Страница:
Вику тоже чем-то задевал Глеб. Только она не могла понять чем. Чужой, в общем, человек, высокий красивый Глеб. Когда она на него смотрела, ей казалось, что, проходя на ахалтекинце коротким галопом по вольному шоссе, она заглянула в пролетавшую "Волгу" сквозь ветровое стекло. Пролетели навстречу друг другу с удвоенной скоростью, и разнесло их в разные стороны.
Вика и Глеб холодно переглядывались поверх головы Сапожникова, и все понимали, что, как это ни смешно, между этими двумя идет борьба за душу Сапожникова.
Глеб разглядывал ногти, как отрицательный герой в детективе. И поддакивал Фролову. А Фролова эта поддержка унижала, как похлопывание по плечу. Вика записывала высказывания Сапожникова и не записывала Глебовых. Филидоров с Вартановым с высоко поднятыми бровями сидели на разных концах дивана, каждый у своего валика. А Толя улыбался и вертел головой - то на Сапожникова, то на Филидорова поглядит - как при помолвке. Нюра входила и выходила и говорила что-нибудь мимо смысла, и голоса у мужчин становились низкими. Вика тогда бросала писать и старалась понять, как у Нюры это получается. А Дунаев посмеивался.
Вот такая психология.
Сейчас есть инженерная психология, и социальная психология, и еще разные отростки этой науки. А какая здесь была психология, когда на одном конце цепочки расположилась Вика, а на другом проживала Нюра, а все остальные - только перегруппировались?
Мы пока еще сознательно не говорили о психологии Сапожникова, потому что нам стыдно.
Вместо того чтобы думать о двигателе, он страдал оттого, что через часок-другой Вика уйдет. Когда он думал об этом, в спине у него начиналась боль, а когда не думал - боль начиналась снова. И тогда Сапожников видел, как Вика переходит в качающуюся лодку.
Глебу была неприятна возня вокруг Сапожникова, которую явно пыталась устроить Вика. Он спервоначалу было решил - начинается, пресса, дебаты о том - мученик Сапожников или нет, бороться ли обществу за его двигатель или сдать в архив. Это Глебу было совсем ни к чему. Изобретатели, хаотическое племя, от которого у порядочного исследователя тошнота. Но дело повернуло совсем в другую сторону.
Один из болельщиков понахрапистей - некий Фролов, бывший токарь, явно обиженный разговором, который, по мнению Глеба, был выше его понимания, вдруг перевел дискуссию в общую плоскость, где буйствует хаос амбиций и теряется всякая конкретность. Генку задело, что вроде бы получалось - есть обычные люди и есть особенные. И он, Генка, и Вартанов, и хозяева дома, Дунаевы, - обычные, а залетные профессора с секундантами - особенные. Вика не в счет, так - неандерталочка.
- Творчество, творчество… Творчество - это работать без халтуры, - сказал Генка. - Работай на совесть - вот и будет творчество. Совесть - вот в все творчество.
- Верно, - сказал Глеб.
И Генка осекся. Он животом, кожей, раньше говорили - фибрами души, чувствовал, что поддержка с этой стороны полностью корежит то, что он хотел сказать. Совесть - великое слово, совесть по отношению к делу - может быть, великое вдвойне. Вся штука в том, что считать делом. Генка не мог объяснить, почему ему нельзя объединиться с Глебом, но знал твердо - нельзя. И кроме того, он не знал, куда девать Сапожникова по этой раскладке.
- Гена, - сказал Сапожников, - ты на чем сидишь?
- Ну?
- На стуле сидишь?
- Ну, сижу.
- А кто изготовил?
- Мебельная фабрика. Мастер. Ну и что?
- Изготовил, - сказал Сапожников. - А придумал кто?
- А это одно и то же, - ощерился Генка. - А по-твоему, стул - дело нетворческое?
Так, что ли?
- Я работаю на стекольном заводе и выпускаю стакан, понял? И делаю это хорошо.
Это ремесло, понял? - сказал Сапожников. - Или так: беру каплю расплава и начинаю выдувать пузырь а по дороге соображать - что из него можно сделать. Это творчество, понял? Стакан я планирую, заранее знаю, а насчет капли догадываюсь по дороге, понял? Прежде чертежа нужна догадка.
"Фердипюкс" - это слово такое, которое в стихийном озарении родилось во время великого спора Сапожникова и Фролова.
Глеб слушал напряженно, и все понимали, что он наконец дождался и нарвался, и теперь его медленно раздевали.
И ничего Глебу поделать было нельзя. Ни уйти, потому что всем ясно было бы, почему он это сделал, ни вступить в спор - потому что не хотел он поставить себя с Генкой на одну доску, ни приказать замолчать - потому что в этом споре начальников не было. И оставалось ему только ждать, когда Сапожников с его тупой основательностью либо поскользнется на натертом полу расхожей публицистики, и тогда можно ему будет припаять образ мыслей, опасный для общества, либо вызовет стихийную социальную ярость Фролова.
Но покамест ничего этого не происходило, и Сапожников не давал спору возвыситься до уровня "а ты кто такой" и "наши не хуже ваших".
"Фердипюкс" - это слово такое. Им Сапожников предложил заменить слово "творчество".
Поскольку слово "творчество" помаленьку начинает терять всякий смысл и ощущается только престижем и похвалой. И сказать про какое-нибудь дело, что оно не творческое, значит оскорбить всех в этом деле участвующих и отвратить к нему стремящихся. Вот Сапожников и предложил заменить слово "творчество" словом "фердипюкс" ввиду его явной противности. Чтобы тот, кто не умеет или не хочет делать кое-что без предварительного чертежа, не стремился бы к этому занятию только из-за клички "творец". Это же ясно! Одно дело сказать про человека, что он на творческой работе, а другое - объявить во всеуслышание, что он занимается фердипюксом. Кому это приятно?
Фролову это было неприятно, и он как-то сразу скис. Но Сапожников, который всю жизнь ехал куда-то и никак не мог доехать, обижаться ему не велел и заявил, что лично его вполне устраивает, если все будут знать, что он занимается фердипюксом, лишь бы езду в незнаемое не путали с ездой по адресу. И что обществу нужны и ремесленники, и фердипюксы, и если Фролова оскорбляет когда-то великое, а ныне затрепанное и уничижительное слово "ремесленник", то есть человек, знающий свое дело до тонкости и умеющий сделать нужную вещь, то Сапожников со своей стороны добровольно отказывается от престижной клички "человека творчества", то есть человека, имеющего не чертеж впереди, а убегающий горизонт, и согласен быть "фердипюксом", раз слово "творчество", бывает, приманивает бездельников на нужную обществу работу.
- Так против чего же ты все-таки выступаешь, Сапожников? - спросил Глеб и стал ждать ответа.
- Я не против. Я - за, - сказал Сапожников. - Я за ремесло и за фердипюкс.
- Ремесло - это стандарт. Стандарт противен, - сказал Глеб. - И мы со стандартом боремся.
- Это ужасно, - сказал Сапожников. - Ужасно, если вы победите. Но я думаю все же, что вы не победите. Стандарт - это великое достижение в технологии. Я хочу позвонить по телефону, чтобы мне на дом привезли телевизор "Электрон", а я бы его только включил и смотрел бокс, где Кассиус Клей делает что хочет с Фрезером, потому что Кассиус Клей фердипюкс, а Фрезер выполняет программу и каждый раз ошибается. А не хватать за локоть молодого продавца и жарким шепотом просить его подобрать за дополнительную плату телевизор "Электрон", но не жирный, а попостней и с мозговой косточкой.
- А если токарю надоест крутить гайку по чертежу? - спросил Глеб, ища союзника в Генке. - Тогда как? То есть ему надоест работать руками, и он захочет работать головой? Тогда как?
- Во-первых, нет такого ремесленника, который бы не работал головой. Ты просто не пробовал, Глеб. Не путай стандарт и однообразие. А если ему надоест однообразие, он должен придумать, как сделать две гайки вместо одной, или придумать автомат для нарезки гаек, или придумать элемент, заменяющий гайку вообще. То есть перейти в фердипюксы.
- Я не хочу переходить в фердипюксы, - сказал Фролов. - Я хочу резать свою гайку.
Я люблю однообразие. Оно успокаивает.
- Тогда о чем спор? - спросил Сапожников. - Я же знал, Гена, что ты не захочешь перейти в фердипюксы. Вот ты, как и Глеб, почему-то считаешь, что в науке и в искусстве…
- Ничего я не считаю… - вызывающе сказал Фролов. - Почему ты объединяешь меня с Глебом? Я говорил о совести.
Так. Слово было сказано. Хотя и не Сапожниковым, но было сказано - объединяешь.
Глеб поднялся, подошел к Сапожникову и стал смотреть ему и глаза.
- Ты сумасшедший, Сапожников, - сказал Глеб.
- Это я уже слышал, - сказал Сапожников. - Я алжирский бей, и у меня под самым носом шишка.
- Почему ты людей обижаешь?
- Ничего ты не понял, Глеб, - сказал Фролов. - Мы об него сами обижаемся, как о булыжник… Все важно - и ремесло, и фердипюкс. Не надо только перепутывать. А то одна показуха получается. Сапожников - фердипюкс, это ясно. Верно я говорю, Сапожников?
- Не подсказывай мне ответ, Гена, - сказал Сапожников.
Потом он засмеялся, сделал танцевальное па в центре комнаты, закрыл глаза и повалился на пол.
- Неожиданности хороши в меру, - сказал Глеб.
- Фролов кинулся поднимать, но Глеб остановил его.
- Нельзя… - сказал Глеб. - Скорую помощь… Быстро… Инфаркт, наверно.
Палец Вартанова не попадал в единицу на диске и все промахивался мимо.
- Допрыгался, фердипюкс… - сказал Филидоров, который во время дебатов не произнес ни одного слова и настолько затих в своем углу, что о нем постепенно забыли, хотя вначале явно старались показаться и понравиться ему.
- Эх, вы! - наконец крикнула Нюра. - Ему же людей жалко! Понятно вам? - И снова крикнула: - Сапожников!
Глава 28
Глава 29
Вика и Глеб холодно переглядывались поверх головы Сапожникова, и все понимали, что, как это ни смешно, между этими двумя идет борьба за душу Сапожникова.
Глеб разглядывал ногти, как отрицательный герой в детективе. И поддакивал Фролову. А Фролова эта поддержка унижала, как похлопывание по плечу. Вика записывала высказывания Сапожникова и не записывала Глебовых. Филидоров с Вартановым с высоко поднятыми бровями сидели на разных концах дивана, каждый у своего валика. А Толя улыбался и вертел головой - то на Сапожникова, то на Филидорова поглядит - как при помолвке. Нюра входила и выходила и говорила что-нибудь мимо смысла, и голоса у мужчин становились низкими. Вика тогда бросала писать и старалась понять, как у Нюры это получается. А Дунаев посмеивался.
Вот такая психология.
Сейчас есть инженерная психология, и социальная психология, и еще разные отростки этой науки. А какая здесь была психология, когда на одном конце цепочки расположилась Вика, а на другом проживала Нюра, а все остальные - только перегруппировались?
Мы пока еще сознательно не говорили о психологии Сапожникова, потому что нам стыдно.
Вместо того чтобы думать о двигателе, он страдал оттого, что через часок-другой Вика уйдет. Когда он думал об этом, в спине у него начиналась боль, а когда не думал - боль начиналась снова. И тогда Сапожников видел, как Вика переходит в качающуюся лодку.
Глебу была неприятна возня вокруг Сапожникова, которую явно пыталась устроить Вика. Он спервоначалу было решил - начинается, пресса, дебаты о том - мученик Сапожников или нет, бороться ли обществу за его двигатель или сдать в архив. Это Глебу было совсем ни к чему. Изобретатели, хаотическое племя, от которого у порядочного исследователя тошнота. Но дело повернуло совсем в другую сторону.
Один из болельщиков понахрапистей - некий Фролов, бывший токарь, явно обиженный разговором, который, по мнению Глеба, был выше его понимания, вдруг перевел дискуссию в общую плоскость, где буйствует хаос амбиций и теряется всякая конкретность. Генку задело, что вроде бы получалось - есть обычные люди и есть особенные. И он, Генка, и Вартанов, и хозяева дома, Дунаевы, - обычные, а залетные профессора с секундантами - особенные. Вика не в счет, так - неандерталочка.
- Творчество, творчество… Творчество - это работать без халтуры, - сказал Генка. - Работай на совесть - вот и будет творчество. Совесть - вот в все творчество.
- Верно, - сказал Глеб.
И Генка осекся. Он животом, кожей, раньше говорили - фибрами души, чувствовал, что поддержка с этой стороны полностью корежит то, что он хотел сказать. Совесть - великое слово, совесть по отношению к делу - может быть, великое вдвойне. Вся штука в том, что считать делом. Генка не мог объяснить, почему ему нельзя объединиться с Глебом, но знал твердо - нельзя. И кроме того, он не знал, куда девать Сапожникова по этой раскладке.
- Гена, - сказал Сапожников, - ты на чем сидишь?
- Ну?
- На стуле сидишь?
- Ну, сижу.
- А кто изготовил?
- Мебельная фабрика. Мастер. Ну и что?
- Изготовил, - сказал Сапожников. - А придумал кто?
- А это одно и то же, - ощерился Генка. - А по-твоему, стул - дело нетворческое?
Так, что ли?
- Я работаю на стекольном заводе и выпускаю стакан, понял? И делаю это хорошо.
Это ремесло, понял? - сказал Сапожников. - Или так: беру каплю расплава и начинаю выдувать пузырь а по дороге соображать - что из него можно сделать. Это творчество, понял? Стакан я планирую, заранее знаю, а насчет капли догадываюсь по дороге, понял? Прежде чертежа нужна догадка.
"Фердипюкс" - это слово такое, которое в стихийном озарении родилось во время великого спора Сапожникова и Фролова.
Глеб слушал напряженно, и все понимали, что он наконец дождался и нарвался, и теперь его медленно раздевали.
И ничего Глебу поделать было нельзя. Ни уйти, потому что всем ясно было бы, почему он это сделал, ни вступить в спор - потому что не хотел он поставить себя с Генкой на одну доску, ни приказать замолчать - потому что в этом споре начальников не было. И оставалось ему только ждать, когда Сапожников с его тупой основательностью либо поскользнется на натертом полу расхожей публицистики, и тогда можно ему будет припаять образ мыслей, опасный для общества, либо вызовет стихийную социальную ярость Фролова.
Но покамест ничего этого не происходило, и Сапожников не давал спору возвыситься до уровня "а ты кто такой" и "наши не хуже ваших".
"Фердипюкс" - это слово такое. Им Сапожников предложил заменить слово "творчество".
Поскольку слово "творчество" помаленьку начинает терять всякий смысл и ощущается только престижем и похвалой. И сказать про какое-нибудь дело, что оно не творческое, значит оскорбить всех в этом деле участвующих и отвратить к нему стремящихся. Вот Сапожников и предложил заменить слово "творчество" словом "фердипюкс" ввиду его явной противности. Чтобы тот, кто не умеет или не хочет делать кое-что без предварительного чертежа, не стремился бы к этому занятию только из-за клички "творец". Это же ясно! Одно дело сказать про человека, что он на творческой работе, а другое - объявить во всеуслышание, что он занимается фердипюксом. Кому это приятно?
Фролову это было неприятно, и он как-то сразу скис. Но Сапожников, который всю жизнь ехал куда-то и никак не мог доехать, обижаться ему не велел и заявил, что лично его вполне устраивает, если все будут знать, что он занимается фердипюксом, лишь бы езду в незнаемое не путали с ездой по адресу. И что обществу нужны и ремесленники, и фердипюксы, и если Фролова оскорбляет когда-то великое, а ныне затрепанное и уничижительное слово "ремесленник", то есть человек, знающий свое дело до тонкости и умеющий сделать нужную вещь, то Сапожников со своей стороны добровольно отказывается от престижной клички "человека творчества", то есть человека, имеющего не чертеж впереди, а убегающий горизонт, и согласен быть "фердипюксом", раз слово "творчество", бывает, приманивает бездельников на нужную обществу работу.
- Так против чего же ты все-таки выступаешь, Сапожников? - спросил Глеб и стал ждать ответа.
- Я не против. Я - за, - сказал Сапожников. - Я за ремесло и за фердипюкс.
- Ремесло - это стандарт. Стандарт противен, - сказал Глеб. - И мы со стандартом боремся.
- Это ужасно, - сказал Сапожников. - Ужасно, если вы победите. Но я думаю все же, что вы не победите. Стандарт - это великое достижение в технологии. Я хочу позвонить по телефону, чтобы мне на дом привезли телевизор "Электрон", а я бы его только включил и смотрел бокс, где Кассиус Клей делает что хочет с Фрезером, потому что Кассиус Клей фердипюкс, а Фрезер выполняет программу и каждый раз ошибается. А не хватать за локоть молодого продавца и жарким шепотом просить его подобрать за дополнительную плату телевизор "Электрон", но не жирный, а попостней и с мозговой косточкой.
- А если токарю надоест крутить гайку по чертежу? - спросил Глеб, ища союзника в Генке. - Тогда как? То есть ему надоест работать руками, и он захочет работать головой? Тогда как?
- Во-первых, нет такого ремесленника, который бы не работал головой. Ты просто не пробовал, Глеб. Не путай стандарт и однообразие. А если ему надоест однообразие, он должен придумать, как сделать две гайки вместо одной, или придумать автомат для нарезки гаек, или придумать элемент, заменяющий гайку вообще. То есть перейти в фердипюксы.
- Я не хочу переходить в фердипюксы, - сказал Фролов. - Я хочу резать свою гайку.
Я люблю однообразие. Оно успокаивает.
- Тогда о чем спор? - спросил Сапожников. - Я же знал, Гена, что ты не захочешь перейти в фердипюксы. Вот ты, как и Глеб, почему-то считаешь, что в науке и в искусстве…
- Ничего я не считаю… - вызывающе сказал Фролов. - Почему ты объединяешь меня с Глебом? Я говорил о совести.
Так. Слово было сказано. Хотя и не Сапожниковым, но было сказано - объединяешь.
Глеб поднялся, подошел к Сапожникову и стал смотреть ему и глаза.
- Ты сумасшедший, Сапожников, - сказал Глеб.
- Это я уже слышал, - сказал Сапожников. - Я алжирский бей, и у меня под самым носом шишка.
- Почему ты людей обижаешь?
- Ничего ты не понял, Глеб, - сказал Фролов. - Мы об него сами обижаемся, как о булыжник… Все важно - и ремесло, и фердипюкс. Не надо только перепутывать. А то одна показуха получается. Сапожников - фердипюкс, это ясно. Верно я говорю, Сапожников?
- Не подсказывай мне ответ, Гена, - сказал Сапожников.
Потом он засмеялся, сделал танцевальное па в центре комнаты, закрыл глаза и повалился на пол.
- Неожиданности хороши в меру, - сказал Глеб.
- Фролов кинулся поднимать, но Глеб остановил его.
- Нельзя… - сказал Глеб. - Скорую помощь… Быстро… Инфаркт, наверно.
Палец Вартанова не попадал в единицу на диске и все промахивался мимо.
- Допрыгался, фердипюкс… - сказал Филидоров, который во время дебатов не произнес ни одного слова и настолько затих в своем углу, что о нем постепенно забыли, хотя вначале явно старались показаться и понравиться ему.
- Эх, вы! - наконец крикнула Нюра. - Ему же людей жалко! Понятно вам? - И снова крикнула: - Сапожников!
Глава 28
БАГУЛЬНИК
Как на самом деле было, никто не знает, но рассказывают вот что: шел по улице человек, шел и шел, а потом вдруг упал. Подбежали к нему, смотрят, а он не тот.
Какой он прежде был, никто, конечно, не знал. Шел себе по улице и шел, а когда упал, смотрят, он совсем не тот. Ну конечно, тут шуры-муры, туда-сюда, то-се, подбежал второй, поднял человека, пустил его по улице - идет. Как колесо покатился. Опять стал тот самый. Никакого интереса.
Вика сказала Сапожникову:
- Ну что ты мне всякую чушь рассказываешь… Ну, а кто он, тот человек?
- Кто?
- Который упал?
- А-а.
- Нет, правда, кто?
- Это был я.
- А второй, который его поднял?
- Это был тоже я, - сказал Сапожников. - Однажды раненый упал на льду и разбил лицо. Это был тоже я, а однажды я замахал крыльями, взлетел на забор и закукарекал. Это был тоже я.
- Ты очень чувствительный.
- Нет, - не согласился Сапожников. - Я задумчивый.
- Ничего, все еще наладится, - сказала Вика - Ты еще выпутаешься.
На подоконнике стояла хрустальная ваза колокольчиком. Вика воткнула в нее какие-то прутья и налила воды. Два дня они стояли веником, а на третий брызнули розовыми цветами.
Сапожников только хотел было сказать ей, что вот, мол, сухие прутья, если их поставить в вазу да налить воды - и другое в этом роде, - только рот раскрыл, а она тут же все сообразила.
- Ты мыслишь образами, - сказала Вика, - не инженер, а прямо какой-то Белинский.
- Я - сломанный придорожный цветок татарник, - сказал Сапожников. - Я - Хаджи Мурат. Меня теперь только в хрустальную вазу ставить… Ничего нельзя, двигаться нельзя, пить нельзя, курить нельзя…
- Только без пошлостей.
- Я ни слова не сказал о женщинах. Что ты взвилась?
- Я тебя знаю.
- Вот-вот, курить нельзя, пошлости говорить нельзя… Слушай, - сказал Сапожников, - мне сегодня улица снилась. Лето, а по асфальту идут глазастые девчонки в мини-юбках, с вытаращенными коленками…
- Противно, - сказала Вика.
- Ты же сама такая.
- Я бы их из пулемета расстреляла.
- А не жалко?
- Жалко, - сказала она.
И Сапожников вдруг откинул одеяло и выскочил на холодный пол. Ничего. Жив.
Вика крикнула:
- Ты что?
Сапожников стоял на паркете на дрожащих ногах.
- Совсем с ума сошел, - сказала Вика, - совсем…
Сапожников похлопал себя ладонью по ноге.
- Волосики… - сказал он.
Вика вылетела из комнаты.
- Не сердись, - крикнул Сапожников. - Пошлости тоже зачем-то нужны.
Хлопнула входная дверь.
- Тишина, ты лучшее из того, что я слышал, - сказал Сапожников и, держась за стенки, выбрался в коридор, где у него возле холодильника имелась гиря.
- Лучше умереть стоя, чем жить на коленях, - сказал Сапожников и нагнулся за гирей.
Тут на него упала щетка, потом рулон чертежей. Они показались ему очень тяжелыми.
Он запихнул их в угол. Отдохнул немножко. Потом рывком поднял гирю, подержал ее над головой и осторожно опустил на пол.
Ничего не случилось.
- А ну, - сказал Сапожников сам себе и поднял еще раз.
Потом он доплелся до кровати и сел на краешек. В груди булькал, толкался и бил крыльями недорезанный петух.
- Болит, - жалобно сказал Сапожников, но никто не услышал. - Ну и хрен с ним. А раньше, что ли, не болело? Уж лучше от гири.
Тогда он встал, повторил все сначала, и пот заливал ему лицо, и слезы заливали ему лицо, а на улице нерешительно бренчали первые гитары, ничего, они разойдутся еще. Скоро лето. И тогда он обнаружил, что стоит на коленях перед гирей.
- Нет… - сказал Сапожников сам себе. - 3ачем же умирать стоя. Лучше все-таки жить стоя, чем умирать на коленях. Если сейчас не умру - буду жить, а как же!
Потом дополз до постели, улегся и дышал.
- Курить бы надо бросить, - сказал он.
И тут чмокнул замок, и вошла Вика.
- Отдышалась? - участливо спросил Сапожников.
- У меня голова болит от тебя, - ответила она.
- Я одинокий, - сказал Сапожников.
- Ну уж нет, - сказала она. - Прежде чем помереть, мы с тобой еще поживем, Сапожников.
Он и раньше замечал, что им разом приходят одни и те же идеи, но не знал, что это бывает на расстоянии.
- А то еще был такой случай, - сказал Сапожников. У него этих случаев было сколько хочешь.
Вика перебила:
- Они мне сообщили, что у тебя инфаркт был из-за меня.
- Они романтики.
Она усмехнулась пренебрежительно, а Сапожников, чтобы ее утешить и выделить из общей массы людей, сказал:
- Им непременно надо, чтобы из-за любви был инфаркт, а еще лучше - помереть.
Тогда будет о чем рассказывать и бегать из дома в дом высунув язык.
- У нас же ничего с тобой не было, - сказала она.
- Им это не интересно. Им интересно, чтоб было.
- Мне тоже.
- Но тут уже ничего не поделаешь.
- А может быть, ты циник? - спросила она.
- Нет, - сказал Сапожников. - Я механик.
- Ты всем голову морочишь.
- Что правда, то правда.
- Слушай, а из-за чего у тебя был инфаркт - Ну-у, товарищи! - сказал Сапожников. - Медицина этого не знает, а ты хочешь, чтобы я знал! А был ли инфаркт? Может, инфаркта-то и не было?
- У тебя ужасное отношение к женщине.
- Да, - подтвердил Сапожников, - что правда, то правда. Хотя, скорее всего, нет.
- А зачем ты мне тогда в любви объяснялся? Откуда я знаю, может быть, ты каждый вечер объясняешься?
- Господи, - удивился Сапожников. - Если б я мог каждый вечер объясняться, я бы объяснялся! Нет, каждый вечер я не могу. Я бы тогда был не Сапожников, а господь бог.
Вика поплакала немножко, а потом сказала:
- Я тебе прощаю.
Тут пришла Нюра, и Вика распорядилась:
- Все-таки нужно, чтобы он жил.
- Ладно, - сказала Нюра. - Будет сделано.
- Я так думаю, вы с ним еще хлебнете горя.
- Сапожников, - сказала Нюра, - ты почему девушку обидел?
- Это я его обидела.
- Вы не огорчайтесь, - утешила Нюра. - Кому он в любви объяснялся, потом удачно замуж выходит.
- Вот это самое ужасное, - сказала Вика. - Ну, я пойду. У вас грузовой лифт работает? Я люблю на грузовом.
- Вика, а почему на грузовом? - спросил Сапожников. - Разве ты шкаф?
- Он автоматический, - сказала Вика. - В нем двери сами открываются.
- Все это любят, - сказала Нюра и пошла ее провожать.
Потом загудел лифт, и Нюра вернулась.
- Вот почитай "Литературку".
Сапожников почитал.
Хватит про осень и зиму. Наступило лето.
Горожанин днем обливался потом, а после захода солнца глубоко дышал ночным бензином. Горожанин работал на славу и из-за денег, курил и перевыполнял планы, ссорился с начальством и домашними, глох от шума машин и собственного темперамента, ходил в кино и орал: "Гол! Гол!" - на стадионе и перед телевизором, разводил цветы на балконе и хомяков в банке, покупал свечи и керамику, эстампы и старую мебель, французские туфли и японские купальники, подыскивал комнату для любовных упражнений и боялся любви больше голода. Складывалась какая-то новая эпоха, и ее старались угадать по случайным приметам. Одни говорили, что современность - это модерн, другие - что современность - это лапоть на стене и самовары. Одни считали, что современность - это моя хата с краю, другие, что современность - это смирно и не могу знать. Одни считали современным город, другие - деревню. Рождаемость падала - перенаселение возрастало. Одни глядели на восток, другие - на запад, воздевали очи горе и зрели в корень. Бог и дьявол поменялись обличьем и за мир дрались оружием, а война лезла в души писком транзисторов. Микроскопическое и большое, пошлое и великое перебалтывались в одном котле, и клокотало варево, опрокидывающее банальные прогнозы отчаяния и оптимизма.
Наверное, и во все времена было так, что от великого до смешного один шаг, но Сапожников в другие времена не жил, и старушечий лозунг "раньше было лучше" действовал на него как предложение о капитуляции, и он вовсе не считал, что дорога через хаос должна быть усыпана выигрышными билетами.
Через два месяца Сапожников уехал в Ялту.
На берегу, скрестив руки, стояли старики в футбольных трусах и жокейских кепочках. Девочка-балерина, опираясь на ржавые перила, делала батманы. Другая некрасивая девочка прижималась к некрасивой матери и твердила: я тоже хочу так…
О, ей предстояла трудная жизнь. По пляжу ходил человек в белой кепке, заломленной набок, из-под которой выглядывали седеющие кудри. Он поводил плечами и все время как бы собирался сделать что-то вызывающе спортивное. Но не делал.
Эта выставка искореженного комнатной жизнью тела была чудовищна. На каменной набережной бушевал голый старик. Он бегал, приседал, размахивал руками, прыгал, как обезьяна, и вздымал руки к солнцу. На топчане сидела, расставив ноги, огромная старуха. Другая, в очках, приветствовала подружку воинственным жестом.
Все это живо напоминало сумасшедший дом.
- Ксс-ксс, - слышался сзади голос нянечки, которая общалась с котенком. - Ешь, ешь… да пей молоко, чертенок… Ну, на тебе с пальца… Надо его в столовую отнести… Да где же его мамаша, черт ее побери…
- Она боится нас, - сказал Сапожников, содрогаясь своего сходства с купальщиками, и отошел от пляжа.
Ночью был дождь с градом. Под крыльцом пищал мокрый котенок. А утром на пляж море выкинуло мертвого дельфина. Плавник его костяно смотрел в солнечное небо, на боку была кровавая рана, глазки его были закрыты, и он был тяжелый. Большую муху сносило ветром, и она никак не могла сесть к нему на смеющуюся губу.
На завтрак давали сосиски с картофельным пюре, манную кашу и тертую морковь.
Вечером будет кинофильм. Индийская картина "Материнская любовь" в двух сериях.
Сапожников знал этот фильм. Там поют.
По террасе все время ходил артист балета в кровавом кимоно с двумя белыми иероглифами - на груди и на спине. У волнолома среди желтой пены плавали бледные презервативы. Кипарисы, кипарисы. Море было лазурное и, как писала чеховская девочка в диктанте, море было большое. Оно действительно было большое, но утыкалось в низкий горизонт. В низкий горизонт теперешнего Сапожникова, человека без перспектив.
- По-моему, критик - это человек, у которого не хватает смелости попробовать свои рекомендации на собственной шкуре, - сказал Сапожников.
- Так бы сразу и говорил, - сказала Неля. - А то "деушка-деушка, который час?".
- Который час? Восемь пятнадцать. Сейчас кино начнется. "Материнская любовь" в двух сериях.
- Учти, я не с каждым в кино хожу.
- Слушай, мартышка, - сказал Сапожников. - Ты какая-то чересчур умная. Тебе не трудно?
- Между прочим, я не глупей тебя..
- Это уж точно, - сказал Сапожников. - Глупей меня еще поискать. Давай разговаривать на близкие нам темы, а то мы запутаемся. Вот скажи, может пьеса состоять не из героев, а из прохожих?
- Легче надо жить, легче, - сказала Неля.
- Я знаю, - сказал Сапожников. - А как это сделать?
- Ха-ха, - сказала Неля. - Надо б лампочку повесить, денег все не соберем.
- Пошли купим завтра белые кепки, - сказал Сапожников. - А то у нас мозги расплавятся.
- Я стройненькая, - сказала она. - Мне кепка пойдет. Ты знаешь, у меня такое состояние, мне музыку нужно.
За их спиной хихикнули. Сапожников обернулся и встретил взгляд мужчины с хамоватым лицом курортного чтеца. Есть такие чтецы с сытыми многозначительными лицами. Особенно они любят читать Превера. "Луч солнца упал на подоконник, и я вспомнил тебя - Мари". В этом роде. И пожилые дамы чувствуют себя вознесенными…
А чтец тут же им читает Пастернака, а потом Аверченко. О дураках.
- Они считают, что я чокнутая, а я не чокнутая.
А Сапожников взял ее за руку и сказал погромче:
- Идем, мартышка… им до тебя еще расти и расти. Они всего лишь слегка начитанные… А ты дикий зверек. Они живут чужим умом, а ты своим. Ты необработанный алмаз. А они обкатанные, как голыши на берегу. Из них только узоры на стадионе делать.
После этого часть людей стала относиться к Сапожникову плохо, а часть - хорошо.
И, естественно, ему нравилась эта, вторая часть. Особенно Сапожникову понравилась спина одного дядьки, потому что хотя тот и стоял к нему спиной, но с явным одобрением прислушивался к его тираде. Дядька обернулся и оказался профессором Филидоровым.
Какой он прежде был, никто, конечно, не знал. Шел себе по улице и шел, а когда упал, смотрят, он совсем не тот. Ну конечно, тут шуры-муры, туда-сюда, то-се, подбежал второй, поднял человека, пустил его по улице - идет. Как колесо покатился. Опять стал тот самый. Никакого интереса.
Вика сказала Сапожникову:
- Ну что ты мне всякую чушь рассказываешь… Ну, а кто он, тот человек?
- Кто?
- Который упал?
- А-а.
- Нет, правда, кто?
- Это был я.
- А второй, который его поднял?
- Это был тоже я, - сказал Сапожников. - Однажды раненый упал на льду и разбил лицо. Это был тоже я, а однажды я замахал крыльями, взлетел на забор и закукарекал. Это был тоже я.
- Ты очень чувствительный.
- Нет, - не согласился Сапожников. - Я задумчивый.
- Ничего, все еще наладится, - сказала Вика - Ты еще выпутаешься.
На подоконнике стояла хрустальная ваза колокольчиком. Вика воткнула в нее какие-то прутья и налила воды. Два дня они стояли веником, а на третий брызнули розовыми цветами.
Сапожников только хотел было сказать ей, что вот, мол, сухие прутья, если их поставить в вазу да налить воды - и другое в этом роде, - только рот раскрыл, а она тут же все сообразила.
- Ты мыслишь образами, - сказала Вика, - не инженер, а прямо какой-то Белинский.
- Я - сломанный придорожный цветок татарник, - сказал Сапожников. - Я - Хаджи Мурат. Меня теперь только в хрустальную вазу ставить… Ничего нельзя, двигаться нельзя, пить нельзя, курить нельзя…
- Только без пошлостей.
- Я ни слова не сказал о женщинах. Что ты взвилась?
- Я тебя знаю.
- Вот-вот, курить нельзя, пошлости говорить нельзя… Слушай, - сказал Сапожников, - мне сегодня улица снилась. Лето, а по асфальту идут глазастые девчонки в мини-юбках, с вытаращенными коленками…
- Противно, - сказала Вика.
- Ты же сама такая.
- Я бы их из пулемета расстреляла.
- А не жалко?
- Жалко, - сказала она.
И Сапожников вдруг откинул одеяло и выскочил на холодный пол. Ничего. Жив.
Вика крикнула:
- Ты что?
Сапожников стоял на паркете на дрожащих ногах.
- Совсем с ума сошел, - сказала Вика, - совсем…
Сапожников похлопал себя ладонью по ноге.
- Волосики… - сказал он.
Вика вылетела из комнаты.
- Не сердись, - крикнул Сапожников. - Пошлости тоже зачем-то нужны.
Хлопнула входная дверь.
- Тишина, ты лучшее из того, что я слышал, - сказал Сапожников и, держась за стенки, выбрался в коридор, где у него возле холодильника имелась гиря.
- Лучше умереть стоя, чем жить на коленях, - сказал Сапожников и нагнулся за гирей.
Тут на него упала щетка, потом рулон чертежей. Они показались ему очень тяжелыми.
Он запихнул их в угол. Отдохнул немножко. Потом рывком поднял гирю, подержал ее над головой и осторожно опустил на пол.
Ничего не случилось.
- А ну, - сказал Сапожников сам себе и поднял еще раз.
Потом он доплелся до кровати и сел на краешек. В груди булькал, толкался и бил крыльями недорезанный петух.
- Болит, - жалобно сказал Сапожников, но никто не услышал. - Ну и хрен с ним. А раньше, что ли, не болело? Уж лучше от гири.
Тогда он встал, повторил все сначала, и пот заливал ему лицо, и слезы заливали ему лицо, а на улице нерешительно бренчали первые гитары, ничего, они разойдутся еще. Скоро лето. И тогда он обнаружил, что стоит на коленях перед гирей.
- Нет… - сказал Сапожников сам себе. - 3ачем же умирать стоя. Лучше все-таки жить стоя, чем умирать на коленях. Если сейчас не умру - буду жить, а как же!
Потом дополз до постели, улегся и дышал.
- Курить бы надо бросить, - сказал он.
И тут чмокнул замок, и вошла Вика.
- Отдышалась? - участливо спросил Сапожников.
- У меня голова болит от тебя, - ответила она.
- Я одинокий, - сказал Сапожников.
- Ну уж нет, - сказала она. - Прежде чем помереть, мы с тобой еще поживем, Сапожников.
Он и раньше замечал, что им разом приходят одни и те же идеи, но не знал, что это бывает на расстоянии.
- А то еще был такой случай, - сказал Сапожников. У него этих случаев было сколько хочешь.
Вика перебила:
- Они мне сообщили, что у тебя инфаркт был из-за меня.
- Они романтики.
Она усмехнулась пренебрежительно, а Сапожников, чтобы ее утешить и выделить из общей массы людей, сказал:
- Им непременно надо, чтобы из-за любви был инфаркт, а еще лучше - помереть.
Тогда будет о чем рассказывать и бегать из дома в дом высунув язык.
- У нас же ничего с тобой не было, - сказала она.
- Им это не интересно. Им интересно, чтоб было.
- Мне тоже.
- Но тут уже ничего не поделаешь.
- А может быть, ты циник? - спросила она.
- Нет, - сказал Сапожников. - Я механик.
- Ты всем голову морочишь.
- Что правда, то правда.
- Слушай, а из-за чего у тебя был инфаркт - Ну-у, товарищи! - сказал Сапожников. - Медицина этого не знает, а ты хочешь, чтобы я знал! А был ли инфаркт? Может, инфаркта-то и не было?
- У тебя ужасное отношение к женщине.
- Да, - подтвердил Сапожников, - что правда, то правда. Хотя, скорее всего, нет.
- А зачем ты мне тогда в любви объяснялся? Откуда я знаю, может быть, ты каждый вечер объясняешься?
- Господи, - удивился Сапожников. - Если б я мог каждый вечер объясняться, я бы объяснялся! Нет, каждый вечер я не могу. Я бы тогда был не Сапожников, а господь бог.
Вика поплакала немножко, а потом сказала:
- Я тебе прощаю.
Тут пришла Нюра, и Вика распорядилась:
- Все-таки нужно, чтобы он жил.
- Ладно, - сказала Нюра. - Будет сделано.
- Я так думаю, вы с ним еще хлебнете горя.
- Сапожников, - сказала Нюра, - ты почему девушку обидел?
- Это я его обидела.
- Вы не огорчайтесь, - утешила Нюра. - Кому он в любви объяснялся, потом удачно замуж выходит.
- Вот это самое ужасное, - сказала Вика. - Ну, я пойду. У вас грузовой лифт работает? Я люблю на грузовом.
- Вика, а почему на грузовом? - спросил Сапожников. - Разве ты шкаф?
- Он автоматический, - сказала Вика. - В нем двери сами открываются.
- Все это любят, - сказала Нюра и пошла ее провожать.
Потом загудел лифт, и Нюра вернулась.
- Вот почитай "Литературку".
Сапожников почитал.
Хватит про осень и зиму. Наступило лето.
Горожанин днем обливался потом, а после захода солнца глубоко дышал ночным бензином. Горожанин работал на славу и из-за денег, курил и перевыполнял планы, ссорился с начальством и домашними, глох от шума машин и собственного темперамента, ходил в кино и орал: "Гол! Гол!" - на стадионе и перед телевизором, разводил цветы на балконе и хомяков в банке, покупал свечи и керамику, эстампы и старую мебель, французские туфли и японские купальники, подыскивал комнату для любовных упражнений и боялся любви больше голода. Складывалась какая-то новая эпоха, и ее старались угадать по случайным приметам. Одни говорили, что современность - это модерн, другие - что современность - это лапоть на стене и самовары. Одни считали, что современность - это моя хата с краю, другие, что современность - это смирно и не могу знать. Одни считали современным город, другие - деревню. Рождаемость падала - перенаселение возрастало. Одни глядели на восток, другие - на запад, воздевали очи горе и зрели в корень. Бог и дьявол поменялись обличьем и за мир дрались оружием, а война лезла в души писком транзисторов. Микроскопическое и большое, пошлое и великое перебалтывались в одном котле, и клокотало варево, опрокидывающее банальные прогнозы отчаяния и оптимизма.
Наверное, и во все времена было так, что от великого до смешного один шаг, но Сапожников в другие времена не жил, и старушечий лозунг "раньше было лучше" действовал на него как предложение о капитуляции, и он вовсе не считал, что дорога через хаос должна быть усыпана выигрышными билетами.
Через два месяца Сапожников уехал в Ялту.
На берегу, скрестив руки, стояли старики в футбольных трусах и жокейских кепочках. Девочка-балерина, опираясь на ржавые перила, делала батманы. Другая некрасивая девочка прижималась к некрасивой матери и твердила: я тоже хочу так…
О, ей предстояла трудная жизнь. По пляжу ходил человек в белой кепке, заломленной набок, из-под которой выглядывали седеющие кудри. Он поводил плечами и все время как бы собирался сделать что-то вызывающе спортивное. Но не делал.
Эта выставка искореженного комнатной жизнью тела была чудовищна. На каменной набережной бушевал голый старик. Он бегал, приседал, размахивал руками, прыгал, как обезьяна, и вздымал руки к солнцу. На топчане сидела, расставив ноги, огромная старуха. Другая, в очках, приветствовала подружку воинственным жестом.
Все это живо напоминало сумасшедший дом.
- Ксс-ксс, - слышался сзади голос нянечки, которая общалась с котенком. - Ешь, ешь… да пей молоко, чертенок… Ну, на тебе с пальца… Надо его в столовую отнести… Да где же его мамаша, черт ее побери…
- Она боится нас, - сказал Сапожников, содрогаясь своего сходства с купальщиками, и отошел от пляжа.
Ночью был дождь с градом. Под крыльцом пищал мокрый котенок. А утром на пляж море выкинуло мертвого дельфина. Плавник его костяно смотрел в солнечное небо, на боку была кровавая рана, глазки его были закрыты, и он был тяжелый. Большую муху сносило ветром, и она никак не могла сесть к нему на смеющуюся губу.
На завтрак давали сосиски с картофельным пюре, манную кашу и тертую морковь.
Вечером будет кинофильм. Индийская картина "Материнская любовь" в двух сериях.
Сапожников знал этот фильм. Там поют.
По террасе все время ходил артист балета в кровавом кимоно с двумя белыми иероглифами - на груди и на спине. У волнолома среди желтой пены плавали бледные презервативы. Кипарисы, кипарисы. Море было лазурное и, как писала чеховская девочка в диктанте, море было большое. Оно действительно было большое, но утыкалось в низкий горизонт. В низкий горизонт теперешнего Сапожникова, человека без перспектив.
- По-моему, критик - это человек, у которого не хватает смелости попробовать свои рекомендации на собственной шкуре, - сказал Сапожников.
- Так бы сразу и говорил, - сказала Неля. - А то "деушка-деушка, который час?".
- Который час? Восемь пятнадцать. Сейчас кино начнется. "Материнская любовь" в двух сериях.
- Учти, я не с каждым в кино хожу.
- Слушай, мартышка, - сказал Сапожников. - Ты какая-то чересчур умная. Тебе не трудно?
- Между прочим, я не глупей тебя..
- Это уж точно, - сказал Сапожников. - Глупей меня еще поискать. Давай разговаривать на близкие нам темы, а то мы запутаемся. Вот скажи, может пьеса состоять не из героев, а из прохожих?
- Легче надо жить, легче, - сказала Неля.
- Я знаю, - сказал Сапожников. - А как это сделать?
- Ха-ха, - сказала Неля. - Надо б лампочку повесить, денег все не соберем.
- Пошли купим завтра белые кепки, - сказал Сапожников. - А то у нас мозги расплавятся.
- Я стройненькая, - сказала она. - Мне кепка пойдет. Ты знаешь, у меня такое состояние, мне музыку нужно.
За их спиной хихикнули. Сапожников обернулся и встретил взгляд мужчины с хамоватым лицом курортного чтеца. Есть такие чтецы с сытыми многозначительными лицами. Особенно они любят читать Превера. "Луч солнца упал на подоконник, и я вспомнил тебя - Мари". В этом роде. И пожилые дамы чувствуют себя вознесенными…
А чтец тут же им читает Пастернака, а потом Аверченко. О дураках.
- Они считают, что я чокнутая, а я не чокнутая.
А Сапожников взял ее за руку и сказал погромче:
- Идем, мартышка… им до тебя еще расти и расти. Они всего лишь слегка начитанные… А ты дикий зверек. Они живут чужим умом, а ты своим. Ты необработанный алмаз. А они обкатанные, как голыши на берегу. Из них только узоры на стадионе делать.
После этого часть людей стала относиться к Сапожникову плохо, а часть - хорошо.
И, естественно, ему нравилась эта, вторая часть. Особенно Сапожникову понравилась спина одного дядьки, потому что хотя тот и стоял к нему спиной, но с явным одобрением прислушивался к его тираде. Дядька обернулся и оказался профессором Филидоровым.
Глава 29
ГЛИНЯНЫЙ КОТ
Профессор Филидоров не любил проводить отпуски в доме отдыха. Там расписание, четыре раза в день и столовая в одно и то же время. А потом вокруг клумбы ходить в компании и все время быть интересным. И рассказывать иронические байки из поездок по чужим территориям. Ну, знаете эти разговоры: "Помнится, когда я был в Поукипсси… Или нет, это было в Майами-Бич… Простите, это было в Монте-Карло…" Или "Помню один вечер в Париже… Все было очень просто - я, Пикассо, томик Гейне, легкое вино…" И еще профессор Филидоров страдал на секс-фильмах. Из-за голых актрис. И думал про их мужей. А Венера Милосская нравилась ему, потому что была толстая. А как признаешься?
И еще сувениры. Никто из его коллег не купил бы на рынке глиняного кота. Разве что под пыткой. Бесформенный серый кот с розовым носом и щелью на спине. Это низкий вкус. Другое дело глиняный кот с мексиканского рынка. Это высокий вкус. А так как иностранный коллега не покупал котов у себя на рынке, а гонялся за ними в Москве, то высота вкуса была прямо пропорциональна расстоянию до рынка. Вкус шел на километры. Ну, и так и далее - как говорил Сапожников.
Но отпуск есть отпуск. А на даче жена, дочь, гости жены, гости дочери, гости гостей и другие гости. Поэтому профессор Филидоров снимал частным образом комнату в курортном месте, сговаривался с хозяйкой о еде и считал дикарями тех, кто так не поступал. А как организовать орду отдыхающих, профессор Филидоров не знал. В конце концов, каждый устраивается как может, если ищет уединения. …Сначала на пляже он встретил физика, который вернулся из Швеции. Выпили саперави.
- Миин скооль, дин скооль, але вакра фликуш скооль, - сказал физик.
И профессору Филидорову было стыдно. Он не знал этого тоста и за что пьют.
Оказалось, что пьют за девушек. Физик сказал:
- Тут на пляже есть наши.
И опять Филидоров не знал, кто эти наши. Он уже сам не помнил, в скольких местах он консультировал. Потом подошли трое наших с восклицаниями:
- Профессор! Отлично!
Они все были в плавках.
- Сегодня День шахтера. Надо отметить!
Ага. Это шахтеры.
- Сапожников тут… Вы знакомы?.
Профессор Филидоров дал им адрес своей хозяйки. Он жил на втором этаже, и в три стороны было видно море. Каменистая улочка вела вверх к его дому, а над ней зелень, зеленый навес листвы. Свет, тень, живое и каменное.
Профессор Филидоров нес авоську с сухим вином и печеньем. Посидим тихонько у распахнутых окон. Будем дышать морем, пить сухое вино, глядя на луч пурпурного заката, а потом на большое лунное море.
Не постучавшись, вошли два незнакомых парня с лицами гангстеров.
- Здесь День шахтера? - спросили они.
- Здесь… Но… - сказал Филидоров.
Парни внесли ящик водки и два ящика пива, поставили у стены рядом с двумя филидоровскими "сухонькими".
- Мы за закуской, - сказали они.
И ушли.
Профессор Филидоров похолодел. Он выглянул в окно. Много людей поднимались вверх по улице. Они размахивали руками и показывали на профессора. Они шли к нему.
Потом, перекрывая пение Нели, рев голосов и вой магнитофона, шахтер с лицом артиста Бориса Андреева и фигурой Ильи Муромца воскликнул:
- Надо выпить за самого старшего среди нас шахтера! Профессора Филидорова!
- Я не шахтер… - стеснительно сказал Филидоров.
- Не верьте ему, - сказал Сапожников. - Он шутит.
- Ура! - крикнули все.
Кроме Сапожникова - абсолютно незнакомые лица. Ни "швед", ни трое "наших" в плавках так и не появились.
Со двора два гангстера подносили шашлыки, дым поднимался, как при казни еретика Джордано Бруно, и профессор Филидоров уже не боялся хозяйки, он боялся дружинников. И жителей города.
И еще сувениры. Никто из его коллег не купил бы на рынке глиняного кота. Разве что под пыткой. Бесформенный серый кот с розовым носом и щелью на спине. Это низкий вкус. Другое дело глиняный кот с мексиканского рынка. Это высокий вкус. А так как иностранный коллега не покупал котов у себя на рынке, а гонялся за ними в Москве, то высота вкуса была прямо пропорциональна расстоянию до рынка. Вкус шел на километры. Ну, и так и далее - как говорил Сапожников.
Но отпуск есть отпуск. А на даче жена, дочь, гости жены, гости дочери, гости гостей и другие гости. Поэтому профессор Филидоров снимал частным образом комнату в курортном месте, сговаривался с хозяйкой о еде и считал дикарями тех, кто так не поступал. А как организовать орду отдыхающих, профессор Филидоров не знал. В конце концов, каждый устраивается как может, если ищет уединения. …Сначала на пляже он встретил физика, который вернулся из Швеции. Выпили саперави.
- Миин скооль, дин скооль, але вакра фликуш скооль, - сказал физик.
И профессору Филидорову было стыдно. Он не знал этого тоста и за что пьют.
Оказалось, что пьют за девушек. Физик сказал:
- Тут на пляже есть наши.
И опять Филидоров не знал, кто эти наши. Он уже сам не помнил, в скольких местах он консультировал. Потом подошли трое наших с восклицаниями:
- Профессор! Отлично!
Они все были в плавках.
- Сегодня День шахтера. Надо отметить!
Ага. Это шахтеры.
- Сапожников тут… Вы знакомы?.
Профессор Филидоров дал им адрес своей хозяйки. Он жил на втором этаже, и в три стороны было видно море. Каменистая улочка вела вверх к его дому, а над ней зелень, зеленый навес листвы. Свет, тень, живое и каменное.
Профессор Филидоров нес авоську с сухим вином и печеньем. Посидим тихонько у распахнутых окон. Будем дышать морем, пить сухое вино, глядя на луч пурпурного заката, а потом на большое лунное море.
Не постучавшись, вошли два незнакомых парня с лицами гангстеров.
- Здесь День шахтера? - спросили они.
- Здесь… Но… - сказал Филидоров.
Парни внесли ящик водки и два ящика пива, поставили у стены рядом с двумя филидоровскими "сухонькими".
- Мы за закуской, - сказали они.
И ушли.
Профессор Филидоров похолодел. Он выглянул в окно. Много людей поднимались вверх по улице. Они размахивали руками и показывали на профессора. Они шли к нему.
Потом, перекрывая пение Нели, рев голосов и вой магнитофона, шахтер с лицом артиста Бориса Андреева и фигурой Ильи Муромца воскликнул:
- Надо выпить за самого старшего среди нас шахтера! Профессора Филидорова!
- Я не шахтер… - стеснительно сказал Филидоров.
- Не верьте ему, - сказал Сапожников. - Он шутит.
- Ура! - крикнули все.
Кроме Сапожникова - абсолютно незнакомые лица. Ни "швед", ни трое "наших" в плавках так и не появились.
Со двора два гангстера подносили шашлыки, дым поднимался, как при казни еретика Джордано Бруно, и профессор Филидоров уже не боялся хозяйки, он боялся дружинников. И жителей города.