Страница:
Я не думаю, что он страдал когда-либо от угрызений совести, не думаю, что он их испытывал. Но он не был счастлив, достигнув предела желаемого, казнив одних, покорив других, умиляя третьих…
Не было ни счастья, ни покоя. Он строил все новые и новые дачи на Черном море – в Новом Афоне, в Сухуми, на озере Рица, и еще выше, в горах. Старых царских дворцов в Крыму, бывших теперь в его распоряжении, не хватало; строили новые дачи возле Ялты. Я не видела всех этих новых домов, я уже не ездила с ним на юг, не видела и новый дом на озере Валдай, возле Новгорода.
По словам его бывшего переводчика В. Н. Павлова, избранного на 19-ом съезде в ЦК, отец в конце 1952 года дважды просил новый состав ЦК об отставке. Все хором ответили, что это невозможно… Ждал ли он иных ответов от этого стройного хора? Или подозревал кого-нибудь, кто выразит согласие его заместить? Никто не осмелился этого сделать. Ни один не решился принять его слова всерьез. Да и хотел ли он в самом деле отставки? Это напоминало о хитростях Ивана Грозного, временами удалявшегося в монастырь, жалуясь на старость и усталость и приказывавшего боярам избрать нового царя. Бояре на коленях умоляли его не покидать их, боясь что любой избранный ими тут же лишится головы.
До последнего дня к нему приезжали, как обычно, обсуждать все дела и он ничего не упускал из своих рук.
Он уже знал, что болен, бросил курить. Отстранил старого личного секретаря Поскребышева, арестовал старого служаку-охранника Власика, арестовал старого личного врача, боялся всего и всех, но все не хотел уступать… Он был «жертвой» самого себя, той страшной внутренней потребности властвовать, с которой тираны родятся. Она жгла его изнутри и толкала всю его жизнь в ложный трагический тупик, на долгом пути к которому он уничтожил все живое вокруг. Он пришел только к внутренней пустоте, не желая признаваться в этом ни себе, ни другим, и это был его собственный конец.
И сейчас смотря, как в перевернутый бинокль, на всю его жизнь и на него самого, я чувствую, как далеко от меня все это. И радуюсь непривычному, легкому чувству внутреннего освобождения. Так бывает после долгой, мучительной болезни, когда проснувшись ранним утром, откроешь окно и вдохнув солнечного воздуха почувствуешь: «Боже, какое счастье – я здоров!»
Юбилей
Не было ни счастья, ни покоя. Он строил все новые и новые дачи на Черном море – в Новом Афоне, в Сухуми, на озере Рица, и еще выше, в горах. Старых царских дворцов в Крыму, бывших теперь в его распоряжении, не хватало; строили новые дачи возле Ялты. Я не видела всех этих новых домов, я уже не ездила с ним на юг, не видела и новый дом на озере Валдай, возле Новгорода.
По словам его бывшего переводчика В. Н. Павлова, избранного на 19-ом съезде в ЦК, отец в конце 1952 года дважды просил новый состав ЦК об отставке. Все хором ответили, что это невозможно… Ждал ли он иных ответов от этого стройного хора? Или подозревал кого-нибудь, кто выразит согласие его заместить? Никто не осмелился этого сделать. Ни один не решился принять его слова всерьез. Да и хотел ли он в самом деле отставки? Это напоминало о хитростях Ивана Грозного, временами удалявшегося в монастырь, жалуясь на старость и усталость и приказывавшего боярам избрать нового царя. Бояре на коленях умоляли его не покидать их, боясь что любой избранный ими тут же лишится головы.
До последнего дня к нему приезжали, как обычно, обсуждать все дела и он ничего не упускал из своих рук.
Он уже знал, что болен, бросил курить. Отстранил старого личного секретаря Поскребышева, арестовал старого служаку-охранника Власика, арестовал старого личного врача, боялся всего и всех, но все не хотел уступать… Он был «жертвой» самого себя, той страшной внутренней потребности властвовать, с которой тираны родятся. Она жгла его изнутри и толкала всю его жизнь в ложный трагический тупик, на долгом пути к которому он уничтожил все живое вокруг. Он пришел только к внутренней пустоте, не желая признаваться в этом ни себе, ни другим, и это был его собственный конец.
И сейчас смотря, как в перевернутый бинокль, на всю его жизнь и на него самого, я чувствую, как далеко от меня все это. И радуюсь непривычному, легкому чувству внутреннего освобождения. Так бывает после долгой, мучительной болезни, когда проснувшись ранним утром, откроешь окно и вдохнув солнечного воздуха почувствуешь: «Боже, какое счастье – я здоров!»
Юбилей
Шоссе на Коннектикут бежит с холма на холм. Стоит ясный поздний октябрь. Синеет прохладное небо. И насколько хватает глаз, до самого горизонта, раскинулись вокруг желтые, багряные осенние леса. «Золотая осень», как говорят в России…
Хорошо уехать в Новую Англию из Нью-Йорка, где в этом «юбилейном» году будут много писать и шуметь по поводу 50-ти лет Октябрьской революции. Ни одна газета, журнал и телевизионная программа не обойдутся без рассказов о «достижениях». Юбилей есть юбилей: принято говорить лишь об успехах. Везде будут повторять о спутниках и об элегантных советских балеринах. Арт Бухвальд уже сострил: «в США создано Общество Охраны празднования 50-летия Октябрьской революции».
У меня – первая осень без обязательного официального празднования 7 ноября. Это скучный праздник, не затрагивающий чувств миллионов людей в СССР. Ему никто не радуется, но скрыться от него некуда. Можно представить себе, что делается там в этом году!
Полтора месяца я прожила в Бристоле у полковника в отставке Руфи Бриггс. У полковника светло-голубые глаза и светлая коса, уложенная по-русски вокруг головы. Ей наверно намного за пятьдесят, но я теперь не берусь судить о возрасте в этой стране. Выглядит она молодо, быстро бегает весь день на высоких каблуках, дымя сигаретой и звонко смеясь. Полковник жизнерадостна, деятельна и не оставляет мне ни минуты на созерцание.
Мы немедленно занялись ее большим садом, откуда открывался холодный простор залива Наррагансет. Прежде всего очистили большой догвуд от плюща, почти задушившего бедное дерево. Полдня ползали мы на коленках, вырубая и выпиливая корни, потом, влезши на лестницу с ножницами в руках, я срезала плети, обвивавшие ветви. Полковник исцарапала себе все руки, но была очень довольна: ожившее, освобожденное дерево, с которого мы сняли весь плющ, весело зашелестело листьями. У меня ломило спину после этого, но полковник была как ни в чем ни бывало. Вечером мы сели возле телевизора в гостиной, зажгли камин, и рядом на ковре растянулись остальные «члены семьи» – эрдельтерьер и два черных кота. Руфь принесла два теле-столика для ужина, закурила сигарету и приготовила два крепких мартини с колотым льдом.
Отныне это был наш ежевечерний ритуал. Только телевидение и табачный дым были мучительны для меня в этом доме, все остальное было приятным. Полковник была веселой и добродушной, а эрдельтерьер и два кота приняли меня в свою компанию. Один кот имел примесь бирманской крови и кое-что понимал в кастовой системе. Поэтому он относился ко мне, как раджи и махараджи в Индии, – с терпеливым, вежливым презрением. Другой родом из Франции, толстяк с белой манишкой и манжетами, был настоящий джентльмен. Он вежливо просил открыть ему дверь, ходил со мной гулять по саду, терся возле ног и сладко мурлыкал. Пес – все понимал, смотрел прямо в глаза, был хорошим другом, и иногда приходил спать ко мне наверх.
Я работала в саду у полковника, наслаждаясь свежим ветром и запахом яблок. Они сыпались на землю каждый день с огромных яблонь. Мы собирали их в корзины и отвозили делать сидр. Потом пропололи все цветы на зиму. Несколько раз в ноябре шел снег, и я думала: ну вот, настала зима!.. Но никакой зимы не было. Снег не держался долго.
Мы ходили гулять на берег залива, взяв собаку. Там была площадка под деревьями для пикников, со столиками и скамьями, откуда можно было смотреть на заходившее солнце. Мы ездили гулять на берег океана возле Ньюпорта, где на высокие скалы набегал прилив. Атлантика дышала глубоко и мерно, вились чайки. Отлив обнажал камни, поросшие мохом.
Гуляя вокруг Бристоля я находила подмосковные растения и травы, и однажды не поверила своим глазам, увидев вдоль дороги заросли белого донника. Как сладко было найти здесь луговую, хмельнопахнущую траву, которую в России косят летом и от нее таким ароматным становится сено… Но деревья, которые я видела вокруг с первого же дня приезда в США, здесь особенные: они круглые, ветвистые, с необычайно свежей листвой; им свободно расти и вольно дышать здесь – как и людям.
31-го октября исполнился ровно год, как умер Браджеш Сингх. Всего лишь год назад я была в Москве, сидела в своей квартире и не помышляла о том, что буду когда-нибудь гулять здесь, в Новой Англии.
Как неправдоподобно меняется жизнь. Здесь в этот день был веселый детский праздник – Холлоуин. Под вечер дети звонили возле дверей, я выносила им конфеты и печенье, они были в смешных масках. То же самое, наверное, делают сейчас в Калаканкаре – в память об умерших в Индии всегда угощают священников и детей, каждый может зайти в дом. В этот день мы дали в газеты сообщение о том, что часть денег, полученных от издания «20 писем» пойдет на больницу в Индии, двум детским домам – в Париже и в Швейцарии, русским эмигрантским газетам и журналам в США и Толстовскому Фонду.
Из Калаканкара в Бристоль, Род-Айленд, пришла длинная телеграмма от Суреша и от всех жителей деревни. В Бристоле, в воскресенье телеграммы доставляют через аптеку, там и телефон. Тотчас город узнал мой адрес, и к дому Руфи Бриггс бросились корреспонденты. Но полковник легко отбила все атаки и мы отделались коротенькой заметкой в газете с фотографией дома.
Вообще же Бристоль не проявлял никакого любопытства, и это было чудесно. Я ходила на почту за газетами полковника Бриггс, гуляла по улицам. В Нью-Йорке, после всех телевизионных интервью, это было бы невозможно.
Я начала водить большой «шевроле» полковника по тихим улицам и возле залива, с трудом привыкая к автоматической передаче. Одна местная дама долго расспрашивала меня о судьбе царской семьи, о чем я почти ничего не знала. Тогда она заметила: – «Кажется, я знаю о России больше вас!»
Зубной врач, к которому мне пришлось пойти, все время говорил о Пастернаке и о «Докторе Живаго», так что невозможно было работать: мы тратили все время на разговоры. Потом мы обедали у него в семье. Зубной врач жил лучше, чем московский академик. Дом профессора Браунского университета мне даже не с чем сравнить по московским стандартам: ничего подобного там не снилось и министрам.
В Браунском университете в это время занимались четыре аспиранта из СССР. Они были инженеры – литовец, украинец, армянин и русский. В газете было интервью с ними и я так обрадовалась, прочитав: «Многое в США напоминает нам нашу страну». Значит, это не только мое впечатление, преследовавшее меня в США со дня приезда. Значит, это так и есть – мы не сговаривались, конечно, и не встречались. Я знаю, как осторожны советские граждане заграницей, когда у них берут интервью: за малейшую неточность их будут потом долго «прорабатывать» в партийной организации за «политическую незрелость». Но в том, что говорили эти ребята сквозило восхищение и искренняя симпатия к США и к людям, окружающим их. Человек с открытыми глазами и ушами, не начиненный официальной пропагандой, не может не видеть доброжелательность этой страны, и не ответить ей взаимностью…
Но было и другое. Еще в сентябре я неожиданно получила письмо от одной сотрудницы советского посольства в Вашингтоне, которую знала по Москве. Она писала, что хочет встретиться со мной, предлагала свои услуги в случае, если я хочу написать письмо или послать посылку детям. Она «неожиданно» вспомнила обо мне, хотя я находилась в этой стране уже полгода, и сокрушалась о моем «одиночестве» в США, где она сама, «за два года не завязала дружбы ни с кем». Она писала: «Я часто думаю о Вас по вечерам. Есть ли здесь хотя бы один человек, с которым Вы могли бы поговорить? Я знаю американцев, они безразличны и не интересуются жизнью других людей». Я не удивилась ее мнению: служа в посольстве она не имела права на дружбу. Возможно, что она не вызывала симпатий у тех, с кем встречалась. Ее предложение встретиться и поговорить было чистейшим лицемерием: мы с ней никогда не дружили в Москве. Здесь же она была типичным посольским работником и, теперь, накупив вещей на несколько лет вперед, собиралась уезжать домой. Ее внезапное обращение ко мне было, безусловно, продиктовано ей начальством. Я ответила ей, что не нуждаюсь в ее услугах, и что для «задушевных бесед» у меня достаточно друзей среди американцев.
Эти дни для меня всегда были отравлены воспоминанием о маминой смерти, а в этом году исполнилось ровно 35 лет, как ее не стало.
Я помню первый в моей жизни парад на Красной площади, куда меня взяла мама. Мне было шесть с половиной лет и детские впечатления были яркими. На следующий день наша гувернантка сказала, чтобы мы описали то, что видели на площади. Я написала: – «Дядя Ворошилов ездил на лошади». Мой 11-тилетний брат высмеял меня, сказав, что надо писать: «Товарищ Ворошилов скакал на коне». Он довел меня до слез, а мама смеялась. Она на минуту заглянула в детскую в пестром махровом халате и ушла. Больше мы никогда ее не видели.
Мой брат был бы способным редактором: он сразу заметил, что я недооцениваю политическую значительность событий и упрощаю исторический момент. Очевидно, это свойство осталось за мной на всю жизнь. Ворошилов так и остался в моем представлении «дядей»: поднять его выше этого уровня у меня не было оснований. Да и все другие «дяди», появлявшиеся много лет молчаливыми статистами вокруг моего отца, никогда не выросли в моих глазах до уровня «вождей» – политических руководителей страны. Они по существу ими никогда и не были.
Я знала их семьи, их детей, знала, как они живут. Ничто не привлекало в их жизни, и я не была с ними близка. Их жены, бывшие когда-то мамиными приятельницами, хранили о ней память, как о человеке огромной душевной чистоты, совершившем подвиг. Екатерина Ворошилова, Полина Молотова, Дора Андреева, Мария Каганович, Зина Орджоникидзе всегда говорили о маме с восхищением, – она превратилась в их глазах в символ правды и душевной независимости. Им это было не под силу. Они вели жизнь советских вельмож, знатных дам того нового класса, который создала революция в Советской России, уничтожив старую аристократию. Они могли лишь следовать за своими мужьями, бывшими рабочими и крестьянами, превратившимися в советскую знать. Зинаида Жданова называла мою маму «больным человеком», – но она не видела ее никогда и лишь повторяла официальную версию партии.
Молодому поколению в этих семьях удавалось иногда подняться до критического отношения к собственным родителям и к их делу. Молодым помогало образование, университеты, иностранные языки, – все то, чего не знали родители.
«Дядя» Ворошилов был одним из самых старых и знатных вельмож революции, один из немногих уцелевших старых командиров Первой Конной. Он да Буденный, – потому что оба не были политически активны. Буденный занимался коннозаводством и жил просто. Ворошилов же любил шик.
Его дача под Москвой была едва ли не одной из самых роскошных и обширных. Все те подарки, которые «трудящиеся» присылали своим вождям, один только мой отец отдавал в музей. Дома и дачи Ворошилова, Микояна, Молотова были полны ковров, золотого и серебряного кавказского оружия, дорогого фарфора. После второй мировой войны пошла волна «подарков» от братских социалистических стран и из Китая. Вазы из яшмы, резьба по слоновой кости, индийские шелка, персидские ковры, кустарные изделия из Югославии, Чехословакии, Болгарии – что только не украшало собой жилища «ветеранов революции», и продолжало поступать в их дома со всех концов мира, символизируя собой «братскую солидарность трудящихся». Ожил средневековый обычай вассальной дани синьору. Ворошилову, как старому кавалеристу, дарили лошадей: он не прекращал верховых прогулок у себя на даче, – как и Микоян. Их дачи превратились в богатые поместья с садом, теплицами, конюшнями, конечно, содержали и обрабатывали все это за государственный счет. В общем, источники существования были у всех «вождей» одинаковыми; разница в том, как выглядит дом, зависела только от вкуса хозяйки и пристрастий хозяина.
Ворошилов был молодцеват и за шестьдесят; он гулял на даче в белых фланелевых брюках легкой походкой старого офицера. Таким же моложавым и щеголеватым выглядел Микоян, строго следивший за диетой и за своим весом.
На Микояна и его жену огромное впечатление и влияние оказала их первая поездка в Америку, во многом изменившая их собственный быт, сделавшая их дом более современным. Но Ворошилов навсегда остался на уровне своего кавалерийского кругозора. Народные украинские песни, которые он хорошо пел, остались для него пределом искусства. А аляповатые портреты всех членов его семьи, сделанные «придворным академиком живописи» Александром Герасимовым, украшали стены его дачи. Ворошилов не отказывался позировать; других вождей приходилось писать с фотографий.
Впрочем, многое зависело от жен: Екатерине Ворошиловой нравились портреты, остальные не интересовались живописью. Деньги «академику» заплатило, конечно, государство. Сама Ворошилова, бывшая работница и партийная активистка, превратилась в дородную даму, посвятившую себя изучению истории партии. Много лет она работала в Высшей партийной школе, – там же, где подвизалась Зинаида Жданова. Шутка гласила, что они обе служат «наглядными пособиями по истории КПСС».
Сам Ворошилов любил сказать речь за столом по любому поводу, увязав ее с политическим моментом. Привычка авторитетно высказываться за семейным обедом на даче вошла в обиход «вождей». Даже когда за столом жена, внуки и давние знакомые, вроде меня, Ворошилов произносил политические тосты, стоя с бокалом в руке. Сын, невестка и внуки опускали глаза и вздыхали от скуки.
То же самое делал за воскресным семейным обедом Н. М. Шверник, ставший президентом СССР после смерти Калинина. Больше я нигде этого не встречала: дома люди вели себя нормально.
Обширная трехэтажная дача Ворошилова с громадной библиотекой, сгорела дотла после войны из-за неосторожности маленького внука: он играл с огнем около новогодней елки. Но дачу быстро отстроили снова в тех же размерах, только библиотека погибла безвозвратно.
У Ворошилова, Молотова, Кагановича, Микояна были собраны точно такие же библиотеки, как и на квартире у моего отца в Кремле. Книги посылались сюда издательствами по мере их выхода из печати – таково было правило. Конечно, никто за книги здесь не платил. Ценность этих собраний состояла в уникальных советских изданиях 20-х и 30-х годов, изъятых из всех обычных библиотек после «чисток» 37-38 годов. Здесь же «изъятий» никто не мог делать, и вся художественная литература, представленная позже арестованными и погибшими писателями, стояла на полках. Тут же были все партийные издания, отражавшие борьбу фракций и течений в партии, Троцкий, Бухарин, – всё, что бесследно исчезло из публичных библиотек. И всё, что издавалось в СССР, начиная с первых же пореволюционных лет, включая важнейшие периодические издания, было собрано в этих «домашних» библиотеках, которыми пользовалась главным образом молодежь.
Библиотека Ворошилова сгорела. Нашу – государство решило взять себе и распределить по-своему усмотрению. Кагановичу и Молотову, после того, как их изгнали из политбюро и из Кремля, разрешили считать библиотеки «личной собственностью»: они частично, распродали редкие издания, а остальное вывезли из Кремля на свои новые, скромные квартиры. В СССР государство «поворачивает» как хочет все законы, в том числе законы о собственности.
В семье Микояна библиотека распределена между сыновьями и они ею с удовольствием пользуются.
Ашхен Микоян была тихой, красивой, отличной хозяйкой. У себя на даче, сидя перед домом на хорошо подстриженной лужайке, она сушила на солнце шерстяные кавказские одеяла, подушки, ковры, зимние вещи. Пятеро сыновей, куча племянников и племянниц, приезжавших каждое лето из Армении, кухня, вечный домашний халатик и пыльная тряпка в руке. Ашхен не была и не хотела быть вельможной дамой, или знатоком истории партии…
Америка поразила ее рационализацией быта, и она переоборудовала дома все ванные комнаты и кухню по образцу увиденного там. Их старая квартира в Кремле была самой простой, и Ашхен очень горевала, когда всем «вождям» предложили государственные особняки на Ленинских горах, со стенами обтянутыми шелком, с дорогими деревянными панелями, мраморными каминами и тяжеловесной мебелью. Она по-прежнему предпочитала дачу, где она могла перетрясать свои подушки на лужайке. Она была теплой, простой и милой, и какое-то внутреннее чутье помогло ей остаться такой до последних дней, не превратившись в «советскую даму».
Когда Микоян поехал на Кубу, она была тяжело больна. Я видела ее на даче, она лежала на кушетке, и ни за что не хотела переезжать в московский особняк. Здесь, вокруг нее были все те же деревянные стены с гобеленами, кафельные полы, резная дубовая мебель, которые остались в доме от дореволюционных владельцев. В этом доме мало что было приобретено новыми вельможами. Наверное это было ей приятно. Когда Микоян встречался с Кастро, Ашхен умерла.
В этой семье сохранились демократизм и простота отношений. Но не следует забывать об огромных государственных средствах, расходовавшихся на многочисленных родичей, на четырех женатых сыновей и одиннадцать внуков, на их поездки, машины, квартиры…
Сыновья Микояна знали вкус современной жизни. Ворошиловские портреты академика Герасимова они бы выкинули вон из своих комнат. И часто, когда Микоян отправлялся на банкет или уезжал заграницу, ему приходилось занимать хорошие носки и галстуки у сыновей.
От Микояна, бывшего много лет министром торговли СССР, строго скрывалось существование специальных «закрытых» магазинов, где его невестки покупали его же сыновьям импортированные из-за границы вещи. Министр полагал, что существовавшие во время войны и карточной системы «распределители» давно исчезли, вместе с карточной системой. Но московская знать и министерство торговли думали иначе. Со строгим отбором немногие лица допускались в закрытое отделение ГУМ'а, где они могли без очереди и давки купить югославскую обувь, английское джерсе и французские духи. Микояну не говорили об этом, так как боялись, что он сейчас же упразднит нелегальную торговлю, и тогда уезжающим заграницу советским дипломатам невозможно будет прилично одеться и «достойно представлять» за рубежом Советский Союз.
Перед отъездом в Индию Кассирова, хорошо знавшая порядки МИД'а, повела меня в это «закрытое отделение». Там я купила английское летнее пальто, которое ношу и сейчас в Принстоне. А белые югославские туфли, описанные всеми газетами после интервью на Лонг Айленде, я купила не в Нью-Йорке, а в Москве, и только благодаря знакомой продавщице, оставившей их для меня под прилавком. Микоян же считал, что в СССР «импортная торговля расширяется каждый год».
Он верил всем цифрам, которые ему давали как министру. У него на даче, даже зимой, всегда была свежая зелень, – из собственной оранжереи. Угощая меня, он говорил: «В СССР нет привычки есть свежую зелень». Я ответила, что все любят зелень, но ее нигде не купишь.
«Как!» – воскликнул Микоян, – «мы продали населению в два раза больше зелени в этот год, чем раньше!»
Квартира и дача Молотова отличались хорошим вкусом и роскошью обстановки – по советским стандартам, конечно – а жена Молотова всегда была одета лучше всех правительственных дам. Дом Молотовых был несравним с нашей скучной казенной кремлевской квартирой, и был роскошнее всех остальных.
Жена Молотова тоже когда-то была работницей на фабрике, носила на голове красную косынку и была партийной активисткой. Потом она стала во главе советской парфюмерии. Побывав в Париже, Берлине и Америке, она забыла свое пролетарское прошлое, сделавшись первой московской дамой, хозяйкой дипломатических приемов у себя на даче и в официальных резиденциях. Ее дом был поставлен на широкую ногу. Единственной дочери она дала прекрасное образование – английский, французский, немецкий, музыка, специальная учительница гимнастики. Полина Молотова была членом ЦК, министром рыбной промышленности, депутатом Верховного Совета, членом жюри Дома моделей, и членом всяческих обществ и учреждений. Теперь она стала болеть непонятными болезнями, от которых никто не знал, как ее лечить. Она ездила лечиться в Европу, в Берлин, в Карловы Вары.
Когда ее арестовали в 1949 году, все были уверены, что она этого физически не выдержит. Даже дочь не знала все четыре года, что с ее матерью, и все считали ее давно погибшей. Когда, тотчас же после смерти моего отца, ее возвратили из казахстанской ссылки, то невозможно было поверить, что она жива. Но она, смеясь, говорила, что «суровые условия укрепили ее здоровье». В самом деле она выглядела лучше, чем прежде и «непонятные болезни» исчезли.
Необыкновенно меняются человеческие судьбы в СССР – и удивительны порой реакции людей на то, что происходило с ними…
Полину Молотову арестовали, безусловно, с согласия (а может быть и по указанию) моего отца, считавшего, что будучи еврейкой, она «связана с сионистами и шпионит за Молотовым». Ей было это хорошо известно. Но она упорно относила все это за счет Берия, и говорила мне, что «плясала, как сумасшедшая», узнав, что Берия арестован. Никто не сопротивлялся сильнее 20-му съезду и новому курсу Хрущева, чем Каганович и Молотов, а его жена была еще более категорична: Хрущева они восприняли, как своего личного врага – за то, что он выбросил их из правительства и рекомендовал их исключение из партии.
С приходом к власти Косыгина, Молотов и Каганович немедленно подали заявление о восстановлении их в партии, но им было отказано. Тогда они озлобились на все на свете и стали превозносить «память великого Сталина».
Я видела постаревшего, поблекшего Молотова – пенсионера в его небольшой квартире, уже после того, как Хрущева сменил Косыгин. Молотов, по обыкновению, говорил мало, а только поддакивал. Раньше я всегда видела его поддакивающим отцу. Теперь он поддакивал жене. Она была полна энергии и боевого духа.
Ее не исключили из партии, и она теперь ходила на партийные собрания на кондитерской фабрике, как в дни ее молодости. Они сидели за столом всей семьей, и Полина говорила мне: – «Твой отец был гений. Он уничтожил в нашей стране пятую колонну, и когда началась война – партия и народ были едины. Теперь больше нет революционного духа, везде оппортунизм. Посмотри, что делают итальянские коммунисты! Стыд! Всех запугали войной. Одна лишь надежда – на Китай. Только там уцелел дух революции!»
Молотов поддакивал и кивал головой. Их дочь и зять молчали, опустив глаза в тарелки. Это было другое поколение, им было стыдно. Родители походили на ископаемых динозавров, окаменевших и сохранившихся в ледниках. Полина Молотова мелко накрошила чеснок в борщ, уверяя, что «так всегда ел Сталин». Потом она ругала прачечную, после которой сама перестирывала белье. Потом ругала Хрущева, которому не могла простить исключение ее мужа из партии. Моему отцу она «простила» гибель миллионов, которых она назвала «пятой колонной».
Я уже не удивлялась, что им так понравилось в Монголии, где Молотов был некоторое время послом. Там они оба нашли близкое сердцу политическое ничтожество отсталой страны-сателлита, варварство кочевников, перескочивших от родового строя прямо в социализм; Полина Молотова не раз повторила о «здоровом духе» монгольской республики. Когда я ушла от них, мне казалось, что я вышла из палеонтологического музея.
Хорошо уехать в Новую Англию из Нью-Йорка, где в этом «юбилейном» году будут много писать и шуметь по поводу 50-ти лет Октябрьской революции. Ни одна газета, журнал и телевизионная программа не обойдутся без рассказов о «достижениях». Юбилей есть юбилей: принято говорить лишь об успехах. Везде будут повторять о спутниках и об элегантных советских балеринах. Арт Бухвальд уже сострил: «в США создано Общество Охраны празднования 50-летия Октябрьской революции».
У меня – первая осень без обязательного официального празднования 7 ноября. Это скучный праздник, не затрагивающий чувств миллионов людей в СССР. Ему никто не радуется, но скрыться от него некуда. Можно представить себе, что делается там в этом году!
Полтора месяца я прожила в Бристоле у полковника в отставке Руфи Бриггс. У полковника светло-голубые глаза и светлая коса, уложенная по-русски вокруг головы. Ей наверно намного за пятьдесят, но я теперь не берусь судить о возрасте в этой стране. Выглядит она молодо, быстро бегает весь день на высоких каблуках, дымя сигаретой и звонко смеясь. Полковник жизнерадостна, деятельна и не оставляет мне ни минуты на созерцание.
Мы немедленно занялись ее большим садом, откуда открывался холодный простор залива Наррагансет. Прежде всего очистили большой догвуд от плюща, почти задушившего бедное дерево. Полдня ползали мы на коленках, вырубая и выпиливая корни, потом, влезши на лестницу с ножницами в руках, я срезала плети, обвивавшие ветви. Полковник исцарапала себе все руки, но была очень довольна: ожившее, освобожденное дерево, с которого мы сняли весь плющ, весело зашелестело листьями. У меня ломило спину после этого, но полковник была как ни в чем ни бывало. Вечером мы сели возле телевизора в гостиной, зажгли камин, и рядом на ковре растянулись остальные «члены семьи» – эрдельтерьер и два черных кота. Руфь принесла два теле-столика для ужина, закурила сигарету и приготовила два крепких мартини с колотым льдом.
Отныне это был наш ежевечерний ритуал. Только телевидение и табачный дым были мучительны для меня в этом доме, все остальное было приятным. Полковник была веселой и добродушной, а эрдельтерьер и два кота приняли меня в свою компанию. Один кот имел примесь бирманской крови и кое-что понимал в кастовой системе. Поэтому он относился ко мне, как раджи и махараджи в Индии, – с терпеливым, вежливым презрением. Другой родом из Франции, толстяк с белой манишкой и манжетами, был настоящий джентльмен. Он вежливо просил открыть ему дверь, ходил со мной гулять по саду, терся возле ног и сладко мурлыкал. Пес – все понимал, смотрел прямо в глаза, был хорошим другом, и иногда приходил спать ко мне наверх.
Я работала в саду у полковника, наслаждаясь свежим ветром и запахом яблок. Они сыпались на землю каждый день с огромных яблонь. Мы собирали их в корзины и отвозили делать сидр. Потом пропололи все цветы на зиму. Несколько раз в ноябре шел снег, и я думала: ну вот, настала зима!.. Но никакой зимы не было. Снег не держался долго.
Мы ходили гулять на берег залива, взяв собаку. Там была площадка под деревьями для пикников, со столиками и скамьями, откуда можно было смотреть на заходившее солнце. Мы ездили гулять на берег океана возле Ньюпорта, где на высокие скалы набегал прилив. Атлантика дышала глубоко и мерно, вились чайки. Отлив обнажал камни, поросшие мохом.
Гуляя вокруг Бристоля я находила подмосковные растения и травы, и однажды не поверила своим глазам, увидев вдоль дороги заросли белого донника. Как сладко было найти здесь луговую, хмельнопахнущую траву, которую в России косят летом и от нее таким ароматным становится сено… Но деревья, которые я видела вокруг с первого же дня приезда в США, здесь особенные: они круглые, ветвистые, с необычайно свежей листвой; им свободно расти и вольно дышать здесь – как и людям.
31-го октября исполнился ровно год, как умер Браджеш Сингх. Всего лишь год назад я была в Москве, сидела в своей квартире и не помышляла о том, что буду когда-нибудь гулять здесь, в Новой Англии.
Как неправдоподобно меняется жизнь. Здесь в этот день был веселый детский праздник – Холлоуин. Под вечер дети звонили возле дверей, я выносила им конфеты и печенье, они были в смешных масках. То же самое, наверное, делают сейчас в Калаканкаре – в память об умерших в Индии всегда угощают священников и детей, каждый может зайти в дом. В этот день мы дали в газеты сообщение о том, что часть денег, полученных от издания «20 писем» пойдет на больницу в Индии, двум детским домам – в Париже и в Швейцарии, русским эмигрантским газетам и журналам в США и Толстовскому Фонду.
Из Калаканкара в Бристоль, Род-Айленд, пришла длинная телеграмма от Суреша и от всех жителей деревни. В Бристоле, в воскресенье телеграммы доставляют через аптеку, там и телефон. Тотчас город узнал мой адрес, и к дому Руфи Бриггс бросились корреспонденты. Но полковник легко отбила все атаки и мы отделались коротенькой заметкой в газете с фотографией дома.
Вообще же Бристоль не проявлял никакого любопытства, и это было чудесно. Я ходила на почту за газетами полковника Бриггс, гуляла по улицам. В Нью-Йорке, после всех телевизионных интервью, это было бы невозможно.
Я начала водить большой «шевроле» полковника по тихим улицам и возле залива, с трудом привыкая к автоматической передаче. Одна местная дама долго расспрашивала меня о судьбе царской семьи, о чем я почти ничего не знала. Тогда она заметила: – «Кажется, я знаю о России больше вас!»
Зубной врач, к которому мне пришлось пойти, все время говорил о Пастернаке и о «Докторе Живаго», так что невозможно было работать: мы тратили все время на разговоры. Потом мы обедали у него в семье. Зубной врач жил лучше, чем московский академик. Дом профессора Браунского университета мне даже не с чем сравнить по московским стандартам: ничего подобного там не снилось и министрам.
В Браунском университете в это время занимались четыре аспиранта из СССР. Они были инженеры – литовец, украинец, армянин и русский. В газете было интервью с ними и я так обрадовалась, прочитав: «Многое в США напоминает нам нашу страну». Значит, это не только мое впечатление, преследовавшее меня в США со дня приезда. Значит, это так и есть – мы не сговаривались, конечно, и не встречались. Я знаю, как осторожны советские граждане заграницей, когда у них берут интервью: за малейшую неточность их будут потом долго «прорабатывать» в партийной организации за «политическую незрелость». Но в том, что говорили эти ребята сквозило восхищение и искренняя симпатия к США и к людям, окружающим их. Человек с открытыми глазами и ушами, не начиненный официальной пропагандой, не может не видеть доброжелательность этой страны, и не ответить ей взаимностью…
Но было и другое. Еще в сентябре я неожиданно получила письмо от одной сотрудницы советского посольства в Вашингтоне, которую знала по Москве. Она писала, что хочет встретиться со мной, предлагала свои услуги в случае, если я хочу написать письмо или послать посылку детям. Она «неожиданно» вспомнила обо мне, хотя я находилась в этой стране уже полгода, и сокрушалась о моем «одиночестве» в США, где она сама, «за два года не завязала дружбы ни с кем». Она писала: «Я часто думаю о Вас по вечерам. Есть ли здесь хотя бы один человек, с которым Вы могли бы поговорить? Я знаю американцев, они безразличны и не интересуются жизнью других людей». Я не удивилась ее мнению: служа в посольстве она не имела права на дружбу. Возможно, что она не вызывала симпатий у тех, с кем встречалась. Ее предложение встретиться и поговорить было чистейшим лицемерием: мы с ней никогда не дружили в Москве. Здесь же она была типичным посольским работником и, теперь, накупив вещей на несколько лет вперед, собиралась уезжать домой. Ее внезапное обращение ко мне было, безусловно, продиктовано ей начальством. Я ответила ей, что не нуждаюсь в ее услугах, и что для «задушевных бесед» у меня достаточно друзей среди американцев.
* * *
7-го и 8-го ноября весь коммунистический мир надрывался, чтобы убедить себя и других в своих победах и преимуществах.Эти дни для меня всегда были отравлены воспоминанием о маминой смерти, а в этом году исполнилось ровно 35 лет, как ее не стало.
Я помню первый в моей жизни парад на Красной площади, куда меня взяла мама. Мне было шесть с половиной лет и детские впечатления были яркими. На следующий день наша гувернантка сказала, чтобы мы описали то, что видели на площади. Я написала: – «Дядя Ворошилов ездил на лошади». Мой 11-тилетний брат высмеял меня, сказав, что надо писать: «Товарищ Ворошилов скакал на коне». Он довел меня до слез, а мама смеялась. Она на минуту заглянула в детскую в пестром махровом халате и ушла. Больше мы никогда ее не видели.
Мой брат был бы способным редактором: он сразу заметил, что я недооцениваю политическую значительность событий и упрощаю исторический момент. Очевидно, это свойство осталось за мной на всю жизнь. Ворошилов так и остался в моем представлении «дядей»: поднять его выше этого уровня у меня не было оснований. Да и все другие «дяди», появлявшиеся много лет молчаливыми статистами вокруг моего отца, никогда не выросли в моих глазах до уровня «вождей» – политических руководителей страны. Они по существу ими никогда и не были.
Я знала их семьи, их детей, знала, как они живут. Ничто не привлекало в их жизни, и я не была с ними близка. Их жены, бывшие когда-то мамиными приятельницами, хранили о ней память, как о человеке огромной душевной чистоты, совершившем подвиг. Екатерина Ворошилова, Полина Молотова, Дора Андреева, Мария Каганович, Зина Орджоникидзе всегда говорили о маме с восхищением, – она превратилась в их глазах в символ правды и душевной независимости. Им это было не под силу. Они вели жизнь советских вельмож, знатных дам того нового класса, который создала революция в Советской России, уничтожив старую аристократию. Они могли лишь следовать за своими мужьями, бывшими рабочими и крестьянами, превратившимися в советскую знать. Зинаида Жданова называла мою маму «больным человеком», – но она не видела ее никогда и лишь повторяла официальную версию партии.
Молодому поколению в этих семьях удавалось иногда подняться до критического отношения к собственным родителям и к их делу. Молодым помогало образование, университеты, иностранные языки, – все то, чего не знали родители.
«Дядя» Ворошилов был одним из самых старых и знатных вельмож революции, один из немногих уцелевших старых командиров Первой Конной. Он да Буденный, – потому что оба не были политически активны. Буденный занимался коннозаводством и жил просто. Ворошилов же любил шик.
Его дача под Москвой была едва ли не одной из самых роскошных и обширных. Все те подарки, которые «трудящиеся» присылали своим вождям, один только мой отец отдавал в музей. Дома и дачи Ворошилова, Микояна, Молотова были полны ковров, золотого и серебряного кавказского оружия, дорогого фарфора. После второй мировой войны пошла волна «подарков» от братских социалистических стран и из Китая. Вазы из яшмы, резьба по слоновой кости, индийские шелка, персидские ковры, кустарные изделия из Югославии, Чехословакии, Болгарии – что только не украшало собой жилища «ветеранов революции», и продолжало поступать в их дома со всех концов мира, символизируя собой «братскую солидарность трудящихся». Ожил средневековый обычай вассальной дани синьору. Ворошилову, как старому кавалеристу, дарили лошадей: он не прекращал верховых прогулок у себя на даче, – как и Микоян. Их дачи превратились в богатые поместья с садом, теплицами, конюшнями, конечно, содержали и обрабатывали все это за государственный счет. В общем, источники существования были у всех «вождей» одинаковыми; разница в том, как выглядит дом, зависела только от вкуса хозяйки и пристрастий хозяина.
Ворошилов был молодцеват и за шестьдесят; он гулял на даче в белых фланелевых брюках легкой походкой старого офицера. Таким же моложавым и щеголеватым выглядел Микоян, строго следивший за диетой и за своим весом.
На Микояна и его жену огромное впечатление и влияние оказала их первая поездка в Америку, во многом изменившая их собственный быт, сделавшая их дом более современным. Но Ворошилов навсегда остался на уровне своего кавалерийского кругозора. Народные украинские песни, которые он хорошо пел, остались для него пределом искусства. А аляповатые портреты всех членов его семьи, сделанные «придворным академиком живописи» Александром Герасимовым, украшали стены его дачи. Ворошилов не отказывался позировать; других вождей приходилось писать с фотографий.
Впрочем, многое зависело от жен: Екатерине Ворошиловой нравились портреты, остальные не интересовались живописью. Деньги «академику» заплатило, конечно, государство. Сама Ворошилова, бывшая работница и партийная активистка, превратилась в дородную даму, посвятившую себя изучению истории партии. Много лет она работала в Высшей партийной школе, – там же, где подвизалась Зинаида Жданова. Шутка гласила, что они обе служат «наглядными пособиями по истории КПСС».
Сам Ворошилов любил сказать речь за столом по любому поводу, увязав ее с политическим моментом. Привычка авторитетно высказываться за семейным обедом на даче вошла в обиход «вождей». Даже когда за столом жена, внуки и давние знакомые, вроде меня, Ворошилов произносил политические тосты, стоя с бокалом в руке. Сын, невестка и внуки опускали глаза и вздыхали от скуки.
То же самое делал за воскресным семейным обедом Н. М. Шверник, ставший президентом СССР после смерти Калинина. Больше я нигде этого не встречала: дома люди вели себя нормально.
Обширная трехэтажная дача Ворошилова с громадной библиотекой, сгорела дотла после войны из-за неосторожности маленького внука: он играл с огнем около новогодней елки. Но дачу быстро отстроили снова в тех же размерах, только библиотека погибла безвозвратно.
У Ворошилова, Молотова, Кагановича, Микояна были собраны точно такие же библиотеки, как и на квартире у моего отца в Кремле. Книги посылались сюда издательствами по мере их выхода из печати – таково было правило. Конечно, никто за книги здесь не платил. Ценность этих собраний состояла в уникальных советских изданиях 20-х и 30-х годов, изъятых из всех обычных библиотек после «чисток» 37-38 годов. Здесь же «изъятий» никто не мог делать, и вся художественная литература, представленная позже арестованными и погибшими писателями, стояла на полках. Тут же были все партийные издания, отражавшие борьбу фракций и течений в партии, Троцкий, Бухарин, – всё, что бесследно исчезло из публичных библиотек. И всё, что издавалось в СССР, начиная с первых же пореволюционных лет, включая важнейшие периодические издания, было собрано в этих «домашних» библиотеках, которыми пользовалась главным образом молодежь.
Библиотека Ворошилова сгорела. Нашу – государство решило взять себе и распределить по-своему усмотрению. Кагановичу и Молотову, после того, как их изгнали из политбюро и из Кремля, разрешили считать библиотеки «личной собственностью»: они частично, распродали редкие издания, а остальное вывезли из Кремля на свои новые, скромные квартиры. В СССР государство «поворачивает» как хочет все законы, в том числе законы о собственности.
В семье Микояна библиотека распределена между сыновьями и они ею с удовольствием пользуются.
Ашхен Микоян была тихой, красивой, отличной хозяйкой. У себя на даче, сидя перед домом на хорошо подстриженной лужайке, она сушила на солнце шерстяные кавказские одеяла, подушки, ковры, зимние вещи. Пятеро сыновей, куча племянников и племянниц, приезжавших каждое лето из Армении, кухня, вечный домашний халатик и пыльная тряпка в руке. Ашхен не была и не хотела быть вельможной дамой, или знатоком истории партии…
Америка поразила ее рационализацией быта, и она переоборудовала дома все ванные комнаты и кухню по образцу увиденного там. Их старая квартира в Кремле была самой простой, и Ашхен очень горевала, когда всем «вождям» предложили государственные особняки на Ленинских горах, со стенами обтянутыми шелком, с дорогими деревянными панелями, мраморными каминами и тяжеловесной мебелью. Она по-прежнему предпочитала дачу, где она могла перетрясать свои подушки на лужайке. Она была теплой, простой и милой, и какое-то внутреннее чутье помогло ей остаться такой до последних дней, не превратившись в «советскую даму».
Когда Микоян поехал на Кубу, она была тяжело больна. Я видела ее на даче, она лежала на кушетке, и ни за что не хотела переезжать в московский особняк. Здесь, вокруг нее были все те же деревянные стены с гобеленами, кафельные полы, резная дубовая мебель, которые остались в доме от дореволюционных владельцев. В этом доме мало что было приобретено новыми вельможами. Наверное это было ей приятно. Когда Микоян встречался с Кастро, Ашхен умерла.
В этой семье сохранились демократизм и простота отношений. Но не следует забывать об огромных государственных средствах, расходовавшихся на многочисленных родичей, на четырех женатых сыновей и одиннадцать внуков, на их поездки, машины, квартиры…
Сыновья Микояна знали вкус современной жизни. Ворошиловские портреты академика Герасимова они бы выкинули вон из своих комнат. И часто, когда Микоян отправлялся на банкет или уезжал заграницу, ему приходилось занимать хорошие носки и галстуки у сыновей.
От Микояна, бывшего много лет министром торговли СССР, строго скрывалось существование специальных «закрытых» магазинов, где его невестки покупали его же сыновьям импортированные из-за границы вещи. Министр полагал, что существовавшие во время войны и карточной системы «распределители» давно исчезли, вместе с карточной системой. Но московская знать и министерство торговли думали иначе. Со строгим отбором немногие лица допускались в закрытое отделение ГУМ'а, где они могли без очереди и давки купить югославскую обувь, английское джерсе и французские духи. Микояну не говорили об этом, так как боялись, что он сейчас же упразднит нелегальную торговлю, и тогда уезжающим заграницу советским дипломатам невозможно будет прилично одеться и «достойно представлять» за рубежом Советский Союз.
Перед отъездом в Индию Кассирова, хорошо знавшая порядки МИД'а, повела меня в это «закрытое отделение». Там я купила английское летнее пальто, которое ношу и сейчас в Принстоне. А белые югославские туфли, описанные всеми газетами после интервью на Лонг Айленде, я купила не в Нью-Йорке, а в Москве, и только благодаря знакомой продавщице, оставившей их для меня под прилавком. Микоян же считал, что в СССР «импортная торговля расширяется каждый год».
Он верил всем цифрам, которые ему давали как министру. У него на даче, даже зимой, всегда была свежая зелень, – из собственной оранжереи. Угощая меня, он говорил: «В СССР нет привычки есть свежую зелень». Я ответила, что все любят зелень, но ее нигде не купишь.
«Как!» – воскликнул Микоян, – «мы продали населению в два раза больше зелени в этот год, чем раньше!»
Квартира и дача Молотова отличались хорошим вкусом и роскошью обстановки – по советским стандартам, конечно – а жена Молотова всегда была одета лучше всех правительственных дам. Дом Молотовых был несравним с нашей скучной казенной кремлевской квартирой, и был роскошнее всех остальных.
Жена Молотова тоже когда-то была работницей на фабрике, носила на голове красную косынку и была партийной активисткой. Потом она стала во главе советской парфюмерии. Побывав в Париже, Берлине и Америке, она забыла свое пролетарское прошлое, сделавшись первой московской дамой, хозяйкой дипломатических приемов у себя на даче и в официальных резиденциях. Ее дом был поставлен на широкую ногу. Единственной дочери она дала прекрасное образование – английский, французский, немецкий, музыка, специальная учительница гимнастики. Полина Молотова была членом ЦК, министром рыбной промышленности, депутатом Верховного Совета, членом жюри Дома моделей, и членом всяческих обществ и учреждений. Теперь она стала болеть непонятными болезнями, от которых никто не знал, как ее лечить. Она ездила лечиться в Европу, в Берлин, в Карловы Вары.
Когда ее арестовали в 1949 году, все были уверены, что она этого физически не выдержит. Даже дочь не знала все четыре года, что с ее матерью, и все считали ее давно погибшей. Когда, тотчас же после смерти моего отца, ее возвратили из казахстанской ссылки, то невозможно было поверить, что она жива. Но она, смеясь, говорила, что «суровые условия укрепили ее здоровье». В самом деле она выглядела лучше, чем прежде и «непонятные болезни» исчезли.
Необыкновенно меняются человеческие судьбы в СССР – и удивительны порой реакции людей на то, что происходило с ними…
Полину Молотову арестовали, безусловно, с согласия (а может быть и по указанию) моего отца, считавшего, что будучи еврейкой, она «связана с сионистами и шпионит за Молотовым». Ей было это хорошо известно. Но она упорно относила все это за счет Берия, и говорила мне, что «плясала, как сумасшедшая», узнав, что Берия арестован. Никто не сопротивлялся сильнее 20-му съезду и новому курсу Хрущева, чем Каганович и Молотов, а его жена была еще более категорична: Хрущева они восприняли, как своего личного врага – за то, что он выбросил их из правительства и рекомендовал их исключение из партии.
С приходом к власти Косыгина, Молотов и Каганович немедленно подали заявление о восстановлении их в партии, но им было отказано. Тогда они озлобились на все на свете и стали превозносить «память великого Сталина».
Я видела постаревшего, поблекшего Молотова – пенсионера в его небольшой квартире, уже после того, как Хрущева сменил Косыгин. Молотов, по обыкновению, говорил мало, а только поддакивал. Раньше я всегда видела его поддакивающим отцу. Теперь он поддакивал жене. Она была полна энергии и боевого духа.
Ее не исключили из партии, и она теперь ходила на партийные собрания на кондитерской фабрике, как в дни ее молодости. Они сидели за столом всей семьей, и Полина говорила мне: – «Твой отец был гений. Он уничтожил в нашей стране пятую колонну, и когда началась война – партия и народ были едины. Теперь больше нет революционного духа, везде оппортунизм. Посмотри, что делают итальянские коммунисты! Стыд! Всех запугали войной. Одна лишь надежда – на Китай. Только там уцелел дух революции!»
Молотов поддакивал и кивал головой. Их дочь и зять молчали, опустив глаза в тарелки. Это было другое поколение, им было стыдно. Родители походили на ископаемых динозавров, окаменевших и сохранившихся в ледниках. Полина Молотова мелко накрошила чеснок в борщ, уверяя, что «так всегда ел Сталин». Потом она ругала прачечную, после которой сама перестирывала белье. Потом ругала Хрущева, которому не могла простить исключение ее мужа из партии. Моему отцу она «простила» гибель миллионов, которых она назвала «пятой колонной».
Я уже не удивлялась, что им так понравилось в Монголии, где Молотов был некоторое время послом. Там они оба нашли близкое сердцу политическое ничтожество отсталой страны-сателлита, варварство кочевников, перескочивших от родового строя прямо в социализм; Полина Молотова не раз повторила о «здоровом духе» монгольской республики. Когда я ушла от них, мне казалось, что я вышла из палеонтологического музея.