– Уснули там, что ли? – удивился он.
   И снова принялся тарабанить. Водитель решил, что надо заехать с главного входа, и развернулся. Когда машина оказалась за углом, Густых внезапно приподнялся, молча глядя на врачиху, которая от испуга потеряла дар речи. Густых высвободил руку из манжетки с липучкой, стукнул в окошко, за которым виднелась голова водителя. Водитель притормозил от неожиданности, оглянулся. Густых отодвинул стекло. Молча протянул руку, схватил водителя за горло и начал душить. Одной рукой сделать это было невозможно, тогда Густых, отпихнув очумевшую врачиху, локтем вышиб второе стёклышко и просунул в кабину обе руки. Затылок водителя прижался к верхнему краю переборки, в горле у него что-то щёлкнуло; он захрипел и обмяк.
   Густых перевел взгляд на врачиху: но та уже успела выскочить из салона и теперь мчалась во все лопатки от машины. Густых вылез, закрыл задние дверцы, выволок водителя из-за сиденья и швырнул в снег. Сел за руль, вдавил педаль газа.
   Распугивая редких посетителей и больных, гулявших во дворе, «скорая» вырулила на Киевскую и помчалась на север. Перескочила трамвайные рельсы перед самым трамваем, ухнула вниз и понеслась, набирая скорость, по узкой улице.
 
   По городу он проехал спокойно – ни один из патрулей не задержал «реанимацию», которая время от времени включала сирену.
   Через Каштак и АРЗ добрался до Черемошников, въехал в проулок между гаражами и какими-то заброшенными корпусами, свернул, оказавшись в самом глухом углу: вокруг кирпичные стены, штабеля бетонных шпал и густой молодой осинник.
   Бросив машину, выбрался из кустов, и двинулся в сторону Усть-Киргизки.
 
   Лежать в снегу ему было уже не впервой. Он лежал до темноты в сугробе за какими-то сараями. Потом выполз, перелез через забор в самом безлюдном месте и оказался внутри цыганской усадьбы. В дальнем, самом большом доме, горели окна. Густых выбрал местечко за кучей досок и горбылей, и затаился.
   Он видел, как выходил во двор Рупь-Пятнадцать. Подметал дорожки, выносил помойное ведро, брал дрова из невероятно длинной поленницы.
   Над трубой в темнеющее небо поднялся белый столб дыма.
   Потом вышла цыганка – толстая, с шалью на голове. Стукнула дверью сортира.
   Потом вышел Алёшка. Закурил, стоя у штакетника, огораживавшего огородные грядки. Долго смотрел на звезды, пуская дым.
   Густых ждал молча, не шевелясь. Он знал, что дождется.
   Но дождался он совсем не того, кого хотел.
   В дальнем углу двора появилась какая-то тень. Мелькнула среди сараев и затаилась. Густых напрягся, присел пониже, втянув голову в плечи.
   Темная фигура снова поднялась, перебежала поближе и залегла за парником, на котором болтались остатки рваного полиэтилена.
   Прошло некоторое время, фигура снова поднялась, и юркнула в проход между штакетниками, свернула куда-то за навес с инструментами и исчезла.
   Густых ничего не чувствовал. И не понимал, кто этот таинственный незнакомец. Густых делил теперь людей и животных на две категории: на своих и всех остальных. Незнакомец пока принадлежал ко второй.
   Но не успел Густых как следует продумать свой вывод, как во дворе появились новые гости.
   Три огромных псины, как-то нелепо приседая, полуползком, тоже пробирались со стороны дальних сараев. Они замирали на одном месте, нюхали снег, фыркали и ворчали, словно переговаривались.
   Внезапно они разом повернули головы в сторону Густых. И прыжками, через сугробы, помчались к нему.
   Густых слегка приподнялся, чтобы в случае чего было удобнее схватить сразу двух псов за глотки, но этого не потребовалось. За несколько шагов до того места, где сидел Густых, псы прилегли на снег и поползли, жалобно поскуливая, и постукивая хвостами.
   Они подползли совсем близко, и одна за другой потыкались холодными носами в руку Густых.
   – Лежать! – скомандовал он вполголоса.
   Овчарки немедленно выполнили приказ.
   «Хорошо, очень хорошо, – подумал Густых. – Теперь они мне помогут совершить Искупление».
   Он снова затих в ожидании.
   И снова дождался.
   За заборами послышалось приглушенное гудение, негромкие команды, быстрый топот ног.
   Овчарки привскочили, оскалившись. Густых читал их ощущения, как будто они принадлежали ему самому. Он почувствовал острый запах бензиновой гари, масла, казённой одежды. И самое главное – запах оружия.
   Он чувствовал, что всю цыганскую усадьбу окружили люди в камуфляже, в касках, с автоматами.
   «Однако…» – почти по-человечески подумал он, и, склонившись к овчаркам, поочередно каждой заглянул в глаза.
   Над задним крыльцом цыганского дома горела лампочка, и жилая часть двора была отлично видна. Там, где сидел в засаде Густых, была тень, но тень светлая – от снега, отраженного света и звёзд.
   И, наконец, Густых дождался. Только опять не того, чего ожидал: дева вышла на крыльцо в накинутом красном пуховике, а следом за ней вывалилась чуть не вся семья. Алёшка держал ружье, толстая цыганка – тоже. Младшие цыганята выглядывали из-за их спин. В доме оставалась только одна цыганка.
   И это было хорошо.
   Густых снова нагнулся к овчаркам, мгновенно передав новый приказ.
 
   Едва Наташка отошла от дома, как откуда-то из глубины усадьбы послышался лай. Две огромные псины, летевшие прямо на нее, показались ей чудовищами. Она присела от ужаса в снег. Сзади подбегали Алешка с цыганкой. Алешка крепко ухватил рукой Наташку за плечо, приказывая сидеть, и вскинул ружье.
   Цыганка, стоявшая рядом, сделала то же самое.
   Но стрелять не понадобилось: из маленькой избушки, казавшейся нежилой, выскочили трое цыган – крепких, плечистых. Собаки как раз в этот момент поравнялись с ними. Гулко ухнули три выстрела. Одна из псин отлетела в сугроб, перевернулась, болтая в воздухе лапами и отчаянно завизжала. Визг сошел на нет, овчарка осталась лежать бездыханной.
   Вторая нелепо подскочила, перевернулась головой вперед, и тут же снова встала на лапы. Она помчалась дальше, приволакивая заднюю лапу, и теперь трое цыган прицелились в нее. Но не выстрелили – Наташка оказалась на линии огня.
   Цыгане отпрыгнули в стороны, один из них крикнул Алешке:
   – Стреляй!
   Пуля попала раненой псине прямо в грудь и опрокинула ее. Овчарка завалилась на бок, на груди пузырилась кровь, слышалось хрипенье.
   Алёшку трясло, он опустил ружье, и внезапно увидел третью собаку – она набегала сбоку. Выстрелить Алешка уже не успевал, поэтому он молча упал на Наташку, повалил её в снег и закрыл своим телом.
   Овчарка почти налетела на него, но тут выстрелила старая цыганка. Но она промахнулась. Собака вцепилась в Алешкин полушубок, яростно рванула его, почти приподнимая самого Алешку. Трое цыган бежали к ним с перекошенными лицами, голося что было сил.
   Полушубок уже летел клочьями, и на снегу появилась чья-то кровь, – и в этот момент на хребет собаки опустилось неизвестно откуда взявшееся большое березовое полено. Раздался хруст, псина вытянула задние ноги, хотя пасть её еще продолжала терзать полушубок, пытаясь добраться до Алешки.
   Полено отлетело в сторону, описав полукруг. Цыгане замерли, старая цыганка широко открыла рот, испуганно глядя то на полено, то на издыхавшую собаку.
   Тем временем через забор во двор стали прыгать военные. Они подбегали разом со всех сторон, с автоматами в руках. И внезапно весь двор осветился: это вспыхнули прожектора на военных машинах, стоявших за заборами.
   Потом наступила тишина. С Алешки стащили полумертвую собаку, подняли самого Алешку, следом Наташку, – живую и невредимую.
   – Откуда кровь, а? Кровь откуда? – спрашивал, как заведенный, один из цыган.
   Алешка показал порванный рукав полушубка: кровь капала из прокушенной руки.
   – Обыскать двор! – крикнул кто-то командирским тоном. – Трупы собак сюда, к свету!
 
   Солдаты схватили подстреленных собак, вытащили на середину двора и уложили на развернутый брезент. Сюда же бросили и третью.
   И тут внезапно началось: шкуры рвались, расползаясь, будто по швам. Из-под шкур появлялись залитые кровью человеческие тела.
   Наташка дико вскрикнула, заголосила другая цыганка, отворачиваясь и защищая лицо поднятой рукой, в которой было ружье.
   Лица цыган стали белыми. Даже солдаты попятились.
   Шкуры постепенно сползли совсем; на почерневшем от крови брезенте остались лежать трое убитых мужчин – в нелепых позах, со скрюченными руками, широко открытыми мертвыми глазами.
   Но вот одна из шкур шевельнулась, приподнялась, дотянулась до трупа и припала к нему. Послышались чавканье и хруст. Брызнула кровь. Человек начал исчезать; шкура быстро и ловко грызла его, отхватывала громадными кусками и глотала, сокращаясь змеёй.
   Потом ожила вторая шкура, потом и третья. Хруст и чавканье усилились.
   Испуганный голос скомандовал что-то невразумительное. Цыган оттеснили от расстеленного брезента солдаты. Встали кругом. И разом открыли огонь.
   В грохоте и дыму полетели вверх клочья шкур, куски мяса; дым стал красным от крови.
   Стрельба длилась долго, бесконечно долго, – по крайней мере, так казалось всем, находившимся во дворе.
 
   Едва собаки бросились в атаку, Густых выскочил из укрытия, и гигантскими прыжками понёсся к дому, держась ближе к забору. В руке он держал короткий обрезок арматуры, найденный в укрытии. Здесь стеной стоял высокий, выше человеческого роста, высохший бурьян, полузасыпанный снегом, бежать по нему казалось невозможным, но Густых в несколько секунд перебрался через бурьян и добежал до дома. Юркнул за угол.
   Тут царил густой мрак, но зрение Ка обострилось. Он мгновенно увидел раму дальнего, темного окна. Рама была выкрашена белой краской, и на её фоне отчетливо виднелись загнутые большие ржавые гвозди, которые и держали раму. Молниеносно и умело, будто занимался этим всю жизнь, Густых отогнул гвозди, тем же обрезком арматуры поддел раму снизу, потом – с боков. Аккуратно вынул ее и поставил в заросли бурьяна.
   Второй рамы не было: на дровах здесь явно не экономили.
   Когда началась стрельба, Густых уже влезал в оконный проем.
   Соскользнул с подоконника, увидел небольшую комнату с двумя лежанками, и дверной проем. За ним была еще одна комната, и Густых с облегчением увидел в ней несколько шкафов.
   Он открыл один из них – самый большой, как ему показалось, трехдверный, под потолок. Он уже протянул руку, чтобы освободить от тряпья пространство, в котором мог бы уместиться.
   План его был прост: он дождётся, сидя в шкафу, когда шум уляжется и Дева вернётся в дом. Вот тогда-то он и выполнит, наконец, предназначенное ему Искупление.
   В комнате вспыхнул свет.
   Густых зажмурился на мгновенье, а когда открыл глаза, увидел молодого человека в куртке, но без шапки, с густыми локонами волос. В руке молодой человек держал «Стечкина», а дуло его было направлено в грудь Густых. За молодым человеком маячил еще кто-то, постарше, – белобрысый, с измятым небритым лицом, с расширенными от страха глазами.
   – Владимир Александрович, поднимите, пожалуйста, руки, – внятно сказал молодой человек.
   Это «пожалуйста» и обращение по имени-отчеству подействовали на Густых завораживающе. Он повернулся и медленно поднял руки.
   – Повернитесь ко мне спиной, – сказал молодой, и добавил еще мягче: – Будьте так добры.
   Густых хотел было возразить, но ничего умного в голову не пришло. Да и голова мгновенно опустела.
   Он повернулся. Прямо перед ним, за широким дверным проемом, чернел квадрат выставленной оконной рамы. Было довольно соблазнительно нырнуть в него и раствориться в темноте. Но ведь тогда не состоится, или, по крайней мере, будет снова отложено на неопределенный срок Искупление.
   – А теперь я попрошу вас, – тем же настойчивым, но любезным голосом сказал молодой, – лечь на пол лицом вниз. Сначала, чтобы вам было удобно, встаньте на колени. Руки – на спину. Если вас это не затруднит.
   Густых, окончательно сбитый с толку, выполнил и это нелепое приказание.
   Лежа, прижавшись щекой к крашеному полу, Густых, наконец, сообразил, что он должен сказать:
   – Кто ты такой, чтобы командовать мной?
   – Вы, Владимир Александрович, в розыске уже несколько часов. В чём вы обвиняетесь, – не знаю. Но приказ отдан, и я его исполняю.
   Тут он сказал тому, что стоял позади:
   – Давай, свяжи ему руки. Покрепче попрошу.
   Густых вытерпел и это унижение. Белобрысый связал его на совесть, перетянув кисти рук чем-то вроде вожжей.
   – А теперь мы посидим и подождём, – сказал молодой. – Слышите, Владимир Александрович? Осталось совсем недолго.
   Стрельба за домом, отдававшаяся гулким эхом в маленькой пустой комнате, затихла. Со двора доносились непонятные крики.
   Потом захлопали дальние двери: в комнату входили люди. И Густых внезапно почуял запах Девы.
   И все остальное для него исчезло: ни множество голосов, ни грохот сапог, ни даже этот юный, с едва отросшими усиками, человек с пистолетом, – ничто не могло отвлечь или помешать ему.
   Густых напряг руки. Но вожжи были слишком крепкими. Они трещали, но не рвались.
   И тогда руки Густых стали удлиняться, расти…
   Одновременно он перевернулся с живота на спину и увидел, что молодой пятится к выходу, пистолет в его руке ходит ходуном, а белобрысого вообще не стало. Густых поднял колени, вытянул руки из-за спины и начал подниматься. Одновременно он рвал руки из пут. Ему удалось ослабить узлы, и тогда он напрягся в полную силу. Путы стали истончаться и лопаться, разлетаясь отрезками кожи. Это, кстати, были не вожжи. Это была конская сбруя.
   Он встал. Выстрел, ударивший его в грудь, лишь отбросил его, но не остановил. Густых рванулся вперед, одним движением руки смахнув молодого с дороги, и бросился туда, откуда раздавались громкие голоса, и цыганская речь мешалась с русским крепким матом.
 
   Он влетел в комнату, забитую людьми, так неожиданно, что никто не успел ему помешать. Он сразу же увидел деву, сидевшую на низком диванчике, застланном ковром. Тех, что стояли у него на пути, он посшибал, не останавливаясь, как кегли. Ещё мгновение – и его руки дотянулись до горла Девы. Она вскрикнула, и смолкла.
 
   Кто-то стрелял. Потом цыгане резали его ножами. Его тащили за ноги, пинали и били чем попало: старая цыганка, например, била его по голове сковородой.
   Потом один из цыган сбегал в сени, вернулся с топором, предупреждающе крикнул. И одним ударом почти отсек руку Густых. Еще несколько ударов, – и руки перестали ему принадлежать. Густых упал на ковёр, морщась от вида собственных обрубков, торчавших из пробитых рукавов. Но он был спокоен, абсолютно спокоен: его Ка сосредоточилось в руках, и руки сделают своё дело.
   Тело Густых вытянулось и обмякло.
   Искупление состоялось.
   Дева лежала на диване, раскинув руки и некрасиво скрестив ноги. Две быстро чернеющие руки намертво впились в её нежное девичье горло.
   Она шевельнулась. И открыла глаза.

Нар-Юган

   Три волка улепетывали по заснеженному редколесью от страшной гудящей птицы. Волки были молодыми, неопытными, и к тому же еще ни разу не встречались с таким врагом.
   Вокруг них взрывали снег горячие пули, – огненные, молниеносные, как сама смерть.
   Волки не знали и не могли знать, можно ли бороться с такой огненной смертью, и можно ли от неё спрятаться.
   Впереди было болотистое озерцо, и у первого волчонка, выбежавшего на лед, сразу разъехались лапы. Он ткнулся мордой в лёд, задержавшись на мгновение. И в это самое мгновение жгучая невидимая молния ударила его между лопаток. Волчонок охнул от неожиданности, отлетел и замер.
   Остальные перескочили через него и помчались дальше. Лапы скользили, волчат бросало из стороны в стороны.
 
   Шуфарин, заместитель начальника лесного управления, с удовольствием крякнул:
   – Один есть! – и показал большим пальцем вниз.
   Его напарник, – он же подчиненный, – кивнул.
   Шуфарин снова приложился глазом к окуляру прицела. У него был новенький навороченный карабин, и сам себе он казался в этот момент лихим героем американского боевика. Правда, вертолет был совсем не таким, как в кино: нечего было и думать картинно выставлять ногу на подножку, трудно было даже высунуться наружу, – ветер мгновенно обжигал щёки морозом.
   Он выстрелил трижды, и ни разу не попал: на этот раз скользкий лёд оказался союзником волков, – они совершали непроизвольные броски, виляли задами, а то и кружились, распластавшись на брюхе.
   Наконец, и второй волк упал, закинув лапы.
   Последний, кажется, понял, что убегать бесполезно. Он присел, прижав уши к голове и глядя на ужасную стрекочущую птицу, висевшую над ним.
   Вертолет сделал разворот, и Шуфарин крикнул в ухо напарнику:
   – Ну, ладно, возьми этого себе!
   Напарник, закутанный до самых глаз, высунулся с карабином, начал целиться. Волк был метрах в пятидесяти от него. Не попасть в такую цель было бы непростительно.
   – Давай, давай! – весело крикнул Шуфарин, выглядывая поверх головы стрелка.
   Кажется, он моргнул, или просто случилось какое-то краткое помутнение рассудка. Во всяком случае, выстрела не последовало, а волк, вместо того, чтобы отбросить лапы, вдруг прыгнул.
   Сказать «прыгнул» – значит, не сказать ничего. Но другого подходящего слова у лесного начальника не нашлось, а времени подумать не осталось: прямо перед ним мелькнула оскаленная волчья пасть, дохнувшая зловонием, и тотчас что-то тёмное, душное навалилось на Шуфарина, опрокидывая и его, и напарника на пол.
   Раздался запоздалый выстрел, один из пилотов выглянул из кабины, завопив:
   – Чи вы здурилы??
   Но, увидев, что творится в салоне, мгновенно спрятался.
   Волк, дрожа от ярости и усталости, перекусил руку, сжимавшую карабин, рванул глухой воротник пуховика и сомкнул зубы на горле.
   Отскочил, и бросился на второго, который, бросив оружие, завывая, пытался вползти в кабину.
   Волк рухнул ему на спину.
   Вертолет тряхнуло, но волк уже вцепился в шею жертвы.
 
   Посреди бескрайнего белого редколесья, на увале, сидела серебристая волчья богиня, и, прищурив янтарно-золотые глаза, смотрела на нелепо закружившийся над болотом вертолет.
   Хорошее представление.
   Она видела, как вертолет накренился и понёсся боком, а потом внезапно, будто сбитый на лету, рухнул вниз, на черные кривые сосны.
   Взметнулось облако снега. Из этого фонтана взлетели обломки, а потом над соснами пронеслись белые стремительные фигуры, и заиграл удаляющийся охотничий рог. Силуэты расплывались, быстро теряя очертания, пока не слились с белесыми облачками на фоне серого неба.
   Стало тихо.
   Волчица прикрыла глаза и тряхнула могучей головой.
   Да, это хорошее представление. Жаль только, что – единственное. Больше стреляющих вертолетов над тайгой не будет.
   Пока.
 
   Стёпка торопился. До избушки оставалось совсем недалеко, и он прибавил ходу. Трое суток пути остались позади. Дома он растопит печурку, поставит на огонь котёл, и наварит столько рыбы, чтобы хватило до самого вечера. Он разденется догола, и будет есть, есть и есть, лишь изредка откидываясь на лежанку, чтобы передохнуть и отрыгнуть воздух.
   На душе у Стёпки было светло и радостно. И небо, отзываясь на Степкину радость, тоже посветлело, облака поредели, мелькнул солнечный луч, и внезапно все вокруг заиграло, заискрилось невыносимым счастливым светом.
   Какое доброе оно, солнце. Но думать о солнце и его доброте было некогда. Степка спешил.
   Он вспомнил Катьку, испытав легкое беспокойство. «Как бы не подохла, однако», – подумал он.
   И снова прибавил шагу, хотя прибавлять было уже некуда. Скоро кончится лес, откроется заболоченная равнина, за ней – еще лес, уже родной, исхоженный вдоль и поперек, в котором каждое дерево было ему знакомо, и в каждом жила родная, зовущая его, Степку, душа.
   Он добежал до равнины. И по инерции сделал еще несколько скользящих шагов. И встал прямо, даже слегка откинувшись назад. Кажется, упал бы, – да лыжи мешали.
   Прямо у него на пути, на белом-белом снегу лежал – еще белее, – громадный зверь.
   Он смотрел мимо Стёпки, куда-то в лес, а может быть, на облака над лесом. Стёпка тоже невольно оглянулся. Не заметил ничего странного, и снова повернулся к зверю.
   Но зверя уже не было.
   Стёпка набрал в рукавицы жесткого снега, потер глаза-щёлки. Сморгнул, стряхнул лишний снег.
   Никого не было вокруг. На много дней пути – ни единого человека, да и зверь попрятался, притаился, или ушел к верховьям, в сторону Страны Великого Энка.
   Стёпка снова пошел вперёд, но замедлил шаг, зорко всматриваясь в каждую впадину, ямку в снегу.
   Волчица не оставила следов.
   И что бы это значило? – ломал голову Стёпка до самой окраины своего, обжитого леса. Душа чья-то приходила, однако. Для чего-то вышла на свет, легла поперёк пути. Хотела что-то передать Стёпке, однако.
   Стёпка вспомнил Тарзана, его внезапное появление в этих Богом забытых местах. И ему стало нехорошо. «Плохо псу, однако. Или подох, или помощи просит. Чем помогу?»
   Радость его сразу улетучилась, и Стёпка продолжил путь в угрюмом раздумье.

Черемошники

   Уже второе побоище в цыганском доме привело к тому, что цыган попросили пожить у родни, а в доме расположилась засада спецназа.
   Остатки изрешеченных шкур, пожравших трупы, увезли криминалисты, и, по слухам, отправили в Москву.
   А может и не отправили: Москва до сих пор пребывала в полной уверенности, что в Томске произошла локальная вспышка бешенства, и предпринятые меры – карантин, массовые обязательные прививки антирабической вакцины, отлов бродячих животных, – дали положительные результаты.
   Так что, невесело думал Бракин, скорее всего все вещдоки сейчас где-нибудь под надёжной охраной, и родственники ничего не знают о погибших, тщетно обивая пороги прокуратуры и прочих органов, и посылая слезные послания президенту Борису Николаевичу.
   Борис Николаевич, должно быть, плакал, читая их, но мужественно утирал слезу. Он знал: великие реформы всегда требуют великих жертв.
   В доме Коростылева тоже прятались вооруженные люди. И Бракин, встречая на улице незнакомого человека, невольно думал, что это не просто прохожий.
   Рупь-Пятнадцать пропал. Дня три его не было видно, а потом, в лютый мороз, ночью, – появился. Пробрался во двор Ежихи, поднялся по лестнице и поскрёбся в дверь, как собака.
   Бракин уже собирался спать, ворошил уголья в печи, – ждал, когда прогорят, чтобы закрыть заслонку.
   Рыжая залаяла, а Бракин громко сказал:
   – Входите!
   Дверь, тяжко присев, приоткрылась, из темноты выглянуло знакомое закопченное лицо в драной шапке.
   – Ух ты! Рыжик, да к нам гости! – сказал Бракин. – Входи, а то холод идет!
   Рупь-Пятнадцать прошел в комнату, аккуратно прикрыв дверь, сел боком на краешек табуретки.
   – Ты где пропадал? – спросил Бракин.
   – Дык… – невесело проговорил Рупь-Пятнадцать. – Облаву, вроде, не только на собак и волков объявили, – на людей тоже. Когда труп этого, начальника, утащили, устроили мне допрос. И – в бомжатник сунули. Насилу ушел: а то мыться заставили хлоркой, всё вшей искали. А у меня вшей отродясь не бывало. Дохнут они на мне.
   Он вздохнул.
   – И где же ты сейчас? – спросил Бракин.
   Рупь-Пятнадцать сделал хитрое лицо.
   – У цыган.
   – Ну да? Там же в каждом сарае спецназовцы сидят!
   – А ходы на что? – Рупь-Пятнадцать даже приосанился, сказал хвастливо. – Я эти подземелья хорошо изучил. Там и продукты есть, и вода. Только холодно очень, а костёр разводить боязно: дым пойдет из щелей, догадаются.
   – Молодец! – одобрил Бракин. – Ну, сиди, грейся.
   Подумал, сообразил:
   – Тебе, наверно, для сугреву водка нужна?
   Рупь-Пятнадцать покачал головой.
   – Там, в подземелье, спирта – залейся.
   – Чего ж ты им не греешься?
   – Спиртом долго греться нельзя. Уснёшь – и не проснешься, – наставительно сказал Рупь-Пятнадцать.
   Бракин развел руками.
   – Ну, тогда не знаю, как тебе помочь. Тебя же увидят на улице – и если сразу не пристрелят, как оборотня, так точно в кутузку заметут.
   Рупь-Пятнадцать помолчал, напряжённо морща лоб. Наконец признался:
   – Скучно мне там.
   Бракин внимательно посмотрел на него, что-то решая про себя. Потом неожиданно спросил:
   – А как ты вылез?
   – Дак через гараж! Они только про один ход знают, где горело. В другие спускались через подполье или через люк в сарае. А я в это время в гараже сидел. Ну, не в этом, который на переулке стоит, а в дальнем, заброшенном. Я давно тот выход знаю: вместе с Алёшкой его устраивали. Там стена не бетонная – доски. Так я эти доски отодрал и ход прокопал, метра три. Давно, летом еще. И прямо в гараж. Мотоцикл там старый с коляской. Ну, и рухлядь всякая. А запор – так себе, на честном слове. Алёшка замок поставил сквозной, с двух сторон открывается. Он тем ходом, бывало, к бабам бегал, чтоб отец не узнал. У них же нравы были строгие. А ключ я сам сделал.
   – Ладно, понятно, – сказал Бракин. – Я этот гараж знаю. Он как раз на углу, а за ним – заколоченный дом. Кстати, чего ты в этом доме не живешь?
   – А боюсь. Он же на продажу, соседи за ним приглядывают. Заметят, гадство, донесут, – и опять повяжут.
   Он посидел, криво усмехнулся. Бракин понял, что Рупь-Пятнадцать чего-то не договаривает. То ли боится кого?
   Бракин налил свежезаваренного чаю в треснувшую «гостевую» кружку, щедро насыпал сахару.