Страница:
…«Когда мы с тобой говорили по телефону, я растерялся, услышав все то, что ты мне сказала, и не смог должным образом ответить. Мне понадобилось несколько дней для обдумывания всего этого, так как дело совсем не так просто, как это кажется тебе…Для меня в каждой строке было больше. Я знала сына, я представляла себе их всех троих в нашей кухне, с бесконечными звонками и вопросами знакомых, с необходимостью, между тем, много работать, сдавать экзамены… Ни один из троих не был лентяем, они привыкли работать. Я могла быть спокойна и не бояться, что вдруг начнутся истерики, пьянство, что будет брошена учеба. Нет, этого с ними не произойдет. Но между строк было столько обиды и боли, что я была раздавлена ею.
…«Можешь быть уверена, что твой тезис о „туризме“ я понял, и ни в коей мере не собираюсь уговаривать тебя вернуться, особенно после нашего разговора.
…«Согласись, что после того, что ты сделала, советовать нам издалека мужаться, держаться вместе, не унывать и не отдавать Катю, по меньшей мере странно. У нас здесь есть близкие люди, которые нам всегда дадут хороший совет, и не только совет, но и реальную помощь. Я считаю, что ты своим поступком отделила себя от нас и поэтому позволь нам жить так, как мы считаем нужным.
…«Еще раз хочу подчеркнуть, что не берусь судить о том, что ты делаешь; но уж если мы смогли довольно стойко перенести то, что ты сделала, то, надеюсь, в дальнейшем мы сможем сами устроить свою жизнь.
…«Постарайся все это осмыслить, и понять должным образом и нас.
Ося. 14 апреля 1967.»
…«После твоего звонка Катя до сих пор не может прийти в себя, она переживает это гораздо тяжелее, чем мы…»
Я рыдала и не могла остановиться. Мне хотелось одного – уйти от всего, молить Господа о прощении за грех перед детьми, уехать назад в швейцарский монастырь, куда угодно, куда угодно… Только бы укрыться от гостеприимства и любопытства, только бы не видеть людей, думающих, что мне сейчас все так легко и просто!
Мои новые друзья испугались. Кеннан предупреждал не зря. Я в отчаянии написала ему, он был в Африке, в Иоганнесбурге, и получила вскоре ответ. Как всегда, он стремился заглянуть поверх и вперед событий:
…«Не позволяйте себе самой усомниться в Вашей правоте… В Дели Вы следовали тому, чего требовала Ваша натура. Если бы Вы вернулись назад в СССР, тогда, будучи врагом системы, Вы стали бы, в известном смысле, врагом самой себя. И все это не принесло бы ничего хорошего Вашему сыну.
…«Верьте, даже перед лицом этой огромной печали, что каким-то образом, которого ни мне, ни Вам не дано осознать, Ваше мужество и вера будут в конце концов оправданы – и для Вашего сына тоже».[ 8]
* * *
Весь май в Локуст Вэлли прошел в смятении, не дававшем возможности не только заняться переводом книги, но вообще спокойно думать.Корреспонденты приходили к дверям, фотографировали дом с вертолета, «подследили» из-за кустов нас с м-ром Джонсоном, когда мы гуляли с его собаками. Автобус итальянского телевидения долго стоял возле дома, и, в конце концов, интервью было взято у старого садовника, поляка. Два симпатичных толстяка венгерца, – частные штатские «секьюрити», по очереди дежурили на кухне, выводя из равновесия аккуратную Марию и кухарку. Сестра Присциллы повела меня в магазин, и на следующий день мы увидели нашу фотографию в газете, за примеркой обуви. Требовали интервью у меня, у Присциллы, у ее мужа, у Марии… Местная полиция держала неподалеку от дома круглые сутки дежурную машину. В этом не было необходимости, но полиция боялась инцидентов.
Очевидно, советское посольство не собиралось организовать «похищение перебежчика»… Москва просто не знала еще, что предпринять.
Пока лишь потребовали у гостившего в Нью-Йорке Андрея Вознесенского, чтобы он «осудил» мои действия. Вознесенский этого не сделал. Его слушали поэты и студенты, он читал стихи о том, что все люди – братья, что все народы хотят мира и дружбы, и что все правительства – этому только мешают. (За это его не пустили в следующую поездку в США, летом).
Письма продолжали приходить каждый день. Архиепископ Иоанн Сан-Францисский прислал свою книгу с автографом. Профессор С. К. Мажумдар прислал свои лекции о Йоге. Незнакомые русские поздравляли с православной Пасхой. Незнакомые католики писали о чудесах Гарабандаля и Фатимы. Все они слали теплые благословения, и неизменно заключали свои письма: «Молимся о Вас и о Ваших детях». Я плакала над письмами, чувствуя, что быть «известной фигурой» – не в моих силах.
Никто не помогал мне отвечать на многочисленные письма. Секретарши у меня не было. Присцилла пыталась делать это, но тогда ей было бы невозможно переводить книгу. Она была в таком же смятенном состоянии, как и я. Плохо соображая в те дни, что я делаю, впопыхах, я согласилась на «сериализацию» книги в газетах и журналах за две недели до ее выхода. Мне сказали, что будет напечатана целиком одна или две главы, с моего согласия, и что это усилит интерес к книге. Я согласилась на это, хотя мне казалось вульгарным печатать в газетах книгу о семье.
Мои дети родились оба в мае, дочь 4-го, сын – 22-го, и я послала им коротенькие поздравительные телеграммы. Квитанции я сохранила, но из позднейших интервью, данных моим сыном, поняла, что почта в Москве не доставила им эти телеграммы…
Большую часть времени я проводила в комнате Присциллы, которую отвели мне, или в гостиной внизу. Выходить гулять в сопровождении штатских «секьюрити» не хотелось: я устала от этого в Швейцарии и думала, что здесь этого не будет.
В доме было много русских книг. Мне продолжали присылать книги каждый день по почте: первой «собственностью», приобретенной в Америке, оказалась быстро собранная таким образом библиотека. Я читала, наконец, все, что писал Андрей Синявский и его блестящий литературный стиль, его мужество несколько подбодрили меня. В Москве то, что было издано заграницей, не давали читать даже нам, его сотрудникам по институту. Мы обязаны были «осудить» его, не зная за что! Когда я думала о том, что Андрей сейчас в лагерях, то чувствовала, что не имею права сетовать, а должна лишь благодарить судьбу, давшую мне вместо тюрьмы – свободу и независимость. Но несчастье заключалось в том, что человек, выросший в клетке, не знает, что такое свобода, и должен к ней постепенно привыкать. Голодающему нельзя сразу дать объесться: он умрет.
Постепенно, гостеприимные хозяева, у которых я жила, их радушие и простота, участие и симпатия новых друзей, и сама весна привели меня в чувство и вернули к жизни. Я, как Колумб, начала свое «открытие Америки» – прежде всего через домашнюю жизнь тех семей, где мне пришлось быть гостьей более чем полгода. Политику и историю этой страны я изучала еще в университете, и они меня мало сейчас привлекали. Жизнь семьи всегда казалась мне более значительной для познавания страны и общества в целом. И первым, что я узнала на американском континенте, был дом Джонсонов.
74-летний м-р Джонсон, игравший каждый день в теннис с тремя соседями-однолетками, и вечером выпивавший со мной неизменное мартини, был моим «Президентом» этой страны. Он воплощал в себе ее крепкое здоровье, юмор, добродушие, гостеприимство, простоту и естественность. Он превращал в шутку дежурство полицейской машины возле его дома. Однажды, лукаво подмигнув, он предложил мне «удрать». Мы сели в его «шевроле» и он долго возил меня по всем красивым уголкам Локуст Вэлли, Ойстер Бэй, Милл Нэк, а потом повез к океану, и наслаждался «побегом», как мальчишка. Дома он с трудом ходил по лестнице, так как у него плохо гнулись колени, но уверял, что на теннисном корте ему легче. Он с удовольствием отправлялся каждый день на почту, так как его почтовый ящик не вмещал моей почтовой корреспонденции, это его тоже забавляло. Его дом был наводнен незнакомыми людьми, служанки были недовольны; но когда настал день моего отъезда он говорил, что теперь в его доме снова станет пусто и уныло.
Младший сын его был учителем в Нью-Йорке. Он приезжал по воскресеньям, привозя с собой троих маленьких детей, и ловко управлялся с самой младшей, которой было лишь два года. Недалеко от дома была заброшенная детская площадка с качелями, куда теперь ходили играть внуки. Я сидела там с ними возле ящика с песком, где они «пекли куличи», помогала влезть на шаткие качели и мне казалось, что я давным-давно знаю этого добродушного учителя и его светловолосых, кругленьких как херувимы, детей. Эта детская площадка напоминала мне детство, и все полузаброшенное поместье с пустыми конюшнями, заросшим лугом, брошенной жнейкой чем-то напоминало неухоженные, неприбранные поля Подмосковья… Толстый учитель рассказывал о детях, о школе, о том, как он вырос в этой усадьбе, как играл возле пруда, где еще сохранился полуразвалившийся дом дедов и прадедов. Дом так и стоял сейчас, уже без стекол, грозя вот-вот рухнуть, но его жалели ломать, и м-р Джонсон предпочитал ждать, пока дом умрет тихой смертью сам.
Учитель видел, что я в растерянности. Я призналась ему:
«Мне кажется, что я наблюдаю жизнь здесь, как на экране. Я смотрю на нее, она мне нравится, но у меня такое чувство, что я не могу войти в этот экран. И я боюсь, что никогда не смогу…»
«Нет, нет, это пройдет», – говорил он, стараясь заставить меня верить в собственные силы. – «Это пройдет! Я понимаю. Я знаю как вам тяжело думать о детях. Но, поверьте, у вас будет здесь столько друзей!»
Он привез мне из Нью-Йорка фортепианный концерт Брамса, наладил новый проигрыватель в гостиной, и мы слушали музыку, сидя молча, думая каждый о своем. Мы слушали Моцарта, Шумана, прелюдии Баха. Он не знал как развлечь меня, купил мне импровизации на ситар Рави Шанкара, разыскивал одну песню Нат Кинг Коль, которую мне хотелось найти.
Старшая дочь Джонсона, сестра Присциллы, жила недалеко с мужем-врачом и детьми подростками. Она была стройная, как девочка в своих желтых брючках. Ее дом был современным, его простота – изящной и уютной. На ее лице всегда была улыбка – естественная, не наигранная.
Это великолепное качество здешних женщин – они не обременяют вас своими проблемами и несчастьями, – хотя у каждой есть, наверняка, и проблемы и несчастья. Она водила меня в местные магазины, потом купила мне платья и мелочи сама, – мне было лучше не показываться на глаза публике.
Она порхала как легкая бабочка – ей было за сорок, но нельзя было бы догадаться об этом; была приветлива и никогда не расспрашивала ни о чем. Это было, пожалуй, сейчас самым добрым, самым лучшим отношением ко мне: не расспрашивать.
Я ездила два раза в Нью-Йорк в гости к Алану Шварцу и его жене Паоле. Там нас немедленно сфотографировал репортер прямо у лифта. Паола выглядела 18-тилетней, а ей было уже тридцать. Она была грациозна, умна и ловко управлялась с двумя бесенятами-сыновьями, хозяйством и молодым мужем, очевидно, передавшим свой характер неугомонным сыновьям.
Наконец мне удалось повидаться с Ашоком – сыном Суреша Сингха, тем самым Ашоком, который жил в Сиеттле с женой-голландкой и работал в Боинг Ко. Мы созвонились однажды по телефону, потом он прислал письмо, и наконец прилетел на Лонг Айленд.
Ашок оказался милым молодым человеком, по-восточному учтивым, по-западному свободным и естественным. Мы целый день просидели с ним в гостиной м-ра Джонсона возле камина, говоря о его родителях и о Калаканкаре, о возможности строительства там больницы.
Когда в доме м-ра Джонсона узнали, что ко мне приедет в гости «индийский родственник», Мария спросила, что он будет есть, и осторожно осведомилась, будет ли он сидеть на полу и носит ли тюрбан и бороду. Красивый, учтивый молодой человек очаровал ее. Он хвалил ее печение, болтал с нею и с кухаркой и, наконец, сфотографировал их обеих и всех остальных, кто был в доме. Когда он уехал, Мария сказала: «Это – настоящий джентльмен!»
Как-то, в конце мая, я проснулась ночью на своей «викторианской» кровати. Предрассветная свежесть дышала в окно. Где-то лаяли собаки. Пахло росистой, холодной травой. И оглушая, не давая перевести дух, путая все в голове, лился в окно винный дух сирени. В траве ландыши, в доме всюду ландыши, а возле дома огромные, как лиловые стога, кусты цветущей сирени.
Нет, это не Подмосковье, не Жуковка, – хотя вполне возможно ошибиться: там сейчас ландыши, сирень, ночной лай собак…
В этом странном 1967-м году, начавшемся возле Ганга, весна встречала меня три раза, как бы в возмещение всех печалей и утрат.
Первая наступила в Индии в конце февраля, и ее приход было трудно заметить. Как и «зимой», продолжали цвести розы и гладиолусы, по ночам так же звенели цикады. Но в один прекрасный день на манговых деревьях среди темной, жесткой листвы появились незаметные метелочки цветов: это и означало приход весны.
И сразу же все вокруг стало молниеносно покрываться цветами – каждый кустик, каждая веточка. На вечнозеленых кронах выступили свежие листочки, и осыпались отмершие. И не осенью, как на севере, а весной по всей террасе шуршали сухие листья и ветер сметал их в кучи. Не было привычного для северной природы весеннего пробуждения природы, потому что жизнь течет здесь плавно и вечно, как Ганг, не засыпая на зиму. Обновление наступит в середине лета, после того, как пройдут муссонные ливни. А весна в Индии бежит быстроногой девчонкой, звеня браслетами, а ей в спину уже дышит, как раскаленная пустыня, пыльное пекло лета.
Вторая весна пришла в Швейцарии, в конце марта. Здесь началось знакомое, весеннее возрождение жизни. В маленькой мирной Швейцарии весна тоже была уравновешенной, спокойной и уверенной в себе. Она подходила не торопясь, не пугаясь последних снежных буранов, засыпавших снегом темнолиловые фиалки и подснежники. Она знала, что возьмет свое. Через пол дня снег таял, пригревало солнце и как ни в чем ни бывало желтела форсития и пробивались из-под земли гиацинты. Опять заволакивало небо тучами, опять выл ночью ветер, но утром ярко синело небо… И было так радостно ощущать это неудержимое круговращение природы, и невольно душа оживала вместе с нею.
Когда я уезжала отсюда в апреле, весна была в полном разгаре. Последний раз дорога в Цюрих провожала меня розовыми дикими вишнями и цветущим миндалем, кипела белая пена яблонь. Это был прощальный привет Швейцарии, обещавший удачную дорогу. Как дорожные знаки стояли на моем пути эти цветущие деревья, и такой осталась в памяти милая, маленькая страна.
Но на Лонг Айленде в конце апреля было холодно, ни листьев, ни цветов. Лишь в середине мая весна пришла сюда, оглушив своей яркостью и неожиданностью.
Американская весна была похожа на эту страну своим изобилием и богатством, она захлестывала как половодье. В этом году ее надолго задержал холодный апрель. И после долгих задержек, вдруг бурно расцвело все сразу, и это было как во сне, неправдоподобно.
Пылали, как огонь, азалии. Белые догвуды стояли в лесу, как невесты. Эти деревья всех розовых и пунцовых оттенков были новостью для меня – их нет в Европе, их нельзя перевозить на другие континенты. Белые и розовые магнолии, желтоватые рододендроны, все это прекрасно уживалось рядом с обыкновенной нашей сиренью и ландышами – российскими символами весны. Только не было здесь черемухи, и никто не знал английского ее названия.
По всему белу свету цвела и благоухала весна.
«…– Весна была весною даже в городе. …Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди – большие, взрослые люди – не переставали обманывать и мучать себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, – красота располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом».Так начал Лев Толстой свой роман «Воскресение». Старое английское издание его в красном сафьяновом переплете стояло на полке у м-ра Джонсона.
Душное лето
В начале июня все разъехались из Локуст Вэлли. Присцилла уехала в Атланту, Джорджия, к мужу, чтобы там работать над переводом. К сожалению, нам так и не удалось просмотреть вместе ее перевод. Больше мы с тех пор не встречались.
Я успела познакомиться за это время с Джоан Кеннан, и теперь отправлялась к ним на ферму. Потом Джоан и Ларри уедут на маленький остров Тонга в Тихом океане и будут работать там в Корпусе Мира. Это была красивая молодая пара, и я была рада прожить с ними два месяца.
Мы ехали через зеленые поля и холмы Пенсильвании. Радио в машине громко сообщало новости о только что начавшейся войне между Египтом и Израилем. Это была последняя поездка вместе с братьями-венграми; на ферме уже не предполагалось никаких «секьюрити». Толстяки нещадно дымили огромными сигарами и слушали радио всю дорогу. В чемодане у меня лежал их прощальный подарок: вечная ручка с надписью – «Светлане. Пользуйтесь на счастье. Эл и Джордж».
Зеленая фермерская Пенсильвания выглядела богатой и плодородной страной, похожей на Украину или Кубань, если исключить самое главное – то, что еще сохранилось в СССР как «деревня». Белые и темно-красные домики фермеров выглядели комфортабельными современными коттеджами, возле каждого стоял автомобиль. На самоходных машинах тут и там подстригали газон. Совсем не было видно заборов и изгородей вокруг домов. Это было так приятно; никто ни от кого не отгораживался, не скрывал свою жизнь, не прятался. Плетеная мебель стояла возле домов на лужайках, или на крыльце, смотрящем на улицу. Это создает ощущение доверия людей друг к другу. Изгородь из продольных жердей можно было увидеть кое-где лишь для скота.
Большой дом Кеннанов неожиданно оказался удивительно похожим на помещичью, российскую усадьбу. Особенно со стороны того, что должно бы называться «парадным подъездом» с широкой каменной лестницей, с каменными вазами для цветов, портиком и колоннами. Но подъезжали и входили здесь с другой стороны, которая была чисто американской и вела сразу в гостиную и кухню. Эта странная, но гармоничная смесь стилей господствовала и внутри. Кеннаны привезли из России старые гравюры, картины, фарфор, федоскинские расписные столики. Была даже большая фотография кремлевской набережной, от которой меня передернуло и я подумала: «Опять – Кремлевская стена!?»
Джоан и Ларри объяснили, что дом был построен в начале 19 века, а позже перестроен выходцем из России. Потому его архитектура напоминала российскую. Но его владелец был евреем-торговцем, поэтому в каждой двери была сбоку вделана «мезуза» – трубочка, величиной с мизинец, внутри которой находилась бумажка со священными знаками. Джоан говорила, что благодаря этому дом всегда был счастливым для их семьи: «мезуза» ограждала все входы от злых людей.
Я обошла весь дом в первый день, как кошка на новом месте, приглядываясь и принюхиваясь к мебели и углам. Дом был обжитым и уютным, особенно эти качалки повсюду, деревянные и мягкие. Он был одновременно европейским, американским, русским, да еще эта «мезуза». Все это мне нравилось, потому что я всегда предпочитаю смесь любой традиции.
Каждая комната была особенной. Тут были норвежские фигурки и гравюра Кристиансанда – где жили родители м-с Кеннан. Возле камина в гостиной лежала медвежья шкура. В каждой комнате была какая-нибудь мелочь из России – коробка, матрешка, столик. Везде – огромное количество книг на русском языке.
Просторный кабинет на третьем этаже был полон солнца, лежавшего квадратами на желтом паркете. Он был пустоват, и это было самым чудесным. Одну стену занимали крашенные белой краской полки, полные книг, русских газет и журналов. (Точно такие белые полки остались в моей квартире в Москве…). В папках были собраны материалы о России и вырезки из газет. Огромный некрашеный деревянный стол – легкий, без ящиков – был так удобен для работ, так приглашал расположиться здесь. У окна была, конечно, качалка, старая, жесткая, отполированная временем. И еще была здесь картотека и стоячая лампа. Ходи из угла в угол, думай, пиши – здесь Кеннан любит больше всего работать. Старомодная пишущая машинка стояла на подставке из грубых досок, сколоченной самим профессором. Джоан сказала, что ее отец находит отдых в самой различной работе, необходимой на ферме. Фермерством же в семье никто не интересовался. Рядом жил арендатор со своей семьей, он и обрабатывал землю.
К вечеру мы все трое уселись на ступени заднего портика. Перед домом, за небольшой лужайкой, волновалось светло-зеленое пшеничное поле, за которым виднелась небольшая роща. Оттого, что отсюда не было видно никаких американских построек – пейзаж был совсем среднерусским…
Задний портик был любимым местом семьи для вечерних разговоров. Тут мы проводили каждый вечер этого душного лета, с частыми грозами и ливнями, со светлячками, порхавшими между елок.
В этой усадьбе было что-то меланхолическое, русское. Это впечатление усиливала музыка из фильма «Доктор Живаго», которую любила Джоан и часто заводила. Тема Лары и Варыкинской зимы была, действительно, хороша, она переходила то в вальс, то в воспоминания, и что-то переворачивалось в сердце от нее.
К счастью, мы слушали и другое – народные песни в исполнении Джоан Баец, Джуди Коллинз, Питера Сигера и хора Митч Миллера. Слушали Грига, Баха, – Джоан всегда ставила пластинки в то время как готовился обед и мы были на кухне, или тянули коктейли на заднем крыльце.
Прислуги здесь не было. Каждый делал у плиты, что хотел. Я сделала однажды настоящее карри, Джоан пекла оладьи по воскресеньям, а Ларри орудовал каждый вечер на улице, поджаривая стейк на гриллере. Какие только соуса мы не изобретали! Даже грузинское чахохбили из цыплят с помидорами всем понравилось. После обеда мы с Джоан мыли посуду, запустив погромче пластинки, чтобы было слышно у мойки.
Полдня мы проводили на кухне. Здесь и начинался день утренним кофе за длинным деревянным столом у окна. Стол стоял торцом к окну, а вдоль длинные лавки (совсем как в моей кухне в Москве…) Здесь кормили детей. Обедали же на веранде с сетками одни взрослые, детей укладывали спать. Там ставили на стол свечи и был полумрак, а вокруг мерцали в траве и в воздухе светлячки.
Как хорошо и просто мне было с этими молодыми хозяевами, на десять лет моложе меня. У них не было моего опыта жизни из боли и травм, но была зрелость крепкой, дружной семьи – то, что здесь, очевидно, переходило из поколения в поколение. Поэтому они заботились обо мне, как о младшей сестре. Об этом говорило все, начиная от моей комнаты наверху, где все было просто, без викторианской мебели и рюшек на окнах, и очень удобно. Джоан знала, что в магазины со мной пока лучше не ходить; поэтому она сама купила мне летние платья, белье, парусиновые туфли, купальный костюм, косметику. Никто давно уже так не заботился обо мне. Каждая покупка была продумана и точно соответствовала необходимости. Ларри купил мне синие джинсы – нельзя жить без этого на ферме, – а увидев, что я складываю нитки и иголки в коробку от швейцарского шоколада, принес однажды маленький рабочий несессер. Это были не просто друзья – а мои брат и сестра, так свыклись мы за эти два месяца.
Джоан была необыкновенно хороша собой – высокая, длинноногая, стройная, с естественной грацией лесной косули. Естественность и составляла ее главную прелесть. Она была похожа на Кэтрин Хэпберн в молодости, хрупкостью, в которой есть одновременно что-то сильное и грустное. Ее улыбка была всегда немного меланхоличной, просто так, без причины. Часто я спрашивала – не больна ли она, или устала, или что-нибудь случилось? Нет, она была абсолютно здорова и счастлива, и спокойно продолжала вешать белье, гладить, готовить еду для детей. Я ловила себя на том, что не могу оторвать глаз от нее. Она была всегда в шортах утром, и переодевалась в какое-нибудь милое, изящное платье вечером. Эта молодая женщина знала, как вести дом, и я думала порой, что ей хорошо бы быть хозяйкой большого дома, так, чтобы она не занималась кухней и стиркой, а только развлекала бы многочисленных гостей и все бы наслаждались ее обществом и любовались ею. Но у нее была жизнь полная забот, а тут еще – я, и она каждый день привозила мою огромную почту, от которой я приходила в замешательство.
Не три адвоката, не литературные агенты, не издатели и переводчики, а одна толковая секретарша – вот кто был мне необходим! Но ее у меня не было… По-прежнему было 95% симпатизирующих, понимающих писем. Многие отозвались на статью «Борису Леонидовичу Пастернаку», поняли чувства, заставившие меня написать ее. К этому времени у меня появилось много друзей по переписке в разных странах. Однажды я получила письмо от м-с Сингх из Лондона, где она жила вместе с 28-милетним сыном. Мне было так приятно слышать о единственном сыне, которого имел Браджеш Сингх.
На ферме Кеннанов все сельскохозяйственные работы вела семья арендатора, жившего в соседнем доме. В первый же день, когда я приехала на ферму, я вскоре увидела как к гаражу подъехал красный автомобиль, и из него вышла молодая женщина с модной прической и в белых шортах.
«Это наверное к вам, Джоан?» – спросила я, уверенная, что это подруга.
Я успела познакомиться за это время с Джоан Кеннан, и теперь отправлялась к ним на ферму. Потом Джоан и Ларри уедут на маленький остров Тонга в Тихом океане и будут работать там в Корпусе Мира. Это была красивая молодая пара, и я была рада прожить с ними два месяца.
Мы ехали через зеленые поля и холмы Пенсильвании. Радио в машине громко сообщало новости о только что начавшейся войне между Египтом и Израилем. Это была последняя поездка вместе с братьями-венграми; на ферме уже не предполагалось никаких «секьюрити». Толстяки нещадно дымили огромными сигарами и слушали радио всю дорогу. В чемодане у меня лежал их прощальный подарок: вечная ручка с надписью – «Светлане. Пользуйтесь на счастье. Эл и Джордж».
Зеленая фермерская Пенсильвания выглядела богатой и плодородной страной, похожей на Украину или Кубань, если исключить самое главное – то, что еще сохранилось в СССР как «деревня». Белые и темно-красные домики фермеров выглядели комфортабельными современными коттеджами, возле каждого стоял автомобиль. На самоходных машинах тут и там подстригали газон. Совсем не было видно заборов и изгородей вокруг домов. Это было так приятно; никто ни от кого не отгораживался, не скрывал свою жизнь, не прятался. Плетеная мебель стояла возле домов на лужайках, или на крыльце, смотрящем на улицу. Это создает ощущение доверия людей друг к другу. Изгородь из продольных жердей можно было увидеть кое-где лишь для скота.
Большой дом Кеннанов неожиданно оказался удивительно похожим на помещичью, российскую усадьбу. Особенно со стороны того, что должно бы называться «парадным подъездом» с широкой каменной лестницей, с каменными вазами для цветов, портиком и колоннами. Но подъезжали и входили здесь с другой стороны, которая была чисто американской и вела сразу в гостиную и кухню. Эта странная, но гармоничная смесь стилей господствовала и внутри. Кеннаны привезли из России старые гравюры, картины, фарфор, федоскинские расписные столики. Была даже большая фотография кремлевской набережной, от которой меня передернуло и я подумала: «Опять – Кремлевская стена!?»
Джоан и Ларри объяснили, что дом был построен в начале 19 века, а позже перестроен выходцем из России. Потому его архитектура напоминала российскую. Но его владелец был евреем-торговцем, поэтому в каждой двери была сбоку вделана «мезуза» – трубочка, величиной с мизинец, внутри которой находилась бумажка со священными знаками. Джоан говорила, что благодаря этому дом всегда был счастливым для их семьи: «мезуза» ограждала все входы от злых людей.
Я обошла весь дом в первый день, как кошка на новом месте, приглядываясь и принюхиваясь к мебели и углам. Дом был обжитым и уютным, особенно эти качалки повсюду, деревянные и мягкие. Он был одновременно европейским, американским, русским, да еще эта «мезуза». Все это мне нравилось, потому что я всегда предпочитаю смесь любой традиции.
Каждая комната была особенной. Тут были норвежские фигурки и гравюра Кристиансанда – где жили родители м-с Кеннан. Возле камина в гостиной лежала медвежья шкура. В каждой комнате была какая-нибудь мелочь из России – коробка, матрешка, столик. Везде – огромное количество книг на русском языке.
Просторный кабинет на третьем этаже был полон солнца, лежавшего квадратами на желтом паркете. Он был пустоват, и это было самым чудесным. Одну стену занимали крашенные белой краской полки, полные книг, русских газет и журналов. (Точно такие белые полки остались в моей квартире в Москве…). В папках были собраны материалы о России и вырезки из газет. Огромный некрашеный деревянный стол – легкий, без ящиков – был так удобен для работ, так приглашал расположиться здесь. У окна была, конечно, качалка, старая, жесткая, отполированная временем. И еще была здесь картотека и стоячая лампа. Ходи из угла в угол, думай, пиши – здесь Кеннан любит больше всего работать. Старомодная пишущая машинка стояла на подставке из грубых досок, сколоченной самим профессором. Джоан сказала, что ее отец находит отдых в самой различной работе, необходимой на ферме. Фермерством же в семье никто не интересовался. Рядом жил арендатор со своей семьей, он и обрабатывал землю.
К вечеру мы все трое уселись на ступени заднего портика. Перед домом, за небольшой лужайкой, волновалось светло-зеленое пшеничное поле, за которым виднелась небольшая роща. Оттого, что отсюда не было видно никаких американских построек – пейзаж был совсем среднерусским…
Задний портик был любимым местом семьи для вечерних разговоров. Тут мы проводили каждый вечер этого душного лета, с частыми грозами и ливнями, со светлячками, порхавшими между елок.
В этой усадьбе было что-то меланхолическое, русское. Это впечатление усиливала музыка из фильма «Доктор Живаго», которую любила Джоан и часто заводила. Тема Лары и Варыкинской зимы была, действительно, хороша, она переходила то в вальс, то в воспоминания, и что-то переворачивалось в сердце от нее.
К счастью, мы слушали и другое – народные песни в исполнении Джоан Баец, Джуди Коллинз, Питера Сигера и хора Митч Миллера. Слушали Грига, Баха, – Джоан всегда ставила пластинки в то время как готовился обед и мы были на кухне, или тянули коктейли на заднем крыльце.
Прислуги здесь не было. Каждый делал у плиты, что хотел. Я сделала однажды настоящее карри, Джоан пекла оладьи по воскресеньям, а Ларри орудовал каждый вечер на улице, поджаривая стейк на гриллере. Какие только соуса мы не изобретали! Даже грузинское чахохбили из цыплят с помидорами всем понравилось. После обеда мы с Джоан мыли посуду, запустив погромче пластинки, чтобы было слышно у мойки.
Полдня мы проводили на кухне. Здесь и начинался день утренним кофе за длинным деревянным столом у окна. Стол стоял торцом к окну, а вдоль длинные лавки (совсем как в моей кухне в Москве…) Здесь кормили детей. Обедали же на веранде с сетками одни взрослые, детей укладывали спать. Там ставили на стол свечи и был полумрак, а вокруг мерцали в траве и в воздухе светлячки.
Как хорошо и просто мне было с этими молодыми хозяевами, на десять лет моложе меня. У них не было моего опыта жизни из боли и травм, но была зрелость крепкой, дружной семьи – то, что здесь, очевидно, переходило из поколения в поколение. Поэтому они заботились обо мне, как о младшей сестре. Об этом говорило все, начиная от моей комнаты наверху, где все было просто, без викторианской мебели и рюшек на окнах, и очень удобно. Джоан знала, что в магазины со мной пока лучше не ходить; поэтому она сама купила мне летние платья, белье, парусиновые туфли, купальный костюм, косметику. Никто давно уже так не заботился обо мне. Каждая покупка была продумана и точно соответствовала необходимости. Ларри купил мне синие джинсы – нельзя жить без этого на ферме, – а увидев, что я складываю нитки и иголки в коробку от швейцарского шоколада, принес однажды маленький рабочий несессер. Это были не просто друзья – а мои брат и сестра, так свыклись мы за эти два месяца.
Джоан была необыкновенно хороша собой – высокая, длинноногая, стройная, с естественной грацией лесной косули. Естественность и составляла ее главную прелесть. Она была похожа на Кэтрин Хэпберн в молодости, хрупкостью, в которой есть одновременно что-то сильное и грустное. Ее улыбка была всегда немного меланхоличной, просто так, без причины. Часто я спрашивала – не больна ли она, или устала, или что-нибудь случилось? Нет, она была абсолютно здорова и счастлива, и спокойно продолжала вешать белье, гладить, готовить еду для детей. Я ловила себя на том, что не могу оторвать глаз от нее. Она была всегда в шортах утром, и переодевалась в какое-нибудь милое, изящное платье вечером. Эта молодая женщина знала, как вести дом, и я думала порой, что ей хорошо бы быть хозяйкой большого дома, так, чтобы она не занималась кухней и стиркой, а только развлекала бы многочисленных гостей и все бы наслаждались ее обществом и любовались ею. Но у нее была жизнь полная забот, а тут еще – я, и она каждый день привозила мою огромную почту, от которой я приходила в замешательство.
Не три адвоката, не литературные агенты, не издатели и переводчики, а одна толковая секретарша – вот кто был мне необходим! Но ее у меня не было… По-прежнему было 95% симпатизирующих, понимающих писем. Многие отозвались на статью «Борису Леонидовичу Пастернаку», поняли чувства, заставившие меня написать ее. К этому времени у меня появилось много друзей по переписке в разных странах. Однажды я получила письмо от м-с Сингх из Лондона, где она жила вместе с 28-милетним сыном. Мне было так приятно слышать о единственном сыне, которого имел Браджеш Сингх.
На ферме Кеннанов все сельскохозяйственные работы вела семья арендатора, жившего в соседнем доме. В первый же день, когда я приехала на ферму, я вскоре увидела как к гаражу подъехал красный автомобиль, и из него вышла молодая женщина с модной прической и в белых шортах.
«Это наверное к вам, Джоан?» – спросила я, уверенная, что это подруга.