Браджеш Сингх играл здесь роль миротворца. В молодости он резко порвал с традициями и кастовыми правилами своей семьи. Позже он стал коммунистом. Но в нем всегда преобладало стремление делать добро ближнему и жертвовать всем для других, – что является одной из заповедей всех индийских религий. Так как он всю жизнь твердо следовал этому правилу, то в конце концов остался без собственности, без дома, без земли и без всех, обычных для его класса, средств к существованию. Тогда он продал все, что оставалось, и уехал в Лондон с женой и сыном. И когда через несколько лет вернулся в Индию, то был вынужден попросить у брата лишь маленькую комнату в своем же бывшем доме, и часто оставался совсем без денег. Все его интересы в последние годы были устремлены на советы и помощь окружающим – поэтому его везде любили. Опора своему брату и заступник всех обиженных, начиная от бесправной Даду, он был, конечно, бельмом на глазу у раджи. Он всегда говорил мне, что жизнь в Калаканкаре полна трудностей, без которых не обходится ни одна большая индийская семья. Теперь я видела, насколько он был прав.
   Возле комнаты, где жил Браджеш, была небольшая терраса, выходившая на песчанный берег Ганга, защищенная от солнца густыми, темно-зелеными деревьями Ашоки. У края ее росли трехметровые кактусы, между большими каменными плитами пробивалась трава. Здесь было тихо и я сидела часами, глядя как меняется Ганг в разное время суток. Мне казалось, что вот именно здесь я нахожусь в некоей наилучшей для меня точке всей земли – так хорошо и спокойно было мне. Таким неожиданным, таким хрупким и временным было это блаженство, что я пила каждую минуту этого покоя, как сладкий нектар.
   Между двумя домами находилась небольшая площадка со старым индуистским храмом, полном раскрашенных статуй всевозможных богов, которых так много в мифологии индусов. Нужно было каждый раз проходить мимо навеса, где почти под открытым небом жили 90-летний, сгорбленный пандит Чакра, его жена и маленькая внучка. Девочка всякий раз кричала мне намасте!, приходилось остановиться и сказать намасте каждому.
   Меня вскоре спросили, как я отнеслась бы к «заупокойной службе» – употребляя христианскую терминологию. Но разницы нет: если веришь в бессмертие души, то пожелать ей покоя и мира можно в любом религиозном обряде, на любом языке. Я предложила родственникам самим решать и делать то, что они считают нужным. Это оказалось не так просто, потому что семьи Динеша и Суреша принадлежали к разным направлениям индуизма.
   Сначала Наггу устроила церемонию в ортодоксальном индуистском храме. Пандит Чакра (которого Браджеш называл не иначе как «плут и обманщик») звонил в колокольчик, обходил несколько раз вокруг храма, зажигал масляные светильники, кропил «святой водой», взятой из Ганга, и долго перебирал четки, бормоча молитвы. Церемония была длинной и казалось никогда не кончится. Я сидела в белом сари, поджав онемевшие ноги, зажигала светильник, делала все, что полагалось.
   На следующий день Суреш, немного волнуясь, объяснил мне, что как и Браджеш, он сам и его семья принадлежат к Арья Самадж – индусскому протестантскому течению, основанному на Ведах, не признающему многобожия, храмов, многочисленных статуй и длинных церемоний. Теперь они все хотели бы помолиться за упокой души по-своему. Я согласилась, мне все было интересно. Пришел другой пандит – приятный и благообразный – и единственным ритуалом был костер под открытым небом. В огонь бросали ароматную смолу, читая молитвы на санскрите. Все было проще, красивее и как-то понятнее. По смыслу индусская молитва за упокой души показалась мне давно знакомой: «пусть душе будет отныне мир и покой»…
   Общим в обеих церемониях было то, что нужно было давать деньги брахманам – священникам и их ученикам, сидевшим скрестив ноги и бормотавшим молитвы.
   Пракаш объясняла мне все правила здешней жизни. Хотя Наггу и носила титул рани Калаканкара, она мало интересовалась жизнью этой большой деревни. Но Пракаш была здесь признанным духовным руководителем.
   С утра Пракаш сидела на маленькой терраске у входа, щурясь от солнца, и обсуждала хозяйственные дела. Деревня была рядом, за углом кирпичной стены: оттуда доносилось монотонное пение учеников санскритской школы – они разучивали молитвы. Сюда приходили утром все, кто хотел поговорить с Пракаш. Она давала советы и лекарства женщинам, она была авторитетным пропагандистом «планирования семьи». Она же судила семейные ссоры, и объясняла все о выборах.
   Накануне всеобщих выборов в деревне остро обсуждалась политическая борьба, и обитатели Калаканкара принимали в ней живейшее участие. Динеш принадлежал к правящей партии Национальный Конгресс, как и Суреш, но последний сильно сочувствовал социалистам, влиятельным в этом штате. Пракаш питала больше симпатии к молодой прокапиталистической партии Сватантра. Она и ее муж тайно желали Динешу поражения, но поддерживая честь семьи, работали в предвыборной агицатии за него. Пракаш часто выезжала в соседние деревни на «джипе», созывала митинги, говорила с женщинами. Ничего этого, конечно, не делала Наггу, мечтавшая лишь поехать в Бенарес покупать свадебные сари и вернуться назад в Дели.
   Однажды, когда мы сидели с Пракаш на ее утренней терраске, я увидела двух молодых людей – негра и белого, в европейской одежде, сандалиях и рубашках навыпуск. Они шли к дому, но Пракаш сказала что-то на хинди своему сыну, и он увел их прочь.
   «Кто это?» – спросила я.
   «Это американцы из Корпуса Мира, – объяснила Пракаш, немного смущенная. – Они хорошие мальчики, очень много работают в нашем сельскохозяйственном центре. Они так молоды и одни здесь. Я часто зову их пить чай, они приходят к Сиришу. Но Динеш сказал, что они „американские шпионы“, и велел мне не допускать вас к ним. Я не знаю, что делать? Они привыкли ходить к нам. Этот негр, Миллер, говорит, что у нас он совсем как дома. Они немного знают хинди».
   «Оставьте, какие глупости!» – сказала я, опять краснея от стыда за свое посольство. – «Разве они знают, откуда я?»
   «Они вообще не задают вопросов», – отмахнулась Пракаш. – «Славные мальчики, работают целый день и учат крестьян, но наших крестьян не так легко заставить работать. И все равно мы зависим от дождей, как ни работай».
   Как было хорошо и интересно с Пракаш! Как мне надоели высокие чины, министры и премьер-министры, послы и аристократы, вершители судеб народов и отдельных людей… С каким удовольствием я забывалась от всего, сидя на циновке возле Пракаш на каменном полу, служившем ей кухонным столом. Здесь она резала овощи и готовила на керосинке что-то необычайно вкусное из фасоли, картофеля, лука, помидоров, цветной капусты: это называлось «зимние овощи». Летом будут манго, папай и другие летние плоды.
   Огород, рядом с домом, был маленьким зеленым оазисом, орошаемым из колодца, как и небольшой сад, куда мы ходили с Пракаш по утрам, собрать свежих цветов. Резеда, левкои, горошек должны были расцвести через месяц. А сколько растений, незнакомых мне, росло и цвело вокруг!
* * *
   Я выросла на природе и привыкла наблюдать ежегодное пробуждение и умирание зеленого мира вокруг себя. Деревья и цветы часто говорят мне больше, чем люди. Они всегда помогают и утешают, давая душе еще раз поверить, что мир прекрасен и разумен, что безумные глупости и жестокости человечества совершаются против естественных законов Природы и Разума, что рано или поздно насилие потерпит крах на этой Земле. Никакие слова, собранные в книгах, не убеждают сильнее, чем язык листвы, облаков, водной ряби, дождя. С детства я знаю этот язык и привыкла к нему. Поэтому и теперь, перемещенная в теплый климат Индии прямо из московской зимы, я так жадно, вслушивалась в него, и природа опять говорила мне много.
   Необычной оказалась встреча Нового, 1967-го, года в индийской деревне. День 31-го декабря проходит для индусов незамеченным, потому что в деревне продолжают следовать индуистскому календарю. Поэтому мне оставалось только рано лечь спать. Но все-таки мне хотелось отметить чем-то наступление Нового года, который, вот уже столько лет в Москве я встречала дома с детьми и только с очень близкими людьми. Я ушла из радж-бхавана ночевать в маленькой комнатке, где жил Браджеш.
   В комнате была старая белая мебель, должно быть привезенная в прошлом веке все тем же дедом-оригиналом, вместе с женой из Англии. Старомодная деревянная кровать стояла возле окна, выходившего на реку.
   Я долго лежала, не засыпая, глядя на белый от яркого лунного света песок, пытаясь вообразить подмосковные сугробы и трескучий новогодний мороз. Хорошо было уезжать в Жуковку под Новый год и гулять ночью, при свете луны, по заснеженному лесу…
   Сразу же за моим окном была терраса из каменных плит, потом шел ряд высоких, как деревья, кактусов, потом песчанный берег и, наконец, всего в каких-нибудь 100 метрах от меня, спокойная, как масло, гладь Ганга. Было прохладно и тихо, только звенели цикады. На берег вышел сгорбленный в три погибели пандит Чакра и медленно заковылял к реке. Он опирался на палку, а в другой руке нес латунный горшочек, взять воду из Ганга. Латунь мерцала при свете луны… Здесь я уснула.
   Согласно старой примете, какова встреча Нового Года, таков будет и весь год. Наступающий год обещал быть совсем непохожим на все мои прежние годы.
   Рано утром, пока еще не начало светать, я пошла искупаться в Ганге. У меня не было для этого мистических или религиозных мотивов. Волнение все-таки охватило меня потому, что в эту воду бросили прах Сингха, и потому что Ганг был для меня образом вечности, символом мудрости и спокойствия – всего того, что мне так дорого в Индии. Что-то необъяснимое есть в этой реке: всякий раз, когда взгляд встречает ее водную поверхность, замирает сердце.
   Даду пошла со мной. Она объяснила мне, что полагается купаться до восхода солнца, обычно, в полнолуние. Мы шли по холодному песку босиком к лодке. Упираясь шестом в дно, мальчик подвел лодку к острову посередине реки.
   К Гангу идут, как в храм. Сначала бросают в воду цветы, потом берут горстью немного воды в рот, смачивают лоб. Только потом входят в воду ногами, говоря при этом молитву. Даду соблюдала все, как следует. Она купалась прямо в сари, как все индийские женщины. Мне Пракаш посоветовала тоже не раздеваться и купаться в пижаме. Я так и шла, босиком, накинув на пижаму свое пальто.
   Холодная вода обожгла на минуту, но потом вся кожа стала гореть, и вода казалась теплой. Не хотелось выходить. Веками считалось, что вода Ганга исцеляет; возможно, что она естественно радиоактивна, в ней много солей, она имеет серный запах. Во всяком случае, она необыкновенно освежает, и кожа долго горит потом, как после легкого солнечного ожога.
   Тихо всплескивая воду, лодка шла назад к нашему берегу. Все небо уже алело, вода была розовой, дул предрассветный ветерок. Мальчик с шестом, Даду и девушка, сопровождавшая ее, улыбались мне. Я чувствовала себя помолодевшей, счастливой и сердце было спокойно, как эта розовая, тихая вода.
   Ганг меняется в течение дня много раз и никогда не надоест наблюдать его. Берега его пустынны и песчаны, один берег выше, там ветер пересыпает сыпучие дюны. Ниже по течению плоские отмели, где сидят, отдыхая от перелета, северные птицы – утки, цапли, серые журавли…
   Однажды, бродя возле Ганга я услышала знакомое курлыканье, и не поверила бы своим ушам, если бы не увидела высоко в небе журавлиные треугольники. Летят журавли, летят журавли из России над Калаканкаром, – счастливые птицы, – не ведающие ни виз, ни паспортов, ни прочих глупостей, выдуманных людьми. Знают журавли, что Ганг не простая река, потому и держатся ее, как тропки, в необъятных просторах неба и земли. Садятся на отмели, разгуливают по песку. Летят на юг, возвращаются на север.
   Солнце всходит за деревней, а около полудня нестерпимо блещет мелкая рябь на поверхности буроватой мутной воды. Днем всегда свежий ветер, иногда сильная волна, на деревенские лодки ставят паруса. Мостов не существует на многие десятки и сотни километров. Людей, тюки, скот перевозят на лодках. В Калаканкаре как раз такой перевоз.
   Днем берег реки оживлен и многолюден, полно собак, пыль. Приходят за водой, стирают сари и дхоти, нещадно колотя их о воду, потом расстилают на песке сушить. Чистят песком кухонную посуду из латуни. Едут на остров, посредине реки, где посеяны и уже взошли арбузы – до сезона дождей и разлива, когда остров будет затоплен, их успеют собрать. А пока что их надо поливать, а ночью отгонять грызунов. Сейчас остров во власти деревенских мальчишек, они следят за арбузами, ставят пугала от птиц. На другом берегу иногда появляются верблюды, там тоже деревня.
   К концу дня гвалт затихает, пыль и ветер исчезают, вода становится темной и тяжелой, как масло, и солнце не расстается теперь с этим гладким зеркалом до самого заката. И вот начинается постепенное умирание солнца, оно больше не жжет и не слепит, а заливает все небо, землю и воду золотым, апельсиновым светом. Это – национальный цвет Индии. Он становится все гуще и гуще, но не где-то там, на горизонте, а везде вокруг вас и кажется, что вы дышите этим затухающим светом…
   Потом оранжевый шар уходит под землю, прямо за противоположный берег, и тогда вдруг быстро наступает темнота; все как будто проваливается в густой сумрак ночи, и река замирает до следующего утра, отражая в себе неправдоподобно огромные звезды.
   Кругом пустынно. Этот район далек от городов, до Аллахабада 40 миль, до Лакхнау 90. Это самое сердце Индии, здесь была древняя Арьяварта, и эти песчанные берега остались такими же, и все так же огибала река каменный уступ, к которому теперь прилепился дом. Калаканкар и означает – черные камни.
   Двадцать поколений рода Сингхов сменилось здесь, и все уходили в Ганг. Многие совершали религиозный подвиг – после долгого поста, ослабляющего тело, выезжали на середину реки на плоту и под громкие звуки барабанов бросались в реку навсегда. Всех принимала река и всех уносила в вечность, и так же мелела зимой, обнажая острова и отмели. Здесь нет знаменитых храмов и памятников искусства, нет достопримечательностей на этой пустынной, выжженной земле, в этой грязной деревне. Краски неярки, однотонна белая одежда крестьян, тускла пыльная зелень. Здесь нет экзотики, сказочности – всего того, что ищет в Индии турист. Но здесь во всем вокруг присутствует, все наполняет какой-то неуловимый, глубокий как орган, звук: помолчите, посидите спокойно, глядя на реку и берега, и вы услышите его. Вы ощутите как, подобно медленному, гулкому гонгу, здесь бьется и дышит спокойное сердце вечной, могучей жизни, в которой сливаются вместе земля, река, деревья, птицы и человек. И даже тот, кто не знает Бога и не верует в него, сам того не подозревая, пошлет Ему благодарение за мир в своей душе, и из нее непроизвольно вырвется: «Господи, как хорошо!»

Отсрочки и попытки

   Это созерцание и отдых были прерваны однажды, как ударом тока. Утром, когда мы с Даду сидели после завтрака на террасе радж-бхавана, вдруг на дворе началось какое-то волнение. К нам побежал слуга, и я увидела, не веря своим глазам, Сурова, – второго секретаря советского посольства в Дели. Он имел курортный вид в легких брюках и полосатой рубашке с короткими рукавами, и благодушно улыбался.
   Вышла Наггу с девочками, стала показывать ему дом и чудный вид на окрестность. Суров вежливо удивлялся и восхищался. Наггу заметно оживилась, у девочек заблестели глазенки от любопытства. Сурова пригласили остаться на ланч. Затем все ушли, оставив нас вдвоем.
   Тут Суров поблек, закурил, и сообщил, что мне «продлили» срок визита на одну неделю и, вместо 4-го января, мой билет будет действителен на самолет 11-го января. Кассирова ждет в Дели. Сам он ехал 12 часов машиной и остановился в Лакхнау в гостинице, где он может подождать меня день или два и потом отвезти в Дели.
   «Вам пошли навстречу», – сказал он не без гордости за свое посольство.
   «Но ведь я написала Смирнову и послу, что останусь здесь в соответствии с индийской визой, срок которой кончается 20-го января», – сказала я. – «Я не уеду раньше. Дайте мне побыть с людьми, которых я, возможно, никогда больше не увижу. Почему этого нельзя?»
   «Я передам ваш ответ», – сказал он, – «но мне кажется, что вы уже отдохнули здесь, вы хорошо выглядите»…
   «Я ничего не могу добавить, кроме того, что я уже сообщила послу. А Кассирова пусть едет домой, я пошлю с ней письмо детям. Ей вообще незачем было сюда ехать. Вы же видите, здесь глушь, никаких корреспондентов. Это все, что я могу вам сказать».
   Потом был ланч, как всегда – индийский (утром завтракали по-английски. Девочки переглядывались: ситуация становилась интересной, – за мной приехали, а я хочу остаться.
   Наггу снова рассказывала, как раджа Рампал Сингх построил этот дом. Суров ел карри без аппетита. Наконец он сел в свою машину у ворот, а я пошла в дом Пракаш, где вся семья ждала меня, волнуясь: «Мы боялись, что он увезет вас!»
   Неприятный осадок от визита оставался, и я не знала, что еще предпримет мое посольство в Дели. Мысли невольно обращались к Москве, и при этом меня охватывал холод и беспокойство. Не хотелось думать о нашей квартире, о моей комнате, где побывала смерть. Но меня ждали дома дети, я написала им письмо, придумывала что бы привезти в подарок, – Пракаш уже вязала для Кати свитер. Мои дети были сейчас единственным, что тянуло и звало вернуться в Москву. Я уже скучала о них, наша жизнь была тесной и дружной многие годы, – но тем сильнее я чувствовала, что не хочу возвращаться…
   Это раздвоение становилось все острее, оно принуждало к трезвому и спокойному обдумыванию всех возможностей. Мысль о том, что придется снова ходить на партийные собрания, «войти в коллектив», – как сказали Косыгин и Суслов, была мне невыносима. Я тихо и незаметно жила с детьми последние десять лет, вела хозяйство, делала переводы. Какое им всем дело до того, чем я занимаюсь? Нет, мне никогда не дадут жить жизнью нормального, обычного человека…
   Визит Сурова произвел действие, совершенно обратное его намерениям. Теперь я с нетерпением ждала приезда Динеша, чтобы еще раз поговорить с ним о возможности остаться в Индии. Мне казалось, что он хотел мне помочь; во всяком случае наш первый разговор об этом в Дели был обнадеживающим.
* * *
   В угоду советскому посольству Динеш успел инструктировать всех, чтобы меня не пускали разгуливать по деревне. Но пока его не было, я, конечно, обошла все вокруг.
   Зимних дождей в этот год не было. Все пересохло, тучи пыли поднимались при малейшем ветерке. На узких, грязных улочках деревни полно голодных собак, тут же на открытых лотках торгуют овощами, фруктами, пряностями. Из одного колодца доставали воду ведром на веревке, как в русской деревне; там всегда толпились женщины с латунными кувшинами для воды. Другой колодец был большой и древний: кожаный мешок с водой поднимало скрипучее устройство, приводимое в движение буйволом, которого водил взад и вперед мальчик. Через определенные промежутки времени другой мальчик опрокидывал кожаное ведро в деревянный желоб и она текла по желобам дальше, к полям. Этот «вечный двигатель» работал в медленном ритме, скрипуче и усыпляюще, но вода текла. Из колодцев, работавших на электричестве, вода не текла, так как ближайшая электростанция бастовала, надеясь перед выборами на повышение зарплаты.
   По той же причине не ходил автобус в город, а там не работали суд и государственные учреждения. Электростанция иногда ненадолго давала ток днем – именно для колодцев, а вечером выключала, и в доме зажигали керосиновые лампы.
   Несмотря на то, что большая река была рядом, поля вокруг деревни выглядели как во время долгой засухи. Глубокий колодец, построенный специально для орошения полей, бездействовал: слишком дорого купить насос. Печальный дух запустения и пассивности присутствовал во всем. Большой, глубокий канал, прорытый в дни Рампал Сингха, в конце прошлого века специально для орошения, превратил бы всю окрестность в цветущий сад. Когда-то по нему ходили большие лодки. Но он давно высох, дно его заросло деревьями и редким кустарником, там паслись козы.
   Таким же печальным памятником лендлордизма был разрушенный типографский пресс первой газеты на хинди, основанной все тем же Рампал Сингхом, который был также одним из основателей партии Национальный Конгресс. Возле пересохшего канала, на красивом холме стояли развалины дома, где некогда жил известный поэт Сумитра Нандан Пант, старый друг всей семьи.
   Все эти печальные руины помещичьей культуры и жизнь семьи Суреша много раз заставляли меня вспоминать чеховский «Вишневый сад». Здесь был и сад, – только манговый; огромные, прекрасные вечнозеленые деревья тоже стояли полузапущенные и земля вокруг них была как камень. Правда, здесь никто не рубил символический сад, – но никто и не приходил на смену ему, ничто новое не теснило это постепенное умирание. Единственным крупным прогрессивным реформатором Калаканкара был только раджа Рампал Сингх, но то были другие времена. Сейчас жизнь здесь влачилась в ожидании дождя. Очевидно, это был только пример общего положения в индийской деревне.
   Независимость и земельная реформа в Индии нанесли удар феодальному землевладению и всей старой культуре, но что же вместо этого? Опыты в духе социализма не могут решить проблемы крестьянской Индии, и не вызывают массовой симпатии. Идеалистическое пристрастие Неру к социализму было оставлено им в наследие стране. Но когда о «пятилетнем плане» говорил Динеш, то я просто чувствовала, что ему хочется снова поехать в Москву и произвести там хорошее впечатление. Заподозрить его в идеалистическом заблуждении невозможно.
   Я давилась от смеха, когда Наггу, – эта махарани с бриллиантом в ноздре, для которой не существует жизни за пределами касты, – толковала мне о преимуществах социализма и государственного контроля. Мне! – как будто мы в СССР не знаем лучше, что значит все это на деле.
   Единственный коммунист в Калаканкаре, бедный и больной крестьянин Рам Дин, тоже пытался доказать мне эти «преимущества», держа в руках коммунистические брошюрки на хинди. Но, как только я ему сказала, что в СССР крестьяне не владеют землей и работают на полях, как рабочие на фабрике, он сник и опечалился. Бедный Рам Дин не говорил по-английски, не читал ничего, кроме этих брошюрок, и верил в коммунизм и социализм потому, что Браджеш Сингх был объектом его любви и преданности. А просвещенные раджи и махараджи просто лицемерили. На деле Динеш и Наггу с удовольствием предпочли бы прежние порядки. Их большими фермами, несколькими домами и землей распоряжался управляющий, которого в Калаканкаре называли менаджер-сахаб и боялись еще больше, чем раджу и рани.
   Правда, следуя духу времени, Динеш отдал старый дворец предков государству, и теперь в нем помещался Учебный Сельскохозяйственный Центр района. Перед красивым белым дворцом в стиле северо-индийских раджпутов молодежь вздымала клубы пыли на волейбольной площадке. Но крестьяне пассивно реагировали на «новые методы» и считали, что все дело в хорошем дожде. Те два мальчика из Американского Корпуса Мира жаловались Пракаш, что крестьян очень трудно вызвать в поле, потому что они следуют бесчисленным индуистским приметам, боятся «дурного знака» и предпочитают молитвы об урожае – упорной работе.
   Я видела два других старых дворца неподалеку, где жили дальние родичи все той же семьи Сингхов. Однажды Пракаш взяла меня с собой, чтобы оказать уважение самой старой женщине в роде. Я надела свое белое сари и делала все так, как объясняла Пракаш. Войдя в большой, открытый, внутренний двор, вымощенный камнем, мы сняли обувь в знак уважения. Возле небольшого костра сидела на корточках очень худая женщина в грубом домотканном сари, похожая на старую больную птицу. Ее глаза с красными веками были устремлены на огонь, она шевелила угли палкой. Следуя во всем за Пракаш я подошла, поклонилась и повторила жест Пракаш, коснувшись рукой босой ноги женщины. Но оказалось, что я сделала ужасную ошибку: надо было коснуться только земли у ее ног. Она вскоре поднялась и ушла мыться, так как я осквернила ее своим прикосновением. Позже она уже не вышла к нам. Пракаш, смеясь, потрепала меня по плечу и сказала: «Она очень религиозна, и готовится к смерти; она никогда не выходила из этого двора. Молодые женщины и сейчас выходят из этого дома только набросив сари на голову и лицо, и смотрят вниз. Мы давно отошли от этого всего!» Мы сели в джип, подобрав наши сари, и поехали домой, где люди вели себя нормально…
   В доме у Пракаш было просто, но дух касты выветривается с трудом. В доме было много слуг, потому что каждый имел право выполнять только определенный вид работы. Готовил пищу – кроме самой Пракаш – только повар, брахман по происхождению; другой слуга подносил все, что нужно повару и мыл посуду, но не имел права готовить. Двое слуг были в доме – убирали комнаты и подавали на стол, но не могли есть ту же самую еду. Они всегда были наготове откликнуться на зов, хотя бы для того, чтобы подать стакан воды. Оба они – один совсем молодой, другой постарше, прекрасно стирали и гладили электрическим утюгом, но на полу, а не на столе. Они были уже не из брахманов, но и не из самой низшей касты.
   Мыла каменные полы в доме женщина из неприкасаемых. Теперь, по закону, касты неприкасаемых не существовало, но никто другой все равно не имел права мыть полы и убирать в ванной. Ах, эта ванная комната!