[47] Дон-Аминадо. Наша маленькая жизнь. Стихотворения. Политический памфлет. Проза. Воспоминания. М., 1994, с. 546-547. В автобиографическом очерке «Люди и положения» Пастернак так описывал Астапово и смерть Толстого на железной дороге: «С пением “Вечной памяти” студенты и молодежь перенесли гроб с телом по станционному дворику и саду на перрон, к поданному поезду, и поставили в товарный вагон. Толпа на платформе обнажила головы, и под возобновившееся пенье поезд тихо отошел в тульском направлении.
   Было как-то естественно, что Толстой успокоился, упокоился у дороги, как странник, близ проездных путей тогдашней России, по которым продолжали пролетать и круговращаться его герои и героини и смотрели в вагонные окна на ничтожную мимолежащую станцию, не зная, что глаза, которые всю жизнь на них смотрели, и обняли их взором, и увековечили, навсегда на ней закрылись» (IV, 322).
   [48] Уж не это ли имела в виду Цветаева, с завистью упрекавшая Пастернака: «…Тебе дела нет до людей. До товарной станции – да» (Марина Цветаева, Борис Пастернак. Души начинают видеть. Письма 1922-1936 годов. М., 2004, с. 265).
   [49] И на этой нестираемой, неугасимой территории совести Толстой и сейчас живее всех живых. Поезд голосом Толстого произносит имя Бога. Из набоковского стихотворения «Толстой» ‹1928›
 
 
Коварная механика порой
искусственно поддерживает память.
Еще хранит на граммофоннном диске
звук голоса его: он вслух читает,
однообразно, торопливо, глухо,
и запинается на слове «Бог»,
и повторяет: «Бог», и продолжает
чуть хриплым говорком, – как человек,
что кашляет в соседнем отделенье,
когда вагон на станции ночной,
бывало, остановится со вздохом.
 
   (Владимир Набоков. Стихотворения. СПб., 2002, с. 341-342).
   [50] Владимир Набоков. Лекции по русской литературе. М., 1996, с. 298. Сам Набоков, как и 90-томное Полное собрание сочинений Толстого, предпочитает переводить «Honny soit qui mal y pense» как: «Стыдно тому, кто это дурно истолкует».
   М.И. Михельсон приводит два варианта легенды о возникновении девиза и немного иную дату: «Стыдно тому, кто дурное тут думает. (Девиз Английского ордена “Подвязки”, учрежденного в 1344 г.) Поводом к тому послужило, что Эдуард III на бале поднял потерянную графинею Сельсбери подвязку и обвязал ею свое левое колено. Впрочем, это слово было еще раньше в употреблении во Франции. Ср. Acta sanctorum. 3, 23 Apr. По другим сказаниям, Эдуард III, в битве при Креси, когда знамя было прострелено и оторвано от древка пулями, отвязал свою подвязку, прикрепил ее к знаменному древку, что потом будто бы подало повод к учреждению ордена. Герцог Орлеанский, отец Луи-Филиппа велел сделать эту надпись в конюшне своей: “Honni soit qui mal y panse” (a вместо e) – “Стыдно тому, кто тут худо чистит лошадей (скребницею)”» (М.И. Михельсон. Русская мысль и речь. Свое и чужое. Опыт русской фразеологии. Сборник образных слов и иносказаний. М., 1994, т. II, с. 53 (второй пагинации)).
   Вл. Соловьев к своему стихотворению «Не боюся я холеры…» (1892):
 
Но болезнию любовной
Я страдаю безусловно,
И не вижу «сильной власти»
Против сей зловредной страсти, –
 
   вернее, – к строчке «Но болезнию любовной…» сделал автокомментарий по-французски: «En tout bien tout honneur, honny soit qui mal y pense» [С благим намерением, и да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает] (Владимир Соловьев. Стихотворения и шуточные пьесы. Л., 1974, с. 154). Соловьев со всей свойственной ему самоиронией и авторской беспощадностью заставляет нас стыдиться мысли о том, что он болен венерической болезнью. Сводку других употреблений «Honni soit qui mal y pense» в русской литературной традиции см.: А.М. Бабкин, В.В. Шендецов. Словарь иноязычных выражений и слов. Л., 1981, с. 574-575.
   [51] Тема карт и карточной игры («…Как неудавшийся пасьянс, / Как выпад карты неминучей») разворачивается вдоль все того же железнодорожного пути. Франц. Chemin de fer- название карточной игры. Одно из брюсовских стихотворение так и называется – «В игорном доме (Chemin de fer)» (1903) (I, 416).
   [52] Воспоминания о Борисе Пастернаке. М., 1993, с. 567. «Пусть только каждый делает язык своим подлинным достоянием, художественным целым, так чтобы взаимозависимость и переходы, связь и последовательность точно соответствовали строению его духа и гармония речи передавала акцент сердца, основной тон умонастроения. Тогда среди обыденного языка возникает еще священный и тайный язык, и непосвященный не сможет ни понимать его, ни подражать ему, ибо лишь во внутреннем настроении лежит ключ к его уразумению; каждый краткий переход в игре мыслей, каждый ряд аккордов в речи будет изобличать непосвященного» (Фридрих Шлейермахер. Речи о религии. Монологи. М.-Киев, 1994, с. 391 (пер. С.Л. Франка)).
   [53] Владимир Набоков. Стихотворения. СПб., 2002, с. 357.
   [54] У немецкого экспрессиониста Г.Э. Якоба (1889-1967) есть небольшая новелла «Спящий в купе незнакомец» (Jacob H. E. Fremder Schl?fer im Kupee. – Arkadia. Ein Jahrbuch f?r Dichtkunst. Leipzig, 1913, S. 205-210). Едущий в поезде пассажир, задремав, не услышал, как в купе поселился незнакомый попутчик и тоже заснул на своей полке. Тут и разворачивается безудержная фантазия лирического героя. Он строит свои догадки и предположения относительно личности спящего незнакомца и проигрывает многочисленные вариации родства – чужести, любви – ненависти, взаимопонимания – отчуждения; он то желает ему всяческих благ, то посылает на его голову все мыслимые и немыслимые беды и несчастья; то испытывает к нему почти нежность и готов вынести его на руках из горящего поезда, то проклинает его за то лишь, что он чересчур громко зевает и потягивается. Незнакомец наделяется то свойствами самого близкого человека, друга, брата, товарища, спасителя, то превращается в непрошенного гостя, чужака, возможного преступника, убийцу, мерзкого и отвратительного коммивояжера с жирными волосами, жестокого и хитрого человека. То удаляя, то приближая к себе незнакомца, сам путешественник чувствует себя то воплощением добра и человеколюбия, причастным ко всему сущему, то исчадием ада. И страстно желая проникнуть в тайну незнакомца, путешественник больше всего боится, что тот вдруг проснется и тайна исчезнет: «Doch nein: tu’s nicht. Nein, nein – tu’s nicht. Wolle lieber nicht erwachen, Fremder…».
   [55] Поезд как пространство смерти преобразуется тем же Пастернаком в пространство жизни очень легко – с помощью пасхальной оологической символики. Из «Повести» (1929): «Вагонный коридор швыряло из стороны в сторону. Он казался бесконечным. За шеренгой лакированных, плотно задвинутых дверей спали пассажиры. Мягкие рессоры глушили вагон. Он походил на великолепно взбитую чугунную перину. Всего приятнее колыхались края пуховика, и, чем-то напоминая катанье яиц на Пасху, по коридору в сапогах и шароварах, в круглой шапке и со свистком на ремешке катился толстый обер-кондуктор» (IV, 142-143). В змеиных извивах бесконечного вагона глушь и мякоть утробы, воздушного ложа, покрытого оксюморонной чугунной периной, колыхающиеся края которой звучат как гулкие и торжествующие перекаты яиц на Пасху, которые означают одно – торжество воскресения, победу над смертью.
   У Пастернака гибель Карениной становится в конце концов символом дискретности времени и залогом будущего спасения: «В жертвенный рот постоянного движения поездов совались куски пейзажа, целые жизни. Казалось все, что текло, притекало роковым образом к рельсам и покорно склоняло свою голову на рельсовый путь, и железное чудовище торжественно перерезало в каждом метре своего вращения бесчисленные жертвы выкупающей будущее, – пошедшей на приманку быстроты, – жизни. Жизнь поэтому заглядывала в вагоны вездесущим глазом, отыскивала своих и предостерегала их: “Я здесь!”…
   “Здесь, здесь!..” – рубили колеса на стыках…»(IV, 470).
   [56] Marsel Proust. A la recherche du temps perdu. P., 1987, t. I, p. 541.
   [57] У Пастернака:
   Поэзия! Греческой губкой в присосках
   Будь ты, и меж зелени клейкой
   Тебя б положил я на мокрую доску
   Зеленой садовой скамейки.
   Расти себе пышные брыжи и фижмы,
   Вбирай облака и овраги,
   А ночью, поэзия, я тебя выжму
   Во здравие жадной бумаги. (I, 81)
 
Поэзия! Греческой губкой в присосках
Будь ты, и меж зелени клейкой
Тебя б положил я на мокрую доску
Зеленой садовой скамейки.
Расти себе пышные брыжи и фижмы,
Вбирай облака и овраги,
А ночью, поэзия, я тебя выжму
Во здравие жадной бумаги
 
   . (I, 81)
   [58] От сжатия до жатвы – один шаг безоболочного воображения. У Мандельштама:
 
 
И – в легион братских очей сжатый –
Я упаду тяжестью всей жатвы,
 
 
   Сжатостью всей рвущейся вдаль клятвы… (III, 118-119)
   В сталинской оде он рисует портрет вождя: «Сжимая уголек, в котором все сошлось…» (III, 113), а вождь на урожайном просторе «улыбается улыбкою жнеца» (III, 114). Что означает этот каламбур? Здесь не только единство (оба Иосифы) поэта и правителя. Сколь бы ни была велика заслуга товарища Сталина, искренне восхваляемая Мандельштамом, во всемирно-исторической жатве народов, заслуга художника несравнимо весомее: он своим хищным взглядом и космическим портретом может охватить и то, что сверхчеловеческим объятием и тысячелетней мудростью охватил вождь, и его самого. Все, что сжато сталинской рукой великого жнеца, сходится в точке, где зажат прометеевский уголек, рисующий картину, захватывающую дух и раздвигающую все горизонты. По Мандельштаму, искусство правит миром. И единственный истинный самодержец – поэт, потому что ось мира проходит через него.
   [59] «Слово есть уже образ запечатанный…» (Мандельштам) – как письмо, как бутылка с посланием, брошенная в море. В «Шуме времени» Мандельштам рассказывал о француженках, которых ему нанимали в детстве для изучения французского языка: «Где-нибудь в Иль-де-Франсе: виноградные бочки, белые дороги, тополя, винодел с дочками уехал к бабушке в Руан. Вернулся – все “scell?”[опечатано (фр.)], прессы и чаны опечатаны, на дверях и погребах – сургуч. Управляющий пытался утаить от акциза несколько ведер молодого вина. Его накрыли. Семья разорена. Огромный штраф, – и в результате суровые законы Франции подарили мне воспитательницу»(II, 354). Здесь уже рукой подать до впечатления: «Семилетний ребенок прильнул к окну поезда, жадно впитывая впечатления» (II, 592). Мандельштамовский ребенок, как губка, впитывает то, что видит, во-первых, сжимая со страшной скоростью число своих впечатлений, а во-вторых – запечатывая их в душе, для твердой записи мгновенной, как грамоты властной печатью, как винные бочки – для долголетней выдержки.
   [60] Владимир Набоков. Лекции по зарубежной литературе. М., 1998, с. 329.
   [61] А.Н. Апухтин. Стихотворения. Л., 1961, с. 265.
   [62] Марина Цветаева. Неизданное. Записные книжки: Т. II: 1919-1939. М., 2001, с. 201.
   [63] Александр Пятигорский. Мифологические размышления. Лекции по феноменологии мифа. М., 1996, с. 115-116.
   [64] М.К. Мамардашвили, А.М. Пятигорский. Символ и сознание. Метафизические рассуждения о сознании, символике и языке. М., 1997, с. 41. Мандельштам называл эту способность самоозначивания обратимостью поэтической материи: «Вместо того чтобы пересказывать так называемое содержание, мы взглянем на это звено дантовского труда (семнадцатую песнь “Inferno”. – Г.А., В.М.) как на непрерывное превращение материально-поэтического субстрата, сохраняющего свое единство и стремящегося проникнуть внутрь себя самого.
   Образное мышленье у Данта, так же как во всякой истинной поэзии, осуществляется при помощи свойства поэтической материи, которое я предлагаю назвать обращаемостью или обратимостью. Развитие образа только условно может быть названо развитием. И в самом деле, представьте себе самолет, – отвлекаясь от технической невозможности, – который на полном ходу конструирует и спускает другую машину. Эта летательная машина так же точно, будучи поглощена собственным ходом, все же успевает собрать и выпустить еще третью. Для точности моего наводящего и вспомогательного сравнения я прибавлю, что сборка и спуск этих выбрасываемых во время полета технически немыслимых новых машин является не добавочной и посторонней функцией летящего аэроплана, но составляет необходимейшую принадлежность и часть самого полета и обусловливает его возможность и безопасность в не меньшей степени, чем исправность руля или бесперебойность мотора.
   Разумеется, только с большой натяжкой можно назвать развитием эту серию снарядов, конструирующихся на ходу и выпархивающих один из другого во имя сохранения цельности самого движения» (III, 232-233).
   [65] Марина Цветаева, Борис Пастернак. Души начинают видеть. Письма 1922-1936 годов. М., 2004, с. 338.
   [66]Дмитрий Быков. Борис Пастернак. М., 2005.
 

ОТПРАВЛЕНИЕ III. Платформа Мандельштам
 
ПОТЕРЯВШИЙ ПОДКОВУ

 
   Римме Рябой
 
Я взгляд без слов.
 
   К. Бальмонт
 
   Из самого начала стихотворения «Нашедший подкову» (1923) Осипа Мандельштама:
 
Глядим на лес и говорим:
– Вот лес корабельный, мачтовый,
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю,
Одинокими пиниями,
В разъяренном безлесном воздухе;
Под соленою пятою ветра устоит отвес,
пригнанный к пляшущей палубе,
И мореплаватель,
В необузданной жажде пространства,
Влача через влажные рытвины
Хрупкий прибор геометра,
Сличит с притяженьем земного лона
Шероховатую поверхность морей.
А вдыхая запах
Смолистых слез, проступивших сквозь обшивку корабля,
Любуясь на доски,
Заклепанные, слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником, а другим –
Отцом путешествий, другом морехода, –
Говорим:
 
   ‹…›
 
Трижды блажен, кто введет в песнь имя;
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других –
Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,
Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха…
 
   (II, 42-43)
   Своевольный поэт (этакий корабельный доктор Память), бесспорно, ввел в текст имя – его только нужно разгадать, найти, как подкову. Кто этот отец путешествий, друг морехода?Конечно, только это имя, введенное в текст, предопределит его семантическую судьбу всего остального. Да, «Нашедший подкову» слишком прозрачно отсылает к хрестоматийному тексту-загадке Аполлона Майкова «Кто он?» (1841), где «чудесный гость» – царственный всадник и ловкий плотник, помогающий рыбаку, идет по стопам своего святого покровителя – Симона-Петра. Тем более следует ожидать подсечки, и имя мандельштамовского «победителя» окажется другим. Кто только не претендовал на эту роль: Арг, строитель корабля «Арго»; Одиссей; Посейдон, морской бог и покровитель Истмийских игр; и конечно, Петр I. Между тем, речь идет о покровителе мореходов и патроне «всех плавающих-путешествующих», миролюбивомепископе из Мир Ликийских – Николае Чудотворце, Николе Угоднике, Санта-Клаусе.
   Его имя, введенное в «песнь», заполняет клеточки поэтического кроссворда Мандельштама. Православная и народная традиции различают два дня, посвященных этому святому – Микола Зимний (19 декабря н. с.) и Микола Вешний, Травный, Теплый (22 мая н. с.). Первый – связан с морем и празднованием Рождества Христова, второй – покровительствует землепашцам, лошадям и конюхам. По преданию, Святой Николай на Рождество подбросил бедняку для его трех дочерей-бесприданниц то ли три золотых яблока (три золотых шара), то ли три кошелька с золотом. Отсюда повелись детские подарки в камине или под елкой, которая к югу заменяется на сосну, пинию или пальму. Как сказано у другого поэта в «стихах из романа»: «Все елки на свете, все сны детворы… / Все яблоки, все золотые шары». У Мандельштама:
 
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю,
Одинокими пиниями ‹…›.
…Влажный чернозем Нееры, каждую ночь распаханный заново
Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами.
Эра звенела, как шар золотой,
Полная, литая, никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет».
Так ребенок отвечает:
«Я дам тебе яблоко» – или: «Я не дам тебе яблоко».
 
   ‹…›
   Конь лежит в пыли и храпит в мыле…
   Но для Мандельштама главное – само имя «Николай» (др.-греч. «побеждающий народ»). «Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу», – говорит он в 1923 году. Действительно, отменены Рождество и елка, старая орфография и старый стиль календаря, упразднена монархия и убит последний представитель династии – Николай П. Но переживет беспамятство Поэт – Николай Гумилев, кавалерист и мореплаватель, которому посвящен стих:
 
То, что я сейчас говорю, говорю не я,
А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы.
Одни
на монетах изображают льва,
Другие –
голову.
Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки
С одинаковой почестью лежат в земле…
 
   (II, 45)
   Сокращенное обозначение «нового стиля» несет инициалы – Н.С. (инициалы – великая вещь! Набоков говорил о своей монограмме: «…В.Н. иного рода – Видимая Натура»), изображения на монетах («homo» и «лев») – фамилию Гумилев, а сами вырытые из земли кружочки отсылают к знаменитым гумилевским (из Теофиля Готье) строчкам стихотворения «Искусство»:
 
И на простой медали,
Найденной средь камней,
Видали
Неведомых царей.
И сами боги тленны,
Но стих не кончит петь,
Надменный,
Властительней, чем медь
 
   [1].
   Символический знак «Нашедшего подкову» – «С», разрыв заколдованного круга, кольца («О»). «С» – это фигура самой подковы. И тогда поэтически многократно точней звучит признание Мандельштама об инициации «выстрелом дружбы», о том, что его «разговор с Колей никогда не кончался»: «И вершина колобродит, осужденная на сруб», «Время, царственный подпасок / Ловит слово-колобок» и т. д. В «Нашедший подкову», этом искусно склеенном коллаже, – сколки и отзвуки этой вечно длящейся беседы – «хрусталь, в котором движутся колеса» и «легкие двуколки». В свободную сферу мореплавателей вступает еще один герой -Христофор Колумб (или исп. Crist?bal Col?n). Он же отвечает за греческий «колон» – ритмическую единицу прозаической речи, за тот свободный стих, которым написан «Нашедший подкову» – единственный случай в мандельштамовской практике.
   Знак «С» – это и римская цифра «100», столетие, чей позвоночник перебит, тот век, который перегрызая кружки монет, «оттиснул на них свои зубы» (луннообразная форма укуса). Химический извод подковы «С» – обозначение диморфного элемента углерода, чьи кристаллические разновидности – блестящий белый алмаз и черный графит. Автор «Камня» и «Грифельной оды», жаждущий заключить в стык «кремень с водой, с подковой перстень», свои природные качества поэта приравнивает к свойствам углерода:
 
Кто я? Не каменщик прямой,
Не кровельщик, не корабельщик, –
Двурушникя, с двойной душой,
Я ночи друг, я дня застрельщик.
 
   (I, 47)
   В те времена, когда бытовали примусы и керосинки, «ундервуды», «золингены» и «зингеры», существовал и «феликс» – счастливый счетный аппарат, производящий все арифметические действия механическим поворотом ручки. Поэтические изделия только притворяются родственниками таких счетных машинок, а исследователю мнится – крутанул ручку и получил искомый ответ, знать бы только исходные слагаемые и «в Индию духа купить билет…»
 

АНТИДУРИНГ

 
   Алексею Кошелеву
   Дело было трудное: «Хорош или не хорош князь?» Хорошо всё это или не хорошо? Если не хорошо (что несомненно), то чем же именно не хорошо? А если, может быть, и хорошо (что тоже возможно), то чем же, опять, хорошо?
   Ф.М. Достоевский. «Идиот»
   Мы все – ариманики, люциферики…
   Андрей Белый
 
   Мы принципиально не отвечаем на критику своих текстов. Но идя навстречу Вашей настоятельной просьбе откликнуться на рецензию Н. Перцова «Игроки (Пары истолкованья Осипа Мандельштама» («Вопросы литературы», 2001, № 6), посвященную нашей книге: Г.Г. Амелин, В.Я. Мордерер. Миры и столкновенья Осипа Мандельштама. М.-СПб., «Языки русской культуры», 2000, вышедшей в Вашем издательстве, мы делаем некое отступление от правил. Отвечаем с таким опозданием, потому что ознакомились с этим произведением только летом 2002 года.
   Текст г-на Перцова весь пронизан нескрываемым раздражением и какой-то личной обидой на нас, хотя ничто в «Мирах и столкновеньях…» даже не намекает на его существование. Рецензент может быть предвзятым, циничным, умным или не очень, даже злобным и желчным – его право. Но одно качество непременно – знание дела. И как минимум три составляющие – любовь к стихам, чувство юмора и добросовестность. Увы, в рецензии что-то совсем другое («Около Препотенского, как говорится, было кругом нехорошо»).
   К сожалению, чтобы понять, как «создана» рецензия г-на Перцова, придется уподобиться не самым почитаемым предтечам. Был не только «Антидюринг», но и еще ближе – «Антиперцов», – оставшийся в рукописи пухлый том обиженной Л.Ю. Брик, где она воевала с «однофамильцем» нашего «рассерженного немолодого рецензента». И чтобы не впадать в «язык трамвайной перебранки», пойдем по пунктам перцовского текста, который превратился в судебный вердикт, ибо он в сущности требует одного: «Запретить! Не издавать! Выбросить!»
   «Однако, – пишет он, – к научной поэтике, да и к филологии в целом, рецензируемая книга имеет весьма отдаленное отношение». Вот именно – однако! Зачем ненаучной книжке посвящать глубоко научную рецензию? «Миры…» располагаются «между» филологией, философией и собственно литературой. Как бы выглядел человек от науки, решивший разгромить за ненаучность гершензоновскую «Мудрость Пушкина» или «Мастерство Гоголя» Андрея Белого? Перцов пишет: «В предуведомлении к изданию, которое написано известным философом А. Пятигорским, так прямо и сказано: это исследование ‹…› неисторично по своей методологии, произвольно в своих интерпретациях и создано без каких-либо претензий, кроме желания показаться интересным». Пересказывая предисловие, Перцов, мягко говоря, не точен. Внеисторичность, о которой говорит лондонский философ совершенно особого рода: «То есть история – все время здесь, но не она объясняет текст (сама она бессознательна), а текст выбирает для нее смыслы. История виртуальна, бесформенна. Только свобода наделять ее смыслом превращает ее из “пустой фатальности” в конкретность живого содержания. Другой свободы у Поэта – нет, фактически декларируется авторами книги. Книга не говорит читателю, что она – последняя из книг о поэзии Мандельштама. Но она говорит о возможности того дистанцирования от поэта и его истории, которого эта история никогда бы не разрешила ни ему, ни его исследователям». Наш внеисторизм след в след мандельштамовскому: «Хлебников не знает, что такое современник. Он гражданин всей истории, всей системы языка и поэзии. Какой-то идиотический Эйнштейн, не умеющий различить, что ближе – железнодорожный мост или “Слово о полку Игореве”. Поэзия Хлебникова идиотична – в подлинном, греческом, неоскорбительном значении этого слова». Эту мысль («Кого вопросы дня не шевелят…»), благодаря Бродскому, поняли в конце концов даже самые нерасторопные любители поэзии, но Перцову еще далеко. Пятигорский, уверяет он, находит наше сочинение всего лишь интересным. Н.П. превращает это понятие в устах Пятигорского в уничижительную оценку. Между тем, интересность – высший комплимент этого философа. Он говорил про одну вышедшую недавно книгу: «Это хуже, чем неправильно, это банально!» В одном из интервью Пятигорский настаивал: «Людям, с которыми я общаюсь философски, я все время предлагаю задавать реальные вопросы. Реальный вопрос – это не то: правилен ли марксизм или психоанализ или нет, потому что их правильность или истинность уже установлены внутри марксизма и психоанализа. Так что этот вопрос философски бессмыслен. Скорее человек должен решить для себя другой, видимо, вопрос: а хочу ли я всего этого? Правильно или неправильно – это вообще дело десятое. Гораздо важнее для человека понять, как он сам хочет мыслить! И, конечно, о чем он хочет мыслить!»[2]. Пруст упрекал Виктора Гюго в том, что тот мыслит, вместо того чтобы давать мыслить. Мысль – это не то, что я знаю, а то, что могу узнать и предложить как возможность мысли для другого. А перцовская наука предписывает думать об определенных вещах определеннейшим образом для того… чтобы вообще не думать. Беда Н.П., главная задача которого – стеречь и не пущать, даже не отсутствие мысли, а держимордовский запрет на сознание так таковое. Его цеховая террорологика обязывает душить любую свободную мысль. «У человека, – диагностировал Розанов, – две ноги: и если снять калоши, положим, пятерым – то кажется ужасно много». Перед нашей мечетью тот же ужас.
   Методологическая критика рецензента сама критики не выдерживает в силу того простейшего обстоятельства (оговоренного, между прочим, в авторском предисловии), что никакого метода у нас попросту нет. По Перцову выходит, что ничего кроме дикого и абсолютно произвольного подверстывания иноязычной лексики к таким же произвольно выбранным точкам того или иного текста у нас не встретишь. На самом деле любая локальная межъязыковая игра поверяется и проверяется целостным прочтением текста (или группы текстов). В «Мирах…» множество опытов чтения поэтических текстов без каких-либо межъязыковых игр (мандельштамовская Ода Сталину, «Сочельник» Пастернака, «Опыт жеманного» Хлебникова и другие), но этот анализ для Перцова не существует, а жаль…