Страница:
Интересно бы узнать, о чем она…
Они, трое командированных, шли в толпе к самолету, который повезет их в зону вечной мерзлоты и, может быть, наконец все застынет, а здесь ледок еще тоненький и хрупкий под каблуком… …Сначала Сапожников услышал шаги в коридоре и не поверил. Она целый месяц не выходила из комнаты, лежала. Потом шаги остановились, и под дверь пролез конверт.
Пока Сапожников поднимал, она ушла. "Неужели ты не понимаешь - то, что нас связывает, это поверх всего. Не могу больше. Мне нужно с тобой встретиться.
Ответь. Никому не говори. Ответ положи в карман своего пальто в коридоре. Я возьму".
Конечно, поверх всего. Где и когда, как это сделать, если супруг вопит в соседней комнате и следит, чтобы муха не сорвалась с паутины. Супруг всегда очень страдал, что его недооценивают. Он любил свое тело и занимался зарядовой гимнастикой.
Во втором конверте было: "Завтра в три часа у кинотеатра "Россия". Боже мой, как она доберется, она же еле ходит.
Сапожников понимал, что ей нужны деньги всего-навсего, но это уже не имело значения.
Они встретились у кинотеатра "Россия" и прошли в скверик на Страстном бульваре.
Снег утром таял, а после полудня замерзал. Она сидела на скамейке в белом кожаном пальто, совсем холодном, и каблуки-шпильки проламывали тонкий лед. Она была чуть жива, в чем душа держалась, боже мой! Она сказала:
- Я не буду с этим человеком - это очень плохой человек. Я выздоровею, и мы опять будем вместе.
Сапожников не знал тогда, что видит ее в последний раз.
- Пойдем отсюда, ты замерзнешь, - сказал он.
- Мне надо позвонить по телефону.
Они пошли к автомату на углу Петровки, и она позвонила супругу, что скоро вернется, все в порядке. Но это уже не имело значения. Ничего уже не имело значения, кроме того, как она выглядела.
- Давай я тебя покормлю, - сказал Сапожников.
- Я хочу мороженого, - сказала она.
Они спустились по улице Горького до кафе-мороженого, и Сапожников ловил взгляды, которыми ее провожали.
В кафе-мороженом она разделась, и гардеробщик испуганно взял у нее пальто. Она подошла к зеркалу и поправила волосы. Сапожников видел это в последний раз.
Они взяли разноцветное мороженое, и она жадно пила фруктовую воду. Она пила, как птица.
Сапожников тоже видел это в последний раз.
- Сколько тебе надо денег?
- Триста рублей, - сказала она наугад, - взаймы.
- Взаймы… - сказал Сапожников. - Не говори глупостей… Я попробую.
Это было очень много, это было гораздо больше, чем он тогда мог рассчитывать добыть. Потом у него были деньги. Но это было потом.
Они вышли, и Сапожников взял такси.
- Подожди немножко, - сказал он, когда машина остановилась.
Он забежал к сослуживцу и сказал, что ему нужно на короткий срок триста рублей.
Сослуживец сказал, что у него нет, потом ушел в другую комнату и принес деньги.
Сапожников кивнул и ушел. В машине он отдал ей деньги. Она заплакала.
- Прости меня, - сказала она.
- Не вешай носа, - сказал Сапожников. - Держись.
Потом он вылез, прикрыл дверцу, и машина укатила, а Сапожников пошел пешком туда же, куда укатила машина, где за стеной его комнаты высасывали и забивали человека, потому что человек сделал ошибку, был гордый и не позволял себя спасти и вырвать из грязной паутины.
Потом Сапожников пришел домой и, чтобы ничего не слышать за стеной, включил радио. И тогда здесь, в комнате, он услышал японскую песенку о двух супругах, разлученных, которые умерли, и каждый год в какой-то праздник их души подходят к двум берегам Млечного Пути, и смотрят друг на друга через белую реку, и не могут встретиться никогда, - такая в Японии есть сказка. И об этом песня.
Есть такой стих: ты домой не вернулась…
Я плачу в углу…
Сапожников сидел и плакал.
Что делать? Что делать?..
Самолет разогнался и взлетел. Огни провалились вниз.
Теперь Сапожникову было… было… сколько же ему было? Было сорок три, а Фролову и Вартанову по тридцать четыре. У них все еще было впереди.
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Они, трое командированных, шли в толпе к самолету, который повезет их в зону вечной мерзлоты и, может быть, наконец все застынет, а здесь ледок еще тоненький и хрупкий под каблуком… …Сначала Сапожников услышал шаги в коридоре и не поверил. Она целый месяц не выходила из комнаты, лежала. Потом шаги остановились, и под дверь пролез конверт.
Пока Сапожников поднимал, она ушла. "Неужели ты не понимаешь - то, что нас связывает, это поверх всего. Не могу больше. Мне нужно с тобой встретиться.
Ответь. Никому не говори. Ответ положи в карман своего пальто в коридоре. Я возьму".
Конечно, поверх всего. Где и когда, как это сделать, если супруг вопит в соседней комнате и следит, чтобы муха не сорвалась с паутины. Супруг всегда очень страдал, что его недооценивают. Он любил свое тело и занимался зарядовой гимнастикой.
Во втором конверте было: "Завтра в три часа у кинотеатра "Россия". Боже мой, как она доберется, она же еле ходит.
Сапожников понимал, что ей нужны деньги всего-навсего, но это уже не имело значения.
Они встретились у кинотеатра "Россия" и прошли в скверик на Страстном бульваре.
Снег утром таял, а после полудня замерзал. Она сидела на скамейке в белом кожаном пальто, совсем холодном, и каблуки-шпильки проламывали тонкий лед. Она была чуть жива, в чем душа держалась, боже мой! Она сказала:
- Я не буду с этим человеком - это очень плохой человек. Я выздоровею, и мы опять будем вместе.
Сапожников не знал тогда, что видит ее в последний раз.
- Пойдем отсюда, ты замерзнешь, - сказал он.
- Мне надо позвонить по телефону.
Они пошли к автомату на углу Петровки, и она позвонила супругу, что скоро вернется, все в порядке. Но это уже не имело значения. Ничего уже не имело значения, кроме того, как она выглядела.
- Давай я тебя покормлю, - сказал Сапожников.
- Я хочу мороженого, - сказала она.
Они спустились по улице Горького до кафе-мороженого, и Сапожников ловил взгляды, которыми ее провожали.
В кафе-мороженом она разделась, и гардеробщик испуганно взял у нее пальто. Она подошла к зеркалу и поправила волосы. Сапожников видел это в последний раз.
Они взяли разноцветное мороженое, и она жадно пила фруктовую воду. Она пила, как птица.
Сапожников тоже видел это в последний раз.
- Сколько тебе надо денег?
- Триста рублей, - сказала она наугад, - взаймы.
- Взаймы… - сказал Сапожников. - Не говори глупостей… Я попробую.
Это было очень много, это было гораздо больше, чем он тогда мог рассчитывать добыть. Потом у него были деньги. Но это было потом.
Они вышли, и Сапожников взял такси.
- Подожди немножко, - сказал он, когда машина остановилась.
Он забежал к сослуживцу и сказал, что ему нужно на короткий срок триста рублей.
Сослуживец сказал, что у него нет, потом ушел в другую комнату и принес деньги.
Сапожников кивнул и ушел. В машине он отдал ей деньги. Она заплакала.
- Прости меня, - сказала она.
- Не вешай носа, - сказал Сапожников. - Держись.
Потом он вылез, прикрыл дверцу, и машина укатила, а Сапожников пошел пешком туда же, куда укатила машина, где за стеной его комнаты высасывали и забивали человека, потому что человек сделал ошибку, был гордый и не позволял себя спасти и вырвать из грязной паутины.
Потом Сапожников пришел домой и, чтобы ничего не слышать за стеной, включил радио. И тогда здесь, в комнате, он услышал японскую песенку о двух супругах, разлученных, которые умерли, и каждый год в какой-то праздник их души подходят к двум берегам Млечного Пути, и смотрят друг на друга через белую реку, и не могут встретиться никогда, - такая в Японии есть сказка. И об этом песня.
Есть такой стих: ты домой не вернулась…
Я плачу в углу…
Сапожников сидел и плакал.
Что делать? Что делать?..
Самолет разогнался и взлетел. Огни провалились вниз.
Теперь Сапожникову было… было… сколько же ему было? Было сорок три, а Фролову и Вартанову по тридцать четыре. У них все еще было впереди.
Глава 13
БЕЗЫМЯННЫЙ МЛАДЕНЕЦ
А это тоже еще до войны было.
Серый день был и бледные лица. Сапожников из парадного вышел, а двор пустой.
Осень холодная. По переулку мокрые булыжники текут, деревья черные во дворах, облетевшие, а у черного забора - зеленая трава, пронзительная. Так и осталось - бледно-серое, черное и мокро-зеленое, пронзительное. Мимо две женщины прошли в беретиках, вязанных крючком, жакетики и юбки длинные. Друг с другом тихо переговариваются, а глаза напряженные и бегают.
- А где он?
- В дровах лежит… Возле дома девятнадцать.
И прошли мимо.
Выходной день. Уроки утром не готовить, в школу не идти. Где все?
Сапожников пошел на уголок, а там никто не стоит, не курит.
Прошел трамвай третий номер, потом четырнадцатый. Прохожих один-два и обчелся.
Пустынно, как после демонстрации. И такую Сапожников тоскливую радость почувствовал, что горлу поперек. Стоит на углу двух улиц, и идти можно куда хочешь, как будто ты подкидыш и теперь обо всем должен думать сам.
Мама хорошо пела, когда одна оставалась и думала, что никто не слышит. Доставала из заветной театральной сумочки листки с песнями и раскладывала рядом с собой на диване. Сумочка желтой кожи, на никелированной цепочке, а внутри запах духов, белый бинокль на перламутровой выдвижной ручке и листки с песнями, карандашными и чернильными, разного почерка. Разложит, посмотрит на первую строчку и поет, глядя в окно, старые песни и романсы, еще девические. А тут вдруг согласилась учиться петь. Познакомилась на родительском собрании с учительницей Аносовой, и та ее уговорила учиться петь. У Аносовой Веры Петровны многие учились и с Благуши, и с Семеновской. Бесплатно учила, для души. Сапожников и сына ее знал, Лешку, первый из ребят радиотехник в районе, и компанию всю ихнюю знал.
Панфилова и Якушева. Сапожникову они правились, но уж больно тесно держались, никого к себе не пускали, дружили очень, да еще родились тут же, а Сапожниковы калязинские, да и школа соседняя, ну, Сапожников и не притыкался.
Аносова бесплатно учила, а все же учила. А после учения, сами знаете, кто плохо пел, поет лучше, а кто хорошо пел, поет хуже. И все уравниваются.
Мастерства больше, таланта меньше. По системе. А искусство - какая же система?
Искусство - нарушение системы. Хоть в чем-нибудь. Иначе зачем ты в искусстве, если тебе своего сказать нечего?
И мама стала хуже петь, по чужим правилам и не про свое, мамино. До этого пела про сирень, про калитку, про ямщиков, про разлуку. А теперь стала петь, Корчмарева и Раухвергера - современный репертуар. А его только можно петь под рояль - белые клавиши. Мама эти песни наедине с собой петь стеснялась, и они с Сапожниковым стали отдаляться друг от друга.
Вот и стоит теперь Сапожников на осеннем перекрестке, и смотрит Сапожников в серые тучи, и в душе у него тоскливая радость свободного подкидыша, безымянного младенца.
Зашел вчера Сапожников к Аносовым:
- Мама не у вас?
- Проходи, - сказал Леша.
- Что такое? - спросила мама, когда Сапожников в комнату вошел, где рояль, и кудрявая посторонняя женщина петь учится, и яркий свет из-под стеклянного абажура с голубой оборочкой.
- Письмо получили - сказал Сапожников. - Дунаев велел за тобой сходить.
- От кого письмо? - нахмурилась мама.
- От отца…
- Это не спешно, - сказала мама. - Погуляй… У меня еще урок не начинался.
А Вера Петровна сказала женщине в кудряшках:
- Ну, давайте, Лида, еще раз Корчмарева.
И Сапожников узнал библиотекаршу из Дома пионеров. Пожилую женщину, лет двадцати.
Сапожников спросил у Лешки:
- Что читаешь?
- "Двадцать лет спустя".
- Не знаю.
- А "Три мушкетера"? Это продолжение.
- Начал, да отняли. Давали на один день.
- Так это моя книжка была. На, читай.
Сапожников приткнулся у рояля и стал мушкетерами захлебываться. Не д'Артаньяном, конечно, - Атосом: бледный и не пьянеет, терпеливый, одно слово - граф де ла Фер.
А кудряшки поют:
- Нынче в море кач-ка-а высока-а… не жалей, морячка-а, мо-ряка… Тру-убы… ма-ачты… За кормою пенится вода… Ча-айки пла-а-чут… - И бодро: - Но моряк не плачет никогда!
Тут д'Артаньян заглянул в окно павильона, увидел раздавленные фрукты и с ужасом понял, что госпожу Бонасье сперли.
А кудряшки заглянули через плечо испросили:
- А что д'Артаньян-армянин?.. Тру-убы, мачты-.. Но моряк не плачет никогда.
Заморосила водяная пыль, и через улицу на уголок перебежал парень с соседнего двора.
- Смотрел? - спросил он у Сапожникова.
Вытащил из пальто две папироски "Норд", почти высыпавшиеся в кармане, потом они стали "Север".
Но Сапожников курить отказался.
Парень закурил сам.
- Что видал-то? Кино, что ли? - спросил Сапожников.
- Какое кино?.. У дома девятнадцать ребеночек мертвый лежит. Голый, - сказал парень.
Трава была пронзительная, торцы поленницы черные, а кожура на ней белая с червоточиной, березовая, и завитками отставала. В одном месте у самой земли дрова вдвинуты вглубь, и под навесом верхних рядов, чтобы дождь не лил, лежало синеющее тельце, голенькое, чтобы быстрее умер, и головка уходила вглубь, в темноту, или у него это были темные волосики, - одну секунду это все видел Сапожников, и его тут же оттолкнули люди в пальто, а потом оттащили туда, где толпились пацаны и уходили по одному. А милиционер и доктор в пальто поверх халата писали бумаги. Люди стояли.
- Подкинули, - сказал один.
- Бывает, - сказал другой.
- Сука, - сказал третий.
И эти три слова Сапожников запомнил навсегда. И когда вспоминал их, приходило одиночество.
Что с тобой? - спросила мама.
Сапожников запел громко:
- Нынче в море качка высока-а! Тру-бы! Ма-ачты!.. Но моряк не плачет никогда!
- А-а… - сказала мама. - Значит, ты ходил смотреть!
- Тру-убы… Ма-ачты…
- Подкинули… - сказала Мама.
- Это я слышал.
- Бывает…
- И это я слышал:
- Я больше не буду учиться петь, - сказала Мама.
- И еще слышал, что она сука.
- Отец пишет, что приедет, - сказала Мама.
- Он и раньше приезжал.
- Нет, он хочет еще раз попытаться с нами жить.
- Ты пой. Только по-старому, - сказал Сапожников.
- Смешной ты… Неужели ты мог подумать, что я тебя подкину?
- А если ты умрешь раньше меня?
- А если ты раньше меня? Что тогда?
- Не знаю, - сказал Сапожников.
- Ничего не изменится. Человек умирает, только когда его забывают.
- Он лежит там на самом деле мертвый, хоть помни его, хоть нет:
- Нет, - сказала Мама. - Ты ничего не понял. Его живого забыли. Вот почему он умер.
Серый день был и бледные лица. Сапожников из парадного вышел, а двор пустой.
Осень холодная. По переулку мокрые булыжники текут, деревья черные во дворах, облетевшие, а у черного забора - зеленая трава, пронзительная. Так и осталось - бледно-серое, черное и мокро-зеленое, пронзительное. Мимо две женщины прошли в беретиках, вязанных крючком, жакетики и юбки длинные. Друг с другом тихо переговариваются, а глаза напряженные и бегают.
- А где он?
- В дровах лежит… Возле дома девятнадцать.
И прошли мимо.
Выходной день. Уроки утром не готовить, в школу не идти. Где все?
Сапожников пошел на уголок, а там никто не стоит, не курит.
Прошел трамвай третий номер, потом четырнадцатый. Прохожих один-два и обчелся.
Пустынно, как после демонстрации. И такую Сапожников тоскливую радость почувствовал, что горлу поперек. Стоит на углу двух улиц, и идти можно куда хочешь, как будто ты подкидыш и теперь обо всем должен думать сам.
Мама хорошо пела, когда одна оставалась и думала, что никто не слышит. Доставала из заветной театральной сумочки листки с песнями и раскладывала рядом с собой на диване. Сумочка желтой кожи, на никелированной цепочке, а внутри запах духов, белый бинокль на перламутровой выдвижной ручке и листки с песнями, карандашными и чернильными, разного почерка. Разложит, посмотрит на первую строчку и поет, глядя в окно, старые песни и романсы, еще девические. А тут вдруг согласилась учиться петь. Познакомилась на родительском собрании с учительницей Аносовой, и та ее уговорила учиться петь. У Аносовой Веры Петровны многие учились и с Благуши, и с Семеновской. Бесплатно учила, для души. Сапожников и сына ее знал, Лешку, первый из ребят радиотехник в районе, и компанию всю ихнюю знал.
Панфилова и Якушева. Сапожникову они правились, но уж больно тесно держались, никого к себе не пускали, дружили очень, да еще родились тут же, а Сапожниковы калязинские, да и школа соседняя, ну, Сапожников и не притыкался.
Аносова бесплатно учила, а все же учила. А после учения, сами знаете, кто плохо пел, поет лучше, а кто хорошо пел, поет хуже. И все уравниваются.
Мастерства больше, таланта меньше. По системе. А искусство - какая же система?
Искусство - нарушение системы. Хоть в чем-нибудь. Иначе зачем ты в искусстве, если тебе своего сказать нечего?
И мама стала хуже петь, по чужим правилам и не про свое, мамино. До этого пела про сирень, про калитку, про ямщиков, про разлуку. А теперь стала петь, Корчмарева и Раухвергера - современный репертуар. А его только можно петь под рояль - белые клавиши. Мама эти песни наедине с собой петь стеснялась, и они с Сапожниковым стали отдаляться друг от друга.
Вот и стоит теперь Сапожников на осеннем перекрестке, и смотрит Сапожников в серые тучи, и в душе у него тоскливая радость свободного подкидыша, безымянного младенца.
Зашел вчера Сапожников к Аносовым:
- Мама не у вас?
- Проходи, - сказал Леша.
- Что такое? - спросила мама, когда Сапожников в комнату вошел, где рояль, и кудрявая посторонняя женщина петь учится, и яркий свет из-под стеклянного абажура с голубой оборочкой.
- Письмо получили - сказал Сапожников. - Дунаев велел за тобой сходить.
- От кого письмо? - нахмурилась мама.
- От отца…
- Это не спешно, - сказала мама. - Погуляй… У меня еще урок не начинался.
А Вера Петровна сказала женщине в кудряшках:
- Ну, давайте, Лида, еще раз Корчмарева.
И Сапожников узнал библиотекаршу из Дома пионеров. Пожилую женщину, лет двадцати.
Сапожников спросил у Лешки:
- Что читаешь?
- "Двадцать лет спустя".
- Не знаю.
- А "Три мушкетера"? Это продолжение.
- Начал, да отняли. Давали на один день.
- Так это моя книжка была. На, читай.
Сапожников приткнулся у рояля и стал мушкетерами захлебываться. Не д'Артаньяном, конечно, - Атосом: бледный и не пьянеет, терпеливый, одно слово - граф де ла Фер.
А кудряшки поют:
- Нынче в море кач-ка-а высока-а… не жалей, морячка-а, мо-ряка… Тру-убы… ма-ачты… За кормою пенится вода… Ча-айки пла-а-чут… - И бодро: - Но моряк не плачет никогда!
Тут д'Артаньян заглянул в окно павильона, увидел раздавленные фрукты и с ужасом понял, что госпожу Бонасье сперли.
А кудряшки заглянули через плечо испросили:
- А что д'Артаньян-армянин?.. Тру-убы, мачты-.. Но моряк не плачет никогда.
Заморосила водяная пыль, и через улицу на уголок перебежал парень с соседнего двора.
- Смотрел? - спросил он у Сапожникова.
Вытащил из пальто две папироски "Норд", почти высыпавшиеся в кармане, потом они стали "Север".
Но Сапожников курить отказался.
Парень закурил сам.
- Что видал-то? Кино, что ли? - спросил Сапожников.
- Какое кино?.. У дома девятнадцать ребеночек мертвый лежит. Голый, - сказал парень.
Трава была пронзительная, торцы поленницы черные, а кожура на ней белая с червоточиной, березовая, и завитками отставала. В одном месте у самой земли дрова вдвинуты вглубь, и под навесом верхних рядов, чтобы дождь не лил, лежало синеющее тельце, голенькое, чтобы быстрее умер, и головка уходила вглубь, в темноту, или у него это были темные волосики, - одну секунду это все видел Сапожников, и его тут же оттолкнули люди в пальто, а потом оттащили туда, где толпились пацаны и уходили по одному. А милиционер и доктор в пальто поверх халата писали бумаги. Люди стояли.
- Подкинули, - сказал один.
- Бывает, - сказал другой.
- Сука, - сказал третий.
И эти три слова Сапожников запомнил навсегда. И когда вспоминал их, приходило одиночество.
Что с тобой? - спросила мама.
Сапожников запел громко:
- Нынче в море качка высока-а! Тру-бы! Ма-ачты!.. Но моряк не плачет никогда!
- А-а… - сказала мама. - Значит, ты ходил смотреть!
- Тру-убы… Ма-ачты…
- Подкинули… - сказала Мама.
- Это я слышал.
- Бывает…
- И это я слышал:
- Я больше не буду учиться петь, - сказала Мама.
- И еще слышал, что она сука.
- Отец пишет, что приедет, - сказала Мама.
- Он и раньше приезжал.
- Нет, он хочет еще раз попытаться с нами жить.
- Ты пой. Только по-старому, - сказал Сапожников.
- Смешной ты… Неужели ты мог подумать, что я тебя подкину?
- А если ты умрешь раньше меня?
- А если ты раньше меня? Что тогда?
- Не знаю, - сказал Сапожников.
- Ничего не изменится. Человек умирает, только когда его забывают.
- Он лежит там на самом деле мертвый, хоть помни его, хоть нет:
- Нет, - сказала Мама. - Ты ничего не понял. Его живого забыли. Вот почему он умер.
Глава 14
ОЖИДАНИЕ
Самолет взревел и затих. Люди зашевелились и стали подниматься, разминаться и потянулись к выходу сонные, помятые.
Сапожников вышел последним.
Внизу его поджидали Виктор и Генка Фролов. Рассвет был бледно-синий и морозный.
Снега не было. Пассажиры тянулись к аэровокзалу, одноэтажному зданию из белого кирпича.
- Торопиться не будем, - сказал Фролов. - Столовая еще закрыта, и все равно сначала будут кормить команду. Предлагаю выскочить в город в магазин. Тут близко четвертый гастроном.
Земля была твердая, как керамика.
- Четвертый закрыт, - сказал им на улице сонный дядька в кепке. - Придется вам в первый бежать.
Рассвет стал розовым.
- Далеко это? - спросили они.
- Нет, близко. Минут семь. За угол, пройти новостройку, ну а там увидите.
Дядька потер уши и ушел.
- Рискованно, - сказал Виктор.
- Вы как хотите, а я хочу бутылку достать, - сказал Сапожников.
- Ну, побежали, - сказал Фролов.
- Побежали.
И тут начался кошмар.
Они бежали по узким дощечкам мимо строящихся домов, и тут навстречу им люди двинулись на работу, и разойтись нельзя, начались объятия на жердочках. А люди все шли и шли, нескончаемая цепочка людей, и с каждым надо было обняться, чтобы сделать шаг вперед, и обратно повернуть нельзя, ну точь-в-точь как в жизни.
Наконец они вырвались на улицу и побежали мимо обыкновенных новых четырехэтажных домов. Они бежали, прогоняли холодный воздух через легкие, сонная кислятина полета испарилась из мозгов, и на душе было просторно и ветрено. И Сапожникову теперь было все равно, опоздают они на самолет или нет. Он знал это состояние безвольной решимости, когда не надо никуда стремиться и хорошо там, где стоишь, бежишь - живешь, в общем. Многие боятся толпы, барахтаются, а Сапожников любил, когда толчея, когда толпа тебя несет, куда - сам не знаешь. Не надо только барахтаться. Булыжная мостовая, деревянные высокие тротуары, модерновый магазин, а за окнами вид на замерзшие огороды.
Схватили бутылку - глядь, а она московская. Побежали обратно, и у новостроек все сначала - стали пробираться с объятиями.
- Куда?.. Куда?..
- Граждане, на самолет опаздываем, - резко отвечал Сапожников, и ему пришло в голову, что бутылка, за которой они бегали, - это предлог для объятий. Впрочем, это с ним бывало довольно часто, и не с ним одним. Хмурые попутчики галопировали рядом. Всем троим пот заливал глаза. Они мчались, как говорится, теряя тапочки, и самолеты гудели в сплошной облачности. Но это были не их самолеты. Самолеты Сапожникова давно уже улетели, а у Генки и Виктора не прилетали еще.
На аэродроме даже столовую еще не открыли.
Ну, открыли столовую. Люди стали в очередь, получили талончики в кассе. А тут объявили посадку, все побросали талончики, ринулись к самолету, посидели минут двадцать. Посадку отменили.
- Хочешь быстро - летай на самолете, - сказал Фролов. - Хочешь вовремя - поезжай в поезде.
Они пошли к столовой.
И Сапожников опять увидел очередь в кассу. Он удивился, и ему объяснили, что те талончики, которые побросали, пропали и надо выбивать новые.
Тогда Сапожников разыскал начальницу в фуражке и сказал ей, чтобы немедленно возвратили людям деньги.
- А вы кто такой? - спросила начальница.
- Неважно. Требую, и все, - сказал Сапожников.
Та улыбнулась эдак с толком и сказала:
- А что вы можете сделать? Жаловаться? Жалуйтесь. Трасса северная? Условия особые. Полетайте-ка, поработайте.
- Что я могу сделать? - спросил Сапожников. - А вот я пойду в клуб, и сорву фотографии с Доски почета, и отвезу в ГВФ.
У начальницы вытянулось лицо.
- Да что вы! С Доски почета за талончики?
- Не за талончики, а за нахальство.
- Это же политически неверно, - сказала начальница обалдело. - Вы знаете, какой эффект?
- Я и хочу эффекта, - сказал Сапожников и пошел прочь.
- Гражданин… постойте… - сказала начальница ему вслед.
- Накормите людей и верните деньги.
- Так бы и сказали! - крикнула начальница и отошла в сторону размахивать руками перед хмурой женщиной в наколке и в переднике поверх пальто.
После этого Сапожников с приятелями поели и закусили компотиком, а водку пить почему-то не стали и вышли на воздух, и тут они увидели начальницу, которая стояла на крыльце и глядела в сторону.
- Вы Сапожников, - спросила она, обращаясь, к Сапожникову утвердительно. - Вам телеграмма-молния.
И Сапожников прочел: "Беспокоюсь здоровье, настроение. Коллектив нетерпением ждет приезда. Блинов".
- Бред, - сказал Сапожников. - Почему коллектив беспокоится здоровье, настроение?
Бред какой-то.
- Шикует Блинов, - сказал Генка.
- Аэродромы задыхаются, - сказала начальница в фуражке, обращаясь неизвестно к кому. - Раньше принимали четыре самолета, теперь по сто… Раньше десятиместные самолеты местного сообщения раз в неделю. А теперь ежедневно четыре самолета по тридцать и сто двадцать человек… Все захлебываются, и столовые тоже, а стулья гнутые, модерновые… И во всем РэНэФэ так… Не хватает красивых стюардесс.
Завод выпускает самолет, а сменных летчиков не хватает, бензовозов, грязь - не хватает дорог…
Все так толково объяснила, и все только из-за проклятых талончиков и Доски почета.
- Жуткая картина, - сказал Сапожников задумчиво. - По-моему, вас пора снимать с работы.
И они сошли с крыльца.
- А вообще надо летать днем, - сказал Генка.
- Любишь виды? Это для девиц, - рассмеялся Виктор.
- Нет, - объяснил Генка. - Днем кормят, а ночью минводы. Раньше в "Ту-104" отбивные давали, а теперь легкая закуска. В гробу я видел этот чай с лимоном…
Видишь, самолет загружают? Два ящика загружают. А ночной рейс - один ящик, только к чаю.
Удивился Сапожников такому знанию жизни, и они обошли весь вокзал в поисках, где бы отдохнуть, потому что Сапожникову было приятно, что он человек нужный и его ждут ради реального дела и ради его сапожниковских способностей, в которые он последнее время вовсе перестал верить. А теперь это снова было как первый снег - такая свежесть души. Они увидели клуб авиаотряда, деревянное здание барачного типа, поломанные декорации на сцене, крашеные тряпки, в углу куча трубчатых раскладушек. Доска почета с портретами передовиков девять на двенадцать, кипятильный бак с краником.
- Отдых, - сказал Сапожников. И потащил на сцену раскладушку.
- Как бы не заснуть… - сомнительно сказал Фролов, но раскладушку взял, Виктор Амазаспович тоже. - Улеглись, вытянули ноги.
Сапожников думал о телеграмме. Потому что никто не знал, а он за доброе слово готов был горы перевернуть. На этом его всегда и ловили.
Вбежала женщина и сказала:
- Самолет наш улетел. Они подскочили.
Сапожников любил оставаться один добровольно и ужасался, когда его бросали без спросу. Это он заметил еще в войну - больше всего он боялся отстать от эшелона, хотя привык, казалось, к ситуациям и похуже. Выбежали на летное поле, а там такая картина: на ветру стоят четыре самолета, и винты воют, у кого один, у кого два. Тоскливое пустынное поле.
- Скорей, скорей, бегите за мной - со злостью, со слезой кричит начальница. - Ну что я с вами буду делать?.. Здесь же билетов фактически никогда не продают!
И тут подходит давешний мужик, который им на счет гастронома объяснял и уши потирал от холода, когда они за бутылкой бегали, и был синий рассвет, а потом стал розовым, и они на жердочках обнимались. Уже воспоминания, черт возьми!
Теперь мужик в замасленном комбинезоне, и уши не потирает, и спокойно так говорит:
- А ваш самолет-то еще не улетел. Вон он стоит на старте.
Они видят самолет, который не заметили сразу, и этот самолет сдвигается с места - доезжает до самого конца, разворачивается, тут он может брать разгон, и стартовик стоит рядом с ним.
- Так давайте бежим туда скорей, - говорит Сапожников.
А давешний мужик говорит спокойно:
- Да не догоните.
Виктор сказал начальнице:
- Немедленно бегите к радисту… задержите самолет.
И в тот момент, когда начальница убежала, они с ужасом увидели, что самолет разворачивается на дорожке, на разгон пошел… Едет…
Сапожников впервые подумал: "Почему такая паника? Почему такой страх?! Ну не сядем на этот, сядем на другой, ведь не война же, не гибель?" И опять ужаснулся и понял, что он по-детски загадал: если улетим на этом самолете, значит, будет жизнь, если нет - нет. Вот какая боязнь отстать от эшелона - смешно, в конце концов… "Кто может, смейтесь, - подумал Сапожников. - А я не могу".
Тут самолет подъезжает прямо к зданию вокзала и останавливается. Открывается дверца, бежит обратно начальница, не успела сказать радисту, - видимо, сам догадался.
Опустился трап - железная плоская лесенка на крючках, - и они побежали к трапу.
- Только ни с кем не спорить, - сказал Сапожников. - Молча. Не отвечать ни на одно слово.
Генка полез первый, за ним Виктор. Сапожников чмокнул начальницу в щеку и сказал спасибо.
- Что вы наделали! Мне теперь голову оторвут, - сказала она.
Кто ей голову оторвет, Сапожников не понял.
Он влез по трапу и услышал дикий крик:
- Трое суток ждали!.. Сию секунду закроют небо! - У нас дети!.. Они здесь амуры разыгрывают, а мы опять на сутки застрянем.
Постепенно крики затихли.
Пассажирские самолеты улетали, как эскадрилья.
- А ты им еще талончики добывал, - сказал Генка Сапожникову.
- Последний раз видим солнышко, - сказал Генка, когда самолет пробился через облака, и лица пассажиров стали розовые. - А там ночка темная на полгода. Вечная мерзлота. Летом на полметра оттаивает.
Летчик прошел по проходу и сказал сердито, но довольно спокойным голосом по сравнению с криком, которым их встретили:
- Так нельзя, товарищи. Это все-таки не железная дорога.
- Чертова телеграмма, - сказал Генка Сапожникову. - Если бы не она, я бы и бегать не стал, плюнул.
- Срочно мы им понадобились, - сказал Виктор.
Он совсем задохся. Набегались за это утро. Не инженеры, а кенгуру какие-то, честное слово.
- Всегда одна и та же ловушка, - сказал он. - Вернее, приманка… Блинов знает, что делает.
И Сапожников с ним согласился. Блинов ударил без промаха. Сапожникову только неприятно было, что Блинов, может быть, знает, что они тают от доброго слова, и поэтому будет излучать профсоюзную ласку. Но у него это быстро пройдет, когда Сапожников возьмется за конвейер как надо, и все увидят, что Сапожников - бог в автоматике, и полуторакилометровая лента потянет уголек из шахты наружу.
Сапожников вышел последним.
Внизу его поджидали Виктор и Генка Фролов. Рассвет был бледно-синий и морозный.
Снега не было. Пассажиры тянулись к аэровокзалу, одноэтажному зданию из белого кирпича.
- Торопиться не будем, - сказал Фролов. - Столовая еще закрыта, и все равно сначала будут кормить команду. Предлагаю выскочить в город в магазин. Тут близко четвертый гастроном.
Земля была твердая, как керамика.
- Четвертый закрыт, - сказал им на улице сонный дядька в кепке. - Придется вам в первый бежать.
Рассвет стал розовым.
- Далеко это? - спросили они.
- Нет, близко. Минут семь. За угол, пройти новостройку, ну а там увидите.
Дядька потер уши и ушел.
- Рискованно, - сказал Виктор.
- Вы как хотите, а я хочу бутылку достать, - сказал Сапожников.
- Ну, побежали, - сказал Фролов.
- Побежали.
И тут начался кошмар.
Они бежали по узким дощечкам мимо строящихся домов, и тут навстречу им люди двинулись на работу, и разойтись нельзя, начались объятия на жердочках. А люди все шли и шли, нескончаемая цепочка людей, и с каждым надо было обняться, чтобы сделать шаг вперед, и обратно повернуть нельзя, ну точь-в-точь как в жизни.
Наконец они вырвались на улицу и побежали мимо обыкновенных новых четырехэтажных домов. Они бежали, прогоняли холодный воздух через легкие, сонная кислятина полета испарилась из мозгов, и на душе было просторно и ветрено. И Сапожникову теперь было все равно, опоздают они на самолет или нет. Он знал это состояние безвольной решимости, когда не надо никуда стремиться и хорошо там, где стоишь, бежишь - живешь, в общем. Многие боятся толпы, барахтаются, а Сапожников любил, когда толчея, когда толпа тебя несет, куда - сам не знаешь. Не надо только барахтаться. Булыжная мостовая, деревянные высокие тротуары, модерновый магазин, а за окнами вид на замерзшие огороды.
Схватили бутылку - глядь, а она московская. Побежали обратно, и у новостроек все сначала - стали пробираться с объятиями.
- Куда?.. Куда?..
- Граждане, на самолет опаздываем, - резко отвечал Сапожников, и ему пришло в голову, что бутылка, за которой они бегали, - это предлог для объятий. Впрочем, это с ним бывало довольно часто, и не с ним одним. Хмурые попутчики галопировали рядом. Всем троим пот заливал глаза. Они мчались, как говорится, теряя тапочки, и самолеты гудели в сплошной облачности. Но это были не их самолеты. Самолеты Сапожникова давно уже улетели, а у Генки и Виктора не прилетали еще.
На аэродроме даже столовую еще не открыли.
Ну, открыли столовую. Люди стали в очередь, получили талончики в кассе. А тут объявили посадку, все побросали талончики, ринулись к самолету, посидели минут двадцать. Посадку отменили.
- Хочешь быстро - летай на самолете, - сказал Фролов. - Хочешь вовремя - поезжай в поезде.
Они пошли к столовой.
И Сапожников опять увидел очередь в кассу. Он удивился, и ему объяснили, что те талончики, которые побросали, пропали и надо выбивать новые.
Тогда Сапожников разыскал начальницу в фуражке и сказал ей, чтобы немедленно возвратили людям деньги.
- А вы кто такой? - спросила начальница.
- Неважно. Требую, и все, - сказал Сапожников.
Та улыбнулась эдак с толком и сказала:
- А что вы можете сделать? Жаловаться? Жалуйтесь. Трасса северная? Условия особые. Полетайте-ка, поработайте.
- Что я могу сделать? - спросил Сапожников. - А вот я пойду в клуб, и сорву фотографии с Доски почета, и отвезу в ГВФ.
У начальницы вытянулось лицо.
- Да что вы! С Доски почета за талончики?
- Не за талончики, а за нахальство.
- Это же политически неверно, - сказала начальница обалдело. - Вы знаете, какой эффект?
- Я и хочу эффекта, - сказал Сапожников и пошел прочь.
- Гражданин… постойте… - сказала начальница ему вслед.
- Накормите людей и верните деньги.
- Так бы и сказали! - крикнула начальница и отошла в сторону размахивать руками перед хмурой женщиной в наколке и в переднике поверх пальто.
После этого Сапожников с приятелями поели и закусили компотиком, а водку пить почему-то не стали и вышли на воздух, и тут они увидели начальницу, которая стояла на крыльце и глядела в сторону.
- Вы Сапожников, - спросила она, обращаясь, к Сапожникову утвердительно. - Вам телеграмма-молния.
И Сапожников прочел: "Беспокоюсь здоровье, настроение. Коллектив нетерпением ждет приезда. Блинов".
- Бред, - сказал Сапожников. - Почему коллектив беспокоится здоровье, настроение?
Бред какой-то.
- Шикует Блинов, - сказал Генка.
- Аэродромы задыхаются, - сказала начальница в фуражке, обращаясь неизвестно к кому. - Раньше принимали четыре самолета, теперь по сто… Раньше десятиместные самолеты местного сообщения раз в неделю. А теперь ежедневно четыре самолета по тридцать и сто двадцать человек… Все захлебываются, и столовые тоже, а стулья гнутые, модерновые… И во всем РэНэФэ так… Не хватает красивых стюардесс.
Завод выпускает самолет, а сменных летчиков не хватает, бензовозов, грязь - не хватает дорог…
Все так толково объяснила, и все только из-за проклятых талончиков и Доски почета.
- Жуткая картина, - сказал Сапожников задумчиво. - По-моему, вас пора снимать с работы.
И они сошли с крыльца.
- А вообще надо летать днем, - сказал Генка.
- Любишь виды? Это для девиц, - рассмеялся Виктор.
- Нет, - объяснил Генка. - Днем кормят, а ночью минводы. Раньше в "Ту-104" отбивные давали, а теперь легкая закуска. В гробу я видел этот чай с лимоном…
Видишь, самолет загружают? Два ящика загружают. А ночной рейс - один ящик, только к чаю.
Удивился Сапожников такому знанию жизни, и они обошли весь вокзал в поисках, где бы отдохнуть, потому что Сапожникову было приятно, что он человек нужный и его ждут ради реального дела и ради его сапожниковских способностей, в которые он последнее время вовсе перестал верить. А теперь это снова было как первый снег - такая свежесть души. Они увидели клуб авиаотряда, деревянное здание барачного типа, поломанные декорации на сцене, крашеные тряпки, в углу куча трубчатых раскладушек. Доска почета с портретами передовиков девять на двенадцать, кипятильный бак с краником.
- Отдых, - сказал Сапожников. И потащил на сцену раскладушку.
- Как бы не заснуть… - сомнительно сказал Фролов, но раскладушку взял, Виктор Амазаспович тоже. - Улеглись, вытянули ноги.
Сапожников думал о телеграмме. Потому что никто не знал, а он за доброе слово готов был горы перевернуть. На этом его всегда и ловили.
Вбежала женщина и сказала:
- Самолет наш улетел. Они подскочили.
Сапожников любил оставаться один добровольно и ужасался, когда его бросали без спросу. Это он заметил еще в войну - больше всего он боялся отстать от эшелона, хотя привык, казалось, к ситуациям и похуже. Выбежали на летное поле, а там такая картина: на ветру стоят четыре самолета, и винты воют, у кого один, у кого два. Тоскливое пустынное поле.
- Скорей, скорей, бегите за мной - со злостью, со слезой кричит начальница. - Ну что я с вами буду делать?.. Здесь же билетов фактически никогда не продают!
И тут подходит давешний мужик, который им на счет гастронома объяснял и уши потирал от холода, когда они за бутылкой бегали, и был синий рассвет, а потом стал розовым, и они на жердочках обнимались. Уже воспоминания, черт возьми!
Теперь мужик в замасленном комбинезоне, и уши не потирает, и спокойно так говорит:
- А ваш самолет-то еще не улетел. Вон он стоит на старте.
Они видят самолет, который не заметили сразу, и этот самолет сдвигается с места - доезжает до самого конца, разворачивается, тут он может брать разгон, и стартовик стоит рядом с ним.
- Так давайте бежим туда скорей, - говорит Сапожников.
А давешний мужик говорит спокойно:
- Да не догоните.
Виктор сказал начальнице:
- Немедленно бегите к радисту… задержите самолет.
И в тот момент, когда начальница убежала, они с ужасом увидели, что самолет разворачивается на дорожке, на разгон пошел… Едет…
Сапожников впервые подумал: "Почему такая паника? Почему такой страх?! Ну не сядем на этот, сядем на другой, ведь не война же, не гибель?" И опять ужаснулся и понял, что он по-детски загадал: если улетим на этом самолете, значит, будет жизнь, если нет - нет. Вот какая боязнь отстать от эшелона - смешно, в конце концов… "Кто может, смейтесь, - подумал Сапожников. - А я не могу".
Тут самолет подъезжает прямо к зданию вокзала и останавливается. Открывается дверца, бежит обратно начальница, не успела сказать радисту, - видимо, сам догадался.
Опустился трап - железная плоская лесенка на крючках, - и они побежали к трапу.
- Только ни с кем не спорить, - сказал Сапожников. - Молча. Не отвечать ни на одно слово.
Генка полез первый, за ним Виктор. Сапожников чмокнул начальницу в щеку и сказал спасибо.
- Что вы наделали! Мне теперь голову оторвут, - сказала она.
Кто ей голову оторвет, Сапожников не понял.
Он влез по трапу и услышал дикий крик:
- Трое суток ждали!.. Сию секунду закроют небо! - У нас дети!.. Они здесь амуры разыгрывают, а мы опять на сутки застрянем.
Постепенно крики затихли.
Пассажирские самолеты улетали, как эскадрилья.
- А ты им еще талончики добывал, - сказал Генка Сапожникову.
- Последний раз видим солнышко, - сказал Генка, когда самолет пробился через облака, и лица пассажиров стали розовые. - А там ночка темная на полгода. Вечная мерзлота. Летом на полметра оттаивает.
Летчик прошел по проходу и сказал сердито, но довольно спокойным голосом по сравнению с криком, которым их встретили:
- Так нельзя, товарищи. Это все-таки не железная дорога.
- Чертова телеграмма, - сказал Генка Сапожникову. - Если бы не она, я бы и бегать не стал, плюнул.
- Срочно мы им понадобились, - сказал Виктор.
Он совсем задохся. Набегались за это утро. Не инженеры, а кенгуру какие-то, честное слово.
- Всегда одна и та же ловушка, - сказал он. - Вернее, приманка… Блинов знает, что делает.
И Сапожников с ним согласился. Блинов ударил без промаха. Сапожникову только неприятно было, что Блинов, может быть, знает, что они тают от доброго слова, и поэтому будет излучать профсоюзную ласку. Но у него это быстро пройдет, когда Сапожников возьмется за конвейер как надо, и все увидят, что Сапожников - бог в автоматике, и полуторакилометровая лента потянет уголек из шахты наружу.
Глава 15
ВРЕМЯВОРОТ
Знаменитая заслуженная артистка, иллюзионистка поэзии, красоты, грации, пластики, художества и науки Ля Белла Франкарио, италианка. Артистка, имея великолепное сложение, принимает перед экраном требуемые картиной позы. Пять программ.
Исключительно для взрослых".
Такие объявления сопровождали Сапожникова всю жизнь. Отец вваливался в дом огромный, красивый, с хохотом швырял на стол афиши и читал объявления и анонсы.
"Запомни, - сказал отец, - работа должна выглядеть так, как будто ее делали играючи".
Сапожников запомнил.
И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну, это его частное дело, верно?
Каждый имеет право на своего классика и свои причуды, вон ведь и Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть простакам: "Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!" Простота - это не элементарность. Простота дело таинственное. Помните "Даму с горностаем"? Или "Мадонну Литту"? Или руки Моны Лизы? Леонардо их писал из маленького города Винчи, бастард, незаконный сын нотариуса.
- А как ты борешься? - спросил Сапожников отца. - По правде или для цирка?
- Не знаю, - сказал отец.
- Мне говорили, ты всех кладешь, - сказал Сапожников. - Ты самый сильный?
- Под настроение, - ответил отец. - Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.
- А зачем бороться?
- Как зачем?.. Для веселья, - сказал отец.
- Я в секцию бокса пойду, - сказал Сапожников.
- Можно, - согласился отец. - Можно и бокс, если играючи.
Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом Фрезер упал.
Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион - олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная рабочая олимпиада.
Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь другой раз смотришь - сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не опростоволосились бы.
Богаев Сапожникова взял.
- Ты игру понимаешь, - сказал оп.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал. -…Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, - сказал Сапожников.
- Какое странное предположение, - сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все остальные или разговор переводили, или слюной брызгали. Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться. Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.
- Ерунда все это, - сказал учитель. - Земля вращается вместе с воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал бы от вращения.
- Я и говорю, - сказал Сапожников. - Велосипедное колесо можно раскручивать за ось, а можно за обод.
- Чушь, - сказал учитель. - У тебя выходит, что некая движущаяся материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
- Ага, - сказал Сапожников. - За ветер. Я узнавал у географички - есть такие ветры. Постоянные - дуют с запада на восток, как раз куда Земля вращается.
Исключительно для взрослых".
Такие объявления сопровождали Сапожникова всю жизнь. Отец вваливался в дом огромный, красивый, с хохотом швырял на стол афиши и читал объявления и анонсы.
"Запомни, - сказал отец, - работа должна выглядеть так, как будто ее делали играючи".
Сапожников запомнил.
И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну, это его частное дело, верно?
Каждый имеет право на своего классика и свои причуды, вон ведь и Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть простакам: "Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!" Простота - это не элементарность. Простота дело таинственное. Помните "Даму с горностаем"? Или "Мадонну Литту"? Или руки Моны Лизы? Леонардо их писал из маленького города Винчи, бастард, незаконный сын нотариуса.
- А как ты борешься? - спросил Сапожников отца. - По правде или для цирка?
- Не знаю, - сказал отец.
- Мне говорили, ты всех кладешь, - сказал Сапожников. - Ты самый сильный?
- Под настроение, - ответил отец. - Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.
- А зачем бороться?
- Как зачем?.. Для веселья, - сказал отец.
- Я в секцию бокса пойду, - сказал Сапожников.
- Можно, - согласился отец. - Можно и бокс, если играючи.
Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом Фрезер упал.
Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион - олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная рабочая олимпиада.
Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь другой раз смотришь - сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не опростоволосились бы.
Богаев Сапожникова взял.
- Ты игру понимаешь, - сказал оп.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал. -…Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, - сказал Сапожников.
- Какое странное предположение, - сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все остальные или разговор переводили, или слюной брызгали. Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться. Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.
- Ерунда все это, - сказал учитель. - Земля вращается вместе с воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал бы от вращения.
- Я и говорю, - сказал Сапожников. - Велосипедное колесо можно раскручивать за ось, а можно за обод.
- Чушь, - сказал учитель. - У тебя выходит, что некая движущаяся материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
- Ага, - сказал Сапожников. - За ветер. Я узнавал у географички - есть такие ветры. Постоянные - дуют с запада на восток, как раз куда Земля вращается.