песке или водной глади; иногда же самой его сетчатке уда­ется сопоставить во
времени предмет с формой его под­вижности.



20*





19*


Существует переход от форм, порожденных движе­нием, к тем движениям, в
которые превращаются фор­мы посредством простого изменения длительности.
Если дождевая капля предстает нам как линия, тысячи коле­баний -- как
непрерывный звук, а шероховатости этой страницы -- как гладкая поверхность и
если здесь дейст­вует одна только продолжительность восприятия, устой­чивая
форма может быть заменена надлежащею скоро­стью при периодическом смещении
соответственной ве­щи (либо частицы). Геометры смогут ввести в исследо­вание
форм время и скорость, равно как и обходиться без них при исследовании
движений; и речь заставит мол тянуться, гору -- возноситься и статую --
выситься. Головокружительность ассоциаций, логика непрерывно­сти доводят эти
явления до пределов направленности, До невозможности остановиться. Все
движется в вооб­ражении ступень за ступенью. И поскольку я даю этой мысли
длиться без помех, в моей комнате предметы дей­ствуют, как пламя лампы:
кресло расточает себя на мес­те, стол очерчивает себя так быстро, что
остается не­подвижным, гардины плывут бесконечно и безостано­вочно. Такова
беспредельная усложненность; и, чтобы вернуться к себе от этой подвижности
тел, от кругово­рота контуров и спутанности узлов, от этих траекторий,
спадов, вихрей, смешавшихся скоростей, надобно при­бегнуть к нашей великой
способности методического забвения, -- и тогда, не разрушая приобретенной
идеи, мы вводим понятие отвлеченное: понятие порядка ве­личин.



21*


Так в разрастании "данного" проходит опьянение единичными сущностями,
"науки" которых не сущест­вует. Ежели долго их созерцать, сознавая, что их
созер­цаешь, они изменяются; если же этого сознания нет, мы оказываемся в
оцепенении, которое держится, не рассеи­ваясь, подобно тихому забытью, когда
мы устремляем невидящий взгляд на угол стола или тень на бумаге, чтобы
очнуться, как только мы их различим 7. Некото­рые люди особенно
чувствительны к наслаждению, за­ложенному в индивидуальности предметов. С
радостью избирают они в той или иной вещи качество неповто­римости, присущее
и всем прочим. Пристрастие это, ко­торое предельное свое выражение находит в
литератур­ной фантазии и театральных искусствах, на этом выс­шем уровне было
названо способностью идентифика­ции *. Нет ничего более неописуемо
абсурдного, нежели это безрассудство личности, утверждающей, что она
сливается с определенным объектом и что она воспринимает его ощущения --
даже если это объект матери­альный **. Нет в жизни воображения ничего столь
мо­гущественного. Избранный предмет становится как бы центром этой жизни,
центром все более многочислен­ных ассоциаций, обусловленных степенью
сложности этого предмета. Способность эта не может быть, в сущ­ности, ничем
иным, как средством, призванным наращи­вать силу воображения и преображать
потенциальную энергию в энергию действительную -- до того момента, когда она
становится патологическим признаком и чудо­вищно господствует над
возрастающим слабоумием утрачиваемого рассудка.

* Эдгар По "О Шекспире" (маргиналии).
** Если мы выясним, почему идентификация с материальным объектом
представляется более нелепой, нежели отождествление с объектом живым, мы
приблизимся к разгадке проблемы.





22*


Начиная с простейшего взгляда на вещи и кончая этими состояниями, разум
был занят одним: он непре­рывно расширял свои функции и творил сущности,
со­образуясь с задачами, которые ставит ему всякое ощу­щение и которые он
решает с большей или меньшей легкостью, в зависимости от того, сколько таких
сущ­ностей он призван создать. Мы подошли здесь, как ви­дим, к самой
практике мышления. Мыслить значит -- почти всегда, когда мы отдаемся
процессу мышления, -- блуждать в кругу возбудителей, о коих нам известно
главным образом то, что мы знаем их более или менее. Вещи можно
классифицировать в соответствии с боль­шей или меньшей трудностью их для
понимания, в соот­ветствии со степенью нашего знакомства с ними и в
за­висимости от различного противодействия, которое ока­зывают их состояния
или же элементы, если мы хотим представить их в единстве. Остается домыслить
историю этого градуирования сложности.



24*





23*


Мир беспорядочно усеян упорядоченными формами. Таковы кристаллы, цветы
и листья, разнообразные узо­ры из полос и пятен на мехах, крыльях и чешуе
живот­ных, следы ветра на песке и воде и т. д. Порою эти эф­фекты зависят от
характера перспективы, от неустойчи­вости сочетаний. Удаленность создает их
или их искажа­ет. Время их обнаруживает или скрадывает. Так, коли­чество
смертей, рождений, преступлений, несчастных случаев в своей изменчивости
выказывает определенную последовательность, которая выявляется тем
отчетли­вей, чем больше лет мы охватываем в ее поисках. События наиболее
удивительные и наиболее асимметрич­ные по отношению к ходу ближайших минут
обретают некую закономерность в перспективе более обширных периодов. К этим
примерам можно добавить инстинкты, привычки, обычаи и даже видимость
периодичности, по­родившую столько историко-философских систем 8.



25*


Знание правильных комбинаций принадлежит раз­личным наукам или теории
вероятности -- там, где эти последние не могли на нее опереться. Для нашей
цели вполне достаточно замечания, которое сделано было вначале: правильные
комбинации, как временные, так и пространственные, беспорядочно разбросаны в
поле нашего наблюдения. В сфере мыслимого они представ­ляются антагонистами
множества бесформенных вещей. Мне думается, они могли бы считаться "первыми
проводниками человеческого разума", когда бы сужде­ние это не опровергалось
тотчас обратным. Как бы то ни было, они представляют собой непрерывность *.
Мысль вносит некий сдвиг или некое смещение (ска­жем, внимания) в среду
элементов, которые считаются неподвижными и которые она находит в памяти или
в наличном восприятии. Если элементы эти совершенно одинаковы или различие
их сводится к простой дистан­ции, к элементарному факту их раздельности,
предстоящая работа ограничивается этим чисто различительным понятием. Так,
прямая линия наиболее доступна вооб­ражению: нет для мысли более простого
усилия, неже­ли переход от одной ее точки к другой, поскольку каж­дая из них
занимает идентичную позицию по отношению к прочим. Иными словами, все ее
части столь однород­ны, какими бы малыми мы их ни мыслили, что все они могут
быть сведены к одной неизменной; вот почему измерения фигуры мы всегда
сводим к прямым отрез­кам. На более высоком уровне сложности мы пытаемся
выразить непрерывность свойств величинами периодич­ности, ибо эта последняя,
будь она пространственной или временной, есть не что иное, как деление
объекта мысли на элементы, которые при определенных услови­ях могут заменять
друг друга, -- либо умножение этого объекта при тех же условиях.

* Это олово выступает здесь не в том значении, какое при­дают ему
математики. Не о том идет речь, чтобы заключить в интервал исчислимую
бесконечную величину и неисчислимую беско­нечность величин; речь идет лишь о
непосредственной интуиции, о предметах, которые обращают мысль к законам, о
законах, кото­рые открываются взгляду. Существование или возможность
подоб­ных вещей есть первый и отнюдь не наименее удивительный факт этого
порядка.





26*


Почему же лишь часть существующего может быть представлена таким
образом? Бывает минута, когда фи­гура становится столь сложной, когда
событие кажется столь небывалым, что надобно отказаться от целостного их
охвата и от попыток выразить их в непрерывных зна­чимостях. У какого предела
останавливались Евклиды в своем постижении форм? На каком уровне
наталки­вались они на перерыв мыслимой постепенности? В этой конечной точке
исследования нельзя избежать искуше­ния эволюционных теорий. Мы не хотим
признаться, что грань эта может быть окончательной.



27*


Бесспорно то, что основанием и целью всех умствен­ных спекуляций служит
расширительное толкование не­прерывности посредством метафор, абстракций и
язы­ков. Искусства находят им применение, о котором мы будем вскоре
говорить.
Нам удается представить мир как нечто такое, что в том или ином месте
дает разложить себя на умопо­стигаемые элементы. Порою для этого достаточно
наших чувств; порою же, несмотря на использование са­мых изощренных методов,
остаются пробелы. Все попыт­ки оказываются ограниченными. Здесь-то и
находится царство нашего героя. Ему присуще исключительное чувство аналогии,
в которой он видит средоточие всех проблем. В каждую щель понимания
проникает энергия его разума. Удобство, которое может он представить,
очевидно. Он подобен физической гипотезе. Его надле­жало бы выдумать, но он
существует; можно вообра­зить теперь универсальную личность. Леонардо да
Вин­чи может существовать в наших умах как понятие, не слишком их ослепляя:
размышление о его могуществе не должно будет заблудиться мгновенно в
туманностях пышных слов и эпитетов, скрывающих бессодержатель­ность мысли.
Да и как поверить, что сам он довольст­вовался бы такими призрачностями?



28*





29*


Он, этот символический ум, хранит обширнейшее собрание форм, всегда
прозрачный клад обличий при­роды, всегда готовую силу, возрастающую вместе с
рас­ширением своей сферы. Он состоит из бездны существ, бездны возможных
воспоминаний, из способности раз­личать в протяженности мира невероятное
множество отдельных вещей и тысячами способов их упорядочи­вать. Ему
покоряются лица, конструкции тела, машины. Он знает, что образует улыбку; он
может расположить ее на стене дома, в глубинах сада; он распутывает и
свивает струи воды, языки пламени. Когда рука его да­ет выражение
воображаемым атакам, изумительными снопами ложатся траектории бесчисленных
ядер, обру­шивающихся на равелины тех городов и крепостей, ко­торые он
только что построил во всех их деталях и ко­торые укрепил. Как если бы
трансформации вещей, пре­бывающих в покое, казались ему слишком медленными,
он обожает битвы, бури, наводнения. Он достиг це­лостного охвата их
механики, способности восприни­мать их в кажущейся независимости и жизни их
част­ностей -- в безумно несущейся горсти песка, в смешав­шихся мыслях
каждого из сражающихся, где сплетают­ся страсть и глубочайшая боль *. Он
входит в детское тельце, "робкое и быстрое", ему ведомы грани стари­ковских
и женских ухваток, простота трупа. Он владеет секретом создания
фантастических существ, коих ре­альность становится возможной, ежели мысль,
согла­сующая их части, настолько точна, что придает целому жизнь и
естественность. Он рисует Христа, ангела, чу­довище, перенося то, что
известно, то, что существует повсюду, в новую систему, -- пользуясь
иллюзионизмом и отвлеченностью живописи, каковая отражает лишь од­но
свойство вещей и дает представление обо всех. От ус­коренных или замедленных
движений, наблюдаемых в оползнях и каменных лавинах, от массивных складок он
идет к усложняющимся драпировкам, от дымков над крышами -- к далеким
сплетениям ветвей, к букам, та­ющим на горизонте, от рыб -- к птицам, от
солнечных бликов на морской глади -- к тысячам хрупких зеркал на листьях
березы, от чешуи -- к искрам, движущимся в бухтах, от ушей и прядей -- к
застывшим водоворотам раковин. От раковины он переходит к свертыванию
волнового бугра, от тинистого покрова мелких прудов -- к прожилкам, которые
должны его прогревать, к элемен­тарным ползучим движениям, к скользким ужам.
Он все оживляет. Воду вокруг пловца ** он наслаивает лентами, пеленами,
очерчивающими усилия мускулов. Воздух он запечатлевает струящимся в хвосте у
ласточек -- волок­нами теней, вереницами пенистых пузырьков, которые эти
воздушные потоки и нежное дыхание должны разрывать, оставляя их на
голубоватых листах простран­ ства, в его смутной хрустальной плотности.




30*


* См. описания битвы, наводнения и т. д. в "Трактате о живо­писи" и в
рукописях Института (Ed. Ravaisson -- Mollien). В винд­зорских рукописях мы
находим зарисовки бурь, обстрелов и проч.
** Наброски в рукописях Института.


Он перестраивает все здания; самые различные ма­териалы соблазняют его
всеми способами своего приме­нения. Он использует все, что разбросано в трех
измере­ниях пространства: тугие своды, конструкции, купола, вытянутые
галереи и лоджии, массы, поддерживаемые в арках собственной тяжестью,
рикошеты и мосты, по­таенные глубины в зелени деревьев, погружающейся в
атмосферу, из которой она пьет, и строение перелетных стай, в чьих острых
углах, вытянутых к югу, вырази­лась рациональная организация живых существ.
Он играет, он набирается смелости, он ясно переда­ет все свои чувства
средствами этого универсального языка. Такую возможность дарует ему избыток
метафо­рических способностей. Его склонность растрачивать се­бя на то, в чем
есть хоть малейшая частица, хотя бы легчайший отблеск мироздания, крепит его
силы и цель­ность его существа. Радость его завершается в декора­циях к
празднествам, в восхитительных выдумках, и когда он будет мечтать о создании
летающего челове­ка, он увидит его уносящимся ввысь, дабы набрать сне­га на
горных вершинах и, вернувшись, разбрасывать его на каменные стогны,
дымящиеся от летней жары. Его волнение укрывается в очаровании нежных лиц,
ко­торые кривит тень усмешки, в жесте безмолвствующего божества. Ненависти
его ведомы все орудия, все улов­ки инженера, все ухищрения стратега. Он
устанавлива­ет великолепные военные машины и укрывает их за бас­тионами,
капонирами, выступами, рвами, которые в свой черед снабжены шлюзами, дабы
изменять внезап­но ход осады; и я вспоминаю также, вкушая при этом всю
прелесть итальянской подозрительности XVI века, что он построил башни, в
которых четыре лестничных пролета, не связанных между собой и расположенных
вокруг общей оси, отделяли наемников от их командиров и отряды наемных
солдат -- друг от друга.
Он боготворит тело мужчины и женщины, служащее мерой сущего. Он
прекрасно чувствует его длину: то, что роза может подняться к губам, и то,
что большой платан во много раз превосходит его в росте, тогда как листва
низвергается к прядям волос; и то, что своей лу­чезарной формой оно
заполняет мыслимый зал, и вы­гнутый свод, из нее выводимый, и естественную
поверх­ность, числящую его шаги 9. Он различает легкое па­дение
ступающей ноги, скелет, немотствующий под пло­тью, соразмерности ходьбы и
беглую игру теплоты и све­жести, овевающих наготу, с ее туманной белизной и
бронзой, которые сливаются в некий механизм. И лицо, этот светящий и
светящийся предмет, самый изумитель­ный и самый магнетический из всего, что
мы видим, ко­торый невозможно созерцать, ничего на нем не читая, держит его
в своей власти. В памяти каждого остаются неявственно несколько сотен лиц
вместе с их превра­щеньями. В его памяти они симметрично выстраивались,
следуя от одного выражения к другому, от одной иро­нии к другой, от большей
мудрости к меньшей, от бла­гостного к божественному 10. Вокруг
глаз, этих застыв­ших точек с изменчивым блеском, он заставляет играть и
натягиваться, до полного саморазоблачения, маску, в которой сливаются
сложная архитектура и пружины, различимые под гладкой кожей.
Ум этот выделяется среди множества прочих как од­на из тех правильных
комбинаций,
о которых мы гово­рили: чтобы его понять, его, по-видимому, не
надо свя­зывать, как большинство остальных, с какой-то нацией, с традицией,
с кругом людей, занимающихся тем же искусством. Количество и согласованность
его операций делают из него некий симметрический предмет, некую систему,
законченную в себе
или непрерывно таковой становящуюся.



32*


Он словно создан для того, чтобы отчаивать совре­менного человека, с
юных лет обращающегося к специ­ализации, в которой, как полагают, он должен
преус­петь потому лишь, что в ней замыкается; указывают при этом на
разнообразие методов, на изобилие тонко­стей, на постоянное накопление
фактов и теорий -- и все это лишь для того, чтобы прийти к смешению
тер­пеливого наблюдателя, усердного исчислителя сущего, человека, который не
без пользы -- если слово это умест­но! -- ограничивает себя точными
реакциями механиз­ма, с тем, для кого эта работа предназначена, с поэтом
гипотезы, с конструктором аналитических материалов 11. Первый --
это само терпение, постоянство направлен­ности, это специальность и
неограниченное время. От­сутствие мысли -- его достоинство. Зато второй
должен двигаться в кругу разделений и перегородок. Его зада­ча -- их
обходить. Я хотел бы провести здесь аналогию между специализацией и
упомянутыми выше состояния­ми оцепенелости, которые обязаны длительному
ощу­щению. Однако лучшим аргументом является то, что в девяти случаях из
десяти всякое значительное открытие вызывается вторжением средств и понятий,
в данной области непредвиденных; и поскольку мы приписали этот прогресс
построению образов, а затем -- языков, неизбежен вывод, что количество этих
языков, коими не- кто владеет, в огромной мере определяет возможность того,
что он обнаружит новые. Нетрудно показать, что все те умы, которые служили
материалом для целых поколений исследователей и полемистов и которых де­тища
столетиями питали человеческое



31*


мнение и чело­веческую манию вторить, были более или менее
унинереальными. Достаточно имен Аристотеля, Декарта, Лейбница, Канта, Дидро,
чтобы мысль эту обосновать. Мы подошли здесь к радостям конструирования.
Рядом примеров мы попытаемся подкрепить предшест­вующие суждения и показать,
в самом ее действии, воз­можность и даже необходимость всесторонней игры
ума. Я хочу, чтобы читатель увидел, сколь тягостным оказа­лось бы достижение
тех конкретных результатов, кото­рых я коснусь, если бы понятия, на первый
взгляд чу­жеродные, не использовались при этом широчайшим об­разом.



33*


Тот, кого, хотя бы во сне, никогда не захватывала идея предприятия,
которое он властен оставить, ни участь законченной конструкции, которую
другие видят рождающейся; кто не знал восторга, сжигающего некий миг его
естества, и отравы прозрений, и колебаний, и холода внутренних споров, и той
борьбы сменяющихся мыслей, где наиболее сильная и наиболее всеобщая должна
восторжествовать над самою привычкой и даже над новизной; тот, кто никогда
не созерцал на чистой странице образа, проступающего сквозь дымку своей
возможности, сквозь сожаление о всех тех знаках, ка­кие будут отвергнуты;
кто не видел в прозрачном воз­духе здания, которого там нет; тот, кто не
терзался головокружительностью расстояния до цели, беспокойст­вом о
средствах, предчувствием длиннот и безнадежно­стей, расчетом поступательных
стадий и продумывани­ем, обращенным к будущему, где оно фиксирует даже
излишнее в данный момент, -- тому столь же неведо­мы -- каковы бы ни были
его познания -- богатство, энергия и мысленная протяженность, которые
озаряет сознательный акт конструирования. Потому-то и наде­лил богов
человеческий разум творческой властью, что разум этот, периодический и
отвлеченный, способен увеличивать воображаемый объект до таких размеров, что
не может уже вообразить его.
Конструирование располагается между замыслом или четким образом и
отобранными материалами. Один, исходный, порядок мы замещаем другим, вне
зависимо­сти от характера предметов, приводимых в систему. Будь то камни или
цвета, слова, понятия или люди, их особая природа не изменяет общих условий
этой свое­образной музыки; продолжая метафору, скажем, что покамест им
отведена в ней роль тембра. Изумительно то, что ощущаешь порою точность и
основательность в тех человеческих конструкциях, которые представляют собой
скопления предметов, на первый взгляд несоиз­меримых, как если бы человек,
разместивший их, знал их избирательное сродство. Но изумление достигает
пре­дела, когда обнаруживаешь, что в подавляющем боль­шинстве случаев автор
неспособен отдать себе отчет в избранных путях и что он пользуется властью,
истоки которой ему неведомы. Он никогда не может заранее притязать на успех.
Какие же выкладки приводят к то­му, что части здания, элементы драмы и
компоненты победы получают возможность сочетаться друг с дру­гом? Через
какую серию тайных анализов проследовало создание произведения?



34*


В подобных случаях принято ссылаться для боль­шей ясности на инстинкт,
но что такое инстинкт, далеко не ясно; к тому же нам пришлось бы обращаться
к инстинктам совершенно исключительным и индивиду­альным -- то есть к
противоречивому понятию "наслед­ственной привычки", в каковой привычного не
больше, чем наследственного.
Всякий раз, когда конструирование достигает како­го-то отчетливого
результата, само это усилие должно обращать мысль к общей формуле
использованных зна­ков, к некоему началу или принципу, которые уже
предполагают элементарный факт уразумения и могут оста­ваться абстрактными и
воображаемыми. Построенную на превращениях целостность, качественно
многослож­ную картину или здание мы можем представить лишь как центр
видоизменений единого вещества или закона, сокрытая непрерывность которых
утверждается нами в тот самый миг, когда конструкция эта становится для нас
некой целокупностью, очерченной сферой нашего исследования. Мы снова находим
здесь психологический постулат непрерывности, который в нашем познании
составляет параллель принципу инерции в механике. Только чисто абстрактные,
чисто различительные ком­бинации типа числовых могут строиться с помощью
оп­ределенных величин; следует заметить, что к другим возможным конструкциям
они относятся так же, как упорядоченные частицы мироздания -- к частицам
не­упорядоченным.
Есть в искусстве слово, способное обозначить все его формы и все
фантазии, сразу же устранив все мнимые трудности, обязанные его контрасту
или сближению с той самой природой, которая до сих пор -- по причинам
естественным -- не зафиксирована в понятиях. Слово это -- орнамент.
Попытаемся последовательно вспом­нить пучки кривых и равномерные деления на
поверх­ности древнейших из известных нам изделий, контуры ваз и храмов,
античные квадраты и спирали, овалы и желобки; кристаллограммы, роскошество
стен у арабов, конструкции и симметрии готики, волны, блестки, цве­ты на
японских лаках и бронзе; а в каждую из соот­ветствующих эпох --
возникновение подобий растений, животных, людей и совершенствование этих
образов -- живопись и скульптуру. Окинем мысленным взглядом древнейшую
мелодику речи, отрыв слова от музыки, разрастание того и другого, рождение
глаголов, письма, создающее возможность образной усложненности фраз,
любопытнейшее вторжение слов отвлеченных; а с дру­гой стороны -- все более
гибкую систему звуков, кото­рая простирается от голоса до резонанса
материалов и которую углубляет гармония и разнообразят использо­вания
тембра.
Отметим, наконец, параллельное развитие построений мысли -- от своего
рода простейших психических звуко­подражаний, элементарных симметрии и
контрастов к субстанциональным понятиям, к метафорам, к лепету ло­гики, к
формализациям и сущностям, к метафизическим реальностям...
Всю эту многоликую жизнедеятельность можно оце­нивать по
орнаментальному признаку. Перечисленные ее проявления могут рассматриваться
как законченные частицы пространства и времени в их различных мо­дификациях;
среди них встречаются иногда предметы описанные и знакомые, но обычное их
значение и ис­пользование мы здесь не принимаем в расчет, дабы учи­тывать
лишь их порядок и взаимодействия. От этого порядка зависит эффект. Эффект
есть орнаментальная цель, и произведение приобретает, таким образом,
ха­рактер некоего механизма, призванного воздействовать на публику,
пробуждать эмоции и заставить образы зву­чать в унисон 12.



35*


С этой точки зрения орнаментальная концепция так же относится к
отдельным искусствам, как математи­ка -- к остальным наукам 13.
Как физические понятия времени, длины, плотности, массы и т. д. являются в
расчетах всего только однородными значимостями, а своеобразие обретают лишь
при истолковании резуль­татов, так и предметы, отобранные и упорядоченные в
целях какого-либо эффекта, как бы оторваны от боль­шинства своих свойств и
находят их только в этом эффекте, в открытом сознании зрителя. Следственно,
про­изведение искусства может строиться через абстрак­цию, причем эта
абстракция может быть более или ме­нее действенной, более или менее
определимой, в зави­симости от степени сложности ее элементов, почерпну­тых
из реальности. С другой стороны, всякое произве­дение оценивается
посредством своего рода индукции, посредством выработки мысленных образов; и
выработ­ка эта тоже должна быть более или менее действенной, более или менее
утомительной, в зависимости от того, что ее обусловило -- простой узор на