Страница:
– Ребятёнка ихний кобель укусил.
Григорий Тимофеевич перегнулся через стол:
– Ага! Вот видишь? А кобель от волков заразился. Болезнь это, бешенство! «Водобоязнь» по-научному.
– Другие детки тоже хворают, – словно и не слыша, продолжал Демьян. – Их кобели не кусали. А они хворают. И у Никитиных, и у Зайцевых, и у Выдриных.
Он замолчал и крепко стиснул кулаки – огромные, черные, как наковальни.
Григорий Тимофеевич посидел, глядя на эти кулаки, потом откинулся в кресле.
Подумал. Порывисто встал.
– Ладно, Демьян. Уговорил. Посидим завтра без огня. Но гляди у меня! Чтоб никакого озорства! Я сам приеду смотреть, как вы огонь добывать будете.
Демьян просветлел, поднялся и поклонился.
– Благодарствуйте, Григорий Тимофеевич. Мир не забудет добра-то. А поглядеть – пожалуйте. На Бежецком верхе, ближе к вечеру, и начнем.
Начинались ранние сумерки. Накрапывал серый дождь, из деревни не доносилось ни звука.
Григорий Тимофеевич велел закладывать лошадь. Аглаша попросилась было с ним, но он сразу сказал:
– Нет, сиди дома, следи, как бы чего… Девок своих собери, да на стороже будьте. Дворовые тоже разбежались, так что запри ворота. Я поеду верхом; да и дрожек нет – Петька их взял.
Аглаша порывисто обняла его.
– Ты уж, Гриша, поосторожней там… Я видела, какими глазами на тебя вчера Демьян смотрел.
– И какими же?
– Злыми очень.
Григорий Тимофеевич чмокнул в щеку и отстранил жену.
– У них детки мрут, а они собрались колдовством заниматься. Я сегодня утром послал человека в Волжское. Завтра приедет доктор, осмотрит больных детей. А за меня не беспокойся. Я им не враг, и они это знают.
Деревня, вытянувшись вдоль грязной непроезжей дороги, не только издали, но и вблизи казалась нежилой. Избы стояли темные и глухие, не было слышно ни человеческого голоса, ни собачьего бреха.
Григорий Тимофеевич ехал вдоль деревни, с удивлением рассматривая разложенные перед каждыми воротами православные кресты: кресты были сложены из помела, кочерги и лопаты.
А у околицы из мокрых кустов ему навстречу выскочили два странных существа в белых одеждах, с ухватами в руках. Конь прянул в сторону, копыта его разъехались в жидкой грязи и Григорий Тимофеевич с трудом удержался в седле.
Вгляделся. Это были две бабы с распущенными волосами, в исподних рубахах, босые. Лица их были вымазаны сажей.
– Стой, барин. Тебе туда нельзя! – сказала одна из девок.
– Вздор! Мы вчера договорились со старостой. Он сказал, что живой огонь будет добываться на Бежецком верхе. Туда и еду.
Бабы отошли в сторону, посовещались. С неохотой отступили с дороги.
Григорий Тимофеевич тронул коня.
Быстро темнело. Сырое небо все плотнее прилегало к земле, а дождь то усиливался, сбивая с деревьев последние желтые листья, то вновь стихал. И тогда становилось слышно, как где-то вдали, в лесу что-то звенело и страшно кричала женщина:
– Уходи, коровья смерть! Бойся бабьей ноги! Приходи, собачий бог!..
И снова звон, и снова:
– Уходи, коровья смерть! Приходи, собачий бог!
Григорий Тимофеевич заторопился. Уж больно любопытно ему показалось взглянуть, кто это кричит среди мокрого черного леса?
Он свернул на тропу, ведущую на Бежецкий верх. Тут на него вновь наскочили две бабы – верхом на лошадях. Одна из них была совсем голой, только седые космы прикрывали костлявую грудь и отвисший живот. Григорий Тимофеевич не без удивления узнал в ней солдатскую вдову Марфу. Ей было уже далеко за сорок, и в своей наготе, с растрепанными волосами, она походила на старую ведьму. В одной руке она держала печную заслонку, а в другой – жестяной ковш. Время от времени она била ковшом о заслонку, вызывая тягостный, почти похоронный звон, и кричала, призывая собачьего бога.
Увидев барина, подскакала к нему.
– Стой! Ты куда?
– Здравствуй, Марфа, – чуть не ласково сказал Григорий Тимофеевич. – Вот, по совету Демьяна Макарыча еду живой огонь добывать…
Его слова произвели должное действие. Марфа смутилась, повернула коня. Неожиданно сильно свистнула и умчалась во тьму. И уже оттуда, издалека, невидимая, стукнула ковшом в заслонку и крикнула:
– Берегись бабьей ноги!
Вторая баба была в рубахе, и криво сидела на лошади: лошадь была без седла.
– Это ты, Аграфена? – узнал Григорий Тимофеевич; Аграфена в прошлом году вышла замуж, – девка была крепкая, полнотелая, красивая. А сейчас она была похожа на посаженную на лошадь кикимору.
– Я, Григорь Тимофеич, – неохотно отозвалась Аграфена, отступая во тьму.
– У тебя же ребенок грудной. Ты с кем его оставила?
– Ни с кем. Да ничего; поплачет, да и уснет. А в случае чего, так в деревне несколько старух осталось. Они за детьми смотрят…
Григорий Тимофеевич покачал головой. Сморщился: за ворот с фуражки полилась холодная вода. М-да… Если уж и больных детей побросали ради «живого огня» – добра не жди.
Аграфена меж тем стегнула лошадь веревкой и ускакала.
Григорий Тимофеевич поехал следом.
Широкий луг, называемый в народе Бежецким верхом, был весь заполнен народом. Здесь были уже одни мужики и только одна девка. Но какая!
На сооруженных козлах лежал ствол сухой осины. Поперек него лежал другой ствол, ошкуренный. К двум его концам было прилажено десятка два вожжей.
На козлах с двух сторон, придерживая осину, сидело по паре мужиков. А на поперечной сосне, раскорячив белые ноги – девка. Григорий Тимофеевич знал ее, первую деревенскую красавицу Феклушу. Ей не было еще и пятнадцати, но парни уже сходили по ней с ума, да и сам Григорий Тимофеевич, встречая ее, не раз уже подумывал взять в дворовые. Только принципы мешали. Да и Аглаша… Григорий Тимофеевич даже судорожно вздохнул.
Феклуша держалась одной рукой за ствол, другой – за топор, глубоко воткнутый в бревно. Голова её была откинута, лицо смотрело в небо. Густые волосы свешивались на белую спину.
– Ну, помогай, святители! – крикнул хриплый старческий голос.
И внезапно сосна пришла в движение, с визгом заездила по осине. Мужики под команду тянули вожжи туда-сюда, и сосна носилась с бешеной скоростью, взвизгивая голым стволом. Взвизгивала и Феклуша.
Григорий Тимофеевич спешился, присел под кривое деревце, где уже сидели с десяток мужиков, готовые сменить уставших.
– Навались шибче! – крикнул все тот же голос.
Григорий Тимофеевич узнал его. Это был почти столетний старец по прозвищу Суходрев. Он-то, видно, и затеял все это дело с живым огнем.
Мужики разожгли несколько костров и в их свете Григорий Тимофеевич увидел невдалеке огромное, выше избы, скрученное из соломы чучело мары. Чучело было увешано голыми коровьими и собачьими черепами. Рядом с ней в землю была воткнута коса, так, что казалось, будто мара держит её; голова её была закутана в черную тряпку а на тряпке известью намалеван человеческий череп. Это и была «коровья смерть», которую после добычи «живого огня» надлежало сжечь.
Тем временем Феклуша уже выла в голос, стихли шутки-прибаутки притомившегося Суходрева, и только мужики, тянувшие вожжи, время от времени сдавленно выкрикивали ругательства.
Но вот раздался треск; мужики, державшие вожжи, повалились в разные стороны, сосна подскочила одним концом вверх, и Феклуша, державшаяся за ствол обеими руками, получив удар в лоб, мешком свалилась в траву. Перетерлись и лопнули несколько вожжей. В одном исподнем, мокрые с головы до ног, мужики подходили к костру; у кого-то был расшиблен лоб, у кого-то – в кровь разбит нос. Мужики матерились.
Потом вспомнили о Феклуше. Её подняли, поднесли к костру и уложили на расстеленный армяк. Феклуша представляла собой жалкое зрелище, и уже нагота её не казалась запретно-прекрасной. Лицо её посинело и опухло, руки были ободраны в кровь, а на бедрах, с внутренней стороны, вздувались громадные кровоподтеки.
Кто-то догадался – прикрыл её дерюжкой.
Подошел, опираясь на палку и трясясь, Суходрев. Черное лицо с белой копной волос и белой, чуть не до колен, бородой выражало смущение. Мужики глядели на него вопрошающе.
– Неладно что-то, – произнес угрюмый бобыль Пахом. Порванная вожжа рассекла ему щеку.
– Чего ж тут ладного? – подхватил, после короткого молчания другой мужик. – Кто же в дождь живой огонь добывает?..
– Господнему огню дождь не помеха, – сурово сказал Суходрев, однако была в его голосе какая-то неуверенность.
– А Господень ли еще огонь-то… – хмуро отозвался Пахом.
Мужики притихли, задумались.
– И не жаль вам девушку? – вмешался Григорий Тимофеевич, кивая на обеспамятевшую Феклушу.
Мужики не сразу поняли, о ком идет речь. Потом все тот же Пахом, будто огрызаясь, ответил:
– Девки живучи, ничего ей не сделается. Отлежится, оклемается. Как кошка.
Малорослый Фрол Ведров с живостью повернулся к барину, объяснил:
– Нам, Григорь Тимофеич, вишь ты, нужна была самая красивая девка на селе. Да такая, чтоб еще мужнина пота не знала. Вот Феклушку бабы и выбрали.
Григорий Тимофеевич ничего не ответил, но кто-то из мужиков внезапно высказал догадку:
– А может, она уже того, а?..
– Какое «того»? – тут же отозвался Фрол. – Не мы ж выбирали – бабы! Уж они её крутили так и этак, всю обсмотрели, ошшупали. Чистая девка!
– Много они понимают, твои бабы, – угрюмо сказал Пахом и повернулся к Суходреву. – Что делать-то, дед?
– Трудиться надо, трудиться, – дрожащим голосом ответил старец. – Господь поможет, если крепко веровать. Молиться надо, братцы.
– Тьфу ты! – сказал Пахом. – Вот и молись, совиная голова!
Суходрев отошел, все так же опираясь на палку, пал на колени и начал бормотать молитвы.
Григорий Тимофеевич прислушался. Это была дикая смесь псалмов и разных бытовых молитв. Но после каждой Суходрев прибавлял: «Приди, приди, Собачий бог!»
Это уже не лезло ни в какие каноны.
Григорий Тимофеевич поднялся, подошел к Феклуше, заглянул в лицо.
Один глаз красавицы полностью заплыл. На ободранном лбу вздувалась синяя, чуть не черная шишка величиной с кулак. Но Феклуша была в сознании, и, увидев вторым глазом барина, тихо ойкнула и потянула дерюжку повыше, до самых глаз.
– Как дела, Феклуша? Больно? – участливо спросил Григорий Тимофеевич.
– Ничего, Григорий Тимофеевич, – с трудом выговорила Феклуша. – Я потерплю. А до свадьбы, небось, заживет…
Григорий Тимофеевич покачал головой.
– Покалечишься – так и свадьбы не будет. Завтра доктор приедет из Волжского. Непременно тебя ему покажу.
– Да не надо, Григорь Тимофеич, – отозвалась Феклуша, пряча лицо. – Ни к чему ученых господ беспокоить.
– Ладно-ладно, – сказал Григорий Тимофеевич. – Уж об этом позволь мне самому судить. На-ка вот, отпей…
Он вынул из охотничьего подсумка глиняную фляжку с притертой пробкой, отодвинул дерюгу, чуть не силком разжал распухшие, разбитые губы Феклуши.
Феклуша глотнула и закашлялась. Из здорового глаза брызнули слезы.
– Это коньяк, французская водка такая. Поможет немного…
Григорий Тимофеевич поднялся с колен.
Пошел было к костру, но, услышав бормотанье Суходрева, остановился. Старец бормотал, будто молитву, наизусть:
– «Того же лета Господня 6850-го бысть казнь от Бога, на люди мор и на кони, а мыши поядоше жито. И стал хлеб дорог зело… Бяше мор зол на людех во Пскове и Изборске, мряху бо старые и молодые, и чернцы и черницы, мужи и жены, и малыя детки. Не бе бо их где погребати, все могиле вскопано бяше по всем церквам; а где место вскопают мужу или жене, и ту с ним положат малых деток, семеро или осмеро голов во един гроб. И в Новагороде мор бысть мног в людех и в конех, яко не льзя бяше дойти до торгу сквозе город, ни на поле выйти, смрада ради мертвых; и скот рогатый помре».
От костра поднимались мужики.
– Ладно, ребята, наше дело скотское – знай, работай. Айда вожжи вязать; дождь поутих вроде.
– Надо бы вам осину подсушить, – сказал Григорий Тимофеевич. – Разложите костер под стволами.
Демьян Макарович, поднявшийся вместе со всеми, сказал, проходя мимо:
– Не мешай, барин; мы уж тут сами сообразим, как надо.
Григорий Тимофеевич пожал плечами.
– Соображайте. Только Феклушу я вам тронуть не дам.
– Это как? – насупился староста.
– Да вот так. Не дам – и все.
Староста нагнул голову, глядел, как давеча, исподлобья, зверем. Да и другие мужики, столпившиеся за старостой, смотрели на барина неласково.
– Демьян Макарыч, – прямо обратился к нему Григорий Тимофеевич. – Еще раз повторяю, – пожалейте Феклушу.
Феклуша, услыхав, стала возиться под дерюжкой, – пробовала встать. Мужики обернулись на нее. И вдруг низенький Фрол выскочил вперед:
– А и правда, мужики! Замучаем девку до смерти, а огня так и не добудем! Грех!
Взгляд Демьяна погас. Он посмотрел на Феклушу, на Фрола. Сдвинув шапку, почесал затылок.
– Однако как же без девки… Сосну держать надо.
– А вот пусть дед и держит, – сказал Фрол и показал глазами на мерцавшую в полутьме неподалеку белую рубаху Суходрева, бормотавшего уже невесть что.
– Это дело, – вмешался Пахом. – Дед все это затеял, – пусть сам и отдувается. Посидит на сосне, да позовет святителей.
– А ну оземь хлопнется? – сказал Демьян Макарыч.
– Не хлопнется, – мрачно сказал Пахом. – Он жилистый, и жить хочет. А что такое грех – давно уже забыл, если и знал…
– Точно! – обрадовался Фрол. – Тащи колдуна на сосну!
Суходрев пробовал сопротивляться, но его подняли на руки, посадили верхом на сосну и приказали молиться громче.
Остальные взялись за вожжи. Демьян сказал:
– Ну, дед, зови огня! Тащи, ребята!
Сосна взвизгнула, и быстро-быстро заходила по осине. Вожжи, натянутые, как струны, запели.
– Наляжь, робя! – закричал Фрол.
Дед каким-то чудом держался на стволе, широко расставив ноги. Бороду его сносило ветром то взад, то вперед.
– Ох! – охнул он и стал выкрикивать непонятное: – Вертодуб! Вертогон! Трескун! Полоскун! Регла! Бодняк! Авсень! Таусень! Два супостата, смерть да живот!..
Бревно ходило все быстрей и быстрей, Суходрев летал, как птица, и от бесконечного этого полета ему стало чудиться, будто и впрямь над ним кружат крылатые черные волки, а потом прямо перед ним оказалась громадная седая волчица. Она сидела на бревне ровно, прямо, будто и не было бесконечного качания, и не мигая, лучистыми глазами смотрела на Суходрева.
– Сгинь, пропади, собачья смерть! – завопил старик. – Приди, приди собачий бог!
И тотчас же синий дым вдруг повалил из-под ног Суходрева. Сначала тонкой струей, еле заметной в свете костров, потом – всё гуще, ядовитей…
Старик внезапно изловчился и спрыгнул с сосны:
– Чую, чую живой огонь!
И повалился в траву.
Мужики побросали вожжи; подростки, стоявшие наготове с кусками бересты, пучками соломы, кинулись под бревно, стали дуть.
И внезапно взметнулось в низкое темное небо белое пламя.
К лугу из лесу бежали полуголые бабы, вопили что есть силы; Марфа колотила ковшом о заслонку. Мужики громко кричали, и кто-то пробовал было даже плясать.
Быстро похватали запасенные смолистые ветки, посовали в живой огонь. С факелами кинулись к соломенной маре. Солома подмокла, не загоралась. Казалось, мара фыркала белым дымом.
Потом разворошили солому, подожгли.
Огонь взметнулся и стал реветь. Народ отскочил, Марфа, доведенная до исступления, чуть не кинулась в огонь, – бабы её удержали, но растрепанные космы она себе все же подпалила. Её оттащили подальше, кинули рядом с Феклушей.
Григорий Тимофеевич с любопытством наблюдал происходящее, слегка отстранясь от костра, чтобы свет не мешал смотреть.
Вот полетели наземь коровьи черепа. Вот огонь уже лизнул черную голову мары.
Григорий Тимофеевич отвернулся и вдруг заметил возле горевшей сосны странную тень. Кто-то высокий, черный на фоне огня, наклонялся над лежавшим Суходревом.
Григорий Тимофеевич, повинуясь внезапному порыву, чуть не бегом кинулся к старцу.
Подбежал, присел, поднял голову Суходрева. На него глянули остекленевшие глаза, а лицо старика было белее снега.
Григорий Тимофеевич в ужасе оглянулся: громадное мохнатое существо, стоявшее в двух шагах от него, вскинуло руки, закрывая лицо.
И внезапно присело, опустило голову, встало на четвереньки, мгновенно став похожим на гигантского кудлатого пса.
Пес повернулся и побежал к черневшей неподалёку кромке леса.
Григорий Тимофеевич, открыв рот, глядел ему вслед, пока пес не скрылся под елями. И только спустя минуту, опомнившись, закричал:
– Ребята! Суходрев помер!..
И тут же заметил по ту сторону горевших бревен большую серебристую волчицу. Она улыбнулась, прищурив желтые глаза и слегка оскалившись. И внезапно прыгнула вверх. Григорий Тимофеевич не успел толком её рассмотреть; ему показалось, что большая тень промелькнула над ним и растворилась в надвигавшейся ночи.
И откуда-то из-под облаков сиротливо и надтреснуто пропел охотничий рог. Темные тени пронеслись над лугом, уносясь к горизонту. И далекий голос пролаял:
– Der stiller Abend! Meine shone Heimat! Nach Hause, mach rasch!..
Черемошники
Григорий Тимофеевич перегнулся через стол:
– Ага! Вот видишь? А кобель от волков заразился. Болезнь это, бешенство! «Водобоязнь» по-научному.
– Другие детки тоже хворают, – словно и не слыша, продолжал Демьян. – Их кобели не кусали. А они хворают. И у Никитиных, и у Зайцевых, и у Выдриных.
Он замолчал и крепко стиснул кулаки – огромные, черные, как наковальни.
Григорий Тимофеевич посидел, глядя на эти кулаки, потом откинулся в кресле.
Подумал. Порывисто встал.
– Ладно, Демьян. Уговорил. Посидим завтра без огня. Но гляди у меня! Чтоб никакого озорства! Я сам приеду смотреть, как вы огонь добывать будете.
Демьян просветлел, поднялся и поклонился.
– Благодарствуйте, Григорий Тимофеевич. Мир не забудет добра-то. А поглядеть – пожалуйте. На Бежецком верхе, ближе к вечеру, и начнем.
Начинались ранние сумерки. Накрапывал серый дождь, из деревни не доносилось ни звука.
Григорий Тимофеевич велел закладывать лошадь. Аглаша попросилась было с ним, но он сразу сказал:
– Нет, сиди дома, следи, как бы чего… Девок своих собери, да на стороже будьте. Дворовые тоже разбежались, так что запри ворота. Я поеду верхом; да и дрожек нет – Петька их взял.
Аглаша порывисто обняла его.
– Ты уж, Гриша, поосторожней там… Я видела, какими глазами на тебя вчера Демьян смотрел.
– И какими же?
– Злыми очень.
Григорий Тимофеевич чмокнул в щеку и отстранил жену.
– У них детки мрут, а они собрались колдовством заниматься. Я сегодня утром послал человека в Волжское. Завтра приедет доктор, осмотрит больных детей. А за меня не беспокойся. Я им не враг, и они это знают.
Деревня, вытянувшись вдоль грязной непроезжей дороги, не только издали, но и вблизи казалась нежилой. Избы стояли темные и глухие, не было слышно ни человеческого голоса, ни собачьего бреха.
Григорий Тимофеевич ехал вдоль деревни, с удивлением рассматривая разложенные перед каждыми воротами православные кресты: кресты были сложены из помела, кочерги и лопаты.
А у околицы из мокрых кустов ему навстречу выскочили два странных существа в белых одеждах, с ухватами в руках. Конь прянул в сторону, копыта его разъехались в жидкой грязи и Григорий Тимофеевич с трудом удержался в седле.
Вгляделся. Это были две бабы с распущенными волосами, в исподних рубахах, босые. Лица их были вымазаны сажей.
– Стой, барин. Тебе туда нельзя! – сказала одна из девок.
– Вздор! Мы вчера договорились со старостой. Он сказал, что живой огонь будет добываться на Бежецком верхе. Туда и еду.
Бабы отошли в сторону, посовещались. С неохотой отступили с дороги.
Григорий Тимофеевич тронул коня.
Быстро темнело. Сырое небо все плотнее прилегало к земле, а дождь то усиливался, сбивая с деревьев последние желтые листья, то вновь стихал. И тогда становилось слышно, как где-то вдали, в лесу что-то звенело и страшно кричала женщина:
– Уходи, коровья смерть! Бойся бабьей ноги! Приходи, собачий бог!..
И снова звон, и снова:
– Уходи, коровья смерть! Приходи, собачий бог!
Григорий Тимофеевич заторопился. Уж больно любопытно ему показалось взглянуть, кто это кричит среди мокрого черного леса?
Он свернул на тропу, ведущую на Бежецкий верх. Тут на него вновь наскочили две бабы – верхом на лошадях. Одна из них была совсем голой, только седые космы прикрывали костлявую грудь и отвисший живот. Григорий Тимофеевич не без удивления узнал в ней солдатскую вдову Марфу. Ей было уже далеко за сорок, и в своей наготе, с растрепанными волосами, она походила на старую ведьму. В одной руке она держала печную заслонку, а в другой – жестяной ковш. Время от времени она била ковшом о заслонку, вызывая тягостный, почти похоронный звон, и кричала, призывая собачьего бога.
Увидев барина, подскакала к нему.
– Стой! Ты куда?
– Здравствуй, Марфа, – чуть не ласково сказал Григорий Тимофеевич. – Вот, по совету Демьяна Макарыча еду живой огонь добывать…
Его слова произвели должное действие. Марфа смутилась, повернула коня. Неожиданно сильно свистнула и умчалась во тьму. И уже оттуда, издалека, невидимая, стукнула ковшом в заслонку и крикнула:
– Берегись бабьей ноги!
Вторая баба была в рубахе, и криво сидела на лошади: лошадь была без седла.
– Это ты, Аграфена? – узнал Григорий Тимофеевич; Аграфена в прошлом году вышла замуж, – девка была крепкая, полнотелая, красивая. А сейчас она была похожа на посаженную на лошадь кикимору.
– Я, Григорь Тимофеич, – неохотно отозвалась Аграфена, отступая во тьму.
– У тебя же ребенок грудной. Ты с кем его оставила?
– Ни с кем. Да ничего; поплачет, да и уснет. А в случае чего, так в деревне несколько старух осталось. Они за детьми смотрят…
Григорий Тимофеевич покачал головой. Сморщился: за ворот с фуражки полилась холодная вода. М-да… Если уж и больных детей побросали ради «живого огня» – добра не жди.
Аграфена меж тем стегнула лошадь веревкой и ускакала.
Григорий Тимофеевич поехал следом.
Широкий луг, называемый в народе Бежецким верхом, был весь заполнен народом. Здесь были уже одни мужики и только одна девка. Но какая!
На сооруженных козлах лежал ствол сухой осины. Поперек него лежал другой ствол, ошкуренный. К двум его концам было прилажено десятка два вожжей.
На козлах с двух сторон, придерживая осину, сидело по паре мужиков. А на поперечной сосне, раскорячив белые ноги – девка. Григорий Тимофеевич знал ее, первую деревенскую красавицу Феклушу. Ей не было еще и пятнадцати, но парни уже сходили по ней с ума, да и сам Григорий Тимофеевич, встречая ее, не раз уже подумывал взять в дворовые. Только принципы мешали. Да и Аглаша… Григорий Тимофеевич даже судорожно вздохнул.
Феклуша держалась одной рукой за ствол, другой – за топор, глубоко воткнутый в бревно. Голова её была откинута, лицо смотрело в небо. Густые волосы свешивались на белую спину.
– Ну, помогай, святители! – крикнул хриплый старческий голос.
И внезапно сосна пришла в движение, с визгом заездила по осине. Мужики под команду тянули вожжи туда-сюда, и сосна носилась с бешеной скоростью, взвизгивая голым стволом. Взвизгивала и Феклуша.
Григорий Тимофеевич спешился, присел под кривое деревце, где уже сидели с десяток мужиков, готовые сменить уставших.
– Навались шибче! – крикнул все тот же голос.
Григорий Тимофеевич узнал его. Это был почти столетний старец по прозвищу Суходрев. Он-то, видно, и затеял все это дело с живым огнем.
Мужики разожгли несколько костров и в их свете Григорий Тимофеевич увидел невдалеке огромное, выше избы, скрученное из соломы чучело мары. Чучело было увешано голыми коровьими и собачьими черепами. Рядом с ней в землю была воткнута коса, так, что казалось, будто мара держит её; голова её была закутана в черную тряпку а на тряпке известью намалеван человеческий череп. Это и была «коровья смерть», которую после добычи «живого огня» надлежало сжечь.
Тем временем Феклуша уже выла в голос, стихли шутки-прибаутки притомившегося Суходрева, и только мужики, тянувшие вожжи, время от времени сдавленно выкрикивали ругательства.
Но вот раздался треск; мужики, державшие вожжи, повалились в разные стороны, сосна подскочила одним концом вверх, и Феклуша, державшаяся за ствол обеими руками, получив удар в лоб, мешком свалилась в траву. Перетерлись и лопнули несколько вожжей. В одном исподнем, мокрые с головы до ног, мужики подходили к костру; у кого-то был расшиблен лоб, у кого-то – в кровь разбит нос. Мужики матерились.
Потом вспомнили о Феклуше. Её подняли, поднесли к костру и уложили на расстеленный армяк. Феклуша представляла собой жалкое зрелище, и уже нагота её не казалась запретно-прекрасной. Лицо её посинело и опухло, руки были ободраны в кровь, а на бедрах, с внутренней стороны, вздувались громадные кровоподтеки.
Кто-то догадался – прикрыл её дерюжкой.
Подошел, опираясь на палку и трясясь, Суходрев. Черное лицо с белой копной волос и белой, чуть не до колен, бородой выражало смущение. Мужики глядели на него вопрошающе.
– Неладно что-то, – произнес угрюмый бобыль Пахом. Порванная вожжа рассекла ему щеку.
– Чего ж тут ладного? – подхватил, после короткого молчания другой мужик. – Кто же в дождь живой огонь добывает?..
– Господнему огню дождь не помеха, – сурово сказал Суходрев, однако была в его голосе какая-то неуверенность.
– А Господень ли еще огонь-то… – хмуро отозвался Пахом.
Мужики притихли, задумались.
– И не жаль вам девушку? – вмешался Григорий Тимофеевич, кивая на обеспамятевшую Феклушу.
Мужики не сразу поняли, о ком идет речь. Потом все тот же Пахом, будто огрызаясь, ответил:
– Девки живучи, ничего ей не сделается. Отлежится, оклемается. Как кошка.
Малорослый Фрол Ведров с живостью повернулся к барину, объяснил:
– Нам, Григорь Тимофеич, вишь ты, нужна была самая красивая девка на селе. Да такая, чтоб еще мужнина пота не знала. Вот Феклушку бабы и выбрали.
Григорий Тимофеевич ничего не ответил, но кто-то из мужиков внезапно высказал догадку:
– А может, она уже того, а?..
– Какое «того»? – тут же отозвался Фрол. – Не мы ж выбирали – бабы! Уж они её крутили так и этак, всю обсмотрели, ошшупали. Чистая девка!
– Много они понимают, твои бабы, – угрюмо сказал Пахом и повернулся к Суходреву. – Что делать-то, дед?
– Трудиться надо, трудиться, – дрожащим голосом ответил старец. – Господь поможет, если крепко веровать. Молиться надо, братцы.
– Тьфу ты! – сказал Пахом. – Вот и молись, совиная голова!
Суходрев отошел, все так же опираясь на палку, пал на колени и начал бормотать молитвы.
Григорий Тимофеевич прислушался. Это была дикая смесь псалмов и разных бытовых молитв. Но после каждой Суходрев прибавлял: «Приди, приди, Собачий бог!»
Это уже не лезло ни в какие каноны.
Григорий Тимофеевич поднялся, подошел к Феклуше, заглянул в лицо.
Один глаз красавицы полностью заплыл. На ободранном лбу вздувалась синяя, чуть не черная шишка величиной с кулак. Но Феклуша была в сознании, и, увидев вторым глазом барина, тихо ойкнула и потянула дерюжку повыше, до самых глаз.
– Как дела, Феклуша? Больно? – участливо спросил Григорий Тимофеевич.
– Ничего, Григорий Тимофеевич, – с трудом выговорила Феклуша. – Я потерплю. А до свадьбы, небось, заживет…
Григорий Тимофеевич покачал головой.
– Покалечишься – так и свадьбы не будет. Завтра доктор приедет из Волжского. Непременно тебя ему покажу.
– Да не надо, Григорь Тимофеич, – отозвалась Феклуша, пряча лицо. – Ни к чему ученых господ беспокоить.
– Ладно-ладно, – сказал Григорий Тимофеевич. – Уж об этом позволь мне самому судить. На-ка вот, отпей…
Он вынул из охотничьего подсумка глиняную фляжку с притертой пробкой, отодвинул дерюгу, чуть не силком разжал распухшие, разбитые губы Феклуши.
Феклуша глотнула и закашлялась. Из здорового глаза брызнули слезы.
– Это коньяк, французская водка такая. Поможет немного…
Григорий Тимофеевич поднялся с колен.
Пошел было к костру, но, услышав бормотанье Суходрева, остановился. Старец бормотал, будто молитву, наизусть:
– «Того же лета Господня 6850-го бысть казнь от Бога, на люди мор и на кони, а мыши поядоше жито. И стал хлеб дорог зело… Бяше мор зол на людех во Пскове и Изборске, мряху бо старые и молодые, и чернцы и черницы, мужи и жены, и малыя детки. Не бе бо их где погребати, все могиле вскопано бяше по всем церквам; а где место вскопают мужу или жене, и ту с ним положат малых деток, семеро или осмеро голов во един гроб. И в Новагороде мор бысть мног в людех и в конех, яко не льзя бяше дойти до торгу сквозе город, ни на поле выйти, смрада ради мертвых; и скот рогатый помре».
От костра поднимались мужики.
– Ладно, ребята, наше дело скотское – знай, работай. Айда вожжи вязать; дождь поутих вроде.
– Надо бы вам осину подсушить, – сказал Григорий Тимофеевич. – Разложите костер под стволами.
Демьян Макарович, поднявшийся вместе со всеми, сказал, проходя мимо:
– Не мешай, барин; мы уж тут сами сообразим, как надо.
Григорий Тимофеевич пожал плечами.
– Соображайте. Только Феклушу я вам тронуть не дам.
– Это как? – насупился староста.
– Да вот так. Не дам – и все.
Староста нагнул голову, глядел, как давеча, исподлобья, зверем. Да и другие мужики, столпившиеся за старостой, смотрели на барина неласково.
– Демьян Макарыч, – прямо обратился к нему Григорий Тимофеевич. – Еще раз повторяю, – пожалейте Феклушу.
Феклуша, услыхав, стала возиться под дерюжкой, – пробовала встать. Мужики обернулись на нее. И вдруг низенький Фрол выскочил вперед:
– А и правда, мужики! Замучаем девку до смерти, а огня так и не добудем! Грех!
Взгляд Демьяна погас. Он посмотрел на Феклушу, на Фрола. Сдвинув шапку, почесал затылок.
– Однако как же без девки… Сосну держать надо.
– А вот пусть дед и держит, – сказал Фрол и показал глазами на мерцавшую в полутьме неподалеку белую рубаху Суходрева, бормотавшего уже невесть что.
– Это дело, – вмешался Пахом. – Дед все это затеял, – пусть сам и отдувается. Посидит на сосне, да позовет святителей.
– А ну оземь хлопнется? – сказал Демьян Макарыч.
– Не хлопнется, – мрачно сказал Пахом. – Он жилистый, и жить хочет. А что такое грех – давно уже забыл, если и знал…
– Точно! – обрадовался Фрол. – Тащи колдуна на сосну!
Суходрев пробовал сопротивляться, но его подняли на руки, посадили верхом на сосну и приказали молиться громче.
Остальные взялись за вожжи. Демьян сказал:
– Ну, дед, зови огня! Тащи, ребята!
Сосна взвизгнула, и быстро-быстро заходила по осине. Вожжи, натянутые, как струны, запели.
– Наляжь, робя! – закричал Фрол.
Дед каким-то чудом держался на стволе, широко расставив ноги. Бороду его сносило ветром то взад, то вперед.
– Ох! – охнул он и стал выкрикивать непонятное: – Вертодуб! Вертогон! Трескун! Полоскун! Регла! Бодняк! Авсень! Таусень! Два супостата, смерть да живот!..
Бревно ходило все быстрей и быстрей, Суходрев летал, как птица, и от бесконечного этого полета ему стало чудиться, будто и впрямь над ним кружат крылатые черные волки, а потом прямо перед ним оказалась громадная седая волчица. Она сидела на бревне ровно, прямо, будто и не было бесконечного качания, и не мигая, лучистыми глазами смотрела на Суходрева.
– Сгинь, пропади, собачья смерть! – завопил старик. – Приди, приди собачий бог!
И тотчас же синий дым вдруг повалил из-под ног Суходрева. Сначала тонкой струей, еле заметной в свете костров, потом – всё гуще, ядовитей…
Старик внезапно изловчился и спрыгнул с сосны:
– Чую, чую живой огонь!
И повалился в траву.
Мужики побросали вожжи; подростки, стоявшие наготове с кусками бересты, пучками соломы, кинулись под бревно, стали дуть.
И внезапно взметнулось в низкое темное небо белое пламя.
К лугу из лесу бежали полуголые бабы, вопили что есть силы; Марфа колотила ковшом о заслонку. Мужики громко кричали, и кто-то пробовал было даже плясать.
Быстро похватали запасенные смолистые ветки, посовали в живой огонь. С факелами кинулись к соломенной маре. Солома подмокла, не загоралась. Казалось, мара фыркала белым дымом.
Потом разворошили солому, подожгли.
Огонь взметнулся и стал реветь. Народ отскочил, Марфа, доведенная до исступления, чуть не кинулась в огонь, – бабы её удержали, но растрепанные космы она себе все же подпалила. Её оттащили подальше, кинули рядом с Феклушей.
Григорий Тимофеевич с любопытством наблюдал происходящее, слегка отстранясь от костра, чтобы свет не мешал смотреть.
Вот полетели наземь коровьи черепа. Вот огонь уже лизнул черную голову мары.
Григорий Тимофеевич отвернулся и вдруг заметил возле горевшей сосны странную тень. Кто-то высокий, черный на фоне огня, наклонялся над лежавшим Суходревом.
Григорий Тимофеевич, повинуясь внезапному порыву, чуть не бегом кинулся к старцу.
Подбежал, присел, поднял голову Суходрева. На него глянули остекленевшие глаза, а лицо старика было белее снега.
Григорий Тимофеевич в ужасе оглянулся: громадное мохнатое существо, стоявшее в двух шагах от него, вскинуло руки, закрывая лицо.
И внезапно присело, опустило голову, встало на четвереньки, мгновенно став похожим на гигантского кудлатого пса.
Пес повернулся и побежал к черневшей неподалёку кромке леса.
Григорий Тимофеевич, открыв рот, глядел ему вслед, пока пес не скрылся под елями. И только спустя минуту, опомнившись, закричал:
– Ребята! Суходрев помер!..
И тут же заметил по ту сторону горевших бревен большую серебристую волчицу. Она улыбнулась, прищурив желтые глаза и слегка оскалившись. И внезапно прыгнула вверх. Григорий Тимофеевич не успел толком её рассмотреть; ему показалось, что большая тень промелькнула над ним и растворилась в надвигавшейся ночи.
И откуда-то из-под облаков сиротливо и надтреснуто пропел охотничий рог. Темные тени пронеслись над лугом, уносясь к горизонту. И далекий голос пролаял:
– Der stiller Abend! Meine shone Heimat! Nach Hause, mach rasch!..
Черемошники
На этот раз Бракин подготовился основательно. Он сидел в своей мансарде за столом в темном пуховике, карманы которого оттопыривались. На столе перед ним лежала бандитская трикотажная шапочка черного цвета.
Бракин ждал. И как только услышал топоток на лестнице, – встал. В мансарду вкатилась запыхавшаяся Рыжая. Кратко сказала:
– Тяф!
Что означало: очкастого дома нет. На белой «Волге» только что увезли. Очкастый был при параде: в темном, побитом молью костюме, лежалом расстёгнутом пальто; под пальто на пиджаке бренькало несколько медалей.
– Молодец! – сказал Бракин.
Что означало: ты умница, все сделала правильно. Пойдешь со мной – будешь на шухере стоять.
Рыжая с надеждой глянула в свою пустую чашку. Облизнулась и почти по-человечески вздохнула. Поняла: угощение – потом, после дела.
Бракин не стал выключать свет: пусть Ежиха поворчит, и пусть думает, будто студент с замашками нового русского не спит – умные книжки читает. Сама-то Ежиха была свято уверена: от книжек весь вред. И это было не смешно: Грибоедова она не читала, но свой вывод сделала из практического опыта жизни. Кто много читает – к работе негоден. Да и вообще так себе человечишко, никчемный, глупый, ничего не умеющий.
Было уже поздно, мороз усилился, и в переулках не было ни души. Тем не менее Бракин старался быть как можно незаметнее. И когда Рыжая остановилась у столба, а из-за забора подал голос местный пес, который, видимо, ревниво относился к помеченному им самим столбу, а Рыжая попыталась ответить, – Бракин молча наподдал ей ногой. Не больно, но обидно.
Бракин шел, стараясь держаться в тени, обходя исправные фонари стороной. Рыжая семенила следом, чуть сбоку, поближе к заборам. Голоса не подавала, у столбов не задерживалась.
Они подошли к дому, в котором жил очкастый старик. Туман сгустился, переулок был пуст из конца в конец. Бракин перевел дыхание, внутренне перекрестился, – и полез через забор. Снега в эту зиму выпало уже много, и Бракин без труда перешагнул через покосившиеся доски, просто переступив с одного сугроба на другой.
Во дворе, довольно обширном и пустом, было темно и тихо.
Рыжая присела в сугробе, выглядывая через забор в переулок. Бракин подошел к входным дверям. Посветил фонариком: в двери был врезной замок. Это было и не хорошо, и не плохо. Не хорошо, потому, что Бракин ни в каких замках вообще не разбирался, ни в навесных, ни во врезных. Не плохо – потому, что Бракин надеялся на местный менталитет. Хоть и в городе живем, но почти по-деревенски: тут и коров держат, и свиней, и гусей, не говоря уж о курах. У одного из соседей Ежовых были даже две козы.
Бракин стащил с правой руки теплую перчатку, под которой была надета еще одна – хирургическая. И стал шарить рукой за косяком.
Однако ключа там не оказалось. Бракин посветил себе под ноги. На крыльце лежал смерзшийся половичок, но и там ключа тоже не было. Бракин обернулся: Рыжая, навострив уши, сидела неподвижно, отвернув мордочку в переулок.
Слегка занервничав, Бракин принялся наугад ощупывать деревянную, обшитую фанерой стену вокруг входных дверей. И когда уже считал, что ничего не выйдет, придется лезть через окно, выставив стекла, – рука внезапно нащупала еле приметный гвоздь и на нем – плоский ключик. Ключ висел довольно высоко, под самым водосточным жестяным желобом, и разглядеть его даже при свете, пожалуй, было бы трудно.
Бракин с облегчением снял ключ, на секунду зажег фонарь, вставил ключ в скважину. Обернулся, шепнул Рыжей:
– Смотри в оба глаза! Человека или белую машину увидишь, – лай, что есть мочи, и беги домой!
Дверь открылась легко и без скрипа, – она была обыкновенной, филёнчатой, ничем не утеплённой.
Не входя, Бракин предусмотрительно снял ботинки и сунул их в полиэтиленовый пакет, и так, с пакетом в одной руке и с фонариком в другой, вошел в дом.
С первого взгляда комната показалась ему огромной и пустой. Потом, пошарив вокруг фонариком, он разглядел печь, два старых перекошенных шкафа вдоль стены, стул у окна и толстый мохнатый коврик посередине. Больше в комнате ничего не было.
Бракин шагнул к печке, потрогал. Она была холодной, как лед. Тут только Бракин заметил, что и в комнате царит жуткий холод, – рука в хирургической перчатке стала мерзнуть. Бракин натянул сверху теплую перчатку. Прошел вдоль комнаты и увидел стеклярусную занавеску – вход в другую комнату.
Занавеска зазвенела от прикосновения. Бракин слегка вздрогнул. Посветил фонариком. На первый взгляд вторая комната казалась набитой всяким хламом. Приглядевшись, Бракин понял, что это – ворохи самой разнообразной одежды, начиная с шуб и заканчивая телогрейками. Маленькое окошко выходило из комнаты, должно быть, на огород, но его скрывала плотная занавеска.
Возле окна, прямо на куче тряпья, лежал огромный человек. Бракин попятился, но тут же взял себя в руки. Посветил. Человек в порванной камуфляжной куртке, с непонятной эмблемой на рукаве, лежал вытянувшись, словно спал или умер. Бракин посветил ему в лицо. Лицо было темным, непроницаемым. Дотянуться до лежащего Бракин не мог, – мешали горы одежды. Он постоял, еще раз оглядел неподвижную и, кажется, бездыханную фигуру. Потом, чтобы добраться до него, шагнул вперед, наступив на какую-то шубейку. Взметнулось облако пыли. Бракин крепко чихнул, и внезапно похолодел. Шуба задвигалась.
Не отпуская сдвинутую стеклярусную занавеску, Бракин попятился. В белом круге фонарика он внезапно увидел, как из-под шубы выпросталась оскаленная пасть. Чья-то голова пыталась приподняться, выползти из-под шубы. И, увидев остекленевшие глаза, Бракин внезапно все понял.
Это была не шуба. Это была шкура, снятая с волка вместе с головой.
Бракин выпустил занавеску, которая издала, как ему показалось, оглушительный звон. И сейчас же с улицы раздался заливистый лай Рыжей.
Бракин, путаясь ногами в лохматом коврике, кинулся к окну, выходившему во двор – тому самому, откуда очкастый старик-хозяин так часто глядел поверх забора в переулок. В переулке маячил свет фар подъезжавшей машины. Даже не вглядываясь, Бракин понял, что это – «Волга» из «белодомовского», бывшего обкомовского гаража.
Бракин кинулся к двери, мигом обулся, сунул фонарик в один карман куртки, фонарик – в другой. Выскочил на крыльцо, даже не застегнув ботинки, и – не успел. В этот же самый миг открылась калитка, в ней появился силуэт очкастого старика. Старик что-то говорил водителю «Волги»: водитель, нагнувшись, смотрел на старика через сиденье, в открытую переднюю дверцу.
Бракин метнулся было влево, к заднему двору, но понял, что не успеет добежать до угла. Да и следы останутся: здесь, у стены, снег не убирали. Торопясь, каким-то чудом сразу же попав ключом в скважину, Бракин закрыл дверь, повесил ключ, одновременно лихорадочно соображая, что делать дальше. Сказать, что ошибся адресом? Не пойдет. Попроситься переночевать? Еще хуже.
Хозяин, наконец, расстался со своим горячо любимым водителем и начал закрывать калитку. Бракин с тоской огляделся, не видя выхода, кроме как бежать за угол и уходить огородами, через соседние дворы. Там, конечно, облают собаки, может, даже искусают, штаны порвут… Выскочат хозяева… Повяжут, поволокут в ОПМ…
И тут взгляд Бракина упал на бело-голубое пятно, висевшее низко, почти над крышами. Наполовину забранная облаками, в тумане плыла бесформенная луна.
И тогда, больше ни о чем не думая, не сомневаясь, Бракин прыгнул прямо с крыльца вперед, к поленнице. И еще в полете ощутил, как вытянулось тело, став сильным и упругим, и тысячи новых запахов ворвались в сознание.
Он упал у поленницы уже совсем другим существом, прижался животом к утоптанному снегу, затаился. Краем глаза он видел, как хозяин вошел во двор, запер калитку на крюк, двинулся к двери.
Бракин выжидал.
Вот старик поднялся на крыльцо и остановился, слегка склонив голову. Бракин затаил дыхание. А старик вдруг начал медленно оборачиваться.
Белое бритое, почти неживое лицо. Лунный блеск в треснутых стеклах очков…
И Бракин не выдержал. В два прыжка преодолел двор, вскочил на сугроб и перепрыгнул через забор. Не останавливаясь и не оглядываясь, понёсся по переулку.
Припозднившийся прохожий издал возглас удивления и прижался к обочине, прямо к столбу «воздушки». Мимо него с бешеной скоростью пролетел большой лопоухий пес неопределенно-темной масти. А следом за ним, совершая гигантские прыжки, зависая в воздухе на несколько секунд, летела громадная серебристая собака с горящими жестокими глазами.
Бракин ждал. И как только услышал топоток на лестнице, – встал. В мансарду вкатилась запыхавшаяся Рыжая. Кратко сказала:
– Тяф!
Что означало: очкастого дома нет. На белой «Волге» только что увезли. Очкастый был при параде: в темном, побитом молью костюме, лежалом расстёгнутом пальто; под пальто на пиджаке бренькало несколько медалей.
– Молодец! – сказал Бракин.
Что означало: ты умница, все сделала правильно. Пойдешь со мной – будешь на шухере стоять.
Рыжая с надеждой глянула в свою пустую чашку. Облизнулась и почти по-человечески вздохнула. Поняла: угощение – потом, после дела.
Бракин не стал выключать свет: пусть Ежиха поворчит, и пусть думает, будто студент с замашками нового русского не спит – умные книжки читает. Сама-то Ежиха была свято уверена: от книжек весь вред. И это было не смешно: Грибоедова она не читала, но свой вывод сделала из практического опыта жизни. Кто много читает – к работе негоден. Да и вообще так себе человечишко, никчемный, глупый, ничего не умеющий.
Было уже поздно, мороз усилился, и в переулках не было ни души. Тем не менее Бракин старался быть как можно незаметнее. И когда Рыжая остановилась у столба, а из-за забора подал голос местный пес, который, видимо, ревниво относился к помеченному им самим столбу, а Рыжая попыталась ответить, – Бракин молча наподдал ей ногой. Не больно, но обидно.
Бракин шел, стараясь держаться в тени, обходя исправные фонари стороной. Рыжая семенила следом, чуть сбоку, поближе к заборам. Голоса не подавала, у столбов не задерживалась.
Они подошли к дому, в котором жил очкастый старик. Туман сгустился, переулок был пуст из конца в конец. Бракин перевел дыхание, внутренне перекрестился, – и полез через забор. Снега в эту зиму выпало уже много, и Бракин без труда перешагнул через покосившиеся доски, просто переступив с одного сугроба на другой.
Во дворе, довольно обширном и пустом, было темно и тихо.
Рыжая присела в сугробе, выглядывая через забор в переулок. Бракин подошел к входным дверям. Посветил фонариком: в двери был врезной замок. Это было и не хорошо, и не плохо. Не хорошо, потому, что Бракин ни в каких замках вообще не разбирался, ни в навесных, ни во врезных. Не плохо – потому, что Бракин надеялся на местный менталитет. Хоть и в городе живем, но почти по-деревенски: тут и коров держат, и свиней, и гусей, не говоря уж о курах. У одного из соседей Ежовых были даже две козы.
Бракин стащил с правой руки теплую перчатку, под которой была надета еще одна – хирургическая. И стал шарить рукой за косяком.
Однако ключа там не оказалось. Бракин посветил себе под ноги. На крыльце лежал смерзшийся половичок, но и там ключа тоже не было. Бракин обернулся: Рыжая, навострив уши, сидела неподвижно, отвернув мордочку в переулок.
Слегка занервничав, Бракин принялся наугад ощупывать деревянную, обшитую фанерой стену вокруг входных дверей. И когда уже считал, что ничего не выйдет, придется лезть через окно, выставив стекла, – рука внезапно нащупала еле приметный гвоздь и на нем – плоский ключик. Ключ висел довольно высоко, под самым водосточным жестяным желобом, и разглядеть его даже при свете, пожалуй, было бы трудно.
Бракин с облегчением снял ключ, на секунду зажег фонарь, вставил ключ в скважину. Обернулся, шепнул Рыжей:
– Смотри в оба глаза! Человека или белую машину увидишь, – лай, что есть мочи, и беги домой!
Дверь открылась легко и без скрипа, – она была обыкновенной, филёнчатой, ничем не утеплённой.
Не входя, Бракин предусмотрительно снял ботинки и сунул их в полиэтиленовый пакет, и так, с пакетом в одной руке и с фонариком в другой, вошел в дом.
С первого взгляда комната показалась ему огромной и пустой. Потом, пошарив вокруг фонариком, он разглядел печь, два старых перекошенных шкафа вдоль стены, стул у окна и толстый мохнатый коврик посередине. Больше в комнате ничего не было.
Бракин шагнул к печке, потрогал. Она была холодной, как лед. Тут только Бракин заметил, что и в комнате царит жуткий холод, – рука в хирургической перчатке стала мерзнуть. Бракин натянул сверху теплую перчатку. Прошел вдоль комнаты и увидел стеклярусную занавеску – вход в другую комнату.
Занавеска зазвенела от прикосновения. Бракин слегка вздрогнул. Посветил фонариком. На первый взгляд вторая комната казалась набитой всяким хламом. Приглядевшись, Бракин понял, что это – ворохи самой разнообразной одежды, начиная с шуб и заканчивая телогрейками. Маленькое окошко выходило из комнаты, должно быть, на огород, но его скрывала плотная занавеска.
Возле окна, прямо на куче тряпья, лежал огромный человек. Бракин попятился, но тут же взял себя в руки. Посветил. Человек в порванной камуфляжной куртке, с непонятной эмблемой на рукаве, лежал вытянувшись, словно спал или умер. Бракин посветил ему в лицо. Лицо было темным, непроницаемым. Дотянуться до лежащего Бракин не мог, – мешали горы одежды. Он постоял, еще раз оглядел неподвижную и, кажется, бездыханную фигуру. Потом, чтобы добраться до него, шагнул вперед, наступив на какую-то шубейку. Взметнулось облако пыли. Бракин крепко чихнул, и внезапно похолодел. Шуба задвигалась.
Не отпуская сдвинутую стеклярусную занавеску, Бракин попятился. В белом круге фонарика он внезапно увидел, как из-под шубы выпросталась оскаленная пасть. Чья-то голова пыталась приподняться, выползти из-под шубы. И, увидев остекленевшие глаза, Бракин внезапно все понял.
Это была не шуба. Это была шкура, снятая с волка вместе с головой.
Бракин выпустил занавеску, которая издала, как ему показалось, оглушительный звон. И сейчас же с улицы раздался заливистый лай Рыжей.
Бракин, путаясь ногами в лохматом коврике, кинулся к окну, выходившему во двор – тому самому, откуда очкастый старик-хозяин так часто глядел поверх забора в переулок. В переулке маячил свет фар подъезжавшей машины. Даже не вглядываясь, Бракин понял, что это – «Волга» из «белодомовского», бывшего обкомовского гаража.
Бракин кинулся к двери, мигом обулся, сунул фонарик в один карман куртки, фонарик – в другой. Выскочил на крыльцо, даже не застегнув ботинки, и – не успел. В этот же самый миг открылась калитка, в ней появился силуэт очкастого старика. Старик что-то говорил водителю «Волги»: водитель, нагнувшись, смотрел на старика через сиденье, в открытую переднюю дверцу.
Бракин метнулся было влево, к заднему двору, но понял, что не успеет добежать до угла. Да и следы останутся: здесь, у стены, снег не убирали. Торопясь, каким-то чудом сразу же попав ключом в скважину, Бракин закрыл дверь, повесил ключ, одновременно лихорадочно соображая, что делать дальше. Сказать, что ошибся адресом? Не пойдет. Попроситься переночевать? Еще хуже.
Хозяин, наконец, расстался со своим горячо любимым водителем и начал закрывать калитку. Бракин с тоской огляделся, не видя выхода, кроме как бежать за угол и уходить огородами, через соседние дворы. Там, конечно, облают собаки, может, даже искусают, штаны порвут… Выскочат хозяева… Повяжут, поволокут в ОПМ…
И тут взгляд Бракина упал на бело-голубое пятно, висевшее низко, почти над крышами. Наполовину забранная облаками, в тумане плыла бесформенная луна.
И тогда, больше ни о чем не думая, не сомневаясь, Бракин прыгнул прямо с крыльца вперед, к поленнице. И еще в полете ощутил, как вытянулось тело, став сильным и упругим, и тысячи новых запахов ворвались в сознание.
Он упал у поленницы уже совсем другим существом, прижался животом к утоптанному снегу, затаился. Краем глаза он видел, как хозяин вошел во двор, запер калитку на крюк, двинулся к двери.
Бракин выжидал.
Вот старик поднялся на крыльцо и остановился, слегка склонив голову. Бракин затаил дыхание. А старик вдруг начал медленно оборачиваться.
Белое бритое, почти неживое лицо. Лунный блеск в треснутых стеклах очков…
И Бракин не выдержал. В два прыжка преодолел двор, вскочил на сугроб и перепрыгнул через забор. Не останавливаясь и не оглядываясь, понёсся по переулку.
Припозднившийся прохожий издал возглас удивления и прижался к обочине, прямо к столбу «воздушки». Мимо него с бешеной скоростью пролетел большой лопоухий пес неопределенно-темной масти. А следом за ним, совершая гигантские прыжки, зависая в воздухе на несколько секунд, летела громадная серебристая собака с горящими жестокими глазами.