Страница:
К счастью, современная уборная в доме действовала исправно, что было чудом для этого захолустья и говорило о культурном уровне хозяев. Вообще же сельская местность не знает уборных и, совсем как во многих деревнях России, просто когда нужно – выходят «во двор». Здесь крестьяне выходили на берег Ганга и присаживались на корточки, что очень мешало любоваться красотой ландшафта. Ассенизация была возложена на палящие лучи солнца и на стадо черных косматых свиней, гулявших по берегу ежедневно.
Водопровод в доме был, но вода не текла ни из одного крана. Воду для мытья приносил каждое утро панивала, старый водонос, с искривленными ногами и сгорбленный от этой, выполняемой всю жизнь, работы. Обычно он приносил воду из колодца, но когда электричества не было, он шел с коромыслом к Гангу. То же было и в радж-бхаване, где в гостиной была красивая современная мебель, но воду для мытья – холодную и горячую – приносили водоносы. Там было еще больше прислуги, большая часть которой находилась в кухне и никогда не появлялась в доме. Домашние слуги в обеих семьях носили теннисные тапочки и домотканые длинные дхоти с европейской рубашкой навыпуск, или с пиджаком.
Я выдала свое плебейское происхождение очень быстро тем, что сама выстирала свои вещи и попросила утюг. Но гладить на полу с непривычки невозможно, и стирать европейскую одежду без большого количества горячей воды тоже. Чтобы не испортить окончательно то, что я привезла с собой, я перешла на сари, найдя эту одежду очень удобной. Шестиметровые сари я отдавала стирать и гладить прислуге. Но все равно, слуги считали меня «простой», и поэтому относились ко мне очень приветливо.
Всю работу в доме могла бы сделать одна европейская женщина, вооруженная техникой. Здесь же слуга смахивал пыль полотенцем, вертя его в руках, и все равно пыль лежала на всем, а углы были всегда полны паутины. Но я легко мирилась с этим, так как для меня важнее было теплое отношение хозяев и слуг, их милые улыбки, их искренняя симпатия.
Мягкость и приветливость встречали меня на каждом шагу, а к условиям жизни я очень быстро приспособилась, и находила их приятными и здоровыми. Обливаться утром холодной водой, принесенной из Ганга, есть простую еду из риса, овощей и фруктов, пить чистую воду из колодца, вместо вина, и крепкий гималайский чай, вместо кофе, – что может быть полезнее? За два месяца в деревне я почувствовала себя поздоровевшей и окрепшей, и нисколько не страдала ни от сырой воды, ни от кухни, где столом служил каменный пол. Конечно, я и не думала кипятить воду или специально мыть фрукты и посуду, как меня строго инструктировали в посольстве. Просто я любила все, что видела вокруг; и все здесь платило мне ответной любовью.
Бедность вокруг была слишком очевидной, хотя Калаканкар не был пределом нищеты и голода. Это был сравнительно благополучный район, если вспомнить, что в соседнем Бихаре в этот засушливый год люди умирали от голода. Но и здесь каждая прогулка по деревне оставляла тяжкое впечатление. Как ни приветливы и милы были все, но все же лица были измождены, полуодетые тела – кожа да кости…
Как-то раз Суреш сказал мне, что ему бы хотелось что-то сделать для Калаканкара в память о брате, и он просил Динеша согласиться хотя бы на мемориальную комнату в колледже. Но Динеш, распоряжавшийся всеми общественными фондами в деревне, не поддержал его.
«Мы бы сделали это сами, но у нас нет денег», – заключили безнадежно Суреш и Пракаш.
Тут мне пришла в голову неожиданная мысль, – они меня сами подтолкнули к ней. Если я останусь в Индии, я буду писать; я смогла бы издать где-нибудь заграницей свою первую рукопись, и тогда я не была бы бременем здесь никому, и смогла бы помочь всем этим людям. Хорошо бы построить небольшую больницу в память Браджеша, – здесь нет ничего, только маленькая клиника, где доктор Нагар оказывает первую, необходимую помощь в двух грязных комнатах. Ни оборудования, ни аптеки. Да, надо взять рукопись у Кауля как можно скорее и послать ее в Париж к Д'Астье, к единственному человеку, известному мне вне пределов СССР, благо он сам писатель.
Я никогда не считала, что «20 писем» могут быть для западного читателя политическим открытием, потому что они были написаны как семейная хроника, а не как исторические мемуары. Я не ставила себе целью рассказывать об известных или неизвестных политических событиях. Но я знала, что хроника семьи столь необычной и трагической, как наша, безусловно заставит читателя прийти и к политическим заключениям.
Я написала в Париж Любе Крассиной, жене Эммануэля Д'Астье, с которым виделась до того три раза в Москве. Я писала Любе по-русски, что я в Индии, что не хочу возвращаться в СССР, и спрашивала – возможно ли будет издать книгу заграницей с тем, чтобы средства пошли на помощь Калаканкару?
Через несколько дней пришла короткая телеграмма: «Да, возможно». Позже пришло письмо от Любы, которая писала по-русски, что полностью понимает меня. Но никаких практических советов в письме не было.
Могла ли я так довериться людям, которых едва знала? Мне казалось, что обратиться к Д'Астье в данных обстоятельствах безопаснее, чем просить помощи в Индии. Его жена, русская, дочь Л. Б. Крассина[ 3], когда-то в детстве знала мою маму. Наш дедушка, С. Я. Аллилуев, хорошо знал всех Крассиных. – Мне было приятно вспомнить об этом в моем теперешнем безвыходном положении, поэтому я и написала Любе, которую никогда в жизни не видела.
Эммануэль Д'Астье неожиданно позвонил около моей двери в июле 1962 г. Он представился, сказав, что пишет очерк о моем отце и хотел бы уточнить со мной некоторые биографические сведения. По всем правилам советской жизни я должна была бы ему вежливо отказать, или предварительно выяснить в официальных инстанциях, – разрешено ли мне принять иностранца. Но эти «правила» так отвратительны, что я решила ими пренебречь, пригласила его войти в мою квартиру и мы проговорили несколько часов.
Имя Д'Астье было известно в кругах московской интеллигенции: его считали либералом, пацифистом, прокоммунистом, борцом за мир. По-русски был издан его роман о французском Сопротивлении, в предисловии к которому Илья Эренбург дружески назвал его «дилетантом в искусстве и в политике» и «Дон-Кихотом».
Д'Астье сразу же сказал, что Эренбург отговаривал его от встречи со мной, но что он все-таки раздобыл мой адрес у московских знакомых. Он принес мне показать свою брошюру о моем отце и фотографии, которые собрал для нее. Мне пришлось тогда убеждать его, что половина фотографий, собранных им из европейских источников, были фальшивками. Взамен он взял десятка два семейных фотографий из моих альбомов. Он никак не хотел поверить, что такой «источник», как книга Буду Сванидзе «My uncle Joe» – тоже фальшивка. Только сын А. С. Сванидзе, которого я разыскала для встречи с Д'Астье, смог убедить его, что Буду Сванидзе вообще никогда не существовал. Д'Астье записал тогда многое из наших бесед и повторял, что мне нужно самой написать книгу о своей жизни. Через год вышла его книга «О Сталине», где я нашла (без ссылки на источник) мои фотографии и рассказы, с перепутанными именами, датами и фактами.
Вскоре же после этой встречи меня вдруг пригласил к себе на дачу Микоян. Гуляя, он заметил, что, конечно, мне «не запрещено» встречаться с прогрессивными зарубежными деятелями, но что «лучше не стоит». Потом вдруг спросил: – «Тебе никогда не хотелось написать воспоминания? Пиши, если хочешь. Только не давай иностранцам, они будут охотиться за тобой». Я ответила, что не собираюсь ничего писать. Но этот разговор запомнился мне, и потому я так прятала от офицальных кругов свои «20 писем», написанные годом позже. Я знала, что рукопись у меня немедленно отберут или заставят ее переделывать в духе очередной «партийной установки».
Потом Д'Астье приезжал в Москву еще два или три раза, и заходил ко мне. Каждый раз после этого меня вызывали в ЦК КПСС и вежливо спрашивали – «чего хочет этот француз?» И не верили, что он просто привез мне письмо от Любы или французские духи.
Я, конечно, нарушала «партийные правила», не сообщая первая об этих посещениях. Но я и не собиралась им следовать. Для нас затворников, отгороженных в СССР от всего мира, – а особенно для меня, – эта неожиданная и необычная возможность общения с внешним миром была драгоценным событием. Я этим дорожила и верила в симпатию французского писателя и его русской жены, хотя, в общем, мне было о них совсем мало известно. И сейчас я написала в Дели Каулю, прося его переслать мне рукопись в Калаканкар, где я задержусь дольше. Думая об этой забытой рукописи я ощущала желание писать еще, говорить еще о многом…
Если бы я осталась в Индии, то лучшего места для работы, чем эта тихая деревня, не найти.
Я не ожидала такой активности и политической заинтересованности здесь, в деревне. Полуодетые и полуголодные крестьяне, выбиравшие Парламент своего штата и Центральный Парламент, обсуждали все новости, доходившие сюда из местных газет и по радио. У многих были дешевые маленькие индийские транзисторы. Суреш Сингх и его семья, доктор Нагар, староста, учитель местного колледжа, все участвовали в предвыборной агитации, тоже по традиции, в пользу Динеша. Но на самом деле их симпатии далеко не всегда были с ним и даже не с его партией.
В этом штате были сильны оппозиционные партии Сватантра, Джан Сангх и Социалистическая. Правящая партия Конгресс разочаровала многих, и в Лакхнау могло сложиться оппозиционное правительство. Коммунисты не пользовались в этой провинции популярностью, и за них в Калаканкаре агитировал один лишь бедный Рам Дин, которого все звали «товарищ».
16 января в Калаканкаре ожидали Индиру Ганди, объезжавшую свой округ, находившийся по соседству. Смеясь, говорили о том, что сначала в деревню приезжают около 600 «секьюрити», переодетых в крестьянскую одежду, и на каждом митинге, где говорит Индира, они составляют первые ряды. Ожидали, что скоро они нагрянут и в Калаканкар. Дом Суреша был, как клуб: двери открыты настежь, посетители сидели на полу обсуждая новости, слушали радио.
Многие открыто выражали недовольство правящей партией и премьер-министром. Спрашивали меня: а как в СССР? И недовольно качали головами, когда я объясняла им – что такое «выборы» при однопартийной системе. Эти босые крестьяне с транзисторами не могли поверить, что в избирательном бюллетене может быть всего лишь один кандидат, – и весело смеялись над такой чепухой.
Наконец из Дели приехал Динеш, окруженный целой свитой помощников, секретарей, работников на выборах. Весь его западный демократизм исчез, здесь к нему обращались не иначе как «махарадж». Вместо европейского костюма он был одет в белые бумажные чуридар и синий ачкан и принимал посетителей, сидя на тахте, скрестив босые ноги, под портретом своего отца, изображенного во всех регалиях раджи Калаканкара.
Подойти к Динешу и остаться с ним вдвоем для разговора было теперь невозможно. Когда уходили посетители, его немедленно окружали шесть дочек. Динеш делал вид, что забыл наш разговор в Дели. Он был приветлив, угощал меня за столом, но сказал, что мне следует возвратиться в Дели, так как «посольство очень тревожится». Он передал мне письмо Кауля, тоже звавшего меня вернуться в Дели. О моей рукописи в письме не было ни слова.
Я поняла одно – меня зовут в Дели сейчас, чтобы я не встретилась с премьер-министром. Говорил ли с ней Динеш невозможно было выяснить. Я была встревожена тем, что Кауль не возвратил мою рукопись. Он писал, что должен уехать на время, но подождет специально, чтобы увидеть меня, так как очень надеется, что я послушаю его доброго совета и скоро вернусь в Дели. Я написала еще раз, прося его прислать мне рукопись в Калаканкар, и добавила: «может быть у Вас уже нет рукописи и Вы отдали ее в Советское посольство?»
Теперь мне оставалось только попытаться поговорить с премьер-министром здесь, в Калаканкаре. И я наотрез отказалась ехать сейчас в Дели, мотивируя это тем, что у меня виза до 20-го января, а так как следующий рейс Аэрофлота только 26-го, то я еще немного задержусь здесь. Динеш глубоко вздохнул; гостеприимство обязывало его считаться с моим желанием.
«Ну что ж, – сказал он, – моя семья и я уедем отсюда 25-го, вы сможете поехать тогда с нами».
Вскоре деревню, в самом деле, наводнили «секьюрити» премьер-министра. Они осмотрели оба дома и берег реки, их нужно было где-то расселить и началась суматоха. Динеш со своей свитой все время разъезжал по округу, иногда по несколько дней. Наггу готовила дом к приему премьер-министра и ее свиты, и по этой причине меня, наконец, освободили от моей комнаты в радж-бхаване. Я перебралась в маленькую комнату, где жил Браджеш, очень довольная этим перемещением.
В доме Суреша все были рады, что я еще не уезжаю; Наггу же заметно нервничала, боясь осложнений для мужа. Милая Даду курсировала между обоими домами, перенося сплетни туда и обратно. Всем была любопытна и интересна моя очевидная борьба с посольством. Письмо и телеграмма из Парижа также не остались без внимания.
Впрочем, я и не скрывала то, что делала, а в индийской семье вообще не бывает секретов, и чтение чужих писем членами семьи считается закономерным. В обсуждении любых семейных проблем принимают участие все желающие, сидя на тахте или на полу. В Калаканкаре скоро все узнали, что мэм-сахаб не хочет возвращаться в Москву. Каждый новый гость спрашивал меня: – «Нравится вам здесь? Вы бы остались в Индии?» И я не скрывая отвечала, что да, осталась бы… Это вызывало ко мне симпатию. Учитель колледжа, доктор, староста, прислуга, – все сочувствовали мне, но отлично разбирались в том, что ни раджа-сахаб, ни правительство Индии не станут из-за меня портить отношения с СССР. Учитель даже приходил давать мне уроки хинди, который я немного изучала еще в Москве.
Наконец, вся деревня была созвана на митинг возле здания колледжа, где должна была говорить Индира Ганди. Мы поехали туда на нашем «джипе». Семья Динеша уже ждала у входа, семилетняя Ратна в праздничной оранжевой одежде, держала наготове гирлянду оранжевых цветов. Мы тоже встали здесь. Я удивилась, что Динеш не приехал в этот день.
Вскоре подкатил, весь в клубах пыли, лимузин премьер-министра и, быстро выйдя из машины, женщина в сари уже шла к нам, делая намаете направо и налево всем, встречавшим ее. Ратна со всех ног бросилась навстречу и накинула ей на шею гирлянду цветов. Мы все также приветствовали ее, сложив руки в намаете, и, проходя мимо, она быстро отвечала каждому. Она давно знала семью Сингхов, все лица здесь были ей хорошо знакомы, она задержала на секунду внимательный взгляд на мне и на моем белом сари. (Посол Кауль представил меня Индире в Москве летом 1965 года, когда она еще не была премьер-министром). Затем все быстро пошли за ней к открытой галерее колледжа, где был микрофон, а вместо «стола президиума» стояла тахта покрытая ковром, куда уселись Суреш, Пракаш и Наггу. Я села на пол сбоку, рядом со всеми остальными.
Индира Ганди была в темном сари из домотканой бумажной материи в мелкую клеточку. Будучи вдовой, она не носила драгоценностей и украшений. У нее было умное, вдохновенное лицо, острый взгляд. Она долго и горячо говорила на хинди, должно быть, что-то прогрессивное и вселяющее надежды. Кто же говорит иначе накануне выборов? Сидевшая перед ней на земле аудитория не очень внимательно слушала, а скорее разглядывала ее. Если это не крестьяне, а охрана, то они уже в который раз все это слышат… После ей опять поднесли гирлянды цветов, и доктор Нагар, сбиваясь и волнуясь, невнятно прочел адрес от Калаканкара, забыв про микрофон.
Митинг был окончен, и она так же стремительно вернулась в свой лимузин, а мы побежали, подхватив сари, в наш «джип», так как теперь все ехали в радж-бхаван обедать. Премьер-министр не удостоила разговором ни доктора, ни учителя колледжа и никого из приветствовавших ее; может быть она позовет их к столу вечером?
До обеда в гостиной, где было полно народа, премьер приветливо спросила меня, как мне нравится Калаканкар. Глядя ей прямо в глаза я сказала, что очень нравится, и что мне хотелось бы остаться здесь возможно дольше… Индира несколько наивно спросила: – «А вам не разрешают?» – Тут Пракаш решительно села на диван рядом с Индирой и стала говорить ей что-то на хинди прямо в самое ухо. Индира слушала, искоса поглядывая на меня, иногда кивая головой. Раджа и рани Бхадри, специально приехавшие повидать премьера, нетерпеливо переглядывались. Наггу позвала всех к столу. Моя аудиенция с премьером была окончена.
Столы были накрыты в большой столовой, расписанной по потолку подвигами Рамы, и в маленькой смежной комнате. Все было украшено цветами, даже электричество в этот вечер не «бастовало». В маленькой комнате за стол вместе с премьером сели Наггу, Суреш и Пракаш, раджа и рани Бхадри и несколько человек из свиты. В большой комнате угощались, главным образом, многочисленная свита и несколько человек из Калаканкара, недопущенных близко к Индире. Девочки, Даду и я тоже были оставлены за пределами маленькой комнаты, что, впрочем, меня не удивило: я поняла, что Динеш, по-видимому, ничего не говорил премьеру обо мне. Быть может, поэтому он и не приехал сегодня, и распорядился, чтобы Наггу не подпускала меня к ней близко. Ну, что ж, мне неплохо и тут, вместе с Даду, которую не сажают за стол с премьером, хотя это ее дом. Бедная Даду грустно ковыряла свое карри. Еда была чудесной – карри, рис, пряности, фрукты, изобилие и довольство. Знает ли премьер, как живут здесь за стенами «радж-бхавана»?
Я вскоре ушла к себе в комнату, так как мне ничего больше не оставалось делать, и легла спать. Премьер должна была уехать утром, после завтрака.
Рано утром Пракаш вошла ко мне и сказала: «Я говорила вчера с Индирой, вы видели. Она давно знает меня, я с ней обо всем могу говорить. Они все боятся, и сейчас очень плохое время, перед выборами. Я думаю, что если бы вы остались до весны, и она снова будет премьером, ей и Динешу было бы легко вам помочь. Идемте, они завтракают сейчас на верхней террасе, Динеш приехал поздно ночью».
«Все это бесполезно», – сказала я. Но Пракаш помогла мне надеть сари и пошла вперед, сказав: «идемте со мной!» Я пошла с ней, но на душе у меня было противно и грустно.
На верхней террасе, залитой утренним солнцем, Динеш сидел рядом с Индирой и пил апельсиновый сок. Лицо его вытянулось, когда мы подошли, и он впервые посмотрел на меня с открытым недружелюбием. Мы сели. Выпили сок. – «Ну, мне пора!» – сказала глава 400-миллионного народа. Все встали. Динеш сфотографировал семейную группу вместе с Индирой, пригласив меня встать тоже. Потом все пошли вниз, во двор, проводить премьера.
Когда все уже делали ей прощальное намаете, она вдруг подошла ко мне, протянула обе руки и тепло глядя сказала: «Я вам желаю счастья!»
«Желаю вам успеха!» – ответила я, тронутая этой неожиданной сердечностью. И все они ушли.
Мы пошли на нашу маленькую террасу возле моей комнаты. Пракаш вся кипела: – «Динеш не хочет!» – повторила она. – «Они все только и ждут, чтобы вы уехали, Наггу злится… Ах, если бы был жив покойный премьер Шастри! Какой это был добрый человек, и я всегда могла говорить с ним и с его женой. Они были такие простые, а Индира даже ни с кем здесь не говорила, одни только „секьюрити“ вокруг нее! Как все изменилось, в этой стране! Разве так вел себя с людьми Ганди-джи? Теперь они хотят опереться на раджей и махараджей, а Ганди-джи разговаривал с неприкасаемыми, для него не было „неприкасаемых“. Во что теперь превратился Конгресс?» – она горестно качала головой и повторяла то, что говорили здесь все: «Во что превратился Конгресс?»
Мы сидели на терраске возле деревьев Ашоки. Слуги носили обратно в дом мебель, взятую в радж-бхаван для свиты премьера. Мне сказали, что моя комната там снова свободна.
«Теперь недолго», – сказала Пракаш, – «в конце месяца Наггу и девочки уедут в Дели, тогда вы переберетесь к нам». Она не сомневалась, что я не уеду. Как я была благодарна ей и Сурешу. Они предоставляли мне возможность оставаться у них и, тем временем, сделать попытку продлить визит еще на два-три месяца, теперь уже в качестве их гостьи. По советским правилам гостя у родственников заграницей, всегда можно продлить визу на два-три месяца, если посольство не несет расходов за это. Ну, что ж! Значит это будет еще одной попыткой. Возможно, в самом деле, я приехала в неудачное время, и в случае победы на выборах премьер-министр немного осмелеет…
Было тревожно, что ничего до сих пор не было слышно от детей из Москвы. Я послала телеграмму Берте, прося ее сообщить им это. Послала и детям телеграмму и ждала каждый день ответа. Вдруг однажды Наггу спросила невзначай: «А разве вам не передали телеграмму, которая пришла от вашего сына на наш адрес в Дели? Динеш сказал мне, что была телеграмма, он видел ее. Там ничего особенного, сын сообщает, что у них все в порядке».
Я так и подпрыгнула! Это здесь обычно: Динеш сообщил жене о телеграмме для меня, прочтя ее, а мне они просто забыли сказать. И Наггу, конечно, уже обсудила на своей тахте эту новость со всеми.
Эта большая тахта в гостиной была настоящим женским клубом, трибуной, президиумом. Никакая мелочь не оставалась без внимания женщин, быстро перебиравших пальцами спицы и закрывавших рот только на секунду, кладя туда свежий лист бетеля.
Не так давно на тахте возникла новая тема для обсуждения.
«Американская тема»
Водопровод в доме был, но вода не текла ни из одного крана. Воду для мытья приносил каждое утро панивала, старый водонос, с искривленными ногами и сгорбленный от этой, выполняемой всю жизнь, работы. Обычно он приносил воду из колодца, но когда электричества не было, он шел с коромыслом к Гангу. То же было и в радж-бхаване, где в гостиной была красивая современная мебель, но воду для мытья – холодную и горячую – приносили водоносы. Там было еще больше прислуги, большая часть которой находилась в кухне и никогда не появлялась в доме. Домашние слуги в обеих семьях носили теннисные тапочки и домотканые длинные дхоти с европейской рубашкой навыпуск, или с пиджаком.
Я выдала свое плебейское происхождение очень быстро тем, что сама выстирала свои вещи и попросила утюг. Но гладить на полу с непривычки невозможно, и стирать европейскую одежду без большого количества горячей воды тоже. Чтобы не испортить окончательно то, что я привезла с собой, я перешла на сари, найдя эту одежду очень удобной. Шестиметровые сари я отдавала стирать и гладить прислуге. Но все равно, слуги считали меня «простой», и поэтому относились ко мне очень приветливо.
Всю работу в доме могла бы сделать одна европейская женщина, вооруженная техникой. Здесь же слуга смахивал пыль полотенцем, вертя его в руках, и все равно пыль лежала на всем, а углы были всегда полны паутины. Но я легко мирилась с этим, так как для меня важнее было теплое отношение хозяев и слуг, их милые улыбки, их искренняя симпатия.
Мягкость и приветливость встречали меня на каждом шагу, а к условиям жизни я очень быстро приспособилась, и находила их приятными и здоровыми. Обливаться утром холодной водой, принесенной из Ганга, есть простую еду из риса, овощей и фруктов, пить чистую воду из колодца, вместо вина, и крепкий гималайский чай, вместо кофе, – что может быть полезнее? За два месяца в деревне я почувствовала себя поздоровевшей и окрепшей, и нисколько не страдала ни от сырой воды, ни от кухни, где столом служил каменный пол. Конечно, я и не думала кипятить воду или специально мыть фрукты и посуду, как меня строго инструктировали в посольстве. Просто я любила все, что видела вокруг; и все здесь платило мне ответной любовью.
Бедность вокруг была слишком очевидной, хотя Калаканкар не был пределом нищеты и голода. Это был сравнительно благополучный район, если вспомнить, что в соседнем Бихаре в этот засушливый год люди умирали от голода. Но и здесь каждая прогулка по деревне оставляла тяжкое впечатление. Как ни приветливы и милы были все, но все же лица были измождены, полуодетые тела – кожа да кости…
Как-то раз Суреш сказал мне, что ему бы хотелось что-то сделать для Калаканкара в память о брате, и он просил Динеша согласиться хотя бы на мемориальную комнату в колледже. Но Динеш, распоряжавшийся всеми общественными фондами в деревне, не поддержал его.
«Мы бы сделали это сами, но у нас нет денег», – заключили безнадежно Суреш и Пракаш.
Тут мне пришла в голову неожиданная мысль, – они меня сами подтолкнули к ней. Если я останусь в Индии, я буду писать; я смогла бы издать где-нибудь заграницей свою первую рукопись, и тогда я не была бы бременем здесь никому, и смогла бы помочь всем этим людям. Хорошо бы построить небольшую больницу в память Браджеша, – здесь нет ничего, только маленькая клиника, где доктор Нагар оказывает первую, необходимую помощь в двух грязных комнатах. Ни оборудования, ни аптеки. Да, надо взять рукопись у Кауля как можно скорее и послать ее в Париж к Д'Астье, к единственному человеку, известному мне вне пределов СССР, благо он сам писатель.
Я никогда не считала, что «20 писем» могут быть для западного читателя политическим открытием, потому что они были написаны как семейная хроника, а не как исторические мемуары. Я не ставила себе целью рассказывать об известных или неизвестных политических событиях. Но я знала, что хроника семьи столь необычной и трагической, как наша, безусловно заставит читателя прийти и к политическим заключениям.
Я написала в Париж Любе Крассиной, жене Эммануэля Д'Астье, с которым виделась до того три раза в Москве. Я писала Любе по-русски, что я в Индии, что не хочу возвращаться в СССР, и спрашивала – возможно ли будет издать книгу заграницей с тем, чтобы средства пошли на помощь Калаканкару?
Через несколько дней пришла короткая телеграмма: «Да, возможно». Позже пришло письмо от Любы, которая писала по-русски, что полностью понимает меня. Но никаких практических советов в письме не было.
Могла ли я так довериться людям, которых едва знала? Мне казалось, что обратиться к Д'Астье в данных обстоятельствах безопаснее, чем просить помощи в Индии. Его жена, русская, дочь Л. Б. Крассина[ 3], когда-то в детстве знала мою маму. Наш дедушка, С. Я. Аллилуев, хорошо знал всех Крассиных. – Мне было приятно вспомнить об этом в моем теперешнем безвыходном положении, поэтому я и написала Любе, которую никогда в жизни не видела.
Эммануэль Д'Астье неожиданно позвонил около моей двери в июле 1962 г. Он представился, сказав, что пишет очерк о моем отце и хотел бы уточнить со мной некоторые биографические сведения. По всем правилам советской жизни я должна была бы ему вежливо отказать, или предварительно выяснить в официальных инстанциях, – разрешено ли мне принять иностранца. Но эти «правила» так отвратительны, что я решила ими пренебречь, пригласила его войти в мою квартиру и мы проговорили несколько часов.
Имя Д'Астье было известно в кругах московской интеллигенции: его считали либералом, пацифистом, прокоммунистом, борцом за мир. По-русски был издан его роман о французском Сопротивлении, в предисловии к которому Илья Эренбург дружески назвал его «дилетантом в искусстве и в политике» и «Дон-Кихотом».
Д'Астье сразу же сказал, что Эренбург отговаривал его от встречи со мной, но что он все-таки раздобыл мой адрес у московских знакомых. Он принес мне показать свою брошюру о моем отце и фотографии, которые собрал для нее. Мне пришлось тогда убеждать его, что половина фотографий, собранных им из европейских источников, были фальшивками. Взамен он взял десятка два семейных фотографий из моих альбомов. Он никак не хотел поверить, что такой «источник», как книга Буду Сванидзе «My uncle Joe» – тоже фальшивка. Только сын А. С. Сванидзе, которого я разыскала для встречи с Д'Астье, смог убедить его, что Буду Сванидзе вообще никогда не существовал. Д'Астье записал тогда многое из наших бесед и повторял, что мне нужно самой написать книгу о своей жизни. Через год вышла его книга «О Сталине», где я нашла (без ссылки на источник) мои фотографии и рассказы, с перепутанными именами, датами и фактами.
Вскоре же после этой встречи меня вдруг пригласил к себе на дачу Микоян. Гуляя, он заметил, что, конечно, мне «не запрещено» встречаться с прогрессивными зарубежными деятелями, но что «лучше не стоит». Потом вдруг спросил: – «Тебе никогда не хотелось написать воспоминания? Пиши, если хочешь. Только не давай иностранцам, они будут охотиться за тобой». Я ответила, что не собираюсь ничего писать. Но этот разговор запомнился мне, и потому я так прятала от офицальных кругов свои «20 писем», написанные годом позже. Я знала, что рукопись у меня немедленно отберут или заставят ее переделывать в духе очередной «партийной установки».
Потом Д'Астье приезжал в Москву еще два или три раза, и заходил ко мне. Каждый раз после этого меня вызывали в ЦК КПСС и вежливо спрашивали – «чего хочет этот француз?» И не верили, что он просто привез мне письмо от Любы или французские духи.
Я, конечно, нарушала «партийные правила», не сообщая первая об этих посещениях. Но я и не собиралась им следовать. Для нас затворников, отгороженных в СССР от всего мира, – а особенно для меня, – эта неожиданная и необычная возможность общения с внешним миром была драгоценным событием. Я этим дорожила и верила в симпатию французского писателя и его русской жены, хотя, в общем, мне было о них совсем мало известно. И сейчас я написала в Дели Каулю, прося его переслать мне рукопись в Калаканкар, где я задержусь дольше. Думая об этой забытой рукописи я ощущала желание писать еще, говорить еще о многом…
Если бы я осталась в Индии, то лучшего места для работы, чем эта тихая деревня, не найти.
* * *
Между тем Калаканкар и весь округ горячо обсуждали предстоящие в феврале выборы в Парламент. Динеш был здешним кандидатом от правящей партии Национальный Конгресс, и, повинуясь традиционному вассальному долгу, многие местные крестьяне голосовали за него, часто просто из страха. Это было немного похоже на «выборы» в Советском Союзе. Но в отличие от СССР здесь были на выбор программы и кандидаты семи основных партий.Я не ожидала такой активности и политической заинтересованности здесь, в деревне. Полуодетые и полуголодные крестьяне, выбиравшие Парламент своего штата и Центральный Парламент, обсуждали все новости, доходившие сюда из местных газет и по радио. У многих были дешевые маленькие индийские транзисторы. Суреш Сингх и его семья, доктор Нагар, староста, учитель местного колледжа, все участвовали в предвыборной агитации, тоже по традиции, в пользу Динеша. Но на самом деле их симпатии далеко не всегда были с ним и даже не с его партией.
В этом штате были сильны оппозиционные партии Сватантра, Джан Сангх и Социалистическая. Правящая партия Конгресс разочаровала многих, и в Лакхнау могло сложиться оппозиционное правительство. Коммунисты не пользовались в этой провинции популярностью, и за них в Калаканкаре агитировал один лишь бедный Рам Дин, которого все звали «товарищ».
16 января в Калаканкаре ожидали Индиру Ганди, объезжавшую свой округ, находившийся по соседству. Смеясь, говорили о том, что сначала в деревню приезжают около 600 «секьюрити», переодетых в крестьянскую одежду, и на каждом митинге, где говорит Индира, они составляют первые ряды. Ожидали, что скоро они нагрянут и в Калаканкар. Дом Суреша был, как клуб: двери открыты настежь, посетители сидели на полу обсуждая новости, слушали радио.
Многие открыто выражали недовольство правящей партией и премьер-министром. Спрашивали меня: а как в СССР? И недовольно качали головами, когда я объясняла им – что такое «выборы» при однопартийной системе. Эти босые крестьяне с транзисторами не могли поверить, что в избирательном бюллетене может быть всего лишь один кандидат, – и весело смеялись над такой чепухой.
Наконец из Дели приехал Динеш, окруженный целой свитой помощников, секретарей, работников на выборах. Весь его западный демократизм исчез, здесь к нему обращались не иначе как «махарадж». Вместо европейского костюма он был одет в белые бумажные чуридар и синий ачкан и принимал посетителей, сидя на тахте, скрестив босые ноги, под портретом своего отца, изображенного во всех регалиях раджи Калаканкара.
Подойти к Динешу и остаться с ним вдвоем для разговора было теперь невозможно. Когда уходили посетители, его немедленно окружали шесть дочек. Динеш делал вид, что забыл наш разговор в Дели. Он был приветлив, угощал меня за столом, но сказал, что мне следует возвратиться в Дели, так как «посольство очень тревожится». Он передал мне письмо Кауля, тоже звавшего меня вернуться в Дели. О моей рукописи в письме не было ни слова.
Я поняла одно – меня зовут в Дели сейчас, чтобы я не встретилась с премьер-министром. Говорил ли с ней Динеш невозможно было выяснить. Я была встревожена тем, что Кауль не возвратил мою рукопись. Он писал, что должен уехать на время, но подождет специально, чтобы увидеть меня, так как очень надеется, что я послушаю его доброго совета и скоро вернусь в Дели. Я написала еще раз, прося его прислать мне рукопись в Калаканкар, и добавила: «может быть у Вас уже нет рукописи и Вы отдали ее в Советское посольство?»
Теперь мне оставалось только попытаться поговорить с премьер-министром здесь, в Калаканкаре. И я наотрез отказалась ехать сейчас в Дели, мотивируя это тем, что у меня виза до 20-го января, а так как следующий рейс Аэрофлота только 26-го, то я еще немного задержусь здесь. Динеш глубоко вздохнул; гостеприимство обязывало его считаться с моим желанием.
«Ну что ж, – сказал он, – моя семья и я уедем отсюда 25-го, вы сможете поехать тогда с нами».
Вскоре деревню, в самом деле, наводнили «секьюрити» премьер-министра. Они осмотрели оба дома и берег реки, их нужно было где-то расселить и началась суматоха. Динеш со своей свитой все время разъезжал по округу, иногда по несколько дней. Наггу готовила дом к приему премьер-министра и ее свиты, и по этой причине меня, наконец, освободили от моей комнаты в радж-бхаване. Я перебралась в маленькую комнату, где жил Браджеш, очень довольная этим перемещением.
В доме Суреша все были рады, что я еще не уезжаю; Наггу же заметно нервничала, боясь осложнений для мужа. Милая Даду курсировала между обоими домами, перенося сплетни туда и обратно. Всем была любопытна и интересна моя очевидная борьба с посольством. Письмо и телеграмма из Парижа также не остались без внимания.
Впрочем, я и не скрывала то, что делала, а в индийской семье вообще не бывает секретов, и чтение чужих писем членами семьи считается закономерным. В обсуждении любых семейных проблем принимают участие все желающие, сидя на тахте или на полу. В Калаканкаре скоро все узнали, что мэм-сахаб не хочет возвращаться в Москву. Каждый новый гость спрашивал меня: – «Нравится вам здесь? Вы бы остались в Индии?» И я не скрывая отвечала, что да, осталась бы… Это вызывало ко мне симпатию. Учитель колледжа, доктор, староста, прислуга, – все сочувствовали мне, но отлично разбирались в том, что ни раджа-сахаб, ни правительство Индии не станут из-за меня портить отношения с СССР. Учитель даже приходил давать мне уроки хинди, который я немного изучала еще в Москве.
Наконец, вся деревня была созвана на митинг возле здания колледжа, где должна была говорить Индира Ганди. Мы поехали туда на нашем «джипе». Семья Динеша уже ждала у входа, семилетняя Ратна в праздничной оранжевой одежде, держала наготове гирлянду оранжевых цветов. Мы тоже встали здесь. Я удивилась, что Динеш не приехал в этот день.
Вскоре подкатил, весь в клубах пыли, лимузин премьер-министра и, быстро выйдя из машины, женщина в сари уже шла к нам, делая намаете направо и налево всем, встречавшим ее. Ратна со всех ног бросилась навстречу и накинула ей на шею гирлянду цветов. Мы все также приветствовали ее, сложив руки в намаете, и, проходя мимо, она быстро отвечала каждому. Она давно знала семью Сингхов, все лица здесь были ей хорошо знакомы, она задержала на секунду внимательный взгляд на мне и на моем белом сари. (Посол Кауль представил меня Индире в Москве летом 1965 года, когда она еще не была премьер-министром). Затем все быстро пошли за ней к открытой галерее колледжа, где был микрофон, а вместо «стола президиума» стояла тахта покрытая ковром, куда уселись Суреш, Пракаш и Наггу. Я села на пол сбоку, рядом со всеми остальными.
Индира Ганди была в темном сари из домотканой бумажной материи в мелкую клеточку. Будучи вдовой, она не носила драгоценностей и украшений. У нее было умное, вдохновенное лицо, острый взгляд. Она долго и горячо говорила на хинди, должно быть, что-то прогрессивное и вселяющее надежды. Кто же говорит иначе накануне выборов? Сидевшая перед ней на земле аудитория не очень внимательно слушала, а скорее разглядывала ее. Если это не крестьяне, а охрана, то они уже в который раз все это слышат… После ей опять поднесли гирлянды цветов, и доктор Нагар, сбиваясь и волнуясь, невнятно прочел адрес от Калаканкара, забыв про микрофон.
Митинг был окончен, и она так же стремительно вернулась в свой лимузин, а мы побежали, подхватив сари, в наш «джип», так как теперь все ехали в радж-бхаван обедать. Премьер-министр не удостоила разговором ни доктора, ни учителя колледжа и никого из приветствовавших ее; может быть она позовет их к столу вечером?
До обеда в гостиной, где было полно народа, премьер приветливо спросила меня, как мне нравится Калаканкар. Глядя ей прямо в глаза я сказала, что очень нравится, и что мне хотелось бы остаться здесь возможно дольше… Индира несколько наивно спросила: – «А вам не разрешают?» – Тут Пракаш решительно села на диван рядом с Индирой и стала говорить ей что-то на хинди прямо в самое ухо. Индира слушала, искоса поглядывая на меня, иногда кивая головой. Раджа и рани Бхадри, специально приехавшие повидать премьера, нетерпеливо переглядывались. Наггу позвала всех к столу. Моя аудиенция с премьером была окончена.
Столы были накрыты в большой столовой, расписанной по потолку подвигами Рамы, и в маленькой смежной комнате. Все было украшено цветами, даже электричество в этот вечер не «бастовало». В маленькой комнате за стол вместе с премьером сели Наггу, Суреш и Пракаш, раджа и рани Бхадри и несколько человек из свиты. В большой комнате угощались, главным образом, многочисленная свита и несколько человек из Калаканкара, недопущенных близко к Индире. Девочки, Даду и я тоже были оставлены за пределами маленькой комнаты, что, впрочем, меня не удивило: я поняла, что Динеш, по-видимому, ничего не говорил премьеру обо мне. Быть может, поэтому он и не приехал сегодня, и распорядился, чтобы Наггу не подпускала меня к ней близко. Ну, что ж, мне неплохо и тут, вместе с Даду, которую не сажают за стол с премьером, хотя это ее дом. Бедная Даду грустно ковыряла свое карри. Еда была чудесной – карри, рис, пряности, фрукты, изобилие и довольство. Знает ли премьер, как живут здесь за стенами «радж-бхавана»?
Я вскоре ушла к себе в комнату, так как мне ничего больше не оставалось делать, и легла спать. Премьер должна была уехать утром, после завтрака.
Рано утром Пракаш вошла ко мне и сказала: «Я говорила вчера с Индирой, вы видели. Она давно знает меня, я с ней обо всем могу говорить. Они все боятся, и сейчас очень плохое время, перед выборами. Я думаю, что если бы вы остались до весны, и она снова будет премьером, ей и Динешу было бы легко вам помочь. Идемте, они завтракают сейчас на верхней террасе, Динеш приехал поздно ночью».
«Все это бесполезно», – сказала я. Но Пракаш помогла мне надеть сари и пошла вперед, сказав: «идемте со мной!» Я пошла с ней, но на душе у меня было противно и грустно.
На верхней террасе, залитой утренним солнцем, Динеш сидел рядом с Индирой и пил апельсиновый сок. Лицо его вытянулось, когда мы подошли, и он впервые посмотрел на меня с открытым недружелюбием. Мы сели. Выпили сок. – «Ну, мне пора!» – сказала глава 400-миллионного народа. Все встали. Динеш сфотографировал семейную группу вместе с Индирой, пригласив меня встать тоже. Потом все пошли вниз, во двор, проводить премьера.
Когда все уже делали ей прощальное намаете, она вдруг подошла ко мне, протянула обе руки и тепло глядя сказала: «Я вам желаю счастья!»
«Желаю вам успеха!» – ответила я, тронутая этой неожиданной сердечностью. И все они ушли.
Мы пошли на нашу маленькую террасу возле моей комнаты. Пракаш вся кипела: – «Динеш не хочет!» – повторила она. – «Они все только и ждут, чтобы вы уехали, Наггу злится… Ах, если бы был жив покойный премьер Шастри! Какой это был добрый человек, и я всегда могла говорить с ним и с его женой. Они были такие простые, а Индира даже ни с кем здесь не говорила, одни только „секьюрити“ вокруг нее! Как все изменилось, в этой стране! Разве так вел себя с людьми Ганди-джи? Теперь они хотят опереться на раджей и махараджей, а Ганди-джи разговаривал с неприкасаемыми, для него не было „неприкасаемых“. Во что теперь превратился Конгресс?» – она горестно качала головой и повторяла то, что говорили здесь все: «Во что превратился Конгресс?»
Мы сидели на терраске возле деревьев Ашоки. Слуги носили обратно в дом мебель, взятую в радж-бхаван для свиты премьера. Мне сказали, что моя комната там снова свободна.
«Теперь недолго», – сказала Пракаш, – «в конце месяца Наггу и девочки уедут в Дели, тогда вы переберетесь к нам». Она не сомневалась, что я не уеду. Как я была благодарна ей и Сурешу. Они предоставляли мне возможность оставаться у них и, тем временем, сделать попытку продлить визит еще на два-три месяца, теперь уже в качестве их гостьи. По советским правилам гостя у родственников заграницей, всегда можно продлить визу на два-три месяца, если посольство не несет расходов за это. Ну, что ж! Значит это будет еще одной попыткой. Возможно, в самом деле, я приехала в неудачное время, и в случае победы на выборах премьер-министр немного осмелеет…
Было тревожно, что ничего до сих пор не было слышно от детей из Москвы. Я послала телеграмму Берте, прося ее сообщить им это. Послала и детям телеграмму и ждала каждый день ответа. Вдруг однажды Наггу спросила невзначай: «А разве вам не передали телеграмму, которая пришла от вашего сына на наш адрес в Дели? Динеш сказал мне, что была телеграмма, он видел ее. Там ничего особенного, сын сообщает, что у них все в порядке».
Я так и подпрыгнула! Это здесь обычно: Динеш сообщил жене о телеграмме для меня, прочтя ее, а мне они просто забыли сказать. И Наггу, конечно, уже обсудила на своей тахте эту новость со всеми.
Эта большая тахта в гостиной была настоящим женским клубом, трибуной, президиумом. Никакая мелочь не оставалась без внимания женщин, быстро перебиравших пальцами спицы и закрывавших рот только на секунду, кладя туда свежий лист бетеля.
Не так давно на тахте возникла новая тема для обсуждения.
«Американская тема»
В доме Динеша была большая библиотека на английском языке. В гостиной лежали журналы: «Ladies' Home Journal», «Time», «Life», «Newsweek». Девочки читали только на английском.
Я прочла в доме Динеша «Уроки всемирной истории» Неру, автобиографию герцогини Виндзорской, перелистала мемуары Черчилля, прочла книгу бывшего посла в Москве Джозефа Девиса и, наконец, с интересом погрузилась в «Ambassador's Report», нынешнего посла США в Дели Честера Боулз.
Эта книга была увлекательной и живой. Посол хорошо знал и любил Индию – об этом говорила каждая страница. Я вдруг наткнулась на одно изречение Махатмы Ганди, так понятное мне в данных обстоятельствах, что не удержалась, чтобы не выписать себе его, по привычке. Вот оно:
Я не расставалась с книгой несколько дней. Это не ускользнуло от внимания старших девочек, и вот уже над тахтой запорхал, как яркая бабочка, новый разговор: почему бы ей не попросить убежища в американском посольстве, чтобы вернуться в Индию потом с американским паспортом? На тахте взволнованно обсуждали новый вариант, о чем мне немедленно сообщила Даду.
«Они говорят, что это самое лучшее», – взволнованно рассказывала она, – «а что вы сами думаете? Были ли еще новости от ваших парижских друзей?»
Нет, мои парижские друзья молчали. А мне всерьез подумалось, что если бы я могла рассказать о себе этому послу – Честеру Боулз, то он наверное понял бы меня… Но это я подумала и промолчала. Это еще не стало моей мыслью, а до подобного решения я была еще очень, очень далека. Я просто читала книгу с глубокой симпатией к ее автору и невольно сопоставляла его компетентность с советскими посольскими невеждами. Даду я сказала, что попытаюсь добиться разрешения погостить здесь до мая.
«Американская тема» возникла откуда-то сама собой, так же как неизвестно откуда появляются в воздухе бабочки. И как бабочка, она порхала и появлялась опять и опять, напоминая о себе неожиданно и упорно.
В доме Суреша о США говорили часто, и совсем не в связи со мной, а потому что старший его сын Ашок уже семь лет жил в Америке. Окончив инженерное отделение Вашингтонского Университета в Сеаттле, он стал работать проектировщиком в Боинг Ко. Ашок, как и его младший брат Сириш, родился и вырос в Калаканкаре. Но Сириш, подобно родителям, никуда не выезжал из Индии. Ашок же чувствовал тягу на Запад. Работа навсегда привязала его к США, к тому же он женился в Сеаттле на голландской студентке, там был их дом и двое детей. Два года назад молодая семья приезжала погостить в Калаканкар. К общему огорчению выяснилось, что Индии не нужны проектировщики реактивных самолетов, а чистоплотной голландке не нужен дом без водопровода и электрической кухни.
О недавнем визите молодой семьи все еще говорили в Калаканкаре, где после их отъезда остались некоторые «следы цивилизации»: радиоантены в комнатах и электрическая плита, на которой теперь иногда грели чайник. Но Пракаш все же предпочитала готовить на керосинках, сидя на каменном полу.
Главные сокровища находились в «комнате Ашока», ключ от которой Пракаш держала на поясе. В этой комнате были деревянные стеллажи для книг, сделанные Ашоком, полные его технических книг и журналов. Здесь были также комплекты «National Geographic» и «Life», выписанные Ашоком для Калаканкара. Увидев эти журналы здесь, в глухой индийской деревне, я невольно вспомнила как однажды, в Москве, я пыталась выписать «National Geographic» для своих детей, но это оказалось невозможным: только Академия Наук получала несколько экземпляров. Политические журналы «Life» и «Time» в Москве были только в специальных библиотеках, их не давали на дом.
Я прочла в доме Динеша «Уроки всемирной истории» Неру, автобиографию герцогини Виндзорской, перелистала мемуары Черчилля, прочла книгу бывшего посла в Москве Джозефа Девиса и, наконец, с интересом погрузилась в «Ambassador's Report», нынешнего посла США в Дели Честера Боулз.
Эта книга была увлекательной и живой. Посол хорошо знал и любил Индию – об этом говорила каждая страница. Я вдруг наткнулась на одно изречение Махатмы Ганди, так понятное мне в данных обстоятельствах, что не удержалась, чтобы не выписать себе его, по привычке. Вот оно:
«Отдельный индивидуум может бросить вызов несправедливой мощи целой империи для того, чтобы спасти собственную честь, свою веру и свою душу, и положить начало падению этой империи или ее духовному возрождению».[ 4]Принято считать, почему-то, что «Восток не придает значения отдельной личности, человеку». Это глубокое заблуждение, и слова Ганди, как и вся его жизнь, доказывают обратное. Я думала об этих его словах много; в Калаканкаре для размышлений были целые дни.
Я не расставалась с книгой несколько дней. Это не ускользнуло от внимания старших девочек, и вот уже над тахтой запорхал, как яркая бабочка, новый разговор: почему бы ей не попросить убежища в американском посольстве, чтобы вернуться в Индию потом с американским паспортом? На тахте взволнованно обсуждали новый вариант, о чем мне немедленно сообщила Даду.
«Они говорят, что это самое лучшее», – взволнованно рассказывала она, – «а что вы сами думаете? Были ли еще новости от ваших парижских друзей?»
Нет, мои парижские друзья молчали. А мне всерьез подумалось, что если бы я могла рассказать о себе этому послу – Честеру Боулз, то он наверное понял бы меня… Но это я подумала и промолчала. Это еще не стало моей мыслью, а до подобного решения я была еще очень, очень далека. Я просто читала книгу с глубокой симпатией к ее автору и невольно сопоставляла его компетентность с советскими посольскими невеждами. Даду я сказала, что попытаюсь добиться разрешения погостить здесь до мая.
«Американская тема» возникла откуда-то сама собой, так же как неизвестно откуда появляются в воздухе бабочки. И как бабочка, она порхала и появлялась опять и опять, напоминая о себе неожиданно и упорно.
В доме Суреша о США говорили часто, и совсем не в связи со мной, а потому что старший его сын Ашок уже семь лет жил в Америке. Окончив инженерное отделение Вашингтонского Университета в Сеаттле, он стал работать проектировщиком в Боинг Ко. Ашок, как и его младший брат Сириш, родился и вырос в Калаканкаре. Но Сириш, подобно родителям, никуда не выезжал из Индии. Ашок же чувствовал тягу на Запад. Работа навсегда привязала его к США, к тому же он женился в Сеаттле на голландской студентке, там был их дом и двое детей. Два года назад молодая семья приезжала погостить в Калаканкар. К общему огорчению выяснилось, что Индии не нужны проектировщики реактивных самолетов, а чистоплотной голландке не нужен дом без водопровода и электрической кухни.
О недавнем визите молодой семьи все еще говорили в Калаканкаре, где после их отъезда остались некоторые «следы цивилизации»: радиоантены в комнатах и электрическая плита, на которой теперь иногда грели чайник. Но Пракаш все же предпочитала готовить на керосинках, сидя на каменном полу.
Главные сокровища находились в «комнате Ашока», ключ от которой Пракаш держала на поясе. В этой комнате были деревянные стеллажи для книг, сделанные Ашоком, полные его технических книг и журналов. Здесь были также комплекты «National Geographic» и «Life», выписанные Ашоком для Калаканкара. Увидев эти журналы здесь, в глухой индийской деревне, я невольно вспомнила как однажды, в Москве, я пыталась выписать «National Geographic» для своих детей, но это оказалось невозможным: только Академия Наук получала несколько экземпляров. Политические журналы «Life» и «Time» в Москве были только в специальных библиотеках, их не давали на дом.