Страница:
Было темно, а зрение у Бракина было не очень. Замерев, он пытался рассмотреть того, кто стоял, не шевелясь, за штакетником. Но когда существо внезапным бесшумным прыжком перемахнуло через штакетник и сугроб и оказалось прямо перед Бракиным, – только протяни руку, – Бракин подумал, что кратковременная потеря сознания ему не повредит. Однако сознание осталось при нем и Бракин просто попятился, и пятился, пока не рухнул спиной в снег. Когда, опомнившись, спустя несколько секунд он выбрался на тропинку – существа нигде не было видно.
Бракин вытянул с тропинки лопату, добрался до крыльца, вбежал в сени и только тут слегка перевел дух. Прислонив лопату к стене, запер входную дверь на ключ, по лестнице поднялся в мансарду. Запер и эту дверь. Разделся. Выключил свет. Помедлил, и снова включил.
Напился воды, постоял у стола, и тихо, стараясь не скрипеть половицами, лег в кровать. Думал, что не сможет уснуть в эту жутковатую ночь. Но оказалось наоборот: провалился в сон, едва лишь коснулся головой подушки.
Ему что-то снилось – что-то тяжелое и страшное. Было душно, он рвал с лица то, что мешало ему дышать. Сначала одной рукой, потом двумя. И наконец проснулся.
В комнате горел свет. В окошко заглядывала белая луна. Из рукомойника капала вода. Бракин сел и помотал головой. Что-то было не так.
От звуков капающей воды снова захотелось пить. Бракин собрался с силами и поднялся. По полу гулял сквозняк. Хозяева всегда советовали Бракину ходить дома в валенках, а Бракин считал, что валенки – это старческий маразм, что главное – заниматься спортом. Но в этот раз пол показался ему особенно ледяным. Бракин поежился и пошлепал босыми ногами к ведру с водой, стоявшему на табуретке у двери. Он знал, что от двери, хотя и закрытой старым одеялом, особенно сильно дует, и заранее покрылся мурашками. Он пил маленькими глотками – вода была ледяной, – пил и думал. То, что ему только что почудилось во сне, он уже не мог вспомнить. Помнил лишь ощущение тяжкого ужаса, от которого он то ли прятался, то ли убегал. Глянул в окно. И что-то вспомнил. Уронил алюминиевую кружку, чуть не бегом вернулся к кровати и нырнул под одеяло с головой.
И лишь под утро забылся полусном-полубредом, и поднялся рано, разбитый и хмурый.
Хотелось в сортир, но вылезать из теплой постели, ступать ногами на ледяной пол… Б-р-р!..
В окне розовело утро. Внизу – было слышно – встала уже Ежиха, гремела посудой. Натужно кашлял дед.
И все-таки надо было идти. Бракин оделся, спустился в сени, открыл дверь. И как-то полегчало, отлегло: утро занималось розовое, как картины Ренуара, и пахло таким вкусным свежим снегом…
Бракин замер, не дойдя до сортира. Хотя ночью снова выпал легкий снежок, следы были видны вполне отчетливо. На стороне соседа – маленькие, собачьи, а по эту сторону штакетника – два здоровенных глубоких следа, которые мог оставить только человек.
«Сессия на носу», – почему-то подумал Бракин. И сейчас же понял, почему: следом за сессией каникулы, и можно будет уехать, улететь, убежать, скрыться, спрятаться… И забыть обо всем.
Спасо-Ярское сельцо, XVIII век
Черемошники. Декабрь 1994 года
Бракин вытянул с тропинки лопату, добрался до крыльца, вбежал в сени и только тут слегка перевел дух. Прислонив лопату к стене, запер входную дверь на ключ, по лестнице поднялся в мансарду. Запер и эту дверь. Разделся. Выключил свет. Помедлил, и снова включил.
Напился воды, постоял у стола, и тихо, стараясь не скрипеть половицами, лег в кровать. Думал, что не сможет уснуть в эту жутковатую ночь. Но оказалось наоборот: провалился в сон, едва лишь коснулся головой подушки.
Ему что-то снилось – что-то тяжелое и страшное. Было душно, он рвал с лица то, что мешало ему дышать. Сначала одной рукой, потом двумя. И наконец проснулся.
В комнате горел свет. В окошко заглядывала белая луна. Из рукомойника капала вода. Бракин сел и помотал головой. Что-то было не так.
От звуков капающей воды снова захотелось пить. Бракин собрался с силами и поднялся. По полу гулял сквозняк. Хозяева всегда советовали Бракину ходить дома в валенках, а Бракин считал, что валенки – это старческий маразм, что главное – заниматься спортом. Но в этот раз пол показался ему особенно ледяным. Бракин поежился и пошлепал босыми ногами к ведру с водой, стоявшему на табуретке у двери. Он знал, что от двери, хотя и закрытой старым одеялом, особенно сильно дует, и заранее покрылся мурашками. Он пил маленькими глотками – вода была ледяной, – пил и думал. То, что ему только что почудилось во сне, он уже не мог вспомнить. Помнил лишь ощущение тяжкого ужаса, от которого он то ли прятался, то ли убегал. Глянул в окно. И что-то вспомнил. Уронил алюминиевую кружку, чуть не бегом вернулся к кровати и нырнул под одеяло с головой.
И лишь под утро забылся полусном-полубредом, и поднялся рано, разбитый и хмурый.
Хотелось в сортир, но вылезать из теплой постели, ступать ногами на ледяной пол… Б-р-р!..
В окне розовело утро. Внизу – было слышно – встала уже Ежиха, гремела посудой. Натужно кашлял дед.
И все-таки надо было идти. Бракин оделся, спустился в сени, открыл дверь. И как-то полегчало, отлегло: утро занималось розовое, как картины Ренуара, и пахло таким вкусным свежим снегом…
Бракин замер, не дойдя до сортира. Хотя ночью снова выпал легкий снежок, следы были видны вполне отчетливо. На стороне соседа – маленькие, собачьи, а по эту сторону штакетника – два здоровенных глубоких следа, которые мог оставить только человек.
«Сессия на носу», – почему-то подумал Бракин. И сейчас же понял, почему: следом за сессией каникулы, и можно будет уехать, улететь, убежать, скрыться, спрятаться… И забыть обо всем.
Спасо-Ярское сельцо, XVIII век
В лето 7227, на Ефросинью, случился в деревне пожар.
Сгорело немного: поленица да крыша сарая, остальное успели потушить, залить водой сбежавшиеся односельчане.
Злющая Ольга Буратаева, полуостячка, налетела в темноте на хозяина-погорельца, залепила по морде, да еще хотела оттаскать за чуб. Спасибо, не дали – вмешались соседи, оттащили Ольгу. А погорелец, Николай Сеченов, только глазами хлопал да разводил руками, черными от сажи.
До петухов судачили, порешили, что Николай не виноват, а виновата его сожительница, солдатка Матрена: напилась, что ли, браги, шаталась по двору с огнем – ключи потеряла. Да и упала. Огонь нашел прошлогодние, хорошо просушенные дрова – и взвился, стреляя, будто из ружей.
Матрену Николай увел (лицо черное от сажи, в слезах – вопила, баба глупая, пока водой не окатили) воспитывать. Другие еще постояли на дыму, стлавшемуся над погашенными и разбросанными дровами (под дымом гнус не ел), да и тоже разошлись.
Наутро происшествие снова обсуждалось. Протрезвевшая, опухшая то ли от слез, то ли от мужниных побоев Матрена клялась и божилась, что огня не роняла, ключей не искала. Бес поджег. Либо молния. Посмеялись, да и махнули рукой.
А через несколько дней другое случилось. Проснулся Николай ночью, хотел выйти по малой нужде, глянул в оконце (ночь темной была, а с вечера дождь шел) – и обмер. Кто-то черный, полусогнутый, бесшумно скакал по огороду. Только пофыркивал.
Николай перекрестился, давай Матрену трясти за плечо. Пока добудился, выглянули – зверь-то неведомый уже и сгинул.
Матрена поворчала: должно, собака приблудная, а то теленок чей. Завтра посмотрим. И снова легла.
Утром Николай по всему огороду прошел, – а огород был немалый да ухоженный – никаких следов. Только ботва кое-где примята. И совсем уж, было, успокоился Николай, но на самом краю грядок, где огород к полю выходил и оградка была, вдруг увидел свежий след. И не человечий, и не медвежий. Непонятный. На собачий похож.
– Так то ж кобель Семенов! – засмеялась Матрена. – У него кажный год по собаке пропадает. Сбегают, да в лесу живут. Кто кур ворует? Эти, кобели лесные.
– Кур куница потрепала, – угрюмо ответил Николай. – Причем тут кобель?
У Семена-пьяницы действительно собаки почему-то не держались. То ли кормил их плохо, то ли обижал как – а только сбегали они от него. Веревки перегрызали, скобы выворачивали – с цепью убегали. Про Семена даже говорили, что он собак в тайности убивает и проезжим цыганам продает. А те пироги пекут и на ярмарках торгуют. Да что они, дураки, цыгане-то? Надо – так у них самих собак полно.
Лето выдалось жарким, сухим. Спали – двери настежь, перед сном в избах огонь разводили – дымом гнуса выгоняли. Так и спали. Но Николай стал вдруг на ночь двери запирать. Матрена смеялась, да жаловалась, что от духоты всю ночь мокрая, чесотка под мышками завелась. Николай угрюмо советовал почаще ходить в баню.
Да не до бань было – самая страда, сенокос, огороды. Днем вымирало село – все в поле, только дряхлые старики да старухи оставались, да дети совсем малые.
И в самый этот зной появился в деревне незнакомец. И никто его, кажется, не видел, кроме глухого старца Яшки да его правнучка Ванюшки.
– Обличьем городской. Должно, царский посланник, – глубокомысленно рассказывал Яшка, по обыкновению, крича, будто с колокольни. – Проведали в Питербурхе про наши беды, вот и прислали!
Яшку накормили, да и рукой махнули. Яшка съел большущую миску гороху, вылизал ее и уснул прямо на лавке, за столом.
Ванюшка – тот посмышленей оказался.
– На ём кафтан был длинный-длинный. А из кафтана – шерсть клочьями.
– Из кафтана росла? – спрашивали.
– Может, и росла. А голова здоровенная, как чугунок. И черная.
– А рогов, рогов не было? – крестилась бабка Пелагея.
– Не заметил. Может, и были. Я спать хотел. Выглянул с овину, а жарко же, все плывет. Я гляжу – он и чешет по улице. Прямо к тракту. За гору перевалил, и всё. Я думал – приблазнилось. И снова спать лег.
Потом Ванюшка подумал и еще вспомнил:
– Ножищи у него в обутках каких-то странных. Вроде шкуры намотаны бараньи. И пыли не было. Как будто плыл, а не шел.
Больше от него ничего не добились.
Незаметно осень пришла, в делах да заботах лето угасло. Дожди начались, дороги размыло. Даже в гости перестали ходить, и кумушки попритихли, и Николай успокоился.
Он теперь о мальчонке мечтал от Матрены. И Матрена была согласна, да вот что-то никак у них не выходило.
Николай брагу истребил, пить Матрёне настрого воспретил. Побил даже. Они и к бабке ходили, за реку, в Верхне-Боровку. Бабка велела свечек наставить Богородице, почесала Матрене голову, побормотала что-то, взяла десяток яиц в оплату и велела идти.
Но и это не помогло. Матрена говорила – подождать надо. Она чувствует, мол.
Зима пришла, ударили морозы, – да такие, каких давно не бывало. Сорок дней и ночей кряду трещало в лесах и на озерах, и лопался лед, и гнулись деревья, и не было снегу. По ночам туман застилал звезды и зловещие круги сияли вокруг Луны – по три-четыре, ровных, будто обручи.
И из города вдруг пошли вести одна страшнее другой.
Будто бы разбойники завелись на дорогах, и дороги стали непроезжи. Не стало в городе хлеба и мяса, и жители стали есть собак, а когда собаки кончились – прочую мелкую живность. И крысы – слышь! – побежали из города, хоронясь по обочинам, питаясь сородичами.
А потом и вовсе: объявились-де в городе собаки-людоеды. Сначала шалили по ночам: поутру во дворах и на улицах находили замерзшие трупы с объеденными лицами, руками и животами. А потом страх потеряли – большущими дикими стаями налетать стали средь бела дня на прохожих, так что люди перестали по улицам ходить. И на возы налетали, лошадей жрали, людей резали, волки – волками.
Начался в городе страшный мор, вымирали целыми дворами, а по ночам в тех дворах сатанинский вой: собаки-людоеды пировали.
В деревнях жить еще можно было. Но в город старались не ездить, и на пришлых людей смотрели искоса: кто их знает, какую заразу несут? Не взбесятся ли и мирные деревенские Каквасы и Запираи?..
…В глухую ночь появился в деревне человек. На нем были шкуры то ли собачьи, то ли какие иные звериные, и шел он по-звериному, припадая на руки.
Ночь была светлой, сквозь морозную дымку сияла луна. Проходил незнакомец по безлюдной горбатой улице, вдоль изб и оград, и ни одна собака не тявкнула, не проснулась.
У последней избы остановился. Шумно потянул воздух носом. И исчез.
Николай вышел до ветру. Ночь была хорошая, и жена только-только отпустила его из горячих своих объятий, и было на душе Николая светло, как в небе. Тяжелую дверь прикрыл за собой осторожно, чтоб не обеспокоить притомившуюся от ласк Матрену.
…Скрипнула-таки дверь, как ни старался войти бесшумно.
– Чо так долго-то? – спросила Матрена – теплая, нежная, белая, раскинувшаяся на широкой самодельной кровати.
Вошедший молча скользнул ей под бок. Горячая рука погладила Матрену по щеке.
– Ладно, вставать рано, – зевнула она и отвернулась к стене.
Мохнатая рука спряталась в складках скомканной холстины. А другая – теплая, человечья, – погладила Матрену по круглому горячему заду.
– Опять? – Матрена повернулась. – Ох и ненасытный ты стал, Николаюшка!
Снова были жаркие ласки, и в синее заиндевевшее окошко молча заглядывала луна, но и она не могла помешать двоим, сопевшим и стонавшим в избе.
А потом Матрена уснула. И мохнатая рука появилась снова и гладила ее по голому животу, по бёдрам, и ласкалась, ласкалась. Матрена спала, причмокивая во сне, в котором ее Николай был царским сыном, заместо юродивого Алексашки, и ласково смотрел на нее и повторял не своим – чужим, толстым голосом: «Матренушка, сыночка мне роди… Матренушка, выкорми… Вырастет сыночек, выйдет в поле, обернется зверем вольным лесным и пойдет в поля, в лес, и все зверьё лесное поклонится ему. А кликнешь – вернется. Человечий бо сыночек будет. И лесу родным, и человеку…»
В глухую ночь подняли собаки неистовый лай. Такого еще не было – словно взбесились. Иные хозяева выходили, пинками загоняли собак в конуры. Собаки, исходившие лаем, огрызались.
И вдруг стихло.
Николай, сидевший на крыльце – упарился, охаживая палкой кобеля, – замер. Черная фигура показалась в конце улицы. Быстро-быстро, будто не шла, а летела, скользила от двора ко двору. Возле иных дворов замирала. В иные и входила (собаки молчали), и даже заглядывала в окна.
Так прошла всю деревню. Задержалась у избы Николая. Николай, открыв рот, глядел на незнакомца. Был он согбен, седая борода словно светилась в лунном свете. Николай даже разглядел глаза – не ласковые, но и не враждебные. Глянул на Николая, помолчал, вздохнул, – и вдруг исчез.
В избу Николай вполз задом, на четвереньках. Опрокинул жбан с квасом. Ругнулся.
Матрёна спала.
Не помня себя, забрался Николай в постель, прижался к теплому боку Матрёны. Зажмурился.
Так и уснул. И знал: в окошко глядеть нельзя, не надо. Там он стоит, незнакомый. Ждет чего-то. Смотрит…
Сгорело немного: поленица да крыша сарая, остальное успели потушить, залить водой сбежавшиеся односельчане.
Злющая Ольга Буратаева, полуостячка, налетела в темноте на хозяина-погорельца, залепила по морде, да еще хотела оттаскать за чуб. Спасибо, не дали – вмешались соседи, оттащили Ольгу. А погорелец, Николай Сеченов, только глазами хлопал да разводил руками, черными от сажи.
До петухов судачили, порешили, что Николай не виноват, а виновата его сожительница, солдатка Матрена: напилась, что ли, браги, шаталась по двору с огнем – ключи потеряла. Да и упала. Огонь нашел прошлогодние, хорошо просушенные дрова – и взвился, стреляя, будто из ружей.
Матрену Николай увел (лицо черное от сажи, в слезах – вопила, баба глупая, пока водой не окатили) воспитывать. Другие еще постояли на дыму, стлавшемуся над погашенными и разбросанными дровами (под дымом гнус не ел), да и тоже разошлись.
Наутро происшествие снова обсуждалось. Протрезвевшая, опухшая то ли от слез, то ли от мужниных побоев Матрена клялась и божилась, что огня не роняла, ключей не искала. Бес поджег. Либо молния. Посмеялись, да и махнули рукой.
А через несколько дней другое случилось. Проснулся Николай ночью, хотел выйти по малой нужде, глянул в оконце (ночь темной была, а с вечера дождь шел) – и обмер. Кто-то черный, полусогнутый, бесшумно скакал по огороду. Только пофыркивал.
Николай перекрестился, давай Матрену трясти за плечо. Пока добудился, выглянули – зверь-то неведомый уже и сгинул.
Матрена поворчала: должно, собака приблудная, а то теленок чей. Завтра посмотрим. И снова легла.
Утром Николай по всему огороду прошел, – а огород был немалый да ухоженный – никаких следов. Только ботва кое-где примята. И совсем уж, было, успокоился Николай, но на самом краю грядок, где огород к полю выходил и оградка была, вдруг увидел свежий след. И не человечий, и не медвежий. Непонятный. На собачий похож.
– Так то ж кобель Семенов! – засмеялась Матрена. – У него кажный год по собаке пропадает. Сбегают, да в лесу живут. Кто кур ворует? Эти, кобели лесные.
– Кур куница потрепала, – угрюмо ответил Николай. – Причем тут кобель?
У Семена-пьяницы действительно собаки почему-то не держались. То ли кормил их плохо, то ли обижал как – а только сбегали они от него. Веревки перегрызали, скобы выворачивали – с цепью убегали. Про Семена даже говорили, что он собак в тайности убивает и проезжим цыганам продает. А те пироги пекут и на ярмарках торгуют. Да что они, дураки, цыгане-то? Надо – так у них самих собак полно.
Лето выдалось жарким, сухим. Спали – двери настежь, перед сном в избах огонь разводили – дымом гнуса выгоняли. Так и спали. Но Николай стал вдруг на ночь двери запирать. Матрена смеялась, да жаловалась, что от духоты всю ночь мокрая, чесотка под мышками завелась. Николай угрюмо советовал почаще ходить в баню.
Да не до бань было – самая страда, сенокос, огороды. Днем вымирало село – все в поле, только дряхлые старики да старухи оставались, да дети совсем малые.
И в самый этот зной появился в деревне незнакомец. И никто его, кажется, не видел, кроме глухого старца Яшки да его правнучка Ванюшки.
– Обличьем городской. Должно, царский посланник, – глубокомысленно рассказывал Яшка, по обыкновению, крича, будто с колокольни. – Проведали в Питербурхе про наши беды, вот и прислали!
Яшку накормили, да и рукой махнули. Яшка съел большущую миску гороху, вылизал ее и уснул прямо на лавке, за столом.
Ванюшка – тот посмышленей оказался.
– На ём кафтан был длинный-длинный. А из кафтана – шерсть клочьями.
– Из кафтана росла? – спрашивали.
– Может, и росла. А голова здоровенная, как чугунок. И черная.
– А рогов, рогов не было? – крестилась бабка Пелагея.
– Не заметил. Может, и были. Я спать хотел. Выглянул с овину, а жарко же, все плывет. Я гляжу – он и чешет по улице. Прямо к тракту. За гору перевалил, и всё. Я думал – приблазнилось. И снова спать лег.
Потом Ванюшка подумал и еще вспомнил:
– Ножищи у него в обутках каких-то странных. Вроде шкуры намотаны бараньи. И пыли не было. Как будто плыл, а не шел.
Больше от него ничего не добились.
Незаметно осень пришла, в делах да заботах лето угасло. Дожди начались, дороги размыло. Даже в гости перестали ходить, и кумушки попритихли, и Николай успокоился.
Он теперь о мальчонке мечтал от Матрены. И Матрена была согласна, да вот что-то никак у них не выходило.
Николай брагу истребил, пить Матрёне настрого воспретил. Побил даже. Они и к бабке ходили, за реку, в Верхне-Боровку. Бабка велела свечек наставить Богородице, почесала Матрене голову, побормотала что-то, взяла десяток яиц в оплату и велела идти.
Но и это не помогло. Матрена говорила – подождать надо. Она чувствует, мол.
Зима пришла, ударили морозы, – да такие, каких давно не бывало. Сорок дней и ночей кряду трещало в лесах и на озерах, и лопался лед, и гнулись деревья, и не было снегу. По ночам туман застилал звезды и зловещие круги сияли вокруг Луны – по три-четыре, ровных, будто обручи.
И из города вдруг пошли вести одна страшнее другой.
Будто бы разбойники завелись на дорогах, и дороги стали непроезжи. Не стало в городе хлеба и мяса, и жители стали есть собак, а когда собаки кончились – прочую мелкую живность. И крысы – слышь! – побежали из города, хоронясь по обочинам, питаясь сородичами.
А потом и вовсе: объявились-де в городе собаки-людоеды. Сначала шалили по ночам: поутру во дворах и на улицах находили замерзшие трупы с объеденными лицами, руками и животами. А потом страх потеряли – большущими дикими стаями налетать стали средь бела дня на прохожих, так что люди перестали по улицам ходить. И на возы налетали, лошадей жрали, людей резали, волки – волками.
Начался в городе страшный мор, вымирали целыми дворами, а по ночам в тех дворах сатанинский вой: собаки-людоеды пировали.
В деревнях жить еще можно было. Но в город старались не ездить, и на пришлых людей смотрели искоса: кто их знает, какую заразу несут? Не взбесятся ли и мирные деревенские Каквасы и Запираи?..
…В глухую ночь появился в деревне человек. На нем были шкуры то ли собачьи, то ли какие иные звериные, и шел он по-звериному, припадая на руки.
Ночь была светлой, сквозь морозную дымку сияла луна. Проходил незнакомец по безлюдной горбатой улице, вдоль изб и оград, и ни одна собака не тявкнула, не проснулась.
У последней избы остановился. Шумно потянул воздух носом. И исчез.
Николай вышел до ветру. Ночь была хорошая, и жена только-только отпустила его из горячих своих объятий, и было на душе Николая светло, как в небе. Тяжелую дверь прикрыл за собой осторожно, чтоб не обеспокоить притомившуюся от ласк Матрену.
…Скрипнула-таки дверь, как ни старался войти бесшумно.
– Чо так долго-то? – спросила Матрена – теплая, нежная, белая, раскинувшаяся на широкой самодельной кровати.
Вошедший молча скользнул ей под бок. Горячая рука погладила Матрену по щеке.
– Ладно, вставать рано, – зевнула она и отвернулась к стене.
Мохнатая рука спряталась в складках скомканной холстины. А другая – теплая, человечья, – погладила Матрену по круглому горячему заду.
– Опять? – Матрена повернулась. – Ох и ненасытный ты стал, Николаюшка!
Снова были жаркие ласки, и в синее заиндевевшее окошко молча заглядывала луна, но и она не могла помешать двоим, сопевшим и стонавшим в избе.
А потом Матрена уснула. И мохнатая рука появилась снова и гладила ее по голому животу, по бёдрам, и ласкалась, ласкалась. Матрена спала, причмокивая во сне, в котором ее Николай был царским сыном, заместо юродивого Алексашки, и ласково смотрел на нее и повторял не своим – чужим, толстым голосом: «Матренушка, сыночка мне роди… Матренушка, выкорми… Вырастет сыночек, выйдет в поле, обернется зверем вольным лесным и пойдет в поля, в лес, и все зверьё лесное поклонится ему. А кликнешь – вернется. Человечий бо сыночек будет. И лесу родным, и человеку…»
В глухую ночь подняли собаки неистовый лай. Такого еще не было – словно взбесились. Иные хозяева выходили, пинками загоняли собак в конуры. Собаки, исходившие лаем, огрызались.
И вдруг стихло.
Николай, сидевший на крыльце – упарился, охаживая палкой кобеля, – замер. Черная фигура показалась в конце улицы. Быстро-быстро, будто не шла, а летела, скользила от двора ко двору. Возле иных дворов замирала. В иные и входила (собаки молчали), и даже заглядывала в окна.
Так прошла всю деревню. Задержалась у избы Николая. Николай, открыв рот, глядел на незнакомца. Был он согбен, седая борода словно светилась в лунном свете. Николай даже разглядел глаза – не ласковые, но и не враждебные. Глянул на Николая, помолчал, вздохнул, – и вдруг исчез.
В избу Николай вполз задом, на четвереньках. Опрокинул жбан с квасом. Ругнулся.
Матрёна спала.
Не помня себя, забрался Николай в постель, прижался к теплому боку Матрёны. Зажмурился.
Так и уснул. И знал: в окошко глядеть нельзя, не надо. Там он стоит, незнакомый. Ждет чего-то. Смотрит…
Черемошники. Декабрь 1994 года
Однажды возле ворот остановился грузовик. Веселые мужики вошли в избу, сели за стол. Один выпил с хозяином самогона – хозяин гнал сам, не доверяя магазинной водке, поэтому все внешние грозы – эпохи трезвости и эпохи моря разливанного – его в этом смысле не касались. Шофер не пил – не положено; вышел во двор, подошел к будке Тарзана. Собака лежала, не шевелясь, на своей подстилке. Только шевельнула сухим носом, приоткрыла и тут же зажмурила слезящиеся глаза.
Шофер присел на корточки.
– Ну что, белоглазый? Устал, поди, на цепи?.. На волю-то хочешь, а?..
Тарзан насторожился. Он почувствовал в ласковом голосе запах грядущей непоправимой беды.
И когда шофер протянул руку – погладить – на загривке Тарзана приподнялась шерсть. При этом сам Тарзан оставался недвижим и спокоен.
– Э-э, да ты с характером!.. – Шофер убрал руку. – Не зря хозяин от тебя избавиться хочет…
Потом во двор вышли все четверо – Хозяин, Хозяйка и двое приехавших мужиков.
– Ишь, смотрит-то как… – не выдержала Хозяйка.
Хозяин молча снял с крюка поводок и Тарзан напрягся, даже коротко тявкнул: этим поводком его, бывало, охаживал хозяин. Но Хозяин не собирался бить. Он даже как-то непривычно ласково потрепал ему ухо. Отстегнул карабин цепи от ошейника. Пристегнул поводок.
– Ну, пойдем.
Хозяйка вздохнула и даже приготовилась вытереть глаз краем передника.
– Ну! – прикрикнул на нее Хозяин. – Сама же просила! Обосрал все вокруг…
И Тарзана увели. Один из приехавших мужиков влез в кузов, стал тянуть за собой Тарзана. Тарзан поупирался было, безнадежно кося глазом в сторону, но, получив пинок от Хозяина, неловко запрыгнул в кузов.
Когда грузовик тронулся, он вдруг понял, что его навсегда увозят от Молодой Хозяйки. Он рванулся, натянул привязанный к переднему борту поводок. Захрипел.
Грузовик прыгал по кочкам, выезжая с улицы – дорога здесь не асфальтировалась и была разбита большегрузными машинами. Выехал на асфальт и понёсся.
Тарзан все стоял, выкатив набок глаза и высунув язык от усилия порвать поводок. Он глядел на шиферные и жестяные крашеные крыши, заборы, поленицы, одинокие тополя – глядел неотрывно, будто стараясь отыскать дом, в котором прожил всю свою не очень долгую жизнь.
Грузовик проскочил железнодорожный переезд – успел до того, как загудел, опускаясь, шлагбаум, – и понёсся все быстрее к выезду из города.
Тарзан успокоился и лег. Лежать было неудобно – тряско. Но он лежал, угрюмо клацая зубами, когда грузовик встряхивало; он не глядел по сторонам.
Два белых пятна над глазами были обращены к пасмурному небу.
– Баба, а где Тарзан? – спросила Аленка, вернувшись из садика и обнаружив пустую конуру.
– Убежал Тарзан, – скороговоркой ответила баба.
Но когда дед вытащил на середину двора собачью конуру и стал курочить ее на доски – всё в хозяйстве сгодятся, – Аленка заплакала.
– Ну, чего ты? – спросила баба; они сидели у окна в кухне; из окна была видна часть огорода, теплица, сараи – и дед, орудовавший гвоздодером. – Увезли Тарзана. В деревню.
– Зачем? – спросила Аленка сквозь слезы.
– Нужнее он там! – повысила голос баба, встала, поворачиваясь к печке. Потом добавила спокойнее:
– Там он будет дом сторожить. Курятник. Там, в деревне, лисы кур таскают… Там ему лучше будет. Простор, лес, речка… А у нас чего? Несколько лет просидел на цепи. Выпустишь – весь огород потопчет. Конь-то какой вымахал!.. Палисадник вон весь загадил. Ну, не плачь.
И Аленка больше не плакала.
А потом стал приходить Он. Сначала он просто снился. Стоял посреди комнаты – мутный, большой, молчаливый. И постепенно из снов перебирался в явь.
Аленка давно уже спала одна в маленькой комнатке – почти в закутке – за печью. Сама однажды, еще осенью, решила:
– Баба! Я теперь большая. Буду спать одна.
– А не забоишься? – спросила баба.
Аленка насупилась. Подумала.
– Андрей сказал, что давно уже спит один. И Анжелка. Еще смеялись. Боякой назвали… А я не бояка. Не бояка же, баба?..
В первый раз, увидев темную расплывчатую фигуру на фоне голубого, подсвеченного с улицы фонарем окна, Аленка вскрикнула. Закрыла глаза, полежала. Но так было еще страшней. Открыла – громадная тень по-прежнему тихо стояла над ней.
Аленка решила, что это сон. Натянула одеяло на голову. Сосчитала до десяти, выглянула – он стоял.
Она хотела вскочить, чтобы бежать к бабе – вон она похрапывает за перегородкой, – но тут же испугалась. Вдруг, пока она лежит, он ее и не видит? А только она соскочит – и сразу протянет руки, схватит…
Она снова закрылась одеялом. Стала про себя шептать молитву, которой выучила её баба. Молитва была не к месту, но все равно с ней было легче.
Прошло сто лет, когда она, наконец, решилась, и выглянула снова.
Он, темный на фоне серебристо-синего окна, по-прежнему был здесь.
Она пошевелилась, следя за ним. Стала соскальзывать с кровати. Пол был обжигающе ледяным – в деревянных домах всегда так, – но она не почувствовала холода. Баба будет ругаться, что не надела тапочки – толстые, тёплые, вязаные тапочки… Аленка попыталась нащупать их ногой возле кровати. Есть один. Она сползла еще больше, прикрывая одеялом грудь и живот, будто одеяло могло ее защитить. Тапочек наделся. Опустила на пол вторую ногу… И внезапно тень присела. Так стремительно и неожиданно, что Аленка не успела вскрикнуть. И тут же ощутила теплое, мягкое прикосновение.
Будто кошка о ногу потерлась. Но кошки в доме не было – баба не хотела: убирать за ней, да еще шерсть летит, да котят будет каждые полгода носить…
И тут до Аленки дошло: этот странный, темный – он нежно надевал ей на ножку тапочек. Делал это осторожно, бесшумно и… приятно.
А потом разогнулся. Медленно-медленно поднимался в полный рост, и казалось, что он не уместится здесь, под слишком низким для него потолком.
И вдруг стало светло. Аленка поморгала, села, спустив ноги на пол. Ледяное окно сверкало под уличным фонарем. Комната была пуста.
Телемастер Иван Иванович называл себя «последним телемастером уходящей эпохи». «Последним» – вовсе не потому, что мастер он был плохой, наоборот: в столетний ламповый «Рекорд» мог новую душу вложить. Чинил всё – и старое советское, и новое, антисоветское. Чинил на совесть. Мало того – к каждому телевизору имел собственный подход. И жалел иногда: сколько нестандартных решений принимал, выдумки, изобретений почти, – и никто этого, кроме него самого, оценить не мог.
Еще «последним» он называл себя потому, что в своё время один-единственный из своего пункта «Рембыттехники» не обзавелся личным автомобилем. Можно сказать, безлошадным остался. То ли потому, что лишнего с клиентов не брал, то ли потому, что не умел деньги в руках держать: таяли, уходили невесть куда. Да и клиенты у него были, грех сказать: старики да старухи, ветераны-льготники. Такие если и заплатят сверху – засаленную «трёшку». Грех брать.
Иван Иванович и теперь, в эпоху частного предпринимательства, обходился без машины. Хотя именно теперь она бы ему ой как пригодилась. Надо откладывать деньги, копить. Надо с клиентов драть втридорога. Глядишь – уже летом какой-нибудь старенький «жигуль» появится. Тогда уже можно в газетных объявлениях о ремонте телевизоров смело приписывать, как другие: «выезд за город, доставка техники бесплатно».
Но, однако, размечтался. Сегодня вряд ли появится возможность «сверху» взять: уж больно район неказистый, дурной славой пользующийся.
Иван Иваныч приехал на трамвае. Трамвай полз до конечной остановки целый час. Скрежетал по заледенелым рельсам. Окна замохнатились инеем, и куда едешь – черт его разберёт.
На конечной остановке Иван Иваныч сошел, осмотрелся. В этих краях ему в последний раз довелось бывать лет этак…
Иван Иваныч не стал вспоминать, сколько лет. Редкая цепочка людей, тоже сошедших на конечной, уже исчезала в переплетении ветвей, там, куда не доставал свет фонарей. Иван Иваныч бросился следом. Ему по телефону так и объяснили: сойдете с трамвая – и туда, куда все: по тропинке, мимо товарной станции, мимо пакгаузов, через железнодорожные пути. А там – фонарь. И переулок сразу.
Было холодно. Морозный туман стелился под ноги, ресницы смерзались. Снег хрустел под ногами. Твёрдый, как битое стекло.
Черные фигуры пешеходов впереди прыгали через пути. Где-то сбоку, из тумана, глядели большие глаза тепловоза. Громыхали колеса, бубнил что-то далекий голос диспетчера.
Опасливо оглядываясь на тепловоз, на черневшие во тьме товарные вагоны, Иван Иваныч быстро добежал до спуска с насыпи.
Впереди сиял фонарь, а еще дальше, налево – веселые окна магазинчиков.
«Э! – понял Иван Иваныч. – Да ведь сюда автобусы ходят, маршрутки. А клиент меня трамваем заставил ехать». Иван Иваныч окончательно загрустил. Видать, клиент-то совсем нищий. Ветеран всех войн, вместе взятых. Хотя голос, вроде, молодой. Ну, по телефону не разберешься. Кстати, телевизор у него вовсе раритетный – «Русич», первый цветной. Ламповый еще.
Иван Иваныч спустился с насыпи, прошел мимо фонаря и углубился в абсолютно темный переулок.
Нет, переулок все же был не абсолютно тёмным. Он был наполнен каким-то матовым голубым сиянием.
Мороз усилился. Стонали старые тополя вдоль черных заборов, звенели невидимые провода «воздушки».
Иван Иваныч споткнулся, упал. Даже чемодан, в котором были инструменты и запчасти, выронил. Поднялся, отряхнулся. Велел себе впредь быть повнимательней.
Адрес он помнил, но беда была в том, что на домах указателей либо не было вовсе, либо их было не видно: во-первых, темень. Во-вторых – инеем заросли. Поди тут разбери, где он, дом номер 18, да еще и "Б".
Переулок был пуст. Кое-где светились подслеповатые окна. Иван Иваныч сделал шаг к забору – разглядеть табличку на стене дома. И тут же из-за забора раздался собачий рык, – да такой, что Иван Иваныч невольно отскочил.
Он стал считать дома. Вроде, этот, с кирпичным забором, должен быть десятым. Значит, недолго осталось…
Он и не подозревал в этот момент, насколько недолго.
Из проулка бесшумно и быстро появилась громадная тень.
Иван Иваныч остановился. Показалось – лошадь, или телёнок.
Потёр глаза рукавицей, пригляделся. И тут же в небе из-за облака быстро вынырнула луна.
Прямо перед ним сидела огромная серебристо-белая собака. Глядела ласкающими янтарными глазами. Ждала.
Иван Иваныч обернулся. Начало переулка было далеко-далеко; там клубилось пятно светло-голубого тумана.
Иван Иваныч сделал шаг вперед. Белая собака приподнялась. К прыжку приготовилась! – догадался Иван Иваныч, почувствовав вдруг, что не может дышать.
Он стал пятиться, и пятился, пока не почувствовал спиной новую опасность. Оглянулся.
Поперек переулка ровной шеренгой сидела целая стая кудлатых псов с горящими глазами.
Иван Иваныч прижал к груди чемоданчик с запчастями. Он увесистый, с металлическим каркасом. Пожалуй, углом если врезать, так…
Он не успел додумать. Почему-то белая дорога выскользнула из-под него и бросилась прямо в лицо. Он вскрикнул от боли, почувствовал, что спасительный чемоданчик отлетел далеко в сторону. И еще он почувствовал, как что-то тяжелое, невероятно тяжелое, придавило его к земле, и горячее дыхание обожгло ему шею. Иван Иваныч попытался втянуть голову в плечи, но от падения воротник пальто оттопырился, а шарф сбился.
Больше Иван Иваныч ни о чем не успел подумать.
Окрестности Северска. Декабрь 1994 года
Это был бор. Черный, глухой, безрадостный. Даже снег у подножия сосен казался черным, и Тарзан поднимал голову, не понимая, где он, как тут оказался, и почему вокруг так тихо – невыносимо тихо. Он взлаял было на эту тишину, – и примолк: бор ответил дальним эхом, после которого тьма и тишина, казалось, бросились прямо к тому месту, где сидел Тарзан; бросились, приблизились вплотную, и присели на корточки, вглядываясь в темную собачью морду с белыми отметинами.
Тарзан шевельнулся, оскалился. Они отпрыгнули.
И где-то далеко хрустнула ветка, рухнул мягким комом снег.
И снова тишина…
Повозившись и успокаиваясь, Тарзан прижался к стволу, от которого даже сквозь ледяную корку пахло смолой. Свернулся калачиком, закрыл хвостом глаза и задремал.
Но ему не спалось. Тишина и темнота бродили рядом, на кошачьих лапах, трогали за мокрый нос, и, внезапно подпрыгнув, шевелили вверху ветвями, так что сыпались иголки. Тарзан прядал ушами. Открывал один глаз.
Вверху было небо. Знакомое черное небо с пятнами звезд. Звезды успокаивали, они были родными здесь, в глухомани, вдали от дома, от Молодой Хозяйки, от вкусного ломтя хлеба, пропитанного пеной от варки мяса.
Вспомнив об этом хлебе, Тарзан ощутил голодные спазмы в животе, хотел завыть, но не решился. Надо было ждать. Так сказал Старый Хозяин: «Жди! Приедем…».
Внезапно он вспомнил Молодую Хозяйку и подскочил. Ему послышался ее голос: «Ко мне, Тарзан! Домой!»
Шофер присел на корточки.
– Ну что, белоглазый? Устал, поди, на цепи?.. На волю-то хочешь, а?..
Тарзан насторожился. Он почувствовал в ласковом голосе запах грядущей непоправимой беды.
И когда шофер протянул руку – погладить – на загривке Тарзана приподнялась шерсть. При этом сам Тарзан оставался недвижим и спокоен.
– Э-э, да ты с характером!.. – Шофер убрал руку. – Не зря хозяин от тебя избавиться хочет…
Потом во двор вышли все четверо – Хозяин, Хозяйка и двое приехавших мужиков.
– Ишь, смотрит-то как… – не выдержала Хозяйка.
Хозяин молча снял с крюка поводок и Тарзан напрягся, даже коротко тявкнул: этим поводком его, бывало, охаживал хозяин. Но Хозяин не собирался бить. Он даже как-то непривычно ласково потрепал ему ухо. Отстегнул карабин цепи от ошейника. Пристегнул поводок.
– Ну, пойдем.
Хозяйка вздохнула и даже приготовилась вытереть глаз краем передника.
– Ну! – прикрикнул на нее Хозяин. – Сама же просила! Обосрал все вокруг…
И Тарзана увели. Один из приехавших мужиков влез в кузов, стал тянуть за собой Тарзана. Тарзан поупирался было, безнадежно кося глазом в сторону, но, получив пинок от Хозяина, неловко запрыгнул в кузов.
Когда грузовик тронулся, он вдруг понял, что его навсегда увозят от Молодой Хозяйки. Он рванулся, натянул привязанный к переднему борту поводок. Захрипел.
Грузовик прыгал по кочкам, выезжая с улицы – дорога здесь не асфальтировалась и была разбита большегрузными машинами. Выехал на асфальт и понёсся.
Тарзан все стоял, выкатив набок глаза и высунув язык от усилия порвать поводок. Он глядел на шиферные и жестяные крашеные крыши, заборы, поленицы, одинокие тополя – глядел неотрывно, будто стараясь отыскать дом, в котором прожил всю свою не очень долгую жизнь.
Грузовик проскочил железнодорожный переезд – успел до того, как загудел, опускаясь, шлагбаум, – и понёсся все быстрее к выезду из города.
Тарзан успокоился и лег. Лежать было неудобно – тряско. Но он лежал, угрюмо клацая зубами, когда грузовик встряхивало; он не глядел по сторонам.
Два белых пятна над глазами были обращены к пасмурному небу.
– Баба, а где Тарзан? – спросила Аленка, вернувшись из садика и обнаружив пустую конуру.
– Убежал Тарзан, – скороговоркой ответила баба.
Но когда дед вытащил на середину двора собачью конуру и стал курочить ее на доски – всё в хозяйстве сгодятся, – Аленка заплакала.
– Ну, чего ты? – спросила баба; они сидели у окна в кухне; из окна была видна часть огорода, теплица, сараи – и дед, орудовавший гвоздодером. – Увезли Тарзана. В деревню.
– Зачем? – спросила Аленка сквозь слезы.
– Нужнее он там! – повысила голос баба, встала, поворачиваясь к печке. Потом добавила спокойнее:
– Там он будет дом сторожить. Курятник. Там, в деревне, лисы кур таскают… Там ему лучше будет. Простор, лес, речка… А у нас чего? Несколько лет просидел на цепи. Выпустишь – весь огород потопчет. Конь-то какой вымахал!.. Палисадник вон весь загадил. Ну, не плачь.
И Аленка больше не плакала.
А потом стал приходить Он. Сначала он просто снился. Стоял посреди комнаты – мутный, большой, молчаливый. И постепенно из снов перебирался в явь.
Аленка давно уже спала одна в маленькой комнатке – почти в закутке – за печью. Сама однажды, еще осенью, решила:
– Баба! Я теперь большая. Буду спать одна.
– А не забоишься? – спросила баба.
Аленка насупилась. Подумала.
– Андрей сказал, что давно уже спит один. И Анжелка. Еще смеялись. Боякой назвали… А я не бояка. Не бояка же, баба?..
В первый раз, увидев темную расплывчатую фигуру на фоне голубого, подсвеченного с улицы фонарем окна, Аленка вскрикнула. Закрыла глаза, полежала. Но так было еще страшней. Открыла – громадная тень по-прежнему тихо стояла над ней.
Аленка решила, что это сон. Натянула одеяло на голову. Сосчитала до десяти, выглянула – он стоял.
Она хотела вскочить, чтобы бежать к бабе – вон она похрапывает за перегородкой, – но тут же испугалась. Вдруг, пока она лежит, он ее и не видит? А только она соскочит – и сразу протянет руки, схватит…
Она снова закрылась одеялом. Стала про себя шептать молитву, которой выучила её баба. Молитва была не к месту, но все равно с ней было легче.
Прошло сто лет, когда она, наконец, решилась, и выглянула снова.
Он, темный на фоне серебристо-синего окна, по-прежнему был здесь.
Она пошевелилась, следя за ним. Стала соскальзывать с кровати. Пол был обжигающе ледяным – в деревянных домах всегда так, – но она не почувствовала холода. Баба будет ругаться, что не надела тапочки – толстые, тёплые, вязаные тапочки… Аленка попыталась нащупать их ногой возле кровати. Есть один. Она сползла еще больше, прикрывая одеялом грудь и живот, будто одеяло могло ее защитить. Тапочек наделся. Опустила на пол вторую ногу… И внезапно тень присела. Так стремительно и неожиданно, что Аленка не успела вскрикнуть. И тут же ощутила теплое, мягкое прикосновение.
Будто кошка о ногу потерлась. Но кошки в доме не было – баба не хотела: убирать за ней, да еще шерсть летит, да котят будет каждые полгода носить…
И тут до Аленки дошло: этот странный, темный – он нежно надевал ей на ножку тапочек. Делал это осторожно, бесшумно и… приятно.
А потом разогнулся. Медленно-медленно поднимался в полный рост, и казалось, что он не уместится здесь, под слишком низким для него потолком.
И вдруг стало светло. Аленка поморгала, села, спустив ноги на пол. Ледяное окно сверкало под уличным фонарем. Комната была пуста.
Телемастер Иван Иванович называл себя «последним телемастером уходящей эпохи». «Последним» – вовсе не потому, что мастер он был плохой, наоборот: в столетний ламповый «Рекорд» мог новую душу вложить. Чинил всё – и старое советское, и новое, антисоветское. Чинил на совесть. Мало того – к каждому телевизору имел собственный подход. И жалел иногда: сколько нестандартных решений принимал, выдумки, изобретений почти, – и никто этого, кроме него самого, оценить не мог.
Еще «последним» он называл себя потому, что в своё время один-единственный из своего пункта «Рембыттехники» не обзавелся личным автомобилем. Можно сказать, безлошадным остался. То ли потому, что лишнего с клиентов не брал, то ли потому, что не умел деньги в руках держать: таяли, уходили невесть куда. Да и клиенты у него были, грех сказать: старики да старухи, ветераны-льготники. Такие если и заплатят сверху – засаленную «трёшку». Грех брать.
Иван Иванович и теперь, в эпоху частного предпринимательства, обходился без машины. Хотя именно теперь она бы ему ой как пригодилась. Надо откладывать деньги, копить. Надо с клиентов драть втридорога. Глядишь – уже летом какой-нибудь старенький «жигуль» появится. Тогда уже можно в газетных объявлениях о ремонте телевизоров смело приписывать, как другие: «выезд за город, доставка техники бесплатно».
Но, однако, размечтался. Сегодня вряд ли появится возможность «сверху» взять: уж больно район неказистый, дурной славой пользующийся.
Иван Иваныч приехал на трамвае. Трамвай полз до конечной остановки целый час. Скрежетал по заледенелым рельсам. Окна замохнатились инеем, и куда едешь – черт его разберёт.
На конечной остановке Иван Иваныч сошел, осмотрелся. В этих краях ему в последний раз довелось бывать лет этак…
Иван Иваныч не стал вспоминать, сколько лет. Редкая цепочка людей, тоже сошедших на конечной, уже исчезала в переплетении ветвей, там, куда не доставал свет фонарей. Иван Иваныч бросился следом. Ему по телефону так и объяснили: сойдете с трамвая – и туда, куда все: по тропинке, мимо товарной станции, мимо пакгаузов, через железнодорожные пути. А там – фонарь. И переулок сразу.
Было холодно. Морозный туман стелился под ноги, ресницы смерзались. Снег хрустел под ногами. Твёрдый, как битое стекло.
Черные фигуры пешеходов впереди прыгали через пути. Где-то сбоку, из тумана, глядели большие глаза тепловоза. Громыхали колеса, бубнил что-то далекий голос диспетчера.
Опасливо оглядываясь на тепловоз, на черневшие во тьме товарные вагоны, Иван Иваныч быстро добежал до спуска с насыпи.
Впереди сиял фонарь, а еще дальше, налево – веселые окна магазинчиков.
«Э! – понял Иван Иваныч. – Да ведь сюда автобусы ходят, маршрутки. А клиент меня трамваем заставил ехать». Иван Иваныч окончательно загрустил. Видать, клиент-то совсем нищий. Ветеран всех войн, вместе взятых. Хотя голос, вроде, молодой. Ну, по телефону не разберешься. Кстати, телевизор у него вовсе раритетный – «Русич», первый цветной. Ламповый еще.
Иван Иваныч спустился с насыпи, прошел мимо фонаря и углубился в абсолютно темный переулок.
Нет, переулок все же был не абсолютно тёмным. Он был наполнен каким-то матовым голубым сиянием.
Мороз усилился. Стонали старые тополя вдоль черных заборов, звенели невидимые провода «воздушки».
Иван Иваныч споткнулся, упал. Даже чемодан, в котором были инструменты и запчасти, выронил. Поднялся, отряхнулся. Велел себе впредь быть повнимательней.
Адрес он помнил, но беда была в том, что на домах указателей либо не было вовсе, либо их было не видно: во-первых, темень. Во-вторых – инеем заросли. Поди тут разбери, где он, дом номер 18, да еще и "Б".
Переулок был пуст. Кое-где светились подслеповатые окна. Иван Иваныч сделал шаг к забору – разглядеть табличку на стене дома. И тут же из-за забора раздался собачий рык, – да такой, что Иван Иваныч невольно отскочил.
Он стал считать дома. Вроде, этот, с кирпичным забором, должен быть десятым. Значит, недолго осталось…
Он и не подозревал в этот момент, насколько недолго.
Из проулка бесшумно и быстро появилась громадная тень.
Иван Иваныч остановился. Показалось – лошадь, или телёнок.
Потёр глаза рукавицей, пригляделся. И тут же в небе из-за облака быстро вынырнула луна.
Прямо перед ним сидела огромная серебристо-белая собака. Глядела ласкающими янтарными глазами. Ждала.
Иван Иваныч обернулся. Начало переулка было далеко-далеко; там клубилось пятно светло-голубого тумана.
Иван Иваныч сделал шаг вперед. Белая собака приподнялась. К прыжку приготовилась! – догадался Иван Иваныч, почувствовав вдруг, что не может дышать.
Он стал пятиться, и пятился, пока не почувствовал спиной новую опасность. Оглянулся.
Поперек переулка ровной шеренгой сидела целая стая кудлатых псов с горящими глазами.
Иван Иваныч прижал к груди чемоданчик с запчастями. Он увесистый, с металлическим каркасом. Пожалуй, углом если врезать, так…
Он не успел додумать. Почему-то белая дорога выскользнула из-под него и бросилась прямо в лицо. Он вскрикнул от боли, почувствовал, что спасительный чемоданчик отлетел далеко в сторону. И еще он почувствовал, как что-то тяжелое, невероятно тяжелое, придавило его к земле, и горячее дыхание обожгло ему шею. Иван Иваныч попытался втянуть голову в плечи, но от падения воротник пальто оттопырился, а шарф сбился.
Больше Иван Иваныч ни о чем не успел подумать.
Окрестности Северска. Декабрь 1994 года
Это был бор. Черный, глухой, безрадостный. Даже снег у подножия сосен казался черным, и Тарзан поднимал голову, не понимая, где он, как тут оказался, и почему вокруг так тихо – невыносимо тихо. Он взлаял было на эту тишину, – и примолк: бор ответил дальним эхом, после которого тьма и тишина, казалось, бросились прямо к тому месту, где сидел Тарзан; бросились, приблизились вплотную, и присели на корточки, вглядываясь в темную собачью морду с белыми отметинами.
Тарзан шевельнулся, оскалился. Они отпрыгнули.
И где-то далеко хрустнула ветка, рухнул мягким комом снег.
И снова тишина…
Повозившись и успокаиваясь, Тарзан прижался к стволу, от которого даже сквозь ледяную корку пахло смолой. Свернулся калачиком, закрыл хвостом глаза и задремал.
Но ему не спалось. Тишина и темнота бродили рядом, на кошачьих лапах, трогали за мокрый нос, и, внезапно подпрыгнув, шевелили вверху ветвями, так что сыпались иголки. Тарзан прядал ушами. Открывал один глаз.
Вверху было небо. Знакомое черное небо с пятнами звезд. Звезды успокаивали, они были родными здесь, в глухомани, вдали от дома, от Молодой Хозяйки, от вкусного ломтя хлеба, пропитанного пеной от варки мяса.
Вспомнив об этом хлебе, Тарзан ощутил голодные спазмы в животе, хотел завыть, но не решился. Надо было ждать. Так сказал Старый Хозяин: «Жди! Приедем…».
Внезапно он вспомнил Молодую Хозяйку и подскочил. Ему послышался ее голос: «Ко мне, Тарзан! Домой!»