- Примерно так.
   - Вы прогрессист! - торжествующе сказала она.
   - А что плохого?
   - Вот я сижу и думаю - образование у нас одинаковое, ума у меня не меньше вашего.
   - Вижу, - сказал Сапожников.
   - Вообще-то я из вежливости… - сказала она, - А на самом деле я умнее вас раз в десять… Вот я женщина, можно сказать, баба, я сижу и думаю: не знаю, какие были прогрессисты раньше, а теперь прогрессист - он какой? Он теперь не думает.
   То есть он-то уверен, что он думает, а на самом деле он свои интересы выдает за мысли.
   - А кто не так? - спросил Сапожников.
   - Все так. Только мы не притворяемся.
   - Это кто "вы"?
   - А вот которых вы обывателями называете. Мы и говорим - мы хотим обывать, то есть жить, а не докапываться до смысла, зачем живем. Будет жизнь - она сама докопается. Радоваться хотим. А для прогрессиста слеза - как горчичка к сосиске, а он изображает из себя начальника за человечество. Очень любит он горестные истории. Выслушает прогрессист горестную историю, крупная слеза выкатится у него из очей, скользнет по ланитам и упадет на эти, как их… на перси.
   - А вы язва, - сказал Сапожников.
   - Уж не взыщите… Всплакнет прогрессист после горестной истории и пойдет себе восвояси… А в этих своясях у него электричество, водопровод, газ, телефон и сидячая ванна… И после горестной истории все это ему дорого и мило, и горестная история ему как рюмка водки перед обедом. Разденется он, произнесет вечернюю молитву из Гете - лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый час идет за них на бой, - накроется одеялкой, и прогрессивный сон до утра. А расскажи ему, как человек всю жизнь радовался, несмотря на бедствия, в глазах у него только словечко "та-а-ак"… и ты уже отлучен. Доказывай потом, что ты прогрессист… А ведь хочется. Неудобно как-то. Прогресс все- таки…
   И Сапожникову стало неудобно, что он прогрессист, но потом он подумал, что, может быть, он все-таки не прогрессист, и он сказал:
   - Вот вы говорите - любовь и голод правят миром, ну, может, не говорите, это все равно. Думаете так. А я бы хотел вас спросить - а куда? А в какую сторону они правят корабликом, который мы называем мир? Вот сидел у костра пещерный дядя, и мы сейчас смотрим про него телефильмы… Но он уже запускает ракеты в космос.
   Неужели он этого достиг только с голодухи и оттого, что нашел партнершу по вкусу?
   Не чересчур ли простое объяснение, дорогая Людмила Васильевна?.. Жрать и сливаться в экстазе могут и мухи. Но у них есть эволюция, а у нас только история…
   Не пора ли внести в эту формулу насчет любви и голода еще третий элемент - тягу к необыденному? Что с вами?
   Людмила Васильевна отвернулась, всхлипнула, приложила к глазам чайное полотенце, потом повесила его на спинку стула, вытянула нижнюю губу и подула снизу вверх, чтобы глаза просохли и краска не потекла, и сказала погрубевшим голосом: "Нас не понимают" - и у Сапожникова стиснулось и заныло сердце - он сразу вспомнил.
   - А я знаю, жизнь важнее ее смысла, - сказала она. - А вы все анализируете, все разбираете, разъедаете… Все проклятый ваш анализ. Разбираете дом на кирпичи, а потом жалуетесь, что дует…
   Да, дует. Все вспомнил Сапожников, когда сидел у Людмилы Васильевны, хорошей женщины. Ветер такой идет по миру, что выбивает слезу. И не в горестных историях тут было дело, то же самое и со смехом бывает. Смеется человек, а потом догадывается, что смеется по чужому заказу, потому что боится оглянуться на жизнь, которую прохохотал не своим смехом. И впору заплакать или сглотнуть пулю и хоть тем остановить свой смех, похожий на закатывающийся гогот человека, которого щекочут до смерти.
   А он очень старался понять, честно, как голодный: искусство, техника, биология, история, отношения - во всем хотелось разобраться, подвергнуть анализу, объяснить.
   Пока не затлел торф под ногами.
   - Заходите как-нибудь еще, - сказала Людмила Васильевна.
   - Ладно, - сказал Сапожников. - Я вам подарю портрет Эйнштейна или Шаляпина… а может быть Жана Габена. Можно еще Есенина… На выбор, кого хотите.
   - Я повешу его над сервантом, - сказала она.
   Сапожников нахмурил брови, освоил космос, заплатил за квартиру, разбил фашизм, побрился, упустил жизнь и вышел на улицу.
   На улице он понял, что, в сущности, еще не жил. А так как он много раз еще не жил, то он решил зайти к Барбарисову, потому что чувствовал нелюбовь от их семьи, которая накатывала волнами. Сапожников любил нарываться. Он знал причину их раздражения. Они считали, что для носителя истины он выглядел чересчур несерьезно. Чересчур много всего в нем было наворочено. Его никто всерьез не принимал.
   У Сапожникова было много идей, но он их не скрывал, потому никто его и слушать не хотел. Серьезными идеями не бросаются, их приберегают для себя, а несерьезные - кому они нужны.
   Так Сапожников и ходил по жизни с очередной своей идеей, болтающейся изо рта, и был похож на повешенного.
   У всех делались сонные глаза, когда он приближался. А уж жена Барбарисова - та человек и вовсе деловой. Что мужу полезно, то и хорошо. А Сапожников такого накрутил в своей жизни, что сам черт не разберет. Жена Барбарисова - человек четкий, и запах ненадежности ей ни к чему. У них с мужем одна задача - вести свой парный конферанс в жизни так, чтоб не освистали. А для носителя истины Сапожников выглядел до безобразия несерьезно.
   Как она могла любить Сапожникова, если слышала, как он, вместо того чтобы поведать, как было у Людмилы Васильевны, сказал:
   - Я бы хотел идти ночью по улице, а в домах горят окна. И чтобы я зашел в любой подъезд, поднялся по лестнице, и позвонил в любую дверь, и сказал хозяевам: "Здравствуйте.
   Я - Сапожников. Можно, я у вас в гостях посижу? Я обещаю любить вас весь вечер и постараюсь быть не скучным".
   - Я бы тебя сразу выперла, - сказала она.
   - Это потому, что ты не знаешь, что такое счастье.
   - Я не знаю?! Ну ты, конечно, знаешь! Еще бы! Голодранец несчастный. Никак в себя не придешь, не угомонишься. Зачем опять все разрушил? Зачем от Людмилы отказался? Она бы тебя из дерьма вытащила. Ну? Отвечай, зачем?
   - Зачем? - я ответить не могу. Могу ответить - почему.
   - Ну?!
   - Так надо.
   - И все?
   - И все.
   Она хлопнула дверью. Закачались бомбошки на люстре. А Барбарисов спросил, понизив голос:
   - Ты что же, действительно знаешь, что такое счастье? Ну, обрисуй, обрисуй.
   И тогда Сапожников сказал:
   - Туман шел клочьями через лес. Крикнула птица. Велосипедист приостановился и позвонил в колокольчик. Потом вытащил губную гармонику и протрубил сигнал "Солнечного зайчика"…
   Барбарисов сказал: "Н-да…" - и хотел добавить, в смысле "и все?", но жена крикнула из-за двери:
   - Ты слушай его, слушай! Он тебя образует… дрянь неблагодарная! Барбарисов, сделай звук потише, я по телефону говорю!
   Барбарисов погасил звук в телевизоре. К роялю подошел певец в манишке и разинул рот. Он все надувался внутри манишки и разевал рот.
   - Включай! - крикнула жена. - Можешь включать!
   Появился звук. -…Скорей на балкон! - закричал певец, взмахнул руками и попытался взлететь.
   Но не взлетел.
   - Это он про Нисетту, - сказал Сапожников. - Чтоб на балкон шла. Про Альпухару и гитару. Слова и музыка не скоординированы с поведением артиста…
   - Это тебе не балет, - сказал Барбарисов.
   На экран выпорхнула балетная пара. Он был в трико, она в шароварах. Некоторое время балерина, разминаясь, ходила вокруг партнера и примеривалась. Потом разбежалась и вскочила на него. Но он не поддался и отшвырнул ее. Но она снова кинулась на него и вцепилась как клещ. Тогда он стал бороться с ней, пытаясь ее стряхнуть, но она не уступила. Сколько он ни швырял ее, ни крутил по воздуху, ничего не получалось. Тогда ему ничего не оставалось, как унести ее за кулисы и там прикончить под вой труб и фуканье барабана.
   - А ты знаешь, жена права, - сказал Барбарисов. - Насчет Людмилы Васильевны.
   - Да, права, - сказал Сапожников. - Но и я прав.
   Сапожников вернулся домой. Он не раздеваясь заснул и плакал во сне. … - Кто живой? - спросила Рамона. - Эй, кто живой?
   Никто не откликнулся. Тогда Сапожников подошел к ней, тихонько опустился в воронку и сказал ей на ухо:
   - Рамона…
   Галка оглянулась.
   - А ведь мы с тобой вдвоем остались, - сказал Сапожников.
   - Вдвоем, - согласилась Рамона. - Теперь у нас пойдет хорошая жизнь. Как на курорте… Детей мы эвакуировали, мужчины наши убиты, бояться нам нечего…
   - А дальше что?
   Галка пожала плечами.
   - Будем пугать фрица, пока сможем, - сказала она, - а дальше помрем.
   - Страшно? - сказал Сапожников.
   - Я знаешь почему в разведку пошла? - спросила Рамона. - Потому что всю жизнь боялась.
   - Ты?! - изумился Сапожников.
   - Ага… - сказала Рамона. - Я всегда за кого-нибудь боялась. За детей, за чужих жен и мужей, за солдат, за командиров… Когда им что-нибудь угрожает, у меня в кишках холодно… А когда я одна - тут я становлюсь ловкая. Меня теплую не возьмешь. За себя чего бояться? Со мной ничего сделать нельзя. Убьют? Так ведь мне незаметно будет. А в плен захватят, станут пытать?.. Что ж, боль, она и есть боль. Потерплю сколько смогу, потом буду кричать. Громко… Главное, не боюсь ни хрена. - Тут она выматерилась и сказала: - Извини. Распустились мы на войне. У вас, наверно, девушки не матерятся…
   - Еще как, - ответил Сапожников. - И женщины и дамы матерятся накрашенными ротиками, простота нравов.
   - Хуже страха нет ничего, - сказала Рамона… А ты испугался.
   - Нет! - сказал Сапожников.
   - Факт, испугался. Слушай, - сказала Рамона нежным своим и глуховатым голосом, - мы выиграли войну… Неважно, что я не дожила, но мы выиграли войну, отвечай?
   - Да.
   - Да, мы выиграли войну, - сказала Рамона. - И я вижу знамя над рейхстагом и фашистские знамена в грязи на мостовой… Знаешь, почему мы выиграли войну, а они проиграли? Потому что нас спасли будущие, еще не рожденные дети… Если бы не они, нам бы не выдержать! Стреляй! - крикнула Рамона. - Стреляй, пока есть пули!
   Началась стрельба, и рассвет стал лимонный и лихорадочно прекрасный.
   - Запомни! - крикнула Рамона. - Нам без них не выдержать, но и они без нас пропадут!..
   Тут стрельба кончилась, и рассвет опять стал глядеть серым глазом, налитым слезой.
   - Давай гляди, - сказала Рамона. - Сейчас снова пойдут… Что-то больно тихо.
   Она приподнялась поглядеть, и повалилась на бруствер.
   Подполз Сапожников.
   - В воронку меня не клади, - сказала Рамона. - В ней воды поллопатки. Дай здесь полежу. Меня отсюда не видно.
   Язык у нее стал заплетаться.
   - Рамона, когда ты умрешь, мне что тогда делать? - спросил Сапожников. Она вдруг сказала совершенно отчетливо с силой:
   - Иди! Иди и скажи им… История складывается из наших биографий. Какие мы - такая история. Другого материала у нее нет!..
   И голова ее откинулась. Сапожников взял автомат. И пошел по полю ничего не боясь.
   "Рамона, - думал Сапожников. - Ваня Бобров. Цыган. Танкист. Я не знаю, где вы похоронены! Поэтому я хожу сюда, к большой стене! Считается, что это могила неизвестного солдата. Нет! Это могила солдата, известного всему свету!.." Сапожников открыл глаза и долго курил в темноте.
 

Глава 26
 
МЕХАНИЧЕСКИЙ МЫШОНОК

   В жизни Сапожникова готовился поворот.
   Собралась как-то вся прежняя компания, которая собиралась в институтские еще времена, а потом естественным путем распалась. Много лет прошло, как они расстались. Кого вирус пришиб, кого жены, а кого лавина в горах. Поредела компания.
   Доктор Ника погиб в снежной лавине. Это совершенно случайно узнал Сапожников от аспирантки-психолога и засуетился, затосковал, стал по телефонам звонить. Все загрустили и собрались. И Сапожников пришел, смотрит - он такой же облезлый, как все, а потом смотрит - да нет же, это ему показалось, никто не облезлый. Подняли тост за тех, кого нет с нами, выпили за тех, кто есть с нами, за плавающих и путешествующих.
   - Как же это Ника? - жалобно спросил Сапожников.
   - Судьба прибрала.
   - А куда? - спросил Сапожников.
   - Перестань.
   - Нет, я бы хотел знать, куда уходят люди? - настаивал Сапожников.
   Но ему деликатно не отвечали. Только постепенно заводились.
   - Ну и как твоя третья сигнальная? - спросил Барбарисов, чтобы разговор перевести.
   И все вдруг замолчали. Каждый замолчал сам по себе и не думал, что замолчит сосед. А когда оказалось, что замолчали все, стало ясно, что это главный вопрос, который хотела выяснить старая компания. Ничего не забывшая и ничего не упустившая из прошлых дебатов и прошлых уколов самолюбия.
   - А что вас интересует? - спросил Сапожников.
   - Существует она или нет.
   - Существует.
   - А где плоды?
   - А это кто? - Сапожников кивнул на даму.
   - Это Мухина… Не узнал? Помнишь, она училась в ГИТИСе на актерском. Она теперь художественный критик.
   - Обучает, значит?
   - Ага… Якушев выставил картину, а она его разнесла.
   Подошла Мухина и посмотрела на Сапожникова.
   - Он меня не помнит, - сказала она.
   - А-а… кикимора, - сказал Сапожников.
   - Почему кикимора? - испугался Барбарисов. - Не дурачься.
   - Это я выступала о детском рисунке, - ухмыльнулась Мухина. - По телевизору…
   Сапожников, поговори с женщиной.
   И села рядом.
   - Ты не понимаешь, Сапожников. Я из хорошей семьи и муж из хорошей семьи… Но он меня не любит. И никогда не любил…
   - Делов - то… - сказал Сапожников. - Ну, а ты-то его любила?
   - Это неважно.
   - Тоже верно, - сказал Сапожников. - А что важно?
   - Важно, что Якушев сказал, будто у меня ноги кривые. Якушев! Зря на меня обижаешься! У тебя своя профессия, у меня своя!
   - Цыц, - сказал Якушев. - Тримальхион.
   Сапожников смотрит - а у нее правда ноги кривые. А до слов Кости были прямые.
   - Костя… Якушев, - сказал Сапожников. - Ты талант.
   - А здесь все таланты, - сказал Якушев. - Кроме нас с тобой.
   Глеб верил в актерские способности. Он верил, что, войдя в образ ученого, легче стать ученым, чем просто напрягаясь. Глеб был достаточно умен, чтобы не болтать о своем предположении, и так и жил. Но почему-то в его карьере наступил стоп.
   Вдруг он заметил, что на каком-то уровне с ним становятся только вежливы, а интерес вызывают совершенно другие люди, неспособные быть лидерами. Глеб был уверен, что талант, о котором все столько талдычат, это тоже облик, который можно сыграть, если понять, как его играть. Глеб мог бы простить Сапожникова, который догадался, как играть талантливого неудачника, и даже удачу ему бы простил. Но он не мог простить Сапожникова за то, что тот утверждал, будто знает, как сделать любого человека талантливым. Любого! Черт возьми! Наступит инфляция - кому нужны таланты, если они станут шляться толпами? Кто будет им платить?
   - Бесплатно будут работать, - утверждал Сапожников.
   - Бесплатно работать - значит плодить паразитов.
   - Придумают, как избежать паразитов. Глеб, а разве ты паразит?
   - В чем-то да, - сказал Глеб.
   - В чем-то и я паразит и все остальные. Но ты ошибаешься, мы с тобой не паразиты, мы с тобой симбионты. Симбионт кормится отходами своего партнера, а паразит самим партнером.
   - Заткнись, Сапожников, ладно? - сказал Глеб.
   Глеб потянул ноздрями, и ему вдруг почудился запах ладана. Как в детстве. На похоронах деда. Как будто весна, деревья голые еще. А на могилах первая трава.
   Только бумажные цветы, крик галок и запах ладана.
   - Почему ты подумал о смерти? - спросил Сапожников.
   - Помолчи, - сказал Глеб.
   - Мне так показалось.
   - Я тебя ударю, - сказал Глеб.
   - А я тебя, - сказал Сапожников. - Почему ты все время думаешь о смерти?
   - О чьей? - спросил Глеб.
   - Я не знаю, - сказал Сапожников.
   У человека сто сторон и миллион состояний. Каждым из своих ста тысяч боков он к чему-нибудь принадлежит. И не успеешь оглянуться, как ты уже систематизирован.
   Никак не хотят поверить всерьез, что человек - это штучный товар. По Сапожникову выходило, что если не начинать с самого детства, то нельзя научить человека быть талантливым, чтобы он делал талантливые вещи, но можно научить его приходить в такое состояние, когда он делает талантливые вещи. Талант по-особому связан с миром. Значит, надо помочь ему эту связь не прерывать. Тогда мир вдохнет в него свое нетривиальное отражение.
   Талант - редкость?
   Кто это сказал? Кто утвердил? Кто доказал?
   Практика доказала?
   Какая практика? Какого народа? Каких времен? Времен унижения? Когда тысячи лет пережигали духовную энергию народа? Который не хотел трудиться на дядю Тримальхиона, потому что дядя Тримальхион считал его вторым сортом, развращал его идеалом своей судорожной и бездарной жизни, призывая сдаться поштучно и подчиниться скопом. Кому? Ну, это слишком хорошо известно, и это тоже - практика.
   Леонардо знал их лично, что быдло тримальхионово. Он их называл - проходы пищи, умножители дерьма, те, кто, кроме переполненных сортиров, не оставляет в мире ничего.
   Мало того, что тримальхионы сжигали физическую силу народа, они пережигали его духовную мощь, убеждая народ в его бездарности. Это, может быть, самое страшное преступление. Убедить народ в его бездарности - значит закрыть перспективу. И сейчас еще осталось это проклятие: талант - редкость и сборище талантов - элита.
   Когда же поймут, что талант - это не чемпион и вовсе не дело таланта гонка по шоссе, где у одного лопнула шина и мимо него проносится потная орда.
   Все видели ворон на снегу. Но только у одного родилась из этого "Боярыня Морозова". Надо ли поэтому заставлять художников глядеть на ворон? Чтобы получилась "Боярыня"? Нет. Так как, во-первых, незачем делать вторую "Боярыню", а во-вторых, даже у самого Сурикова "Боярыня" родилась при взгляде на ворону только в тот единственный блистательный миг, а в другой раз он прошел бы мимо, как всю жизнь ходил.
   У человека в мозгу, видимо, теснятся образы. У кого теснятся, у кого нет. Если нет - значит, он их заболтал. У ребенка, практически у каждого, теснятся. Не успел еще заболтать. Талант - это способность не спугнуть образы (если приходят или вызваны чем-то) и начать с ними работу. А потом и пустить в дело.
   Фотоотпечаток на пленке - это еще не образ. Это память. Материал для образа. "На сейчас" или "про запас". Образ - это не отпечаток, а переработка бесчисленных отпечатков и сигналов, и потому образ - это всегда открытие. И от нас зависит не отшвырнуть образ, а догадаться, в чем его открытие. Талант в том и состоит.
   Образы есть и у собаки. Но в дело пускает их только человек. Это невидимый труд, который потом становится видимым. Мудрец, когда описывал разницу между пчелой и архитектором, сказал, что позади труда обычного лежит "идеальное". Об этом почему-то предпочитают не помнить. Труд действительно создал человека, но труд не по обработке камня, а сперва по обработке его образа. То есть физическому труду умственный труд предшествует. Потому что умственному труду предшествует сам материал труда - образ. Как физическому труду предшествует сам материал труда, подлежащий обработке, - камень, к примеру.
   Человек зашевелил мозгами не тогда, когда применил камень - его применяли и животные, - а когда увидел образ камня в мозгу, на внутреннем экране, и понял, что может им манипулировать, в воображении. Мозг живой и продолжает работать, когда ты спишь. А образ - это самодеятельность мозга. Мы еще и сейчас боимся снов и стараемся понять, какое отношение они имеют к дневной жизни.
   Воля - это торможение своих желаний или чужих. И человеческая речь возникла из повелительного наклонения. Спросите у лингвистов - глаголы в повелительной форме древнее всех слов. То есть речь мешает мозгу заниматься самодеятельностью.
   Ребенку не мешает почти.
   Поэтому воля может только набрать материал, а образ приходит, когда воля спит…
   Хотя человек может бодрствовать. Все люди видели ворон на снегу…
   Гете говорил: "Наше дело набрать хворосту. Приходит случай и зажигает костер".
   Суриковская ворона - это случай.
   Вот к каким выводам пришел Сапожников.
   - Ты чудак, - тихо и даже ласково убеждал Барбарисов. - Неужели ты до сих пор не понял, что дело не в том, прав ты или не прав, а в том, выгодна ли твоя правота или нет. Ты замахнулся на устоявшуюся шкалу оценок. Потому что если ты прав, то образование не нужно!
   - Ты обалдел? Как это не нужно? - спросил Сапожников. - Информация не нужна?
   - Придет талантливый вахлак и решит задачу, которая не по силам доктору наук.
   Кто тебе это простит? Вот возьми Мухину… Муж у нее из хорошей семьи, но не любит ее, и никогда не любил, но она кое-что знает!
   - Ни черта она не знает! - сказал Якушев.
   - Неважно, считается, что знает, она думает, что она знает. Диплом есть диплом, звание есть знание.
   - Она пышет злобой, но показать ее боится, - сказал Якушев.
   - Да, она боится, - сказал Сапожников.
   - Кто тебя боится, дворняжка ты… - сказала Мухина.
   - И потому, Сапожников, у нее один выход - уничтожить тебя высокомерием…
   - Тримальхион ваша Мухина, - сказал Якушев. - Вот кто ваша Мухина.
   Мухина ушла. Хлопнула входная дверь.
   - Совсем девушку обидел…
   - Пошла отравлять колодцы, - сказал Якушев.
   - Ты бы поостерегся, - предупредил Сапожников. - Пушкина убил не Дантес. Дантес-пешка.
   Пушкина убили бабы. Полетика, жена и прочие графини Хрюмины.
   - Для этого ей надо признать меня гением, - сказал Якушев. - А это для Мухиной страшней войны.
   - Кстати, кто такой Тримальхион? - спросил доктор Шура.
   - Был такой один. В Риме… Лакей - вольноотнущенник, - сказал Якушев. - Спекулянт… Пиры задавал, чтобы его хвалили, - сволочь бездарная.
   - Вернемся к третьей сигнальной, - сказал Глеб. - Вон сейчас сколько болтают об инопланетной сверхцивилизации… Предлагай нетривиальное решение, ну? Только сразу… Тогда поверю в твою третью сигнальную.
   - Если сверх, - сказал Сапожников, - значит, могли до машины времени додуматься.
   - Ну и что? - спросил Барбарисов.
   - Тогда эти сверх могут быть нашими потомками… которые к нам наведываются иногда.
   - Что? - сказал Глеб. - Забавно… Впрочем, чушь.
   - Чушь! Чушь! Чушь! - сказал доктор Шура.
   - Да дайте ему сказать! - крикнул Якушев. - Что за дела? Ни у него, ни у вас никаких фактов нет, но его предположение логичней.
   - Логичней?!
   - Он исходит из будущих возможностей, а вы из сегодняшних!
   И опять стал молчать и сопеть над набросками.
   - Значит, ты считаешь, что сверхцивилизация не будет к нам враждебна? - спросил Барбарисов.
   - Наверно, не будет, - сказал Сапожников. - Если они нас угробят - их самих не будет. Ведь они наши потомки, а не мы их.
   - Прилетать назад нельзя, - сказал Глеб. - Можно повлиять ненароком на свое прошлое и тем испортить будущее… У Брэдбери есть рассказ.
   - Почему ненароком? - спросил Сапожников. - А если специально прилетят, чтобы изменить свое прошлое? Тогда у них жизнь изменится в желаемом направлении… Мы устроим их жизнь, а они нашу… Может, поэтому мы до них дозвониться не можем…
   Мы им сигналим в пространство, а надо во время, - сказал Сапожников и сам удивился.
   - Передвижение во времени принципиально невозможно, - поправил Барбарисов.
   - А ты докажи! - сказал Сапожников. И усмехнулся: - Ладно, забудем. Это все фантастика.
   И тут же он увидел Скурлатия Магому, человека будущего, только очень смешного.
   Он был по-ихнему молодой и писал сочинение. И Сапожников понял, что сам уже пишет.
   Сочинение Скурлатия Магомы:
   "Утверждают, будто Великий Сапожников, основоположник науки, искусства и мышления последних тысячелетий, никогда на самом деле не существовал, а является фигурой вымышленной. Это утверждают только на том основании, что все сведения о нем получены нами из отрывков его жизнеописания, явно состряпанного, как считают гиперкритики, не раньше чем двести - триста лет спустя после описанных там событий.
   Про Сапожникова следует сказать, что, если бы его не было, его бы следовало выдумать, хе-хе, как говорили древние.
   Скурлатий Магома, ученик 19-го класса Высшей Начальной школы Московской области 3377 года нашей эры.
   П о с т с к р и п т у м. Я, как и все ученики нашей конноспортивной школы имени Сапожникова, готов смотаться в 1977 год, чтобы проверить события, изображенные в жизнеописании. И прошу специального разрешения для общения с Сапожниковым.
   Поскольку я один из отстающих учеников, нет никакой опасности передачи ему слишком ценных сведений из нашего времени, потому что я сам не знаю ни фига".
   Вскоре после Тримальхионова пира Сапожникову позвонил Барбарисов:
   - Здравствуй, старик. Куда ты пропал?
   - Я не пропал, - сказал Сапожников. - У меня сердце болит.
   - Что так?
   - Не знаю.
   - А чем же ты занят? - спросил Барбарисов.
   - Рассказ сочиняю… Финал не могу придумать, - сказал Сапожников.
   - Рассказ?
   - Ну да, байку, - сказал Сапожников. - Да ты помнишь… Про Скурлатия Магому.
   Слушай, что будет, если кто-то докажет теорему Ферми?
   - Теорему Ферма… Ферми - это другое.
   - Я знаю, я оговорился. Потому что Ферми тоже считал, что идея не дозрела, если ее нельзя объяснить на пальцах… Так что же будет?
   - Старик, эту теорему уже доказали для многих чисел, - сказал Барбарисов. - Вот жена хочет поговорить с тобой.
   - А если для всех чисел? - спросил Сапожников. - В общем виде?
   - В общем виде ее доказать невозможно. Это доказано.
   - Доказано?
   - Почти.
   - Д-а… - сказал Сапожников. - Почти… Вот я про это и сочиняю. Про почти.