Страница:
Я ушла, унося с собой жуткое впечатление от этого ископаемого коммуниста, живущего прошлым, который сейчас руководит партией…
На следующий день, снова поехав в больницу, я передала Сингху этот разговор. Чувство юмора никогда не изменяло ему и он смеялся над сусловским «патриотизмом», качая головой: «А у нас в компартии считают Суслова интернационалистом и сильнейшим современным марксистом!» – он махнул рукой, как бы отмахиваясь от всей этой чепухи.
Он был всерьез огорчен в тот день другим. Утром ему поставили пиявки и, как это всегда делают в советских больницах, бросили их потом в банку с жидкостью, в которой они сразу погибли. Это огорчило Сингха: в Индии пиявок не убивают, а сохраняют в воде до следующего употребления.
«Если бы я знал, что здесь так делают, я бы отказался от пиявок!» – сказал он мне. В палате он не позволял мне убивать мух на окне: я должна была открыть окно и выпустить их.
В этот день он был грустнее, чем обычно, и вдруг сказал мне:
«Света, заберите меня домой. Мне надоели эти белые стены и халаты, эти пропуска, и все эти каши! Я сам сделаю омлет, они не умеют здесь готовить. Поедемте домой, завтра же!»
Его отпустили, зная, что он устал, и что это – ненадолго…
Он пробыл дома неделю. Местный врач – угрюмая, пожилая женщина – была вежлива, но нервничала: врачи в Москве боятся лечить иностранцев и нести ответственность за их жизнь. Делать внутривенные вливания приходил другой врач, мужчина, – она не находила вену. Но Сингх не беспокоился об этом, – он был дома, он блаженствовал в кресле в нашей большой гостиной. Его навещали индийцы.
Его последний день, воскресенье, 30 октября, был ознаменован большим семейным событием: Ося и Леночка объявили нам, что, наконец, решили пожениться и что регистрация их брака назначена на конец ноября. Мы все выпили по стаканчику за счастье.
Потом зашел бывший поверенный в делах индийского посольства Р. Джайпал с женой, – они уезжали в Англию и хотели попрощаться. Вечером пришел Нареш Веди, работавший в том же издательстве, что и Сингх, и принес ему письмо от брата.
Сингх устал к вечеру и с трудом дышал. Нареш быстро ушел, сказав мне – «как он плохо выглядит сегодня!»
Когда он ушел, Сингх долго перечитывал письмо от брата, сидя в кресле, потом позвал меня. Я села, как всегда, около него и взяла его руку.
«Света», – сказал он мягко, – «это мой последний день. Мне холодно. Я пойду лягу».
Я хотела отшутиться, но он был серьезен. Он устал и вскоре начал задыхаться, как это часто бывало, и надо было вызывать врача, сделать укол. Для слов не было времени. Я только пыталась ободрить его – и себя…
Приступы астматического удушья вместе с сердечной слабостью наступали один за другим. Я вызывала врача второй раз среди ночи и третий раз, под утро. После уколов становилось легче и он дремал, но недолго. Врачи приезжали разные – каждый раз новый, тот, кто дежурил в этот воскресный день. Каждый раз они пугались, каждый раз предлагали немедленно ехать в больницу, и каждый раз он качал головой, повторяя – «оставьте меня здесь». Я должна была каждый раз заново рассказывать всю историю болезни и то лечение, которое проводилось в больнице. Когда врачи уходили, Сингх просил меня сесть рядом, гладил рукой по щеке и уверял, что ему лучше.
Это было так похоже на его обычные приступы, и я не могла поверить ему, когда он сказал под утро – «Света, я знаю, что умру сегодня». Он сказал это спокойно и мягко, он не жаловался и не нервничал, и я не верила…
Под утро ему сделали внутривенное вливание строфантина, который в больнице ему заменяли более мягкими средствами. Но спорить с новыми врачами было невозможно: формально они делали то, что обычно делается в таких случаях.
Через пять минут после укола, он сказал, что ему лучше. Но «что-то трепещет здесь», – он указал на сердце, – «теперь здесь», «выше – здесь!» – он показал на горло, и откинулся назад на подушку. Сердце остановилось.
Я бросилась за Осей, разбудила его, мы вбежали обратно в комнату вместе. Врачи делали искусственное дыхание, тело лежало на полу. – «Зачем это?..» – спросила я Осю.
– «Так надо! Все верно, они делают как надо», – повторял он, стоя рядом со мной. Мы держались друг за друга, у меня все дрожало внутри, а мой сын был бледен.
«Он умер», – сказал незнакомый молодой врач, взглянув на меня с отчаянием. Было семь часов утра. Индусы говорят, что праведники умирают утром, когда светло, тогда легкая смерть и душе будет легко. Эта смерть была легкой и скорой. До этого дня я видела только одну смерть – своего отца.
Две смерти были так же непохожи, как и эти две жизни.
Врачи ушли, положив тело на кровать, и сказали, что мне позвонят – что делать дальше.
Я боялась формально-бюрократической волокиты и надругательства над этим тихим концом, и позвонила нашим индийским друзьям: они знали, что нужно было делать. Сообщили послу, дали телеграмму сыну Сингха в Лондон.
Дальше все было устроено и организовано индийцами – тихо, спокойно, достойно. Назавтра назначили кремацию. Все это было сделано во-время, так как «медицинское начальство» уже хотело распорядиться по-своему – тело увезти в морг, делать вскрытие. Но мне не хотелось разлуки в эти последние сутки, а у индийцев не принято делать вскрытие.
Я тихо сидела в нашей спальне. Один за другим приходили знакомые московские индийцы. Они все двигались плавно и мягко, тихо разговаривали. С ними в дом входил покой. Это было то, что я больше всего любила в самом Сингхе – равновесие и внутренний мир при любых обстоятельствах.
Пришли мои подруги Берта и Тамара, работавшая в индийском отделе московского радио. Они оставались со мной весь день, следили, чтобы дети поели, носили чай и кофе в гостиную, делали все, что нужно: у меня они были как дома.
Я сидела на диванчике в спальной и не могла уйти оттуда. Я не плакала, но у меня оборвалось что-то внутри. Что-то непоправимо оборвалось, умерло во мне самой. Мне было сорок лет. Что-то осталось позади. Некий внутренний рубеж. Я сидела и смотрела на все происходившее в этой комнате откуда-то со стороны…
Я не боялась смерти и этого отстрадавшего мертвого тела, и спокойно спала ночью в другой комнате, хотя мне никогда еще не приходилось провести ночь в одной квартире с покойником. Дети немного нервничали, Берта осталась у нас ночевать. Но добрая, беззлобная душа витала здесь и нечего было бояться. Я спокойно зашла утром в спальню и положила руку на холодный восковой лоб. Был морозный день, и комната уже наполнилась солнечным светом.
Днем, перед выносом, собрались все индийцы, пришел посол, пришли мои приятельницы и милая докторша из больницы, вся в слезах. Один из индийцев читал на санскрите стихи из «Бхагавад-Гиты» о бессмертии вечного Духа. В комнате курились сандаловые ароматные палочки. Заплаканные редакторши из издательства принесли цветы. Наша квартира была полна людей, и вскоре все двинулись вслед за гробом к выходу. Дома остались только Катя и Леночка, они боялись крематория.
Был солнечный, морозный день 1-го ноября. Во дворе стояло несколько мальчишек. Соседки попрятались, боялись иностранцев и посольских машин. Я так удивилась, увидев возле входа в крематорий ожидавших там Марину с мужем (несмотря на мороз, от которого она всегда задыхалась), и моих друзей из ИМЛИ, пришедших проститься, хотя они даже никогда не встречались с Сингхом. Я не ожидала этого, и стало теплее на сердце.
Я не ожидала и того, что мой сын поцелует лоб покойного при последнем прощании – он сделал это вдруг, повинуясь какому-то порыву. Я не угадала, что человек, ни к кому не питавший злобы, вызывал у всех если не любовь, то искреннее уважение.
Три года назад я прочла у Сингха в записной книжке: «В случае моей смерти пусть тело кремируют, а прах бросят в реку. Религиозная церемония не нужна». Я сказала ему тогда, что это ведь и есть индусский религиозный обряд, – но какую реку он имел в виду? Ганг? Он улыбнулся сказал: – «Да, Ганг. Но я могу умереть заграницей, и кто станет думать о том, чтобы ехать к Гангу? Все реки одинаковы, все текут в один океан».
Я вспомнила этот разговор теперь. За последние три года он изменился во многом, внутренне отошел от коммунизма. Иногда он читал мне на память ведические мантры. Он встретил смерть, как подобает индусу, и он должен возвратиться в Ганг. Кто станет думать об этом?
Я не могла никому отдать эту маленькую урну, стоявшую теперь в спальне, я была привязана к ней невидимыми нитями. Я не могла с ней расстаться, она звала и тянула меня за собой силой привязанности и преданности, незнакомой мне раньше.
«Ты должна поехать сама – не поручай никому. Ты должна сама». Шушу Галеб была первой, кто высказал это вслух. Берта поддержала ее. Я не верила, что мне разрешат – мне же ясно было сказано, что заграницу меня никогда не пустят. Но я все-таки написала снова Косыгину и Брежневу, обоим сразу. Очевидно, вопрос был решен быстро – меня вызвали на следующее же утро.
Что-то изменилось в лице Косыгина на сей раз. Было ли ему стыдно – не берусь судить. Аудиенция закончилась в пять минут: мне разрешено было ехать, при условии, что я буду избегать контактов с прессой. Разговор был неприятен нам обоим и мы быстро его закончили.
Правительственная машина в Москве работает быстро и слажено. К вечеру того же дня у меня взяли все бумаги и обещали выдать заграничный паспорт, как только я принесу свои фотографии. В консульском отделе МИД'а меня встречали с вежливыми, застывшими лицами. Никто ничему не удивлялся: здесь давно уже перестали чему-либо удивляться. Никто не задавал вопросов. Все было решено «наверху»; ответственность за все тоже «наверху».
Паспорт мне выдали 11-го ноября 1966 года, где значилась индийская виза сроком на один месяц, со дня приезда в Дели. Но отъезд был отложен до 20-го декабря из-за того, что так просил Динеш Сингх: теперь он, наконец, прислал вежливое письмо с приглашением остановиться в его доме.
Полтора месяца я почти не выходила из квартиры. Я боялась оставить без надзора эту комнату, где стояла урна. Но каждый день меня навещал кто-нибудь из моих друзей, кто-нибудь оставался ночевать. Мои одноклассники, однокурсники и друзья по Институту были со мной, как всегда. Мне звонили, меня не оставляли.
В конце ноября мой сын женился, Леночка переехала жить к нам, и было приятно видеть молодую влюбленную пару. Жизнь продолжалась. Сингх был веселым жизнелюбом, любил вкусную еду и хорошее вино, и менее всего желал бы, чтобы его долго оплакивали. Его веселая, добрая душа жила с нами и согревала нас – мрак и уныние были бы ей неприятны. Мрак и злоба были ей чужды.
…Ну, вот уже и сухая, пыльная трава аэродрома Палам, недалеко от Дели, залитая мазутом и усеянная бумажками. Выцветшее, белесое небо, слепящее солнце. Бородатые техники в тюрбанах стоят возле ангаров, куда подруливает наш самолет.
Вот мы и приехали домой, Браджеш Сингх. Твоя добрая душа победила столько препятствий, и даже Медный Всадник отступил перед нею.
Дели
На следующий день, снова поехав в больницу, я передала Сингху этот разговор. Чувство юмора никогда не изменяло ему и он смеялся над сусловским «патриотизмом», качая головой: «А у нас в компартии считают Суслова интернационалистом и сильнейшим современным марксистом!» – он махнул рукой, как бы отмахиваясь от всей этой чепухи.
Он был всерьез огорчен в тот день другим. Утром ему поставили пиявки и, как это всегда делают в советских больницах, бросили их потом в банку с жидкостью, в которой они сразу погибли. Это огорчило Сингха: в Индии пиявок не убивают, а сохраняют в воде до следующего употребления.
«Если бы я знал, что здесь так делают, я бы отказался от пиявок!» – сказал он мне. В палате он не позволял мне убивать мух на окне: я должна была открыть окно и выпустить их.
В этот день он был грустнее, чем обычно, и вдруг сказал мне:
«Света, заберите меня домой. Мне надоели эти белые стены и халаты, эти пропуска, и все эти каши! Я сам сделаю омлет, они не умеют здесь готовить. Поедемте домой, завтра же!»
Его отпустили, зная, что он устал, и что это – ненадолго…
Он пробыл дома неделю. Местный врач – угрюмая, пожилая женщина – была вежлива, но нервничала: врачи в Москве боятся лечить иностранцев и нести ответственность за их жизнь. Делать внутривенные вливания приходил другой врач, мужчина, – она не находила вену. Но Сингх не беспокоился об этом, – он был дома, он блаженствовал в кресле в нашей большой гостиной. Его навещали индийцы.
Его последний день, воскресенье, 30 октября, был ознаменован большим семейным событием: Ося и Леночка объявили нам, что, наконец, решили пожениться и что регистрация их брака назначена на конец ноября. Мы все выпили по стаканчику за счастье.
Потом зашел бывший поверенный в делах индийского посольства Р. Джайпал с женой, – они уезжали в Англию и хотели попрощаться. Вечером пришел Нареш Веди, работавший в том же издательстве, что и Сингх, и принес ему письмо от брата.
Сингх устал к вечеру и с трудом дышал. Нареш быстро ушел, сказав мне – «как он плохо выглядит сегодня!»
Когда он ушел, Сингх долго перечитывал письмо от брата, сидя в кресле, потом позвал меня. Я села, как всегда, около него и взяла его руку.
«Света», – сказал он мягко, – «это мой последний день. Мне холодно. Я пойду лягу».
Я хотела отшутиться, но он был серьезен. Он устал и вскоре начал задыхаться, как это часто бывало, и надо было вызывать врача, сделать укол. Для слов не было времени. Я только пыталась ободрить его – и себя…
Приступы астматического удушья вместе с сердечной слабостью наступали один за другим. Я вызывала врача второй раз среди ночи и третий раз, под утро. После уколов становилось легче и он дремал, но недолго. Врачи приезжали разные – каждый раз новый, тот, кто дежурил в этот воскресный день. Каждый раз они пугались, каждый раз предлагали немедленно ехать в больницу, и каждый раз он качал головой, повторяя – «оставьте меня здесь». Я должна была каждый раз заново рассказывать всю историю болезни и то лечение, которое проводилось в больнице. Когда врачи уходили, Сингх просил меня сесть рядом, гладил рукой по щеке и уверял, что ему лучше.
Это было так похоже на его обычные приступы, и я не могла поверить ему, когда он сказал под утро – «Света, я знаю, что умру сегодня». Он сказал это спокойно и мягко, он не жаловался и не нервничал, и я не верила…
Под утро ему сделали внутривенное вливание строфантина, который в больнице ему заменяли более мягкими средствами. Но спорить с новыми врачами было невозможно: формально они делали то, что обычно делается в таких случаях.
Через пять минут после укола, он сказал, что ему лучше. Но «что-то трепещет здесь», – он указал на сердце, – «теперь здесь», «выше – здесь!» – он показал на горло, и откинулся назад на подушку. Сердце остановилось.
Я бросилась за Осей, разбудила его, мы вбежали обратно в комнату вместе. Врачи делали искусственное дыхание, тело лежало на полу. – «Зачем это?..» – спросила я Осю.
– «Так надо! Все верно, они делают как надо», – повторял он, стоя рядом со мной. Мы держались друг за друга, у меня все дрожало внутри, а мой сын был бледен.
«Он умер», – сказал незнакомый молодой врач, взглянув на меня с отчаянием. Было семь часов утра. Индусы говорят, что праведники умирают утром, когда светло, тогда легкая смерть и душе будет легко. Эта смерть была легкой и скорой. До этого дня я видела только одну смерть – своего отца.
Две смерти были так же непохожи, как и эти две жизни.
Врачи ушли, положив тело на кровать, и сказали, что мне позвонят – что делать дальше.
Я боялась формально-бюрократической волокиты и надругательства над этим тихим концом, и позвонила нашим индийским друзьям: они знали, что нужно было делать. Сообщили послу, дали телеграмму сыну Сингха в Лондон.
Дальше все было устроено и организовано индийцами – тихо, спокойно, достойно. Назавтра назначили кремацию. Все это было сделано во-время, так как «медицинское начальство» уже хотело распорядиться по-своему – тело увезти в морг, делать вскрытие. Но мне не хотелось разлуки в эти последние сутки, а у индийцев не принято делать вскрытие.
Я тихо сидела в нашей спальне. Один за другим приходили знакомые московские индийцы. Они все двигались плавно и мягко, тихо разговаривали. С ними в дом входил покой. Это было то, что я больше всего любила в самом Сингхе – равновесие и внутренний мир при любых обстоятельствах.
Пришли мои подруги Берта и Тамара, работавшая в индийском отделе московского радио. Они оставались со мной весь день, следили, чтобы дети поели, носили чай и кофе в гостиную, делали все, что нужно: у меня они были как дома.
Я сидела на диванчике в спальной и не могла уйти оттуда. Я не плакала, но у меня оборвалось что-то внутри. Что-то непоправимо оборвалось, умерло во мне самой. Мне было сорок лет. Что-то осталось позади. Некий внутренний рубеж. Я сидела и смотрела на все происходившее в этой комнате откуда-то со стороны…
Я не боялась смерти и этого отстрадавшего мертвого тела, и спокойно спала ночью в другой комнате, хотя мне никогда еще не приходилось провести ночь в одной квартире с покойником. Дети немного нервничали, Берта осталась у нас ночевать. Но добрая, беззлобная душа витала здесь и нечего было бояться. Я спокойно зашла утром в спальню и положила руку на холодный восковой лоб. Был морозный день, и комната уже наполнилась солнечным светом.
Днем, перед выносом, собрались все индийцы, пришел посол, пришли мои приятельницы и милая докторша из больницы, вся в слезах. Один из индийцев читал на санскрите стихи из «Бхагавад-Гиты» о бессмертии вечного Духа. В комнате курились сандаловые ароматные палочки. Заплаканные редакторши из издательства принесли цветы. Наша квартира была полна людей, и вскоре все двинулись вслед за гробом к выходу. Дома остались только Катя и Леночка, они боялись крематория.
Был солнечный, морозный день 1-го ноября. Во дворе стояло несколько мальчишек. Соседки попрятались, боялись иностранцев и посольских машин. Я так удивилась, увидев возле входа в крематорий ожидавших там Марину с мужем (несмотря на мороз, от которого она всегда задыхалась), и моих друзей из ИМЛИ, пришедших проститься, хотя они даже никогда не встречались с Сингхом. Я не ожидала этого, и стало теплее на сердце.
Я не ожидала и того, что мой сын поцелует лоб покойного при последнем прощании – он сделал это вдруг, повинуясь какому-то порыву. Я не угадала, что человек, ни к кому не питавший злобы, вызывал у всех если не любовь, то искреннее уважение.
Три года назад я прочла у Сингха в записной книжке: «В случае моей смерти пусть тело кремируют, а прах бросят в реку. Религиозная церемония не нужна». Я сказала ему тогда, что это ведь и есть индусский религиозный обряд, – но какую реку он имел в виду? Ганг? Он улыбнулся сказал: – «Да, Ганг. Но я могу умереть заграницей, и кто станет думать о том, чтобы ехать к Гангу? Все реки одинаковы, все текут в один океан».
Я вспомнила этот разговор теперь. За последние три года он изменился во многом, внутренне отошел от коммунизма. Иногда он читал мне на память ведические мантры. Он встретил смерть, как подобает индусу, и он должен возвратиться в Ганг. Кто станет думать об этом?
Я не могла никому отдать эту маленькую урну, стоявшую теперь в спальне, я была привязана к ней невидимыми нитями. Я не могла с ней расстаться, она звала и тянула меня за собой силой привязанности и преданности, незнакомой мне раньше.
«Ты должна поехать сама – не поручай никому. Ты должна сама». Шушу Галеб была первой, кто высказал это вслух. Берта поддержала ее. Я не верила, что мне разрешат – мне же ясно было сказано, что заграницу меня никогда не пустят. Но я все-таки написала снова Косыгину и Брежневу, обоим сразу. Очевидно, вопрос был решен быстро – меня вызвали на следующее же утро.
Что-то изменилось в лице Косыгина на сей раз. Было ли ему стыдно – не берусь судить. Аудиенция закончилась в пять минут: мне разрешено было ехать, при условии, что я буду избегать контактов с прессой. Разговор был неприятен нам обоим и мы быстро его закончили.
Правительственная машина в Москве работает быстро и слажено. К вечеру того же дня у меня взяли все бумаги и обещали выдать заграничный паспорт, как только я принесу свои фотографии. В консульском отделе МИД'а меня встречали с вежливыми, застывшими лицами. Никто ничему не удивлялся: здесь давно уже перестали чему-либо удивляться. Никто не задавал вопросов. Все было решено «наверху»; ответственность за все тоже «наверху».
Паспорт мне выдали 11-го ноября 1966 года, где значилась индийская виза сроком на один месяц, со дня приезда в Дели. Но отъезд был отложен до 20-го декабря из-за того, что так просил Динеш Сингх: теперь он, наконец, прислал вежливое письмо с приглашением остановиться в его доме.
Полтора месяца я почти не выходила из квартиры. Я боялась оставить без надзора эту комнату, где стояла урна. Но каждый день меня навещал кто-нибудь из моих друзей, кто-нибудь оставался ночевать. Мои одноклассники, однокурсники и друзья по Институту были со мной, как всегда. Мне звонили, меня не оставляли.
В конце ноября мой сын женился, Леночка переехала жить к нам, и было приятно видеть молодую влюбленную пару. Жизнь продолжалась. Сингх был веселым жизнелюбом, любил вкусную еду и хорошее вино, и менее всего желал бы, чтобы его долго оплакивали. Его веселая, добрая душа жила с нами и согревала нас – мрак и уныние были бы ей неприятны. Мрак и злоба были ей чужды.
…Ну, вот уже и сухая, пыльная трава аэродрома Палам, недалеко от Дели, залитая мазутом и усеянная бумажками. Выцветшее, белесое небо, слепящее солнце. Бородатые техники в тюрбанах стоят возле ангаров, куда подруливает наш самолет.
Вот мы и приехали домой, Браджеш Сингх. Твоя добрая душа победила столько препятствий, и даже Медный Всадник отступил перед нею.
Дели
Спотыкаясь на сухой траве в меховых зимних ботинках, ослепленная ярким солнцем, я делаю первые шаги по земле Индии. Но у меня нет ощущения, что я на другой планете: небольшой аэродром Палам напоминает мне южный курортный аэропорт где-нибудь в Симферополе или Адлере – такое же маленькое белое здание, выжженная равнина вокруг и эти бумажки повсюду, которые никто не убирает…
Я уже вижу среди встречающих двух знакомых женщин в сари – Наггу (жену Динеша) и Прити (дочь Кауля), они машут мне рукой.
Предполагалось, что я поеду прямо с аэродрома в дом Динеша, официально я являюсь его гостьей. Но вот три фигуры в серых костюмах проходят на поле, куда другим нельзя, и направляются навстречу нам. Кассирова радостно вскрикивает: – «Это наши из посольства!»
Мы почему-то сразу начинаем спешить. Я не успеваю сказать и двух слов Наггу; выясняется, что сначала меня ждут в посольстве, а потом мы созвонимся о дальнейшем. Второй секретарь посольства Суров торопит меня скорее пройти через таможню, и я иду за ним со смутным ощущением досады. Мы садимся в его машину, я уже не знаю, где Наггу и Прити, и чувствую, что первая встреча непоправимо испорчена.
Вместо дома Динеша с его шестью дочками, которым я везу подарки, я попадаю в посольскую гостиницу на территории советской колонии, где все так знакомо, как будто не выезжала из Москвы. Сестра-хозяйка с украинским говором вручает мне ключ от комнаты. Я ищу глазами телефон и не нахожу. Нет, – говорят мне, – телефон только в другом помещении…
«Вы можете звонить из любой комнаты в посольстве», – любезно говорит Суров, – «а сейчас пойдемте, нас ждет к завтраку Николай Иванович».
Посла, И. А. Бенедиктова, не было в Дели в эти дни. Поверенный в делах, Николай Иванович Смирнов, худой и нервный, очень волновался и мне сразу передалась его нервозность. Кроме него за низкий столик в гостиной сели полный брюнет с круглым невозмутимым лицом, второй секретарь Суров, Кассирова и я. Несмотря на ранний завтрак на столе было много еды и бутылок. Смирнов всем налил коньяку и с вымученной улыбкой произнес тост в память о «господине Браджеш Сингх, которого любили и уважали все, кто его знал». Присутствующие мужчины дружно выпили, сделав печальные лица. Закусив, и очень стараясь быть любезным, Смирнов перешел к делу.
Оказывается, я выбрала наихудшее время для поездки в Индию. В стране крайне напряженное политическое положение накануне всеобщих выборов, которые состоятся в середине февраля. Оппозиция правящей партии очень сильна, и никто не может поручиться за дальнейший выбор пути, по которому пойдет Индия.
«Угроза фашизма вполне реальна!» – веско вставил толстый с невозмутимым лицом. – «Реакционная Джан Сангх и проамериканская Сватантра хотят увести страну с пути социализма».
«Одним словом, крайне, крайне напряженное положение и поэтому, – Смирнов набрал воздух, – мы вам советуем оставаться в нашей гостинице, и хорошо бы вообще воздержаться от поездки в деревню. Мы можем устроить здесь передачу урны с прахом – тем более, что мы в постоянном контакте с Динешем Сингх – это нетрудно, они пойдут навстречу. Сделаем церемонию в посольстве, все как следует, цветы и так далее. Это будет торжественно и достойно. Потом посмотрите Дели, съездите в Агру взглянуть на Тадж-Махал, тут много интересного в окрестностях. А 4-го января как раз наш Аэрофлотский самолет, вернетесь в Москву в соответствии с вашим сроком – разрешение у вас на две недели»…
«Конечно, мы вам поможем тут купить что-нибудь, вот товарищ Кассирова знает здесь все магазины. Необходимо, чтобы в прессу ничего не попало о вашем приезде. Жить в доме Динеша Сингх мы вам не рекомендуем. Знаете ли, он и бывший посол Кауль, конечно, дружественны к нам, но вам будет здесь у нас спокойнее». «Мы им обоим не доверяем, ни Динешу, ни Каулю!» – категорически заметил круглолицый, оставаясь невозмутимым. У меня кружилась голова от бессонной ночи, от резкой климатической перемены. Я ничего не ела, сейчас тоже было не до еды. Все, что я услышала было неожиданным, но я уже слишком привыкла к неприятным неожиданностям… Но что за странный срок – две недели?
«У меня в паспорте индийская виза на месяц», – сказала я. – «Так мне сказали и в консульском отделе МИД в Москве. Я собиралась вернуться через месяц. Откуда этот срок – 4-е января?»
«Ах, индийцы дадут любую визу!» – воскликнул Смирнов, – «но помимо визы существует решение Москвы, специальное решение. Вы не знаете, это ваша первая поездка заграницу», – он искренне желал помочь мне понять. – «Для вас решение – две недели, и ни я, ни индийцы не можем изменить его, если нет решения Москвы». «Но почему же мне не объяснили этого в Москве? Ведь вы знаете, что я официальный гость Динеша Сингха в Дели и Суреш Сингха в Калаканкаре. Вы знаете повод и цель моей поездки: я не Тадж-Махал смотреть приехала. Я должна быть в деревне, должна остаться какое-то время с братом и его семьей – они мне писали, они ждут меня…»
«Я не имею никакого отношения ни к выборам, ни к политической борьбе в этой стране, мне никого не нужно видеть, кроме брата и племянницы, которых мой муж очень любил. Я не собираюсь давать интервью прессе – почему мне все время говорят об этом?
«Я еще не видела Динеша и его семью, я должна узнать, когда они поедут в Калаканкар, ведь я отложила на полтора месяца отъезд из Москвы, потому что Динеш был занят на сессии парламента. Никакая траурная церемония в советском посольстве не может заменить то, зачем я ехала сюда…»
«То, что я слышу от вас – невозможно! Тогда мне вообще незачем было сюда ехать… Мне было обещано одно, теперь я вижу совершенно иные условия, неожиданные для меня».
Смирнову было очень трудно: в какой-то степени он понимал меня. Мы ни о чем не смогли договориться и решили, что поговорим опять завтра, а сегодня я повидаю Динеша и Кауля.
Я еле стояла на ногах и хотела хоть ненадолго заснуть. В гостинице не было телефона, поэтому мне пришлось договариваться о вечерних встречах по телефону из посольства. Незнакомый чиновник сидел рядом за столом с каменным выражением лица.
Я так и не смогла заснуть днем и поехала в дом раджи Динеш Сингха. Наггу, располневшая с тех пор, как я познакомилась с ней в Москве в 1964 году, была очень приветлива, расспрашивала о болезни и смерти дяди. Ее шесть дочек от шести до двадцати двух лет выглядели довольно современно, и если бы не их старинные драгоценности, то они ничем не отличались бы от сегодняшних школьниц и студенток любой страны.
Они проявили некоторое любопытство ко мне, но ненадолго, и вскоре опять вернулись к своим делам: лото, американские иллюстрированные журналы, миниатюрный японский телевизор. В просторной современной гостиной горел электрический камин, три собаки лежали на толстых коврах. Большая семья была занята своими собственными делами: обсуждалась предстоящая свадьба старшей дочери и ее приданое; второй проблемой была постройка собственного дома в Дели – этот красивый дом с большим садом был предоставлен Динешу правительством.
Вся семья строила радужные планы на будущее, так как весной Динеш надеялся получить в новом кабинете портфель министра иностранных дел. Вскоре пришел он сам, и был так же любезен и мил, как два года назад в Москве.
Ho он не знает, сможет ли сейчас ехать в деревню, он постарается приехать… Его семья уедет туда через два дня, он сможет лететь только 25-го самолетом. Тогда он может взять и меня с собой.
Я рассказала ему о всех сюрпризах, которыми меня встретили в посольстве. Он смеялся – как будто симпатизируя мне – потом сказал:
«Я думаю, вам лучше не спорить со Смирновым: ведь он не сам решает, вы понимаете. Оставайтесь в гостинице, раз они так предлагают, а с нами вместе вы будете в Калаканкаре. Я уверен, что они согласятся на вашу поездку в деревню».
«Но мне не разрешают остаться даже на месяц», – сказала я, – «ведь у меня виза на месяц!»
Динеш только махнул рукой, усмехнувшись, – совсем так же, как его дядя отмахивался от неприятностей. «Вопрос о визах решает в МИД'е брат моей Наггу, – сказал он. – Если Москва разрешила бы вам остаться дольше, то мы продлили бы вам визу на любое время».
Он показывал мне старые фотографии, достал семейные альбомы, цветные slides. Он был, казалось, полон сочувствия и симпатии. Но он не хотел конфликтов. И он очень хотел стать министром иностранных дел. К этому его вела успешная дипломатическая карьера, выбранная по совету дяди, и давняя дружба с семьей Неру, с премьер-министром Индирой Ганди. И тогда летом он приедет в Москву и непременно навестит там меня и моих детей…
Динеш держался очень демократично и просто. Он долго был секретарем индийского посольства в Лондоне и в Париже, и давно понял, что принадлежность к высшей касте не везде и не всегда помогает. Это был тонкий, сдержанный, успевающий дипломат.
Бывший посол Кауль, у которого я обедала вечером того же дня, был дипломатом совсем другого стиля. Даже в Москве он не стеснялся громко выражать недовольство, чем приводил в восхищение молодежь. У него было много русских друзей – поэты, художники, молодые киноактеры. Он ездил в гости к Бэле Ахмадулиной и к Жене Евтушенко; любил студенческие вечеринки, где танцевал фокстрот и плясал «цыганочку». К нам домой он приводил своего сына и дочь.
Этот шумный кашмирец говорил по-русски и любил «горилку», – украинскую водку с перцем, – чем покорил многих московских генералов и маршалов. Он возмущался тем, что дипломатам не разрешено выезжать далее чем за 40 миль от Москвы и неоднократно нарушал это правило. Ходил с друзьями на просмотры новых фильмов, на которые иностранцев не пускают, возил приезжих иностранцев на могилу Пастернака в Переделкино… Он и сейчас громко возмущался условиями, которые мне были предъявлены.
Но, впрочем, он не советовал мне долго задерживаться в Калаканкаре, где «мало интересного» и предлагал вернуться в Дели, провести следующую неделю в автомобильном турне с ним и его детьми. Он показал бы мне замечательные места: Тадж-Махал показывают только туристам, которые ничего не понимают в истории Индии!
Мы обедали в непринужденной домашней обстановке. Еду приготовила жена Кауля, красивая немолодая кашмирка с очень белой кожей и европейскими чертами лица. Тут же сидел их сын, недавно окончивший Университет в Англии, и дочь, учившаяся на русских курсах в Москве и мечтавшая поступить в Московский Университет. Возглавлял стол 90-летний отец Кауля, крепкий старик с живым взглядом хитрых глаз. Окончив еду он закурил сигару на что Кауль заметил – «Непослушный мальчишка!» (A naughty boy!). Потом старик сел на коврик у камина и погрузился в чтение «Бхагават-Гиты».
В гостиной, где мы сидели, только один старик был счастлив и спокоен. Прити рвалась в Москву, она страстно влюбилась в Россию и не хотела выходить замуж в Индии по выбору родителей. Сын писал стихи на английском языке и мечтал о литературной работе, а не о дипломатической карьере (что хотелось бы отцу), и тоже не хотел жениться по выбору матери. Родители понимали, что бороться с детьми бесполезно. Мать ворчала на детей и на Кауля, недовольная ими всеми. Кауль жаловался, что «задыхается в этой вегетарианской стране, где негде выпить», и говорил, что мечтает опять уехать куда-нибудь послом. Как он обрадовался водке, которую я привезла ему от его московских друзей!
Кауль был недоволен всем, что нашел вернувшись в свою страну – везде коррупция, развал. Он был послом в Китае, послом в СССР, привык к размаху, к инициативе. Он говорил сейчас, что скучает по Москве…
Тут всем было не до меня, и не до моих огорчений. Кауль считал, что мне придется вернуться в Москву через две недели. Мимоходом он обругал всех – в том числе и Динеша, сказав, что его разговоры о социализме – притворство, что на самом деле он собирает вокруг себя раджей и махараджей и что он наверняка провалится на выборах. Я вернулась в этот вечер в свою комнату подавленная неожиданным открытием: у моих индийских «друзей» я не найду поддержки ни в чем.
Назавтра – снова разговор со Смирновым. Теперь мы спорили и торговались. Мне уступили: – «хорошо, поезжайте в деревню, но вместе с Кассировой и только на одну неделю; потом можете поехать с Каулем на машине. Но 4-го января вы полетите домой». (Самолет Аэрофлота летал лишь раз в неделю).
Это было опять новостью: почему с Кассировой? Мне сказали в Москве, что она будет ждать в Дели и только в самолете будет сопровождать меня. Что она будет делать в деревне? О чем ей говорить с родственниками человека, которого она никогда не видела?
«Ничего, не волнуйтесь, – сказал Смирнов, – „она знает эту страну, она сопровождала Валентину Терешкову в ее поездке по Индии. Она найдет себе дело и знает, как себя вести“.
Бесполезно было объяснять, что моя поездка отличается от турне первой женщины-космонавта. Что-то взорвалось во мне, и я уже хотела сказать, что не поеду в деревню совсем. Но некий тихий голос заставил меня сдержаться. Ведь я еду, чтобы самой добраться до Ганга, – так пусть делают что угодно, но я должна быть там… Я сдержалась, согласилась. Смирнов просиял. Мы условились, что 25-го декабря я вылечу в Лакхнау вместе с Динешем. От автомобильного турне с Каулем я отказалась – пробуду неделю в деревне и вернусь.
Смирнов был сегодня еще нервнее. По-видимому, меня очень не хотели пускать в деревню – в глухой район далеко от Дели, где нет ни телефонов, ни советских представителей.
Я уже измучилась от бесполезных споров, понимая, что завишу от переменчивых настроений Москвы и с трудом могла говорить спокойно.
Эти переменчивые настроения Москвы! Как вы быстро меняетесь от черного к белому, от одной крайности к другой, от храбрости к страху, от дружбы к обвинениям, от обожания к ненависти, от разрешающего «да» к уничтожающему «нет». Эти вечные броски от оттепели к холоду, эти капризы, вопреки всем законам и нормам ими же установленным! Несчастная страна, несчастный народ, вместо обещанной свободы получивший капризы, хуже императорских, от которых зависит вся жизнь страны…
Я и не заметила, как оказалась на улице и шла под жарким солнцем не видя, куда. В голове у меня кипело, сердце болело от переутомления последних месяцев и дней. – Ах, вы все, как я вас ненавижу! – не думала, а ощущала я всем существом, шагая просто, чтобы шагать, чтобы куда-то идти. Сидеть сейчас в нашей комнате с Кассировой было бы невыносимо.
Я уже вижу среди встречающих двух знакомых женщин в сари – Наггу (жену Динеша) и Прити (дочь Кауля), они машут мне рукой.
Предполагалось, что я поеду прямо с аэродрома в дом Динеша, официально я являюсь его гостьей. Но вот три фигуры в серых костюмах проходят на поле, куда другим нельзя, и направляются навстречу нам. Кассирова радостно вскрикивает: – «Это наши из посольства!»
Мы почему-то сразу начинаем спешить. Я не успеваю сказать и двух слов Наггу; выясняется, что сначала меня ждут в посольстве, а потом мы созвонимся о дальнейшем. Второй секретарь посольства Суров торопит меня скорее пройти через таможню, и я иду за ним со смутным ощущением досады. Мы садимся в его машину, я уже не знаю, где Наггу и Прити, и чувствую, что первая встреча непоправимо испорчена.
Вместо дома Динеша с его шестью дочками, которым я везу подарки, я попадаю в посольскую гостиницу на территории советской колонии, где все так знакомо, как будто не выезжала из Москвы. Сестра-хозяйка с украинским говором вручает мне ключ от комнаты. Я ищу глазами телефон и не нахожу. Нет, – говорят мне, – телефон только в другом помещении…
«Вы можете звонить из любой комнаты в посольстве», – любезно говорит Суров, – «а сейчас пойдемте, нас ждет к завтраку Николай Иванович».
Посла, И. А. Бенедиктова, не было в Дели в эти дни. Поверенный в делах, Николай Иванович Смирнов, худой и нервный, очень волновался и мне сразу передалась его нервозность. Кроме него за низкий столик в гостиной сели полный брюнет с круглым невозмутимым лицом, второй секретарь Суров, Кассирова и я. Несмотря на ранний завтрак на столе было много еды и бутылок. Смирнов всем налил коньяку и с вымученной улыбкой произнес тост в память о «господине Браджеш Сингх, которого любили и уважали все, кто его знал». Присутствующие мужчины дружно выпили, сделав печальные лица. Закусив, и очень стараясь быть любезным, Смирнов перешел к делу.
Оказывается, я выбрала наихудшее время для поездки в Индию. В стране крайне напряженное политическое положение накануне всеобщих выборов, которые состоятся в середине февраля. Оппозиция правящей партии очень сильна, и никто не может поручиться за дальнейший выбор пути, по которому пойдет Индия.
«Угроза фашизма вполне реальна!» – веско вставил толстый с невозмутимым лицом. – «Реакционная Джан Сангх и проамериканская Сватантра хотят увести страну с пути социализма».
«Одним словом, крайне, крайне напряженное положение и поэтому, – Смирнов набрал воздух, – мы вам советуем оставаться в нашей гостинице, и хорошо бы вообще воздержаться от поездки в деревню. Мы можем устроить здесь передачу урны с прахом – тем более, что мы в постоянном контакте с Динешем Сингх – это нетрудно, они пойдут навстречу. Сделаем церемонию в посольстве, все как следует, цветы и так далее. Это будет торжественно и достойно. Потом посмотрите Дели, съездите в Агру взглянуть на Тадж-Махал, тут много интересного в окрестностях. А 4-го января как раз наш Аэрофлотский самолет, вернетесь в Москву в соответствии с вашим сроком – разрешение у вас на две недели»…
«Конечно, мы вам поможем тут купить что-нибудь, вот товарищ Кассирова знает здесь все магазины. Необходимо, чтобы в прессу ничего не попало о вашем приезде. Жить в доме Динеша Сингх мы вам не рекомендуем. Знаете ли, он и бывший посол Кауль, конечно, дружественны к нам, но вам будет здесь у нас спокойнее». «Мы им обоим не доверяем, ни Динешу, ни Каулю!» – категорически заметил круглолицый, оставаясь невозмутимым. У меня кружилась голова от бессонной ночи, от резкой климатической перемены. Я ничего не ела, сейчас тоже было не до еды. Все, что я услышала было неожиданным, но я уже слишком привыкла к неприятным неожиданностям… Но что за странный срок – две недели?
«У меня в паспорте индийская виза на месяц», – сказала я. – «Так мне сказали и в консульском отделе МИД в Москве. Я собиралась вернуться через месяц. Откуда этот срок – 4-е января?»
«Ах, индийцы дадут любую визу!» – воскликнул Смирнов, – «но помимо визы существует решение Москвы, специальное решение. Вы не знаете, это ваша первая поездка заграницу», – он искренне желал помочь мне понять. – «Для вас решение – две недели, и ни я, ни индийцы не можем изменить его, если нет решения Москвы». «Но почему же мне не объяснили этого в Москве? Ведь вы знаете, что я официальный гость Динеша Сингха в Дели и Суреш Сингха в Калаканкаре. Вы знаете повод и цель моей поездки: я не Тадж-Махал смотреть приехала. Я должна быть в деревне, должна остаться какое-то время с братом и его семьей – они мне писали, они ждут меня…»
«Я не имею никакого отношения ни к выборам, ни к политической борьбе в этой стране, мне никого не нужно видеть, кроме брата и племянницы, которых мой муж очень любил. Я не собираюсь давать интервью прессе – почему мне все время говорят об этом?
«Я еще не видела Динеша и его семью, я должна узнать, когда они поедут в Калаканкар, ведь я отложила на полтора месяца отъезд из Москвы, потому что Динеш был занят на сессии парламента. Никакая траурная церемония в советском посольстве не может заменить то, зачем я ехала сюда…»
«То, что я слышу от вас – невозможно! Тогда мне вообще незачем было сюда ехать… Мне было обещано одно, теперь я вижу совершенно иные условия, неожиданные для меня».
Смирнову было очень трудно: в какой-то степени он понимал меня. Мы ни о чем не смогли договориться и решили, что поговорим опять завтра, а сегодня я повидаю Динеша и Кауля.
Я еле стояла на ногах и хотела хоть ненадолго заснуть. В гостинице не было телефона, поэтому мне пришлось договариваться о вечерних встречах по телефону из посольства. Незнакомый чиновник сидел рядом за столом с каменным выражением лица.
Я так и не смогла заснуть днем и поехала в дом раджи Динеш Сингха. Наггу, располневшая с тех пор, как я познакомилась с ней в Москве в 1964 году, была очень приветлива, расспрашивала о болезни и смерти дяди. Ее шесть дочек от шести до двадцати двух лет выглядели довольно современно, и если бы не их старинные драгоценности, то они ничем не отличались бы от сегодняшних школьниц и студенток любой страны.
Они проявили некоторое любопытство ко мне, но ненадолго, и вскоре опять вернулись к своим делам: лото, американские иллюстрированные журналы, миниатюрный японский телевизор. В просторной современной гостиной горел электрический камин, три собаки лежали на толстых коврах. Большая семья была занята своими собственными делами: обсуждалась предстоящая свадьба старшей дочери и ее приданое; второй проблемой была постройка собственного дома в Дели – этот красивый дом с большим садом был предоставлен Динешу правительством.
Вся семья строила радужные планы на будущее, так как весной Динеш надеялся получить в новом кабинете портфель министра иностранных дел. Вскоре пришел он сам, и был так же любезен и мил, как два года назад в Москве.
Ho он не знает, сможет ли сейчас ехать в деревню, он постарается приехать… Его семья уедет туда через два дня, он сможет лететь только 25-го самолетом. Тогда он может взять и меня с собой.
Я рассказала ему о всех сюрпризах, которыми меня встретили в посольстве. Он смеялся – как будто симпатизируя мне – потом сказал:
«Я думаю, вам лучше не спорить со Смирновым: ведь он не сам решает, вы понимаете. Оставайтесь в гостинице, раз они так предлагают, а с нами вместе вы будете в Калаканкаре. Я уверен, что они согласятся на вашу поездку в деревню».
«Но мне не разрешают остаться даже на месяц», – сказала я, – «ведь у меня виза на месяц!»
Динеш только махнул рукой, усмехнувшись, – совсем так же, как его дядя отмахивался от неприятностей. «Вопрос о визах решает в МИД'е брат моей Наггу, – сказал он. – Если Москва разрешила бы вам остаться дольше, то мы продлили бы вам визу на любое время».
Он показывал мне старые фотографии, достал семейные альбомы, цветные slides. Он был, казалось, полон сочувствия и симпатии. Но он не хотел конфликтов. И он очень хотел стать министром иностранных дел. К этому его вела успешная дипломатическая карьера, выбранная по совету дяди, и давняя дружба с семьей Неру, с премьер-министром Индирой Ганди. И тогда летом он приедет в Москву и непременно навестит там меня и моих детей…
Динеш держался очень демократично и просто. Он долго был секретарем индийского посольства в Лондоне и в Париже, и давно понял, что принадлежность к высшей касте не везде и не всегда помогает. Это был тонкий, сдержанный, успевающий дипломат.
Бывший посол Кауль, у которого я обедала вечером того же дня, был дипломатом совсем другого стиля. Даже в Москве он не стеснялся громко выражать недовольство, чем приводил в восхищение молодежь. У него было много русских друзей – поэты, художники, молодые киноактеры. Он ездил в гости к Бэле Ахмадулиной и к Жене Евтушенко; любил студенческие вечеринки, где танцевал фокстрот и плясал «цыганочку». К нам домой он приводил своего сына и дочь.
Этот шумный кашмирец говорил по-русски и любил «горилку», – украинскую водку с перцем, – чем покорил многих московских генералов и маршалов. Он возмущался тем, что дипломатам не разрешено выезжать далее чем за 40 миль от Москвы и неоднократно нарушал это правило. Ходил с друзьями на просмотры новых фильмов, на которые иностранцев не пускают, возил приезжих иностранцев на могилу Пастернака в Переделкино… Он и сейчас громко возмущался условиями, которые мне были предъявлены.
Но, впрочем, он не советовал мне долго задерживаться в Калаканкаре, где «мало интересного» и предлагал вернуться в Дели, провести следующую неделю в автомобильном турне с ним и его детьми. Он показал бы мне замечательные места: Тадж-Махал показывают только туристам, которые ничего не понимают в истории Индии!
Мы обедали в непринужденной домашней обстановке. Еду приготовила жена Кауля, красивая немолодая кашмирка с очень белой кожей и европейскими чертами лица. Тут же сидел их сын, недавно окончивший Университет в Англии, и дочь, учившаяся на русских курсах в Москве и мечтавшая поступить в Московский Университет. Возглавлял стол 90-летний отец Кауля, крепкий старик с живым взглядом хитрых глаз. Окончив еду он закурил сигару на что Кауль заметил – «Непослушный мальчишка!» (A naughty boy!). Потом старик сел на коврик у камина и погрузился в чтение «Бхагават-Гиты».
В гостиной, где мы сидели, только один старик был счастлив и спокоен. Прити рвалась в Москву, она страстно влюбилась в Россию и не хотела выходить замуж в Индии по выбору родителей. Сын писал стихи на английском языке и мечтал о литературной работе, а не о дипломатической карьере (что хотелось бы отцу), и тоже не хотел жениться по выбору матери. Родители понимали, что бороться с детьми бесполезно. Мать ворчала на детей и на Кауля, недовольная ими всеми. Кауль жаловался, что «задыхается в этой вегетарианской стране, где негде выпить», и говорил, что мечтает опять уехать куда-нибудь послом. Как он обрадовался водке, которую я привезла ему от его московских друзей!
Кауль был недоволен всем, что нашел вернувшись в свою страну – везде коррупция, развал. Он был послом в Китае, послом в СССР, привык к размаху, к инициативе. Он говорил сейчас, что скучает по Москве…
Тут всем было не до меня, и не до моих огорчений. Кауль считал, что мне придется вернуться в Москву через две недели. Мимоходом он обругал всех – в том числе и Динеша, сказав, что его разговоры о социализме – притворство, что на самом деле он собирает вокруг себя раджей и махараджей и что он наверняка провалится на выборах. Я вернулась в этот вечер в свою комнату подавленная неожиданным открытием: у моих индийских «друзей» я не найду поддержки ни в чем.
Назавтра – снова разговор со Смирновым. Теперь мы спорили и торговались. Мне уступили: – «хорошо, поезжайте в деревню, но вместе с Кассировой и только на одну неделю; потом можете поехать с Каулем на машине. Но 4-го января вы полетите домой». (Самолет Аэрофлота летал лишь раз в неделю).
Это было опять новостью: почему с Кассировой? Мне сказали в Москве, что она будет ждать в Дели и только в самолете будет сопровождать меня. Что она будет делать в деревне? О чем ей говорить с родственниками человека, которого она никогда не видела?
«Ничего, не волнуйтесь, – сказал Смирнов, – „она знает эту страну, она сопровождала Валентину Терешкову в ее поездке по Индии. Она найдет себе дело и знает, как себя вести“.
Бесполезно было объяснять, что моя поездка отличается от турне первой женщины-космонавта. Что-то взорвалось во мне, и я уже хотела сказать, что не поеду в деревню совсем. Но некий тихий голос заставил меня сдержаться. Ведь я еду, чтобы самой добраться до Ганга, – так пусть делают что угодно, но я должна быть там… Я сдержалась, согласилась. Смирнов просиял. Мы условились, что 25-го декабря я вылечу в Лакхнау вместе с Динешем. От автомобильного турне с Каулем я отказалась – пробуду неделю в деревне и вернусь.
Смирнов был сегодня еще нервнее. По-видимому, меня очень не хотели пускать в деревню – в глухой район далеко от Дели, где нет ни телефонов, ни советских представителей.
Я уже измучилась от бесполезных споров, понимая, что завишу от переменчивых настроений Москвы и с трудом могла говорить спокойно.
Эти переменчивые настроения Москвы! Как вы быстро меняетесь от черного к белому, от одной крайности к другой, от храбрости к страху, от дружбы к обвинениям, от обожания к ненависти, от разрешающего «да» к уничтожающему «нет». Эти вечные броски от оттепели к холоду, эти капризы, вопреки всем законам и нормам ими же установленным! Несчастная страна, несчастный народ, вместо обещанной свободы получивший капризы, хуже императорских, от которых зависит вся жизнь страны…
Я и не заметила, как оказалась на улице и шла под жарким солнцем не видя, куда. В голове у меня кипело, сердце болело от переутомления последних месяцев и дней. – Ах, вы все, как я вас ненавижу! – не думала, а ощущала я всем существом, шагая просто, чтобы шагать, чтобы куда-то идти. Сидеть сейчас в нашей комнате с Кассировой было бы невыносимо.