Страница:
Мать и сын были поразительно дружной парой. Так славно было пить чай за их небольшим круглым столиком посреди комнаты, заставленной книжными шкафами, где на высоком старом бюро щурил медные глаза безмятежный Будда. Спокойствие и мягкость были в обитателях этой комнаты, смирившихся с одной комнатой, с коммунальной кухней, с тем, что пальто висят тут же на двери, что поездка на работу каждый день занимает полтора часа на поезде, что выхода из этой жизни нет, и не будет, потому что это – судьба.
Быть может в этой семье так спокойно принимали «судьбу» потому, что с братом Марты Лазаревны произошло настоящее чудо. Но это была счастливая судьба.
Он был уже пожилым инженером и работал в одном из московских министерств, когда в октябре 1941 года взял винтовку и ушел в ополчение, защищать Москву. Абсолютно штатский человек, интеллигент, он немедленно же попал в окружение и был взят в плен. С тех пор о нем не было никаких известий, и семья считала его погибшим, тем более, что еврею едва ли удалось бы остаться живым в немецком плену. Между тем, через 12 лет, в 1953 году он явился домой живым и невредимым, правда, совсем с другой стороны – с Востока, из Сибири.
Я видела его у Марты Лазаревны. «Чудо» было высокого роста, выглядел очень моложаво – ему было теперь за 60 – а в глазах играл юмор. Он снова работал теперь в своем бывшем министерстве, а о своих «приключениях», приятно грассируя, говорил только в шутку.
Он легко говорил по-французски, и это спасло его: в плену ему удалось выдать себя за француза. Его увезли в Германию и он работал больше трех лет на одном из заводов, как сотни других пленных из России. Затем пришло освобождение…
«Освобождение» выразилось в том, что бывших советских военнопленных посадили в закрытые вагоны, как скот, и отвезли без пересадки в Сибирь – продолжать свой каторжный труд там. С военного завода он попал на лесозаготовки. Из-под немецкого конвоя – под свой, советский. Написать домой хотя бы о том, что он жив не разрешалось: уцелевшие в немецком плену считались политическими преступниками за то, что выжили.
Подобно моей приятельнице Марине и ее мужу Натану, он был из числа тех, кто вернулся духовно окрепшим, очистившись и закалившись, как алмаз. Эти, полные юмора и снисхождения, люди не принесли домой ни горечи, ни злобы. Как правило, они не любили вспоминать свои трудные дни и годы. Если они говорили об этом, то лишь вспоминая кого-то из ярких людей, кого встретили среди заключенных, вспоминая добро, мужество, или смешные ситуации.
Я помню одну пожилую переводчицу испанских классиков. Она была арестована и попала в женские лагеря Казахстана, наверное, лишь за то, что ездила с мужем заграницу. Вернувшись в 1954 году в Москву она говорила, что «труд и простая еда» в лагере укрепили ее здоровье. Она опять делала переводы. Муж умер, и ей, одинокой старой женщине, дали одну комнату в коммунальной квартире в новостройках, выросших вокруг Москвы за эти годы. Это были стандартные дома в пять этажей, без лифтов и телефонов. Ее соседи, молодые ребята, тоже вернувшиеся из лагерей, бывшие уголовники, относились к «бабусе» очень хорошо. Однако, в день ее получки ей приходилось запирать свою дверь, потому что парни просили «на пол литра». Они не уходили от двери и умоляли ее, стоя на коленях по ту сторону двери, пока она, наконец, не подсовывала им трешку под дверь… Столичные знакомые спрашивали ее в ужасе: «И ты не боишься там жить?! Они же убьют тебя!» Но она смеялась: «Они славные ребята. Я ведь была там среди таких же. И после этого всего я уже ничего не боюсь…»
Я видела это у многих возвратившихся: после того, что они видели там, их ничто не могло испугать. Теперь они наслаждались жизнью, как никто другой.
Дома у Виталия и Марты Лазаревны мы часто слушали пластинки. Виталий любил современный джаз, не меньше чем классику и слушал с той серьезностью, как это умеют только математики. Музыка рождает в их особенном сознании образы, ритмы, фигуры, помогающие им в творчестве, они вдруг находят неожиданные решения.
Математический ум глубоко отличен от ума обыкновенного. Недаром в древности математикой и астрономией занимались жрецы, – это есть некое священнодействие. Математическое мышление осталось с тех пор неизменным, хотя прошли многие века. В мозгу математика, оперирующем вечными категориями, такая изменчивая мелочь, как смена правительства или премьер-министра, просто не вызывает интереса.
Я замечала не раз, когда мне приходилось бывать в компании математиков: они говорят мало, и только самое существенное. Болтовня их раздражает. Неправда – тоже. Что может быть прекраснее, чем объективная истина? Истина, развивающаяся, углубляющаяся усилиями многих поколений, многих веков, многих стран. Истина, которую математики Индии, Японии, России, Англии понимают без переводчиков. «Если до нас дойдет послание из других цивилизаций Вселенной, то оно, наверняка, будет понято прежде всего математиками, потому что это будет математический язык», говорил один из них.
В среде математиков мне приходилось слышать имя Александра Есенина-Вольпина, поэта, читавшего в Московском университете курс философской математической логики. Талантливость и оригинальность этого человека признавали все, кроме полиции. Его не раз арестовывали, так как он всегда протестовал против несправедливости. А ввиду того, что это недостаточное обвинение для тюрьмы, то его чаще всего отправляли в психиатрическую лечебницу. Есть такие лечебницы – специальные, полицейские. Если человек здоров и нет никаких оснований держать его там, то могут поставить диагноз, вроде: «субъективный идеализм». Это не анекдот, а правда! О подобном диагнозе рассказывали те, кто побывал там. В доме Марты Лазаревны любили Алика Вольпина, знали его поразительную талантливость и не признавали за ним никаких «заболеваний».
Когда я последний раз была в доме Марты Лазаревны, Александра Есенина-Вольпина арестовали опять, поэтому в тот вечер о нем много говорили. Рассказывали, как он подавал в суд на «высшие инстанции», надеясь добиться открытого процесса над бюрократами и полицейскими. Конечно, ничего не получилось. Дела не возбудили.
Алик ничего не нарушал – наоборот, он только хотел выполнять и осуществлять советские законы и Конституцию. Очевидно, за это полиция и признала его душевнобольным и отправила лечить от субъективного идеализма.
Сестра давно уехала заграницу с мужем. Брат жил где-то в Румынии. Муж сестры, профессор, умер, и одинокая женщина решила вернуться на родину. Она знала, что Фанни стала знаменитой актрисой советского театра и кино, и воображала – дом, загородную виллу, автомобили, драгоценности… Она не была в России больше сорока лет.
Фанни не хотела разочаровывать сестру, ей хотелось, чтобы она разделила ее одиночество. Она послала ей официальное приглашение и документы.
Приехав, сестра нашла две маленьких комнаты с крошечной кухней, без прислуги, без столовой, без серебра и хрусталя. Виллы не было, машины и шофера тоже. Около известной актрисы останавливались на улице такси, они любили возить ее. Кинозритель считает Фанни Невскую «комической старухой» – не догадываясь, что она такой же комик как Чаплин, вызывающий смех и слезы. Ее обожали продавщицы в магазине, а она, покупая сыр, «играла», чтобы позабавить их. Ей отпускали без очереди.
Отдельная двухкомнатная квартира для одинокой женщины – предел роскоши, по московским стандартам, даже если эта женщина известная всей стране актриса. Впрочем, ужасалась только сестра. Сама Фанни была совершенно безразлична к своему образу жизни без прислуги, и даже без хорошего платья. Она была выше всего этого.
В кино она смешила публику. В театре, в «Игроке» Достоевского, пугала таким глубоким трагизмом, что по спине у зрителя бегали мурашки.
С ней дружили Борис Пастернак, Анна Ахматова, Галина Уланова, – истинные художники. На ее столе их фотографии с нежными автографами от равных к равной.
Она – настоящая, с ней нельзя болтать, ей нельзя солгать, она заставляет говорить как на исповеди. Она говорит в лицо то, что думает. Одной московской журналистке, пишущей заказные статьи о «противоречиях капитализма» и о «коммунистической порядочности» Фанни однажды сказала просто: «Танька, ты – сучка!»
Она замечает смешное и очень остроумна. Но признается: «Иногда подумаешь, как все ужасно, и тогда хочется выбежать на улицу и завыть! Завыть – потому что нет слов, чтобы сказать, как мы живем».
Последний раз я видела ее осенью 1966 года, в Кунцевской больнице, когда ездила туда к Сингху. Она гуляла, огромная и полная, в полосатой больничной пижаме, похожей больше на арестантскую. Больные оглядывались на нее и хихикали: известный комик. А Фанни рассказывала мне о только что напечатанном в журнале «Москва» романе М. Булгакова «Мастер и Маргарита», который она называла «гениальной сатирой».
«Хотите, я познакомлю вас с Сингхом?» – спросила я ее. Фанни долго молчала, что-то вспоминая, потом произнесла своим басом: «Apple a day keeps a doctor away. Это все, что я помню по-английски, дорогая…», – сказала она, как обычно, соединяя грустное со смешным.
Гротеск был в ее вкусе, это был ее стиль. Ее мало кто понимал, боялись ее резкой прямоты, не понимали ее преувеличенных шуток. А она просто все время «жила» в искусстве, видя вокруг себя одни чудовищные шаржи на Правду, Добро, Порядочность, Любовь, Справедливость… Она повторяла их, она создавала свои образы тут же, и испуганные мещане шарахались от нее в ужасе. – Ей, впрочем, этого и хотелось. Но никто не знал, сколько нежности в этом сердце, как отзываются на ее ласку дети, которых не обманешь.
Больничная почта не успевала передавать ей телеграммы: ей тогда исполнилось семьдесят лет, поздравления шли отовсюду. Ни один важный государственный чиновник в этой правительственной больнице не получал столько поздравлений, и она на все отвечала. Ее отговаривали, советовали дать через газету «общее спасибо всем лицам и учреждениям», но она говорила, что так не может, что она «не министр, чтобы благодарить через газету». И посылала телеграмму каждому, кто ее поздравил.
В больнице я рассказала ей всю нашу историю с Сингхом, тогда уже безнадежно больным. Когда он умер – она позвонила мне по телефону. Я помню ее глухой, сдавленный бас, полный боли. Мало кто из не знавших Сингха, говорил так со мной в те дни, хотя друзей вокруг было много.
Неожиданно складывались судьбы у моих одноклассников.
Самая лучшая в школе спортсменка, не умевшая пришить себе пуговицу, стала почтенной семьянинкой, примерной матерью и хозяйкой. Она шьет детям платья и даже пальто, прекрасно готовит. Вдвоем с мужем они делают ремонт, – могли бы построить дом, если бы у них была такая возможность. Когда они поженились, им пришлось жить в восточной Германии, потому что муж Лены был в армии. Она говорила мне, как благодарна на всю жизнь доброй немке, у которой они снимали дом, научившей ее хозяйству. Бывшая школьная чемпионка родила ребенка, и наверное погибла бы без навыков, которым ее никто в детстве не учил. Как неожиданно переменились тогда все ее представления о немцах, – говорила она мне! Война, политика, – все это отступило, совместная возня с ребенком и в кухне сблизила двух женщин. А Лена была одной из самых непримиримых, самых задиристых в школе! Как она смягчилась, как неузнаваемо преобразилась.
Мы встретились через много лет. Лена стала «шоколадным инженером», проектировала машины для кондитерских фабрик. Самостоятельность свою она не утратила, но так странно было слушать, как она рассказывала о наилучшем способе клеить обои. В школе она могла говорить только о Маяковском.
Одна из наших самых талантливых учениц стала преподавателем английского языка, а казалось, что у нее яркое и необыкновенное будущее. Девчонка, учившаяся чуть ли не хуже всех, стала успевающим биологом и заканчивала кандидатскую диссертацию. Ничем не выдающийся мальчик превратился в хорошего адвоката. А тот, который был очень способным, стал заурядным журналистом.
В день отъезда из Москвы я отдала свои лучшие книги об Индии дочери моего бывшего одноклассника Миши. Мы подружились восьмилетними детьми в школе, потом жизнь разъединила нас надолго. Уже оба взрослые мы встретились снова, потому что Миша не забывал никого из нашей школы, из нашего класса.
Миша теперь строит стадионы, набережные, мосты, а хотел быть филологом или историком. Он строил стадион в Лужниках, новую набережную Москвы-реки, подземные переходы под московскими улицами.
Он рассказывал, как неожиданно «планировалось» это строительство. Однажды Хрущев ехал с одним из московских партийных лидеров, и был раздражен тем, что улица запружена народом, слишком медленно переходят улицу. Решено: – здесь построим подземный переход!
Примерно так же решилась судьба Нового Арбата, без учета реальной необходимости. Чтобы «пробить» этот новый московский проспект среди старых переулков, пришлось снести множество хороших зданий добротной постройки начала века. Жителей переселяли на окраины, они протестовали. Им обещали дать в первую очередь новые квартиры на Новом Арбате, в многоэтажных современных небоскребах. Но когда небоскребы выстроили – оказалось, что правительство решило отдать их для учреждений. Вместо современного жилого квартала в центре города выстроили бюрократический проспект. Миша говорил, что когда на Молчановке разрушали старые дома, то сердце обливалось кровью у тех, кто работал: все знали, что таких домов уже не построить, и разрушение было варварством…
Миша жил в одной комнате с женой, двумя детьми и бабушкой. Если бы он мог построить себе дом, как бы он его чудесно спроектировал! Но он мог только распорядиться своей одной комнатой. Ее площадь была не меньше полагающейся «нормы», и на перемену жилья не было надежд.
Но Миша все-таки умудрился перестроить ее: он сделал в комнате со старомодным высоким потолком второй этаж, и на антресолях жили дети. Подобные перестройки разрешаются после долгих споров с комиссиями, пытающимися не допустить даже такого «улучшения» жилья. В то же время здания для министерств растут как грибы после дождя.
Сколько бронзовых памятников на гранитных постаментах поставил Миша на московских площадях! То «великий чекист» Дзержинский, то «великий поэт» Тарас Шевченко. Он выполнял разные строительные работы, однажды проектировал чугунную решетку вокруг собора. Но самой нужной и полезной его постройкой, наверное, были антресоли в его комнате…
У моей старой школьной подруги Али три дочери, муж-инженер. Она работает в редакции. Редактирует книги по истории, экономике и искусству Востока, хотя окончила университет по истории США, как и я: далеко не всегда удается найти работу по специальности. Аля довольна, что работает в одном из лучших издательств Москвы.
В школе она была бледной, худенькой, и казалась физически самой слабой в классе. Но у нее оказалась огромная сила духа. Она вышла замуж еще студенткой, и вместе с мужем они уехали на стройку большой электростанции. Для привычной горожанки, любившей Консерваторию, стихи Гумилева и прозу Олеши, жизнь повернулась вдруг страшной и грубой изнанкой. На стройке работали, главным образом, заключенные. Климат суровый, еды нет. Аля писала мне, как ей пришлось «переучиваться», как трудно было освободиться от «предрассудков интеллигентного круга». Но у нее был дар видеть хорошее и доброе в людях необразованных и грубых на вид, поэтому она не отчаивалась. За годы жизни на строительстве она стала зрелым, умным, глубоким человеком.
Она вернулась в Москву через несколько лет неузнаваемо поздоровевшей. В маленькой двухкомнатной квартире она с мужем занимают одну комнату, три дочки – в другой. На столе у Али всегда разложена очередная рукопись или гранки, она умудряется работать каждую свободную минуту. А ей надо еще ходить за покупками, кормить детей, ездить в редакцию. Как она успевает еще читать новые книги, бывать на выставках, смотреть итальянские и польские фильмы – я не представляю себе. Но Аля говорит, что «никогда не могла бы оставить работу, потому что тогда – духовная смерть». Она предпочитает физическое переутомление непосильной работы духовной смерти безделья. Даже на стройке, когда только родились дети, она всегда находила себе работу – хотя бы в библиотеке, хотя бы в местной многотиражке.
Когда-то в школьные годы мы любили гулять весной вокруг Кремля – Аля, Лена и я. Мы ходили и говорили о своих нехитрых делах, о книгах, об искусстве. Потом у нас были уже взрослые дети, «взрослые проблемы», нам некогда было так беспечно бродить под липами на набережной… Но мы продолжали любить друг друга, и Аля стала близким другом моих детей.
Ее старшая дочь выбрала себе трудную профессию: она будет учить детей с дефектами речи и слуха. Это требует огромного терпения и любви, а это как раз и есть самая душа Али и ее семьи.
Аля рассказывала мне, как в их редакцию, по настоянию всех сотрудников, пригласили однажды Александра Солженицына, чтобы поговорить о литературе. – «Этот человек производит впечатление абсолютной правды», – сказала Аля. – «Я не слышала, чтобы еще кто-нибудь говорил так, как он: совершенно просто, натурально, так сильно и убедительно. Это – сама честность. Он не идет на компромисс. Если бы ты видела, как он завладел аудиторией, хотя он совсем не оратор, в обычном смысле слова. Но ведь все знают, что он пишет правду, – и говорит так же, – а это сейчас самое трудное. Это и есть самый большой подвиг».
Лиза и ее муж, инвалид войны, жили, конечно, в одной комнатушке коммунальной квартиры, большую часть которой занимала большая тахта. Но за их маленьким квадратным столиком, куда Лиза ставила кофе, сыр, или нехитрый салат, было так тепло и уютно.
Холодильником служило большое окно со старомодным, широким подоконником, где вместе с цветами стояли бутылки с молоком, суп в кастрюльке, творог, масло. На книжной полке были хорошие книги об искусстве. Лиза окончила университет, но не работала, потому что заботы о больном муже отнимали у нее все время. Костя ушел на войну студентом, у него был перебит нерв, и теперь вся нога отнялась, он с трудом ходил с палкой. Костя был критик, знаток поэзии и древнерусского искусства. В комнате были хорошие старые иконы, и новые, стилизованные работы современного молодого художника.
Костя был очень болен, его здоровье все время ухудшалось, работать было трудно. Пособия, которое он получал как инвалид войны, не хватало на жизнь, поэтому он продолжал работать, писать.
Сущностью натуры Лизы было согревать других. Она просто милая женщина, но как много было в этом «просто»! У нее не было никакой «общественно-полезной» деятельности, возможно потому, что такую деятельность она сочла бы бесполезной. А ее доброта, которую она давала другим, была на самом деле общественно полезной. Потому что Лиза была, как солнечный луч, как свет в душе и, ничто так не помогает людям.
В этом ведь и состоит пастырская деятельность. Каждый умный, настоящий священник находит нужные слова, чтобы ободрить того, кто отчаивается. Это одинаково во всех религиях. Но есть люди, которые сами того не подозревая, всю жизнь ведут эту пастырскую работу с другими, утешая, помогая, советуя. Или просто, взяв молча за руку и заглянув глубоко в глаза спасают от страха, от ошибок, от отчаяния. Таких людей много в мире, больше чем священников, часто фарисействующих и заменяющих ритуалом живое слово из сердца. А сила духа и любви пробивает себе путь к другим сердцам через все преграды.
«Это правда?» – только и спросила Лиза, позвонив в последний день перед моим отъездом в Индию. Она не могла поверить, что я в самом деле уезжаю. А потом она долго молчала.
Милая умница, что промелькнуло тогда в ее мозгу, в ее сердце? Угадала ли она мою судьбу?
Андрей очень хорошо говорил. На собраниях сектора Советской Литературы обсуждали новые работы сотрудников. Часто сказать было нечего и многие говорили формально. У Андрея была застенчивая манера говорить мало и только существенное. Он делал иногда выразительный жест узкой, белой рукой. Мягкие русые волосы падали ему на лоб, он отмахивал их назад.
У него выразительное лицо с крупными чертами, которые не назовешь красивыми, да еще окладистая борода – настоящий деревенский мужик. Но лоб умный, глаза мягкие, и мысль играет на этом лице, прекрасном, одухотворенном.
Он отпустил бороду после того, как стал каждое лето ездить на север, где он и Маша проводили отпуск, спускаясь на лодке в далекие деревни с рюкзаком на плечах. Северные мужики все с бородами, потому и Андрею пришлось обрасти, иначе мужики не хотели разговаривать с «мальчишкой».
Они фотографировали деревянную архитектуру, собирали крестьянские костюмы и вышивки, утварь, – все что дарил этот край, сохранивший до сих пор быт, обычаи и кустарное искусство северной Руси. Андрей и Маша настоящие знатоки русской старины, их дом полон оригинальных северных изделий из дерева, кости, бересты. Там они собирали и старые иконы, а Маша реставрировала их. Оттуда же привезли старые церковные книги на древнеславянском. Их комнату украшает большая, 16-го века, икона Егория (Георгия-Победоносца), на коне, – расчищенная и приведенная в порядок Машей. Икона была взята на выставку Северного Письма в Третьяковской Галерее. А нашли они ее заброшенную в чьем-то сарае, просто валялась замалеванная краской доска.
Маша – искусствовед, специалист по древнерусскому искусству. Работу ей найти нелегко, и кроме того характер Маши не позволяет приспосабливаться к официальной точке зрения, а без этого работу не получишь. Поэтому Маша делает эскизы для молодых художников, восстанавливающих древнерусское кустарное ремесло в маленьких мастерских. Они работают по кости, дереву, металлу, делают украшения, бусы, серьги, браслеты по северным русским мотивам.
Андрею перешло от его матери сильное религиозное чувство. В нем эта врожденная, чистая, поэтическая религиозность уживается вместе с острым критическим умом, беспощадно анализирующим все – ремесло поэта, нюансы слова и собственные его чувства и переживания. Андрей жестокий критик, прежде всего, самого себя, своих слабостей и грехов. В этом искреннем убеждении, что «я – прах ничтожный», в глубоком смирении перед Всевышним, заключается сущность религиозного самосознания. Таким смиренным «прахом» был Махатма Ганди, поднявший Индию, глубоко убежденный, что все, сделанное им, было лишь исполнением воли Всевышнего. Так думают все истинно религиозные люди.
О себе самом Андрей говорит только с насмешкой, беспощадно, – как это видно из его «Мыслей врасплох». Подобные книги всегда вызывают отвращение людей, боящихся заглянуть внутрь самих себя, притворяющихся красивыми, благородными. Между тем, именно в таком беспощадном к себе духе написана «Автобиография» Ганди; опять здесь сходство людей глубоко религиозных, «анализирующих грех», стремящихся очиститься покаянием и раскрытием правды.
Но как остро чувствует он прекрасное! Поэтический анализ стихов Пастернака, Ахматовой, Багрицкого изящен и убедителен. В стихах молодых поэтов Синявский сразу же улавливает их обещающие качества и досадные слабости. Никто не проник так глубоко в двойственное творчество Евтушенко. Его насмешка язвительна: он доказал в пять минут, что поэт Анатолий Сафронов, в общем, и не поэт… Этого Андрею не могли и не могут простить «известные» советские писатели.
Об Ахматовой Андрей пишет вдохновенно. Он точно находит и показывает социальное значение стихов глубоко интимных. Как великолепно «объясняет» он Пастернака, какими значительными становятся – лист смородины, дождь, гроза, интерьер. Как остро и чутко понял он Исаака Бабеля, художника гротескного, насмешливого и печального.
Андрей Синявский не только критик, но и талантливый писатель. Его любимый способ выражения – сатира, гротеск. В романе «Любимов» советская провинциальная жизнь предстала перед читателем в гиперболах, как у Салтыкова-Щедрина и Гоголя. Это одновременно «История города Глупова» и «Мертвые души», увиденные в истории маленького советского городка.
Быть может в этой семье так спокойно принимали «судьбу» потому, что с братом Марты Лазаревны произошло настоящее чудо. Но это была счастливая судьба.
Он был уже пожилым инженером и работал в одном из московских министерств, когда в октябре 1941 года взял винтовку и ушел в ополчение, защищать Москву. Абсолютно штатский человек, интеллигент, он немедленно же попал в окружение и был взят в плен. С тех пор о нем не было никаких известий, и семья считала его погибшим, тем более, что еврею едва ли удалось бы остаться живым в немецком плену. Между тем, через 12 лет, в 1953 году он явился домой живым и невредимым, правда, совсем с другой стороны – с Востока, из Сибири.
Я видела его у Марты Лазаревны. «Чудо» было высокого роста, выглядел очень моложаво – ему было теперь за 60 – а в глазах играл юмор. Он снова работал теперь в своем бывшем министерстве, а о своих «приключениях», приятно грассируя, говорил только в шутку.
Он легко говорил по-французски, и это спасло его: в плену ему удалось выдать себя за француза. Его увезли в Германию и он работал больше трех лет на одном из заводов, как сотни других пленных из России. Затем пришло освобождение…
«Освобождение» выразилось в том, что бывших советских военнопленных посадили в закрытые вагоны, как скот, и отвезли без пересадки в Сибирь – продолжать свой каторжный труд там. С военного завода он попал на лесозаготовки. Из-под немецкого конвоя – под свой, советский. Написать домой хотя бы о том, что он жив не разрешалось: уцелевшие в немецком плену считались политическими преступниками за то, что выжили.
Подобно моей приятельнице Марине и ее мужу Натану, он был из числа тех, кто вернулся духовно окрепшим, очистившись и закалившись, как алмаз. Эти, полные юмора и снисхождения, люди не принесли домой ни горечи, ни злобы. Как правило, они не любили вспоминать свои трудные дни и годы. Если они говорили об этом, то лишь вспоминая кого-то из ярких людей, кого встретили среди заключенных, вспоминая добро, мужество, или смешные ситуации.
Я помню одну пожилую переводчицу испанских классиков. Она была арестована и попала в женские лагеря Казахстана, наверное, лишь за то, что ездила с мужем заграницу. Вернувшись в 1954 году в Москву она говорила, что «труд и простая еда» в лагере укрепили ее здоровье. Она опять делала переводы. Муж умер, и ей, одинокой старой женщине, дали одну комнату в коммунальной квартире в новостройках, выросших вокруг Москвы за эти годы. Это были стандартные дома в пять этажей, без лифтов и телефонов. Ее соседи, молодые ребята, тоже вернувшиеся из лагерей, бывшие уголовники, относились к «бабусе» очень хорошо. Однако, в день ее получки ей приходилось запирать свою дверь, потому что парни просили «на пол литра». Они не уходили от двери и умоляли ее, стоя на коленях по ту сторону двери, пока она, наконец, не подсовывала им трешку под дверь… Столичные знакомые спрашивали ее в ужасе: «И ты не боишься там жить?! Они же убьют тебя!» Но она смеялась: «Они славные ребята. Я ведь была там среди таких же. И после этого всего я уже ничего не боюсь…»
Я видела это у многих возвратившихся: после того, что они видели там, их ничто не могло испугать. Теперь они наслаждались жизнью, как никто другой.
Дома у Виталия и Марты Лазаревны мы часто слушали пластинки. Виталий любил современный джаз, не меньше чем классику и слушал с той серьезностью, как это умеют только математики. Музыка рождает в их особенном сознании образы, ритмы, фигуры, помогающие им в творчестве, они вдруг находят неожиданные решения.
Математический ум глубоко отличен от ума обыкновенного. Недаром в древности математикой и астрономией занимались жрецы, – это есть некое священнодействие. Математическое мышление осталось с тех пор неизменным, хотя прошли многие века. В мозгу математика, оперирующем вечными категориями, такая изменчивая мелочь, как смена правительства или премьер-министра, просто не вызывает интереса.
Я замечала не раз, когда мне приходилось бывать в компании математиков: они говорят мало, и только самое существенное. Болтовня их раздражает. Неправда – тоже. Что может быть прекраснее, чем объективная истина? Истина, развивающаяся, углубляющаяся усилиями многих поколений, многих веков, многих стран. Истина, которую математики Индии, Японии, России, Англии понимают без переводчиков. «Если до нас дойдет послание из других цивилизаций Вселенной, то оно, наверняка, будет понято прежде всего математиками, потому что это будет математический язык», говорил один из них.
В среде математиков мне приходилось слышать имя Александра Есенина-Вольпина, поэта, читавшего в Московском университете курс философской математической логики. Талантливость и оригинальность этого человека признавали все, кроме полиции. Его не раз арестовывали, так как он всегда протестовал против несправедливости. А ввиду того, что это недостаточное обвинение для тюрьмы, то его чаще всего отправляли в психиатрическую лечебницу. Есть такие лечебницы – специальные, полицейские. Если человек здоров и нет никаких оснований держать его там, то могут поставить диагноз, вроде: «субъективный идеализм». Это не анекдот, а правда! О подобном диагнозе рассказывали те, кто побывал там. В доме Марты Лазаревны любили Алика Вольпина, знали его поразительную талантливость и не признавали за ним никаких «заболеваний».
Когда я последний раз была в доме Марты Лазаревны, Александра Есенина-Вольпина арестовали опять, поэтому в тот вечер о нем много говорили. Рассказывали, как он подавал в суд на «высшие инстанции», надеясь добиться открытого процесса над бюрократами и полицейскими. Конечно, ничего не получилось. Дела не возбудили.
Алик ничего не нарушал – наоборот, он только хотел выполнять и осуществлять советские законы и Конституцию. Очевидно, за это полиция и признала его душевнобольным и отправила лечить от субъективного идеализма.
* * *
Как хорошо было пить чай на кухне у великой трагической актрисы – Фанни Невской! Я ходила к ней с моим сыном – она его нежно любила. Она была одинока. Приехала к ней из Парижа сестра, и две старые женщины жили в скромной двухкомнатной квартире.Сестра давно уехала заграницу с мужем. Брат жил где-то в Румынии. Муж сестры, профессор, умер, и одинокая женщина решила вернуться на родину. Она знала, что Фанни стала знаменитой актрисой советского театра и кино, и воображала – дом, загородную виллу, автомобили, драгоценности… Она не была в России больше сорока лет.
Фанни не хотела разочаровывать сестру, ей хотелось, чтобы она разделила ее одиночество. Она послала ей официальное приглашение и документы.
Приехав, сестра нашла две маленьких комнаты с крошечной кухней, без прислуги, без столовой, без серебра и хрусталя. Виллы не было, машины и шофера тоже. Около известной актрисы останавливались на улице такси, они любили возить ее. Кинозритель считает Фанни Невскую «комической старухой» – не догадываясь, что она такой же комик как Чаплин, вызывающий смех и слезы. Ее обожали продавщицы в магазине, а она, покупая сыр, «играла», чтобы позабавить их. Ей отпускали без очереди.
Отдельная двухкомнатная квартира для одинокой женщины – предел роскоши, по московским стандартам, даже если эта женщина известная всей стране актриса. Впрочем, ужасалась только сестра. Сама Фанни была совершенно безразлична к своему образу жизни без прислуги, и даже без хорошего платья. Она была выше всего этого.
В кино она смешила публику. В театре, в «Игроке» Достоевского, пугала таким глубоким трагизмом, что по спине у зрителя бегали мурашки.
С ней дружили Борис Пастернак, Анна Ахматова, Галина Уланова, – истинные художники. На ее столе их фотографии с нежными автографами от равных к равной.
Она – настоящая, с ней нельзя болтать, ей нельзя солгать, она заставляет говорить как на исповеди. Она говорит в лицо то, что думает. Одной московской журналистке, пишущей заказные статьи о «противоречиях капитализма» и о «коммунистической порядочности» Фанни однажды сказала просто: «Танька, ты – сучка!»
Она замечает смешное и очень остроумна. Но признается: «Иногда подумаешь, как все ужасно, и тогда хочется выбежать на улицу и завыть! Завыть – потому что нет слов, чтобы сказать, как мы живем».
Последний раз я видела ее осенью 1966 года, в Кунцевской больнице, когда ездила туда к Сингху. Она гуляла, огромная и полная, в полосатой больничной пижаме, похожей больше на арестантскую. Больные оглядывались на нее и хихикали: известный комик. А Фанни рассказывала мне о только что напечатанном в журнале «Москва» романе М. Булгакова «Мастер и Маргарита», который она называла «гениальной сатирой».
«Хотите, я познакомлю вас с Сингхом?» – спросила я ее. Фанни долго молчала, что-то вспоминая, потом произнесла своим басом: «Apple a day keeps a doctor away. Это все, что я помню по-английски, дорогая…», – сказала она, как обычно, соединяя грустное со смешным.
Гротеск был в ее вкусе, это был ее стиль. Ее мало кто понимал, боялись ее резкой прямоты, не понимали ее преувеличенных шуток. А она просто все время «жила» в искусстве, видя вокруг себя одни чудовищные шаржи на Правду, Добро, Порядочность, Любовь, Справедливость… Она повторяла их, она создавала свои образы тут же, и испуганные мещане шарахались от нее в ужасе. – Ей, впрочем, этого и хотелось. Но никто не знал, сколько нежности в этом сердце, как отзываются на ее ласку дети, которых не обманешь.
Больничная почта не успевала передавать ей телеграммы: ей тогда исполнилось семьдесят лет, поздравления шли отовсюду. Ни один важный государственный чиновник в этой правительственной больнице не получал столько поздравлений, и она на все отвечала. Ее отговаривали, советовали дать через газету «общее спасибо всем лицам и учреждениям», но она говорила, что так не может, что она «не министр, чтобы благодарить через газету». И посылала телеграмму каждому, кто ее поздравил.
В больнице я рассказала ей всю нашу историю с Сингхом, тогда уже безнадежно больным. Когда он умер – она позвонила мне по телефону. Я помню ее глухой, сдавленный бас, полный боли. Мало кто из не знавших Сингха, говорил так со мной в те дни, хотя друзей вокруг было много.
* * *
Свою школу мы любили. Это был запас знаний, дружб и привязанностей на всю жизнь. Несколько лет тому назад у меня собралось двенадцать моих одноклассников, – это были теперь врачи, преподаватели, инженеры, переводчики, адвокаты. Все, кто окончил школу в 1943 году, смог поступить в университет, в институты, – во время войны это было нетрудно. В нашем классе никто не остался без высшего образования, даже самые слабые ученики. Нашим детям несравненно труднее попасть в Высшее учебное заведение, особенно девочкам. Мальчикам при приеме теперь оказывают нескрываемое предпочтение: в наши дни ничего подобного не было.Неожиданно складывались судьбы у моих одноклассников.
Самая лучшая в школе спортсменка, не умевшая пришить себе пуговицу, стала почтенной семьянинкой, примерной матерью и хозяйкой. Она шьет детям платья и даже пальто, прекрасно готовит. Вдвоем с мужем они делают ремонт, – могли бы построить дом, если бы у них была такая возможность. Когда они поженились, им пришлось жить в восточной Германии, потому что муж Лены был в армии. Она говорила мне, как благодарна на всю жизнь доброй немке, у которой они снимали дом, научившей ее хозяйству. Бывшая школьная чемпионка родила ребенка, и наверное погибла бы без навыков, которым ее никто в детстве не учил. Как неожиданно переменились тогда все ее представления о немцах, – говорила она мне! Война, политика, – все это отступило, совместная возня с ребенком и в кухне сблизила двух женщин. А Лена была одной из самых непримиримых, самых задиристых в школе! Как она смягчилась, как неузнаваемо преобразилась.
Мы встретились через много лет. Лена стала «шоколадным инженером», проектировала машины для кондитерских фабрик. Самостоятельность свою она не утратила, но так странно было слушать, как она рассказывала о наилучшем способе клеить обои. В школе она могла говорить только о Маяковском.
Одна из наших самых талантливых учениц стала преподавателем английского языка, а казалось, что у нее яркое и необыкновенное будущее. Девчонка, учившаяся чуть ли не хуже всех, стала успевающим биологом и заканчивала кандидатскую диссертацию. Ничем не выдающийся мальчик превратился в хорошего адвоката. А тот, который был очень способным, стал заурядным журналистом.
В день отъезда из Москвы я отдала свои лучшие книги об Индии дочери моего бывшего одноклассника Миши. Мы подружились восьмилетними детьми в школе, потом жизнь разъединила нас надолго. Уже оба взрослые мы встретились снова, потому что Миша не забывал никого из нашей школы, из нашего класса.
Миша теперь строит стадионы, набережные, мосты, а хотел быть филологом или историком. Он строил стадион в Лужниках, новую набережную Москвы-реки, подземные переходы под московскими улицами.
Он рассказывал, как неожиданно «планировалось» это строительство. Однажды Хрущев ехал с одним из московских партийных лидеров, и был раздражен тем, что улица запружена народом, слишком медленно переходят улицу. Решено: – здесь построим подземный переход!
Примерно так же решилась судьба Нового Арбата, без учета реальной необходимости. Чтобы «пробить» этот новый московский проспект среди старых переулков, пришлось снести множество хороших зданий добротной постройки начала века. Жителей переселяли на окраины, они протестовали. Им обещали дать в первую очередь новые квартиры на Новом Арбате, в многоэтажных современных небоскребах. Но когда небоскребы выстроили – оказалось, что правительство решило отдать их для учреждений. Вместо современного жилого квартала в центре города выстроили бюрократический проспект. Миша говорил, что когда на Молчановке разрушали старые дома, то сердце обливалось кровью у тех, кто работал: все знали, что таких домов уже не построить, и разрушение было варварством…
Миша жил в одной комнате с женой, двумя детьми и бабушкой. Если бы он мог построить себе дом, как бы он его чудесно спроектировал! Но он мог только распорядиться своей одной комнатой. Ее площадь была не меньше полагающейся «нормы», и на перемену жилья не было надежд.
Но Миша все-таки умудрился перестроить ее: он сделал в комнате со старомодным высоким потолком второй этаж, и на антресолях жили дети. Подобные перестройки разрешаются после долгих споров с комиссиями, пытающимися не допустить даже такого «улучшения» жилья. В то же время здания для министерств растут как грибы после дождя.
Сколько бронзовых памятников на гранитных постаментах поставил Миша на московских площадях! То «великий чекист» Дзержинский, то «великий поэт» Тарас Шевченко. Он выполнял разные строительные работы, однажды проектировал чугунную решетку вокруг собора. Но самой нужной и полезной его постройкой, наверное, были антресоли в его комнате…
У моей старой школьной подруги Али три дочери, муж-инженер. Она работает в редакции. Редактирует книги по истории, экономике и искусству Востока, хотя окончила университет по истории США, как и я: далеко не всегда удается найти работу по специальности. Аля довольна, что работает в одном из лучших издательств Москвы.
В школе она была бледной, худенькой, и казалась физически самой слабой в классе. Но у нее оказалась огромная сила духа. Она вышла замуж еще студенткой, и вместе с мужем они уехали на стройку большой электростанции. Для привычной горожанки, любившей Консерваторию, стихи Гумилева и прозу Олеши, жизнь повернулась вдруг страшной и грубой изнанкой. На стройке работали, главным образом, заключенные. Климат суровый, еды нет. Аля писала мне, как ей пришлось «переучиваться», как трудно было освободиться от «предрассудков интеллигентного круга». Но у нее был дар видеть хорошее и доброе в людях необразованных и грубых на вид, поэтому она не отчаивалась. За годы жизни на строительстве она стала зрелым, умным, глубоким человеком.
Она вернулась в Москву через несколько лет неузнаваемо поздоровевшей. В маленькой двухкомнатной квартире она с мужем занимают одну комнату, три дочки – в другой. На столе у Али всегда разложена очередная рукопись или гранки, она умудряется работать каждую свободную минуту. А ей надо еще ходить за покупками, кормить детей, ездить в редакцию. Как она успевает еще читать новые книги, бывать на выставках, смотреть итальянские и польские фильмы – я не представляю себе. Но Аля говорит, что «никогда не могла бы оставить работу, потому что тогда – духовная смерть». Она предпочитает физическое переутомление непосильной работы духовной смерти безделья. Даже на стройке, когда только родились дети, она всегда находила себе работу – хотя бы в библиотеке, хотя бы в местной многотиражке.
Когда-то в школьные годы мы любили гулять весной вокруг Кремля – Аля, Лена и я. Мы ходили и говорили о своих нехитрых делах, о книгах, об искусстве. Потом у нас были уже взрослые дети, «взрослые проблемы», нам некогда было так беспечно бродить под липами на набережной… Но мы продолжали любить друг друга, и Аля стала близким другом моих детей.
Ее старшая дочь выбрала себе трудную профессию: она будет учить детей с дефектами речи и слуха. Это требует огромного терпения и любви, а это как раз и есть самая душа Али и ее семьи.
Аля рассказывала мне, как в их редакцию, по настоянию всех сотрудников, пригласили однажды Александра Солженицына, чтобы поговорить о литературе. – «Этот человек производит впечатление абсолютной правды», – сказала Аля. – «Я не слышала, чтобы еще кто-нибудь говорил так, как он: совершенно просто, натурально, так сильно и убедительно. Это – сама честность. Он не идет на компромисс. Если бы ты видела, как он завладел аудиторией, хотя он совсем не оратор, в обычном смысле слова. Но ведь все знают, что он пишет правду, – и говорит так же, – а это сейчас самое трудное. Это и есть самый большой подвиг».
* * *
Была одна маленькая, дружная семья, всего из двух человек, с которыми мне было всегда так хорошо.Лиза и ее муж, инвалид войны, жили, конечно, в одной комнатушке коммунальной квартиры, большую часть которой занимала большая тахта. Но за их маленьким квадратным столиком, куда Лиза ставила кофе, сыр, или нехитрый салат, было так тепло и уютно.
Холодильником служило большое окно со старомодным, широким подоконником, где вместе с цветами стояли бутылки с молоком, суп в кастрюльке, творог, масло. На книжной полке были хорошие книги об искусстве. Лиза окончила университет, но не работала, потому что заботы о больном муже отнимали у нее все время. Костя ушел на войну студентом, у него был перебит нерв, и теперь вся нога отнялась, он с трудом ходил с палкой. Костя был критик, знаток поэзии и древнерусского искусства. В комнате были хорошие старые иконы, и новые, стилизованные работы современного молодого художника.
Костя был очень болен, его здоровье все время ухудшалось, работать было трудно. Пособия, которое он получал как инвалид войны, не хватало на жизнь, поэтому он продолжал работать, писать.
Сущностью натуры Лизы было согревать других. Она просто милая женщина, но как много было в этом «просто»! У нее не было никакой «общественно-полезной» деятельности, возможно потому, что такую деятельность она сочла бы бесполезной. А ее доброта, которую она давала другим, была на самом деле общественно полезной. Потому что Лиза была, как солнечный луч, как свет в душе и, ничто так не помогает людям.
В этом ведь и состоит пастырская деятельность. Каждый умный, настоящий священник находит нужные слова, чтобы ободрить того, кто отчаивается. Это одинаково во всех религиях. Но есть люди, которые сами того не подозревая, всю жизнь ведут эту пастырскую работу с другими, утешая, помогая, советуя. Или просто, взяв молча за руку и заглянув глубоко в глаза спасают от страха, от ошибок, от отчаяния. Таких людей много в мире, больше чем священников, часто фарисействующих и заменяющих ритуалом живое слово из сердца. А сила духа и любви пробивает себе путь к другим сердцам через все преграды.
«Это правда?» – только и спросила Лиза, позвонив в последний день перед моим отъездом в Индию. Она не могла поверить, что я в самом деле уезжаю. А потом она долго молчала.
Милая умница, что промелькнуло тогда в ее мозгу, в ее сердце? Угадала ли она мою судьбу?
* * *
С литературоведом и критиком Андреем Синявским я познакомилась в Институте Мировой Литературы. Когда я только поступила туда в 1956 году, Андрей, немного старше меня, тоже выпускник университета, уже был известен как один из самых талантливых сотрудников Отдела советской литературы. Он писал о Горьком, о Багрицком, о Хлебникове, о поэзии военных лет, о поэзии первых лет революции. Это было зрелое, проникновенное мастерство, острый стиль, незабываемая индивидуальность.Андрей очень хорошо говорил. На собраниях сектора Советской Литературы обсуждали новые работы сотрудников. Часто сказать было нечего и многие говорили формально. У Андрея была застенчивая манера говорить мало и только существенное. Он делал иногда выразительный жест узкой, белой рукой. Мягкие русые волосы падали ему на лоб, он отмахивал их назад.
У него выразительное лицо с крупными чертами, которые не назовешь красивыми, да еще окладистая борода – настоящий деревенский мужик. Но лоб умный, глаза мягкие, и мысль играет на этом лице, прекрасном, одухотворенном.
Он отпустил бороду после того, как стал каждое лето ездить на север, где он и Маша проводили отпуск, спускаясь на лодке в далекие деревни с рюкзаком на плечах. Северные мужики все с бородами, потому и Андрею пришлось обрасти, иначе мужики не хотели разговаривать с «мальчишкой».
Они фотографировали деревянную архитектуру, собирали крестьянские костюмы и вышивки, утварь, – все что дарил этот край, сохранивший до сих пор быт, обычаи и кустарное искусство северной Руси. Андрей и Маша настоящие знатоки русской старины, их дом полон оригинальных северных изделий из дерева, кости, бересты. Там они собирали и старые иконы, а Маша реставрировала их. Оттуда же привезли старые церковные книги на древнеславянском. Их комнату украшает большая, 16-го века, икона Егория (Георгия-Победоносца), на коне, – расчищенная и приведенная в порядок Машей. Икона была взята на выставку Северного Письма в Третьяковской Галерее. А нашли они ее заброшенную в чьем-то сарае, просто валялась замалеванная краской доска.
Маша – искусствовед, специалист по древнерусскому искусству. Работу ей найти нелегко, и кроме того характер Маши не позволяет приспосабливаться к официальной точке зрения, а без этого работу не получишь. Поэтому Маша делает эскизы для молодых художников, восстанавливающих древнерусское кустарное ремесло в маленьких мастерских. Они работают по кости, дереву, металлу, делают украшения, бусы, серьги, браслеты по северным русским мотивам.
Андрею перешло от его матери сильное религиозное чувство. В нем эта врожденная, чистая, поэтическая религиозность уживается вместе с острым критическим умом, беспощадно анализирующим все – ремесло поэта, нюансы слова и собственные его чувства и переживания. Андрей жестокий критик, прежде всего, самого себя, своих слабостей и грехов. В этом искреннем убеждении, что «я – прах ничтожный», в глубоком смирении перед Всевышним, заключается сущность религиозного самосознания. Таким смиренным «прахом» был Махатма Ганди, поднявший Индию, глубоко убежденный, что все, сделанное им, было лишь исполнением воли Всевышнего. Так думают все истинно религиозные люди.
О себе самом Андрей говорит только с насмешкой, беспощадно, – как это видно из его «Мыслей врасплох». Подобные книги всегда вызывают отвращение людей, боящихся заглянуть внутрь самих себя, притворяющихся красивыми, благородными. Между тем, именно в таком беспощадном к себе духе написана «Автобиография» Ганди; опять здесь сходство людей глубоко религиозных, «анализирующих грех», стремящихся очиститься покаянием и раскрытием правды.
Но как остро чувствует он прекрасное! Поэтический анализ стихов Пастернака, Ахматовой, Багрицкого изящен и убедителен. В стихах молодых поэтов Синявский сразу же улавливает их обещающие качества и досадные слабости. Никто не проник так глубоко в двойственное творчество Евтушенко. Его насмешка язвительна: он доказал в пять минут, что поэт Анатолий Сафронов, в общем, и не поэт… Этого Андрею не могли и не могут простить «известные» советские писатели.
Об Ахматовой Андрей пишет вдохновенно. Он точно находит и показывает социальное значение стихов глубоко интимных. Как великолепно «объясняет» он Пастернака, какими значительными становятся – лист смородины, дождь, гроза, интерьер. Как остро и чутко понял он Исаака Бабеля, художника гротескного, насмешливого и печального.
Андрей Синявский не только критик, но и талантливый писатель. Его любимый способ выражения – сатира, гротеск. В романе «Любимов» советская провинциальная жизнь предстала перед читателем в гиперболах, как у Салтыкова-Щедрина и Гоголя. Это одновременно «История города Глупова» и «Мертвые души», увиденные в истории маленького советского городка.