образцы последнего.
24* Все изолированное, единичное, индивидуальное не
поддается объяснению; иначе говоря, оно может быть выражено только через
себя самое.
Непреодолимые трудности простейших чисел.
25* Наиболее доступна воображению -- хотя ее крайне трудно
определить.
Весь этот фрагмент представляет собой незрелую и весьма не­уклюжую
попытку описания простейших интуиции, которым подчас удается связать в одно
целое мир образов и систему понятий.
26* Теперь -- в 1930 году -- наступает момент, когда эти
проб­лемы становятся безотлагательными. В 1894 году я весьма прибли­женно
выразил это нынешнее состояние, когда мы вынуждены отка­заться от всякого
образного -- и даже мыслимого -- толкования.
27* Одним словом, происходит своего рода приспособление к
разнообразию, множественности и изменчивости фактов.
28* Это удивительным образом подтверждается сегодня,
три­дцать шесть лет спустя, -- в 1930 году.
Теоретическая физика, самая бесстрашная и самая углублен­ная,
принуждена была отказаться от образов, от зрительных и дви­гательных
уподоблений: чтобы суметь охватить свое необъятное царство, чтобы связать
воедино законы и обусловить их местом. временем и движением наблюдателя, она
должна руководствовать­ся единственно аналогией формул 4.
29* Подобные наброски чрезвычайно многочисленны в рукопи­сях
Леонардо. Мы видим в них, как его точное воображение рисует то, что в наши
дни фотография сделала зримым.
30* Тем самым работа его мысли включается в многовековое
переосмысление понятия пространства, которое из пустого вместили­ща и
изотропного объема постепенно превратилось в систему, неот­делимую от
заключенного в нем вещества -- и от времени.
31* Я написал бы теперь, что число возможных для данной
лич­ности употреблений того или иного слова более важно, нежели ко­личество
слов, которыми эта личность располагает.
Ср.: Расин, В. Гюго.
32* Дидро в этом ряду чужой.
Все, что связывало его с философией, -- это легкость, которая
необходима философам и которой, нужно добавить, многие из них лишены.
33* Эта независимость есть основа формального поиска. Но на
следующем этапе художник пытается восстановить особенность и даже
единичность, которые он сначала не принимал во внимание.
34* Инстинкт есть побуждение, чья причина и цель удалены в
бесконечность,
-- если допустить, что причина и цель в этом случае нечто
значат.
35* Речь идет здесь отнюдь не об однородности в техническом
значении этого термина. Я хотел лишь сказать, что самые различ­ные свойства,
поскольку они выражены в неких величинах, суще­ственны для расчета и на
время расчета только как числа.
Так, художник в процессе работы видит в предметах цвета и в цветах --
элементы своих операций.
36* Предвидение этих бесконечно разнообразных углов зрения--
наиболее сложная проблема архитектуры как искусства.
Для самой же постройки -- это рискованное испытание, которого она не
выдерживает, если строитель хотел лишь создать некую театральную декорацию.
37* Как я уже отметил выше, феномены умственных образов
чрезвычайно мало изучены. Их важность по-прежнему для меня очевидна. Я
убежден, что в числе законов, управляющих этими фе­номенами, есть законы
основополагающего значения и необычай­но широкого охвата; что трансформации
образов, ограничения, ко­торым эти образы подвергаются, стихийная выработка
ответных об­разов и образов дополнительных позволяют нам проникать в самые
различные миры -- такие, как мир сна, мир мистического состояния и мир
суждении по аналогии.
38* Сегодня это мировые линии, которые, однако, нельзя
больше видеть.
Может быть -- слышать?.. ибо только движения, угадываемые в музыке,
способны помочь нам как-то понять или вообразить тра­екторию во
времени-пространстве. Длительный звук означает точку.
39* Невозможно больше говорить о каком-то механизме. Это --
иной мир.
40* Ничто не укладывается с таким трудом в сознании публи­ки
-- и даже критики, -- как эта некомпетентность автора в своем творении, коль
скоро оно появилось на свет.

    ЗАМЕТКА И ОТСТУПЛЕНИЕ


(Фрагмент)
Почему, -- спрашивают обычно, -- автор заставил своего героя
от­правиться в Венгрию? Потому, что ему хотелось, чтобы он послушал немного
инструмен­тальной музыки из венгерских ме­лодий. Он искренне в этом
созна­ется. Он бы заставил его поехать куда угодно, если бы нашел для этого
малейший повод.
Г. Берлиоз. Предисловие к "Гибе­ли Фауста"
Нужно простить мне такое претенциозное и поисти­не обманчивое заглавие
1. У меня не было намерения вводить в заблуждение, когда я ставил
его над этим не­большим трудом. Но прошло двадцать пять лет с тех пор, как я
написал его, и после столь длительного охлаждения название представляется
мне излишне силь­ным. Его самоуверенность надлежало бы смягчить. Что
касается текста... Но теперь и в голову не пришло бы его написать.
Немыслимо! -- сказал бы ныне разум. Дойдя до n-го хода шахматной партии,
которую знание играет с бытием, мы обольщаем себя тем, что обучены
противником; мы принимаем соответствующий вид; мы становимся жестокими к
молодому человеку, которого поневоле приходится признавать своим предком; мы
на­ходим у него необъяснимые слабости, которые почита­лись его подвигами; мы
восстанавливаем его наивность. Но это означает, что мы кажемся себе более
глупыми, чем были на самом деле. Но -- глупыми по необходимо­сти, глупыми по
"государственным" соображениям. Быть может, нет более жгучего, более
глубокого, более плодотворного соблазна, чем соблазн самоотречения: каж­дый
новый день ревнует к отошедшим, и его обязан­ность именно в этом и состоит;
мысль с отчаянием от­вергает, что она раньше была сильнее; ясность
сегод­няшнего дня не желает озарять в прошлом дни, кото­рые были еще яснее;
и первые слова, которые восход солнца заставляет нашептывать пробуждающийся
разум, звучат в этом Мемноне так: "Nihil reputare actum... " *

* Ничто не считать законченным (латин. ).


Перечитывать, следовательно, -- перечитывать после забвения,
перечитывать себя без тени нежности, без чувства отцовства, с холодной и
критической остротой, в жестоко творческом ожидании смешного и
уничижи­тельного, с полным безучастием, с рассудительным взглядом, --
значит, переделать свой труд или предчув­ствовать, что можно переделать его
совсем наново.



1*


Предмет заслуживал бы этого. Но он не переставал быть выше моих сил. Я
никогда и не мечтал взяться за него: появлением этого небольшого очерка я
обязан гос­поже Жюльетте Адан, которая в конце 1894 года, по любезной
рекомендации господина Леона Доде, просила меня написать его для "Нового
обозрения".
Несмотря на свои двадцать три года, я был в чрез­мерном затруднении. Я
понимал, что знал Леонардо зна­чительно меньше, нежели его почитал.
Я видел в нем главного героя той Интеллектуальной комедии, которая еще
по сию пору не нашла своего поэ­та и которая для моих вкусов была бы много
ценнее Человеческой комедии и, быть может, даже Комедии Божественной. Я
чувствовал, что этот мастер своих воз­можностей, этот властелин рисунка,
образов, расчета нашел основную исходную точку, с которой всякие на­чинания
в области знания и все операции искусства ста­новятся одинаково легкими, а
счастливые взаимодействия анализа и актов -- странно правдоподобными: мысль
чу­додейственно возбуждающая.
Но то была мысль слишком непосредственная -- мысль без значимости --
мысль бесконечно распростра­ненная и, следовательно, пригодная для беседы,
но не для писательства.



2*


Этот Аполлон очаровывал меня до крайности. Что может быть
привлекательнее божества, которое отвер­гает всякую загадочность, которое не
строит своего мо­гущества на смятении наших чувств, не направляет свой
престиж на самые темные, самые нежные или са­мые мрачные стороны нашего
существа, вынуждает нас соглашаться, а не подчиняться, и полагает свое
основ­ное чудо лишь в том, что разоблачает себя, а свою глубину -- только в
хорошо выведенной перспективе. И есть ли лучший признак подлинной и законной
вла­сти, чем пользование ею без всяких покровов? -- Ни­когда у Диониса не
было врага более решительного, ни более чистого, ни более вооруженного
знаниями, неже­ли этот герой, который был занят не столько подчине­нием или
уничтожением чудищ, сколько изучением дви­жущих сил, и который пренебрегал
пронзать их стрела­ми, ибо пронзал их вопросами; он был скорее их вер­ховным
вождем, чем победителем, а это значит, что для него не было более полной
победы, нежели возможность их понять, -- почти до возможности воспроизвести
и по­вторить их; и едва только он улавливал регулирующий их закон, как
отбрасывал их, смехотворно низводя к убогому состоянию вполне частных
явлений и объясни­мых парадоксов.
Как ни поверхностно изучил я его рисунки и рукопи­си, они меня
ослепили. Эти тысячи заметок и зарисовок отложили во мне потрясающее
впечатление некой кош­марной совокупности искр, вызванных разнообразней­шими
ударами какого-то фантастического производства. Изречения, рецепты, советы
самому себе, опыты раз­мышлений, вновь возобновляющихся; иногда закончен­ное
описание, иногда разговор с самим собой, обраще­ние к себе на "ты"...
Но у меня не было никакого желания повторять, что он был тем-то и
тем-то: и художником, и математиком, и... Словом, -- художником самой
вселенной 2. Всякому ведомо это.



3*


Я не считал себя достаточно ученым, чтобы пытать- ея развернуть детали
его изысканий, попробовать, на­пример, определить точный смысл его Impeto
3, которым он так широко пользуется в своей динамике; или
пус­титься в рассуждения по поводу его Sfumato 4, которое он ввел
в свою живопись; не был я и достаточно эруди­том (и того меньше -- склонен
быть им), дабы помыш­лять способствовать, хотя бы в самой малой дозе,
уве­личению уже давно известных фактов. Я не чувствовал к эрудиции того
ревностного усердия, которое ей подо­бает. Изумительный дар собеседования
Марселя Шво­ба 5 больше влек меня к личной его обаятельности,
не­жели к его научным источникам. Я упивался беседой, пока она продолжалась.
Я получал удовольствие, не за­трачивая труда. Но в итоге я спохватывался;
моя лень восставала против идеи безнадежных чтений, бесконеч­ных



4*


проверок, дотошных методов, предохраняющих от уверенности. Я говорил
своему другу, что ученые люди рискуют много больше других, ибо они заключают
па­ри, а мы остаемся вне игры, причем у них есть две возможности ошибаться:
наша, которая чрезвычайно лег­ка, и их собственная, требующая больших
усилий. Ес­ли на их долю и выпадает счастье раскрыть некоторые факты, то
самое количество восстановленных матери­альных истин подвергает опасности
подлинную реаль­ность, искомую ими. Истина, в ее грубом состоянии, бо­лее
поддельна, чем сама подделка. Документы с одина­ковой случайностью
информируют нас и об общих за­конах и об их исключениях. Сами летописцы
предпочи­тают сохранять для нас странности своей эпохи. Но то, что верно в
отношении эпохи или личности, не всегда позволяет лучше познать их. Никто не
тождествен совокупности своих внешних признаков; кто из нас не го­ворил или
не сделал того, что ему несвойственно! Под­ражание или ляпсус, --
случайность или возрастающая усталость оставаться тем, каков ты есть на
самом деле, тебя самого подчас искажают; нас зарисовывают во вре­мя
какого-нибудь обеда; этот листок переходит в по­томство, богатое эрудитами,
и вот мы закреплены во всей красе на всю литературную вечность. Фотография
лица, в ту минуту искаженного гримасой, -- неопровер­жимый документ. Но
покажите этот документ кому-ни­будь из друзей модели -- и они его не узнают.
У меня было достаточно других софизмов для оправ­дания своих антипатий,
-- так изобретательно отвраще­ние к длительному труду. Все же, быть может, я
не по­боялся бы встречи с этими неприятностями, если бы ду­мал, что они
приведут меня к желанной цели. Влек же меня, в моих тайниках, интимный закон
этого великого Леонардо. Мне не нужно было ни его истории, ни даже плодов
его мыслей... От этого чела, украшенного венка­ми, я мечтал обрести лишь
одну миндалину.
Что же делать среди стольких отречений, когда у те­бя пет ничего, кроме
желаний, и вместе с тем ты опья­нен интеллектуальной жаждой и гордостью?
Обольщать себя надеждами? Привить себе некото­рую литературную горячку?
Лелеять ее исступление?
Я страстно искал красивой темы. Но как этого мало перед бумагой!
Великая жажда, конечно, чревата сама по себе свер­кающими видениями;
она воздействует на какие-то скрытые субстанции, как невидимый свет на
богемское стекло, богатое окисью урана; она освещает все, чего ка­сается,
она заставляет бриллиантами светиться кувши­ны, она придает опаловый блеск
графинам... Но те на­питки, которые она рождает, обладают только видимо­стью
правдоподобия. Я же считал всегда, и считаю по­сейчас, недостойным писать из
энтузиазма. Энтузиазм -- не есть душевное состояние писателя 6.
Как бы ни было велико могущество огня, оно ста­новится полезным и
движущим только благодаря ма­шине, в которую его вводит искусство; нужно,
чтобы хорошо размещенные преграды затрудняли его полное рассеяние и чтобы
задержка, удачно противопоставлен­ная неумолимому восстановлению равновесия,
дала воз­можность кое-что спасти от бесполезного охлаждения жара.
Когда дело идет о речи, автор, обдумывающий ее, на­чинает чувствовать
себя одновременно и источником, и инженером, и регулятором: одно в нем
является возбу­дителем, другое предусматривает, сочетает, умеряет,
от­кидывает; третье -- логика и память -- устанавливает факты, охраняет
связи, обеспечивает известную длитель­ность искомого, желаемую совокупность.
Писать -- это значит настолько крепко и настолько точно, насколько это
в наших силах, создавать такой механизм языка, при помощи которого разряд
возбужденной мысли в состоянии одолевать реальные сопротив­ления, а это
требует от писателя, чтобы он раздвоился наперекор себе. И именно в этом
исключительном смыс­ле человек в целом становится автором. Все остальное не
от него, а от какой-то его части, от него оторвавшей­ся. Его дело состоит в
том, чтобы между эмоцией, или первоначальным намерением, и теми конечными
завер­шениями, какими являются забвение, смутность -- фа­тальные следствия
мысли, -- ввести созданные им про­тиворечия, дабы в качестве посредствующих
звеньев они извлекали из чисто преходящей природы внутренних явлений немного
обновляющейся активности и незави­симого существования...



5*


Возможно, что в те времена я преувеличивал явные недостатки всякой
литературы, никогда не дающей удовлетворения всем запросам духа. Мне не
нравилось, что одни функции оставались праздными, а другими пользовались. Я
могу также сказать (это значит -- ска­зать то же самое), что выше всего я
ставил сознатель­ность; я отдал бы много шедевров, казавшихся мне
не­произвольными, за одну страницу явственно целеустрем­ленную.
Эти ошибки, которые было бы легко защитить и ко­торые я далеко не
считаю настолько неплодотворными, чтобы подчас к ним не возвращаться, --
отравляли мои попытки. Все мои предписания, слишком настойчивые и слишком
точные, были вместе с тем слишком общими, чтобы суметь помочь мне при каких
бы то ни было об­стоятельствах. Нужны долгие годы, дабы истины, кото­рые мы
создаем себе, стали в нас плотью.
Таким образом, вместо того чтобы найти в себе эти условия и эти
преграды, подобные высшим силам, ко­торые позволяют нам продвигаться вперед
вопреки пер­воначальному нашему намерению, -- я натыкался на не­взыскательно
расставленное крючкотворство; и я умышленно представлял себе вещи сложнее,
чем они должны были казаться глазам столь молодого человека, каким я был. А
с другой стороны, я видел повсюду одни лишь потуги, приспособленчество,
отвратительную легкость: все это случайное богатство, пустое, как роскошь
снов, где смешивается и переплетается бесконечность изно­шенных вещей.
Ежели я отдавал себя игре случайностей на бумаге, мне на ум приходили
лишь слова, свидетельствовавшие о немощи мысли: гений, тайна, глубина... --
определе­ния, пригодные для пустоты, говорящие меньше о пред­мете, нежели о
лице, пользующемся им. Как ни старал­ся я себя обмануть, эта умственная
политика оказалась куцей: беспощадностью суждений я так стремительно отвечал
предложениям, зарождающимся во мне, что ито­гом обмена каждую данную минуту
был нуль 7.
В довершение несчастия я обожал, смущенно, но страстно, точность: я
смутно притязал управлять свои­ми мыслями.



7*





6*


Я чувствовал, конечно, что по необходимости -- и иначе не может быть --
наш разум должен считаться со своими случайностями; созданный для
неожиданно­сти, он ее дает и ее получает: его намеренные ожида­ния остаются
без непосредственных результатов, а его волеустремления или точные действия
оказываются по­лезными лишь после совершившегося, -- как в некой вто­ричной
жизни, рождающейся в какой-то высший миг его просветления. Но я не верил в
особое могущество безу­мия, в необходимость невежества, в проблески
бессмыс­лия, в творческий сумбур. У того, что нам дарит слу­чай, всегда есть
несколько капель отцовской крови. На­ши откровения, думал я, лишь явления
определенного порядка, и нужно еще суметь объяснить эти постижи­мые явления.
Это нужно всегда. Даже удачнейшие из наших интуиции оказываются в какой-то
степени итогами, неточными от избытка, в сравнении с нашей обыч­ной
ясностью, и неточными от недостачи, в сравнении с бесконечной сложностью тех
даже незначительных ве­щей и реальных случаев, которые интуиция притязает
подчинить нам. Наша личная заслуга, по которой мы томимся, заключается не
столько в том, чтоб вынести их, сколько в том, чтоб их уловить, и не столько
в том, чтоб их уловить, сколько в том, чтоб в них разобрать­ся. И наша
отповедь своему "гению" подчас значитель­но ценнее, нежели его атака.
Впрочем, мы прекрасно понимаем, что вероятность неблагосклонна этому
соблазну: разум бесстыдно на­шептывает нам миллион глупостей за одну
красивую идею, которую нам оставляет; но и сама эта удача при­обретает в
итоге некоторое значение лишь соответствен­но тому, что принесет она нашей
цели. Так, руда, лишен­ная ценности в пластах и залежах, приобретает
значи­мость на солнце благодаря обработке на поверхности.
Таким образом, отнюдь не интуитивные элементы придают произведениям их
ценность: отнимите самые произведения, и ваши просветления станут не больше
как умственными случайностями в статистике местной жизни мозга. Их подлинная
ценность не обусловлена ни мраком их зарождения, ни предполагаемой глубиной,
откуда мы наивно любим выводить их, ни драгоценным изумлением, которое они в
нас самих вызывают, но все­го лишь совпадением с нашими потребностями и тем
обдуманным применением, которое мы сумеем для них найти, -- иначе говоря,
полнотой сотрудничества всего человека.



8*


Но если ясно, что наши самые большие прозрения интимно переплетаются с
самыми большими вероятно­стями ошибок и что равнодействующая наших мыслей в
известном смысле лишена значимости, то мы должны приучить к безустанному
труду ту часть нашего "Я", которая производит отбор и созидательно
действует. Об остальном, ни от кого не зависящем, говорить так же
бесполезно, как о прошлогоднем снеге. Ему дают име­на, его обожествляют, его
терзают, но всуе: это может привести лишь к увеличению притворства и обмана
и так естественно связано с честолюбием, что не знаешь, является ли фальшь
ее основой или производным. Дур­ная привычка принимать метонимию за
открытие, мета­фору за доказательство, словоизвержение за поток капи­тальных
знаний, а себя самого за пророка, -- это зло рождается вместе с нами.
У Леонардо да Винчи нет ничего общего с этим сум­буром. Среди множества
идолов, из числа которых мы должны выбирать, поскольку необходимо
поклоняться хотя бы одному из них, он остановил свой взгляд на той Упорной
Строгости, которая сама себя почитает наибо­лее требовательным божеством
(но, видимо, наименее грубым из всех, поскольку все остальные сообща
нена­видят ее).
Только при такой Строгости возможна положитель­ная свобода, тогда как
внешняя свобода есть только подчинение всякому велению случая; чем больше мы
ею пользуемся, тем сильнее мы остаемся привязанными к одной и той же точке,
подобно пробке на море, кото­рую никто не держит, которую все притягивает и
в ко­торой взаимно сталкиваются и взаимно уничтожаются все силы вселенной.
Совокупность деятельности этого великого Леонардо единственно вытекает
из его великой цели, словно бы не отдельная личность была связана с ней, --
его мысль кажется более универсальной, более последовательной и более
изолированной, чем могла бы быть любая ин­дивидуальная мысль. Очень
возвышенный человек ни­когда не бывает оригинален 8. Его личность
в меру зна­чительна. Мало несоответствий, никаких интеллектуальных
предрассудков. Нет пустых страхов. Он не боится анализов, -- он их доводит,
или они его доводят, до от­даленных последствий; он возвращается к
реальности без всяких усилий. Он подражает; он открывает; он не отвергает
старого из-за того, что оно старо, и не отвер­гает нового из-за того, что
оно ново; но он извлекает из него нечто извечно актуальное.



9*


Ему предельно чужда та сильная и малопонятная вражда, которую
полтораста лет спустя провозгласил между духом тонкости и духом геометрии
человек 9, со­вершенно не воспринимавший искусства, который не
мог представить себе это деликатное, но вполне естествен­ное соединение
различных наклонностей; который ду­мал, что живопись -- суета; что подлинное
красноречие смеется над красноречием; который вовлекает нас в па­ри, где он
теряет всю тонкость и всю геометрию, -- и ко­торый, обменяв новую лампу на
старую, стал занимать­ся подшиванием бумаг из своих карманов в то время,
когда наступил час дать Франции славу исчисления бес­конечности...
Для Леонардо не существовало откровений. Не было и пропастей по
сторонам. Пропасть заставила бы его лишь подумать о мосте. Пропасть
послужила бы лишь толчком для опытов над некой большой механической
птицей...
И сам он должен был рассматривать себя как обра­зец красивого мыслящего
животного, предельно гибко­го и свободного, наделенного различного рода
движе­ниями, умеющего, по малейшему желанию всадника, без сопротивления и
без промедления переходить от од­ного аллюра к другому. Чутье тонкости и
чувство гео­метрии, -- их используешь и их оставляешь наподобие образцовой
лошади, меняющей последовательность рит­ма... В совершенстве
координированному существу до­статочно предписать себе некоторые перемены,
скрытые и весьма простые в волевом отношении, чтобы он мог тотчас же перейти
из области чисто формальных превра­щений и символических действий в область
несовершен­ных знаний и непосредственной реальности. Обладать этой свободой
глубоких перемен, вводить в действие та­кой регистр приспособлений, -- это
значит лишь пользо­ваться полнотой человеческих возможностей, той, ка- кою
наше воображение наделяет людей античности.



10*


Высшее изящество нас смущает. Это отсутствие смя­тенности,
пророчествования и патетизма; эта четкость целей; это примирение между
вниманием к частности и мощью мысли, вечно достигаемое мастером равновесия;
это презрение к иллюзионизму и к искусственности; это пренебрежение
театральностью у самого изобретатель­ного из людей -- представляется нам
скандалом. Есть ли что-либо более трудное для нас, бедных, которые соз­дают
себе из "чувствительности" некую профессию, пре­тендуют на то, что обладают
всем, при помощи несколь­ких примитивных эффектов контраста и отклика, и что
понимают все, создавая себе иллюзию самоотождествле­ния с зыбкой и подвижной
сущностью нашего времени?
Но Леонардо, от искания к исканию, с чрезвычайной простотой становится
все более замечательным наездни­ком собственной своей натуры; он бесконечно
подымает свои мысли, совершенствует взгляды, развивает дейст­вия; он
приучает и ту и другую руку к точнейшему ри­сунку; он распускает и собирает
все вновь, он устанав­ливает соответствие своих желаний с возможностями,
продвигает исследующую мысль в искусство и сохраня­ет свое изящество...
Такой свободный ум доходит в своем движении до неожиданных положений и
поражает нас наподобие танцовщицы, которая принимает и сохраняет некоторое
время положение полнейшей неустойчивости. Его неза­висимость шокирует наши
инстинкты и издевается над нашими желаниями. Трудно себе представить
что-либо более свободное, то есть менее человеческое, чем его суждения о
любви и смерти. Он позволяет нам догады­ваться о них по отдельным отрывкам в
его тетрадях.



11*