Страница:
Лавров почувствовал, что взмок. Первые две собаки были уже близко. Лавров быстро нагнулся, глянул искоса: собаки замерли на месте.
Но те, что спускались с круч, продолжали медленно приближаться, смыкая вокруг Лаврова круг, отрезая все пути к отступлению.
Несколько мгновений тянулась эта бредовая, нереальная сцена. Лавров не заметил, как, машинально отступая, оказался рядом с трубой Беккера.
– А ну, пошли вон! – грозно крикнул Лавров. Поискал глазами – и, к своей радости, увидел отрезок водопроводной трубы, воткнутой в снег: этим отрезком приоткрывали заглушку.
Схватив трубу, он грозно поднял руку.
И сейчас же увидел, как дверь собачника рухнула в снег, и изнутри вывалилась огромная стая собак. Собаки молча и сосредоточенно кинулись к ограде. Ограда была из обычной проволоки, метра два в высоту, но поверху, от столба к столбу тянулись два ряда колючки.
Не веря глазам, Лавров наблюдал, как необъятная свора собак бесшумно прыгала – и легко преодолевала ограду.
– Эй! – закричал не своим голосом Лавров. – Эй, кто-нибудь!
Он надеялся, что выйдет сторож, но в кильдыме было по-прежнему темно. Может быть, услышат бомжи? Уж им-то никак не выгодно, что на полигоне, считавшемся их законной территорией, произойдет ЧП, найдут мёртвого генерала.
Но и эта тайная надежда рухнула: никто не показался.
И, внезапно похолодев, Лавров понял: не найдут! Не найдут и клочка камуфляжной формы, а не то, что тела.
Собачья свора все теснее сжимала кольцо вокруг него. Собак становилось все больше, их было невообразимо, невероятно много. Казалось, собаки собрались со всех окрестностей, и теперь, куда ни глянь – все пространство занимала плотно сбитое собачье воинство.
Серебристо-белое под луной. Молчаливое. Молчаливое – вот что было самым диким и страшным. Ни озверелого лая, ни яростных оскалов, ни дикого волчьего воя.
Лавров, уже отказываясь что-либо понимать, машинально пятился, выставляя перед собой железяку. Пятился, пока не упёрся спиной в железобетонный край выступавшей из снега гигантской железобетонной трубы – собачье-кошачьего могильника.
Собаки опускали морды. Они хотели начать с его ног. И Лавров инстинктивно поджимал их. Он влез на бетонный край трубы. И тут собачье воинство ринулось в атаку.
Он отбивался первые несколько секунд. Потом ему в голову почему-то пришла мысль, что внутри трубы можно спрятаться. Что же, что вонь! Вонь можно потерпеть. Теперь главное – выжить…
Неимоверным усилием, просунув отрезок трубы в щель, Лавров сдвинул гигантский круг заглушки. Изнутри пахнуло теплой сыростью и смрадом разлагающихся трупов. Ему даже показалось, что он слышит слабое шипение: трупы плавились в щелочи, и жижа пузырилась и пенилась, как пенится мясной бульон.
И, уже ныряя внутрь, Лавров внезапно вспомнил, как в его руках оказался тогда, в переулке, злополучный автомат. Его подал ему не патрульный-первогодок. И не солдат-срочник. И не омоновец.
Лавров вспомнил звериные глаза, притягивающие, засасывающие взгляд, на иссеченном осколками лице. Это он, этот старик, дал Лаврову автомат! Он, наверное, прятал оружие под свой мохнатой шубой, а потом вытащил и быстро сунул Лаврову в руки. Или как-то незаметно стащил его с плеча зазевавшегося молодого милиционера, – кутерьма-то была какая!
Лавров даже застонал от осознания этой чудовищной несправедливости.
Но правды теперь никто, никогда не узнает.
Рана оказалась пустяковой: Андрею залили борозду на плече едучей жидкостью, зашили грубыми стежками и крепко перебинтовали. Молодой круглолицый медбрат, стриженый под ноль, всадил ему в живот укол, и еще один – в мягкое место. Андрей не только не плакал – даже не показал, что ему больно.
Взглянув ему в глаза, медбрат хлопнул его по макушке и сказал равнодушно:
– Ну, молодец. Теперь будешь долго жить.
Ушел за ширму и лёг; было слышно, как заскрипел казенный больничный лежак.
Отец приехал на грузовике соседа, дяди Юры. Отец был выпивший. Но не ругался, молчал. Даже сказал «спасибо» молоденькой девушке, писавшей справку.
Поехали домой. Было уже темно, город сиял огнями всех цветов, напоминая об уходящем празднике.
Андрей шмыгнул носом и спросил:
– Пап, а где Джулька?
Отец, сидевший с краю, долго не отвечал. Потом сердито сказал:
– Все там будем!
Окрестности Великого Новгорода. XVI век
Нар-Юган
Полигон бытовых отходов
Черемошники
Но те, что спускались с круч, продолжали медленно приближаться, смыкая вокруг Лаврова круг, отрезая все пути к отступлению.
Несколько мгновений тянулась эта бредовая, нереальная сцена. Лавров не заметил, как, машинально отступая, оказался рядом с трубой Беккера.
– А ну, пошли вон! – грозно крикнул Лавров. Поискал глазами – и, к своей радости, увидел отрезок водопроводной трубы, воткнутой в снег: этим отрезком приоткрывали заглушку.
Схватив трубу, он грозно поднял руку.
И сейчас же увидел, как дверь собачника рухнула в снег, и изнутри вывалилась огромная стая собак. Собаки молча и сосредоточенно кинулись к ограде. Ограда была из обычной проволоки, метра два в высоту, но поверху, от столба к столбу тянулись два ряда колючки.
Не веря глазам, Лавров наблюдал, как необъятная свора собак бесшумно прыгала – и легко преодолевала ограду.
– Эй! – закричал не своим голосом Лавров. – Эй, кто-нибудь!
Он надеялся, что выйдет сторож, но в кильдыме было по-прежнему темно. Может быть, услышат бомжи? Уж им-то никак не выгодно, что на полигоне, считавшемся их законной территорией, произойдет ЧП, найдут мёртвого генерала.
Но и эта тайная надежда рухнула: никто не показался.
И, внезапно похолодев, Лавров понял: не найдут! Не найдут и клочка камуфляжной формы, а не то, что тела.
Собачья свора все теснее сжимала кольцо вокруг него. Собак становилось все больше, их было невообразимо, невероятно много. Казалось, собаки собрались со всех окрестностей, и теперь, куда ни глянь – все пространство занимала плотно сбитое собачье воинство.
Серебристо-белое под луной. Молчаливое. Молчаливое – вот что было самым диким и страшным. Ни озверелого лая, ни яростных оскалов, ни дикого волчьего воя.
Лавров, уже отказываясь что-либо понимать, машинально пятился, выставляя перед собой железяку. Пятился, пока не упёрся спиной в железобетонный край выступавшей из снега гигантской железобетонной трубы – собачье-кошачьего могильника.
Собаки опускали морды. Они хотели начать с его ног. И Лавров инстинктивно поджимал их. Он влез на бетонный край трубы. И тут собачье воинство ринулось в атаку.
Он отбивался первые несколько секунд. Потом ему в голову почему-то пришла мысль, что внутри трубы можно спрятаться. Что же, что вонь! Вонь можно потерпеть. Теперь главное – выжить…
Неимоверным усилием, просунув отрезок трубы в щель, Лавров сдвинул гигантский круг заглушки. Изнутри пахнуло теплой сыростью и смрадом разлагающихся трупов. Ему даже показалось, что он слышит слабое шипение: трупы плавились в щелочи, и жижа пузырилась и пенилась, как пенится мясной бульон.
И, уже ныряя внутрь, Лавров внезапно вспомнил, как в его руках оказался тогда, в переулке, злополучный автомат. Его подал ему не патрульный-первогодок. И не солдат-срочник. И не омоновец.
Лавров вспомнил звериные глаза, притягивающие, засасывающие взгляд, на иссеченном осколками лице. Это он, этот старик, дал Лаврову автомат! Он, наверное, прятал оружие под свой мохнатой шубой, а потом вытащил и быстро сунул Лаврову в руки. Или как-то незаметно стащил его с плеча зазевавшегося молодого милиционера, – кутерьма-то была какая!
Лавров даже застонал от осознания этой чудовищной несправедливости.
Но правды теперь никто, никогда не узнает.
Рана оказалась пустяковой: Андрею залили борозду на плече едучей жидкостью, зашили грубыми стежками и крепко перебинтовали. Молодой круглолицый медбрат, стриженый под ноль, всадил ему в живот укол, и еще один – в мягкое место. Андрей не только не плакал – даже не показал, что ему больно.
Взглянув ему в глаза, медбрат хлопнул его по макушке и сказал равнодушно:
– Ну, молодец. Теперь будешь долго жить.
Ушел за ширму и лёг; было слышно, как заскрипел казенный больничный лежак.
Отец приехал на грузовике соседа, дяди Юры. Отец был выпивший. Но не ругался, молчал. Даже сказал «спасибо» молоденькой девушке, писавшей справку.
Поехали домой. Было уже темно, город сиял огнями всех цветов, напоминая об уходящем празднике.
Андрей шмыгнул носом и спросил:
– Пап, а где Джулька?
Отец, сидевший с краю, долго не отвечал. Потом сердито сказал:
– Все там будем!
Окрестности Великого Новгорода. XVI век
– А что, далеко ли сейчас царь? – спросил Генрих Штаден, обернувшись.
– Возле самого Новагорода, – тамошние монастыри зорит, – охотно ответил дьяк Коромыслов, недавно прискакавший от главного отряда Иоаннова войска.
– И богатые там монастыри? – с интересом спросил Штаден.
– Богатые… Да только наши, подмосковные, пожалуй, побогаче будут.
– И, однако же, Новгород большую торговлю ведет. И на Белом море, и на Ладоге, и через Плесков.
Дьяк промолчал. Не хотел объяснять немцу, сколько раз с Новагорода московские князья контрибуции брали, сколько раз самых богатых новгородцев зорили и в Понизовье переселяли.
– А там что? – Штаден кивнул на густой ельник, бежавший вдоль самой дороги.
– Да что… Лес да болото.
– А живет там кто? – не унимался немец.
– Почти никто и не живет. Места-то гиблые.
– Не, – вмешался Неклюд, опричный из боярских детей и главный помощник Штадена; такой же жадный. – Стригольники там живут. Прячутся.
– Это, что ли, язычники?
– Во Христа веруют, да неправильно, – недовольным голосом объяснил Коромыслов. – Еретики.
Штаден подумал что-то про себя, потом привстал в стременах и сказал:
– А что, ребятушки, не пограбить ли нам жидов-стригольников?
– Да разве с них что возьмешь? – пожал плечами дьяк. – Они нищенствуют: в том их вера. Дескать, Христос заповедал бедными быть. У них ни крестов золотых, ни икон в окладах…
– Там, где мужик своим трудом живет, пограбить всегда есть что, – рассудительно заметил Неклюд.
Генрих Штаден приостановил коня.
– А дорогу знаешь?
Неклюд пожал плечами.
– Изловим кого на дороге, аль на перепутье, – так и узнаем.
Деревенька широко раскинулась по холмистым берегам озерца, среди древних елей. Летом темный, почти черный ельник, подбегавший к самой воде, отражался в ней мрачными вытянутыми фигурами, похожими на древних идолов. А еще отражались в черной воде косогор и крепкие, по-северному добротные избы, с крытыми дворами, иные избы в два этажа. И отражались лодки, перевернутые на берегу.
И облака отражались. И птицы.
Но сейчас стояла студеная пора, озерцо замерзло, в проруби бабы полоскали белье, из труб вились дымки.
Штаден остановил коня на другом берегу озера; деревенька была видна, как на ладони.
Штаден поёжился.
– У нас это называется: три волчьих года. Три зимних месяца, значит. Волчье время.
– У нас в старых летописях тоже зиму зовут волчьим временем: «Бусово время», – сказал дьяк и гордо задрал голову – чуть шапка не свалилась; знай, дескать, наших.
Штаден посмотрел на дьяка, улыбнулся в усы.
– Ладно. Идём вокруг озера, с двух сторон. Неклюд – ты давай налево, а я справа зайду. Да чтоб ни едина ветка не хрустнула, и снег с дерева не посыпался!
– Знамо, – ответил Неклюд и повернул коня.
Бабы, полоскавшие белье, не видели, как черные всадники, прячась за обснеженными елями, крадутся двумя колоннами к деревне.
А когда заметили – поздно было: прямо на них по льду наскакал страшный бородатый детина, взмахнул саблей:
– Кто пикнет – голову снесу! Айда в деревню.
В деревне уже хозяйничали опричники. Штаден расставил вокруг караулы, чтоб никто не выскочил из окруженной деревни, добро не унес.
Сам спешился у крепкой двухэтажной избы с большим подворьем. Наметанным глазом уловил: живет тут либо какой жидовствующий поп, либо местный богатей.
Ворота были не заперты. Во дворе заливались яростным лаем здоровенные черные, с белыми подпалинами, псы. Штаден в сопровождении Неклюда и двух опричных вошёл во двор. Во дворе было чисто, опрятно. А на крыльце стояла женщина, и из-за её подола выглядывали трое детей.
– Неласково встречаешь, – сказал Штаден. – Зови хозяина.
– Встречаем всех по-разному, – ответила женщина мягким певучим голосом. – Кто с добром приходит – тому почёт. А кто вором – не обессудь.
Потом, помедлив, приказала мальчишке:
– Оська! Убери собак, – говорить мешают.
Мальчишка с готовностью побежал, загнал собак в хлев.
– А хозяина нету сейчас, – продолжала женщина. – Поехал в Торжок, воск да рогожу повёз.
– А! – сказал Штаден. – Тароват, значит.
Обернулся:
– Неклюд, проверь конюшню. Мало ли что… В дом-то пустишь?
– Пущу.
Женщина посторонилась.
Штаден поднялся на крыльцо, вошел в горницу. Ребятишки, округлив глаза, разглядывали его оружие, черный панцирь на груди. Верткая девчушка хотела потрогать шитый золотом кафтан, но Штаден рявкнул:
– Брысь!
Оглядел комнату. Богатством здесь и не пахло. Разве что иконы в окладах…
Он глянул в красный угол. И не сразу понял, что в иконописных ликах что-то не так. Шагнул ближе, вглядываясь. Знакомые лики были писаны словно демонской силой. Издали можно было узнать и Оранту, и Одигитрию, и Вседержителя, и Распятие, и даже Млекопитательницу. Но вблизи жуткое глумление, похабщина изображений поразили даже видавшего виды Штадена.
Не оборачиваясь, крикнул:
– Неклюд!
Неклюд вбежал, громыхая саблей.
– Чего тут?
– А вот, погляди.
Неклюд повернулся к киоту. Лицо его внезапно вытянулось, румянец сбежал со щек.
– Ты такое когда-нибудь видел? – спросил Штаден.
– Нет. И не приведи Господь видеть…
Штаден указал пальцем на лик, изображенный в центре.
– Кто это? – он в недоумении повернулся к хозяйке, стоявшей позади, со сложенными на груди руками.
Женщина изменилась в лице, но промолчала. А шустрый мальчонка Оська, высунувшись из-за широкой мамкиной спины, сказал:
– Млекопитательница! Не видишь, что ль?
– Это Млекопитательница? – Штаден набычился. – Это… Это… Кого она молоком питает??
Внезапно Неклюд рванулся вперед, рывками начал срывать похабные лики со стены, швырять на пол и с силой топтать ногами.
На шум прибежал и Коромыслов, вытягивая хищный, любопытный нос. Но, увидев чудовищные образа, и он побелел и охнул.
– Богохульники! Дьяволопоклонники! Сатане молитесь? – взвизгнул он не своим голосом.
– Нет, не сатане, – спокойным голосом ответила хозяйка. – Это бог наш единый, сын Бога-отца, который на небе…
Неклюд, устав топтать – доски уже были в щепах, – отозвался:
– Непотребство это неслыханное. Это чертов бог. Волчий!
– Бывают боги всякие, – почти спокойно ответила женщина. – И куриный, и лошадиный… Отчего же и такому не бывать?
– Волчьему, что ли? – прошипел Коромыслов.
Оська высунулся из-за материнской спины:
– То не волчий, – сказал он дрогнувшим голосом, показав пальцем на растоптанные иконы. – То бог собачий, пёсий. А у волков не бог, у них злая богиня…
Дьяк с силой плюнул. Размахнулся и ударил хозяйку кулаком в грудь. С ног сбить не сумел, но дети завизжали. И как будто в ответ со двора раздался взрыв собачьего неистового лая.
– Прочь отсюда! – сказал Штаден.
– Нет! Нехристи смерти повинны! – выкрикнул Неклюд, выхватывая из ножен саблю. С поворотом рубанул хозяйку, – рана получилась глубокая, но не смертельная: места для разворота не было.
Штаден схватил Неклюда за руку:
– Прочь отсюда! – повторил грозно.
Пока Неклюд и двое опричных казнили черных псов, которые с яростью налетали на них, Коромыслов подпер поленом двери избы, принес сена, насыпал под дверью. Набросал сена к стенам дворовых построек, высек огня.
Когда огонь занялся, начав лизать дверь, опричники выбежали на улицу.
– Антихрист здесь поселился! Жечь! Всех запереть по избам – и жечь! – кричал Коромыслов размахивая руками.
Штаден не отдавал приказов – молчал. В глазах все еще стоял образ зверинообразной «млекопитательницы» с мохнатым детёнышем на руках, и распятая, в колючем ошейнике, с пробитыми лапами псоглавая человечья фигура.
Деревня запылала. В треске огня потонули вопли людей. Опричные, оседлав коней, выстроились на берегу, глядя, как быстро и жадно огонь, подгоняемый пронзительным ветром, с оглушительным воем пожирал деревню.
Огонь был такой, что Штадену стало жарко. Он прикрывал лицо рукавицей, что-то бормотал по-немецки. Когда сквозь треск и вой из пожарища доносились вопли, опричники торопливо обкладывали себя крестным знамением и бормотали молитвы.
– Вот они где, настоящие-то еретики! – вопил Коромыслов. – Вот оно, богомерзкое семя!
– Нет, – угрюмо сказал Штадену Неклюд. – Это не стригольники, не жидовствующие.
– А кто? – спросил Штаден.
– Уж дьявол-то точно знает, – ответил Неклюд.
Когда избы стали догорать, и черный дым стал сменяться белым, и раскаленные уголья начал заливать растаявший до земли снег, Штаден велел, наконец, поворачивать в обратный путь.
– Волчье время. И волчье логово, – сказал Штаден.
Внезапно раздался крик сразу нескольких голосов. Штаден остановил коня, оглянулся. И волосы зашевелились у него на голове.
Из-под черных дымящихся развалин того самого дома медленно выбирались какие-то существа. Одно – высокое, со взрослого человека. Оно медленно, покачиваясь, поднялось на ноги, обгоревшие до костей. Черное безгубое лицо склонилось к развалинам. Рука в лохмотьях обгоревшей кожи потянула еще кого-то из-под углей: волчонок, не волчонок, а так – что-то маленькое, обуглившееся, но еще живое.
«Да это ж наша хозяйка с Оськой!» – в ужасе понял Штаден, вскрикнул не своим голосом, и погнал коня прямо через озеро, прочь от деревни.
Он не оборачивался, не хотел видеть того, что будет дальше.
А обгоревшая мать взяла на руки черное скулящее существо и, баюкая, пошла прямо по тлевшим угольям, не разбирая дороги, – к лесу.
– Возле самого Новагорода, – тамошние монастыри зорит, – охотно ответил дьяк Коромыслов, недавно прискакавший от главного отряда Иоаннова войска.
– И богатые там монастыри? – с интересом спросил Штаден.
– Богатые… Да только наши, подмосковные, пожалуй, побогаче будут.
– И, однако же, Новгород большую торговлю ведет. И на Белом море, и на Ладоге, и через Плесков.
Дьяк промолчал. Не хотел объяснять немцу, сколько раз с Новагорода московские князья контрибуции брали, сколько раз самых богатых новгородцев зорили и в Понизовье переселяли.
– А там что? – Штаден кивнул на густой ельник, бежавший вдоль самой дороги.
– Да что… Лес да болото.
– А живет там кто? – не унимался немец.
– Почти никто и не живет. Места-то гиблые.
– Не, – вмешался Неклюд, опричный из боярских детей и главный помощник Штадена; такой же жадный. – Стригольники там живут. Прячутся.
– Это, что ли, язычники?
– Во Христа веруют, да неправильно, – недовольным голосом объяснил Коромыслов. – Еретики.
Штаден подумал что-то про себя, потом привстал в стременах и сказал:
– А что, ребятушки, не пограбить ли нам жидов-стригольников?
– Да разве с них что возьмешь? – пожал плечами дьяк. – Они нищенствуют: в том их вера. Дескать, Христос заповедал бедными быть. У них ни крестов золотых, ни икон в окладах…
– Там, где мужик своим трудом живет, пограбить всегда есть что, – рассудительно заметил Неклюд.
Генрих Штаден приостановил коня.
– А дорогу знаешь?
Неклюд пожал плечами.
– Изловим кого на дороге, аль на перепутье, – так и узнаем.
Деревенька широко раскинулась по холмистым берегам озерца, среди древних елей. Летом темный, почти черный ельник, подбегавший к самой воде, отражался в ней мрачными вытянутыми фигурами, похожими на древних идолов. А еще отражались в черной воде косогор и крепкие, по-северному добротные избы, с крытыми дворами, иные избы в два этажа. И отражались лодки, перевернутые на берегу.
И облака отражались. И птицы.
Но сейчас стояла студеная пора, озерцо замерзло, в проруби бабы полоскали белье, из труб вились дымки.
Штаден остановил коня на другом берегу озера; деревенька была видна, как на ладони.
Штаден поёжился.
– У нас это называется: три волчьих года. Три зимних месяца, значит. Волчье время.
– У нас в старых летописях тоже зиму зовут волчьим временем: «Бусово время», – сказал дьяк и гордо задрал голову – чуть шапка не свалилась; знай, дескать, наших.
Штаден посмотрел на дьяка, улыбнулся в усы.
– Ладно. Идём вокруг озера, с двух сторон. Неклюд – ты давай налево, а я справа зайду. Да чтоб ни едина ветка не хрустнула, и снег с дерева не посыпался!
– Знамо, – ответил Неклюд и повернул коня.
Бабы, полоскавшие белье, не видели, как черные всадники, прячась за обснеженными елями, крадутся двумя колоннами к деревне.
А когда заметили – поздно было: прямо на них по льду наскакал страшный бородатый детина, взмахнул саблей:
– Кто пикнет – голову снесу! Айда в деревню.
В деревне уже хозяйничали опричники. Штаден расставил вокруг караулы, чтоб никто не выскочил из окруженной деревни, добро не унес.
Сам спешился у крепкой двухэтажной избы с большим подворьем. Наметанным глазом уловил: живет тут либо какой жидовствующий поп, либо местный богатей.
Ворота были не заперты. Во дворе заливались яростным лаем здоровенные черные, с белыми подпалинами, псы. Штаден в сопровождении Неклюда и двух опричных вошёл во двор. Во дворе было чисто, опрятно. А на крыльце стояла женщина, и из-за её подола выглядывали трое детей.
– Неласково встречаешь, – сказал Штаден. – Зови хозяина.
– Встречаем всех по-разному, – ответила женщина мягким певучим голосом. – Кто с добром приходит – тому почёт. А кто вором – не обессудь.
Потом, помедлив, приказала мальчишке:
– Оська! Убери собак, – говорить мешают.
Мальчишка с готовностью побежал, загнал собак в хлев.
– А хозяина нету сейчас, – продолжала женщина. – Поехал в Торжок, воск да рогожу повёз.
– А! – сказал Штаден. – Тароват, значит.
Обернулся:
– Неклюд, проверь конюшню. Мало ли что… В дом-то пустишь?
– Пущу.
Женщина посторонилась.
Штаден поднялся на крыльцо, вошел в горницу. Ребятишки, округлив глаза, разглядывали его оружие, черный панцирь на груди. Верткая девчушка хотела потрогать шитый золотом кафтан, но Штаден рявкнул:
– Брысь!
Оглядел комнату. Богатством здесь и не пахло. Разве что иконы в окладах…
Он глянул в красный угол. И не сразу понял, что в иконописных ликах что-то не так. Шагнул ближе, вглядываясь. Знакомые лики были писаны словно демонской силой. Издали можно было узнать и Оранту, и Одигитрию, и Вседержителя, и Распятие, и даже Млекопитательницу. Но вблизи жуткое глумление, похабщина изображений поразили даже видавшего виды Штадена.
Не оборачиваясь, крикнул:
– Неклюд!
Неклюд вбежал, громыхая саблей.
– Чего тут?
– А вот, погляди.
Неклюд повернулся к киоту. Лицо его внезапно вытянулось, румянец сбежал со щек.
– Ты такое когда-нибудь видел? – спросил Штаден.
– Нет. И не приведи Господь видеть…
Штаден указал пальцем на лик, изображенный в центре.
– Кто это? – он в недоумении повернулся к хозяйке, стоявшей позади, со сложенными на груди руками.
Женщина изменилась в лице, но промолчала. А шустрый мальчонка Оська, высунувшись из-за широкой мамкиной спины, сказал:
– Млекопитательница! Не видишь, что ль?
– Это Млекопитательница? – Штаден набычился. – Это… Это… Кого она молоком питает??
Внезапно Неклюд рванулся вперед, рывками начал срывать похабные лики со стены, швырять на пол и с силой топтать ногами.
На шум прибежал и Коромыслов, вытягивая хищный, любопытный нос. Но, увидев чудовищные образа, и он побелел и охнул.
– Богохульники! Дьяволопоклонники! Сатане молитесь? – взвизгнул он не своим голосом.
– Нет, не сатане, – спокойным голосом ответила хозяйка. – Это бог наш единый, сын Бога-отца, который на небе…
Неклюд, устав топтать – доски уже были в щепах, – отозвался:
– Непотребство это неслыханное. Это чертов бог. Волчий!
– Бывают боги всякие, – почти спокойно ответила женщина. – И куриный, и лошадиный… Отчего же и такому не бывать?
– Волчьему, что ли? – прошипел Коромыслов.
Оська высунулся из-за материнской спины:
– То не волчий, – сказал он дрогнувшим голосом, показав пальцем на растоптанные иконы. – То бог собачий, пёсий. А у волков не бог, у них злая богиня…
Дьяк с силой плюнул. Размахнулся и ударил хозяйку кулаком в грудь. С ног сбить не сумел, но дети завизжали. И как будто в ответ со двора раздался взрыв собачьего неистового лая.
– Прочь отсюда! – сказал Штаден.
– Нет! Нехристи смерти повинны! – выкрикнул Неклюд, выхватывая из ножен саблю. С поворотом рубанул хозяйку, – рана получилась глубокая, но не смертельная: места для разворота не было.
Штаден схватил Неклюда за руку:
– Прочь отсюда! – повторил грозно.
Пока Неклюд и двое опричных казнили черных псов, которые с яростью налетали на них, Коромыслов подпер поленом двери избы, принес сена, насыпал под дверью. Набросал сена к стенам дворовых построек, высек огня.
Когда огонь занялся, начав лизать дверь, опричники выбежали на улицу.
– Антихрист здесь поселился! Жечь! Всех запереть по избам – и жечь! – кричал Коромыслов размахивая руками.
Штаден не отдавал приказов – молчал. В глазах все еще стоял образ зверинообразной «млекопитательницы» с мохнатым детёнышем на руках, и распятая, в колючем ошейнике, с пробитыми лапами псоглавая человечья фигура.
Деревня запылала. В треске огня потонули вопли людей. Опричные, оседлав коней, выстроились на берегу, глядя, как быстро и жадно огонь, подгоняемый пронзительным ветром, с оглушительным воем пожирал деревню.
Огонь был такой, что Штадену стало жарко. Он прикрывал лицо рукавицей, что-то бормотал по-немецки. Когда сквозь треск и вой из пожарища доносились вопли, опричники торопливо обкладывали себя крестным знамением и бормотали молитвы.
– Вот они где, настоящие-то еретики! – вопил Коромыслов. – Вот оно, богомерзкое семя!
– Нет, – угрюмо сказал Штадену Неклюд. – Это не стригольники, не жидовствующие.
– А кто? – спросил Штаден.
– Уж дьявол-то точно знает, – ответил Неклюд.
Когда избы стали догорать, и черный дым стал сменяться белым, и раскаленные уголья начал заливать растаявший до земли снег, Штаден велел, наконец, поворачивать в обратный путь.
– Волчье время. И волчье логово, – сказал Штаден.
Внезапно раздался крик сразу нескольких голосов. Штаден остановил коня, оглянулся. И волосы зашевелились у него на голове.
Из-под черных дымящихся развалин того самого дома медленно выбирались какие-то существа. Одно – высокое, со взрослого человека. Оно медленно, покачиваясь, поднялось на ноги, обгоревшие до костей. Черное безгубое лицо склонилось к развалинам. Рука в лохмотьях обгоревшей кожи потянула еще кого-то из-под углей: волчонок, не волчонок, а так – что-то маленькое, обуглившееся, но еще живое.
«Да это ж наша хозяйка с Оськой!» – в ужасе понял Штаден, вскрикнул не своим голосом, и погнал коня прямо через озеро, прочь от деревни.
Он не оборачивался, не хотел видеть того, что будет дальше.
А обгоревшая мать взяла на руки черное скулящее существо и, баюкая, пошла прямо по тлевшим угольям, не разбирая дороги, – к лесу.
Нар-Юган
Пёс лежал на солнце, на гребне увала. Под ним подтаял снежок. Теплый, почти весенний ветерок шевелил прошлогоднюю траву, торчавшую из-под снега.
Он смертельно устал. Последние несколько дней он ничего не ел. Грыз какие-то сухие стебли, кору, откапывал из-под снега мох. И еще – глотал снег. Много снега.
Он знал, – они близко, рядом. Они тоже голодны, и тоже смертельно устали. Но для них это редколесье, эти промерзшие болота были домом. Они родились здесь. И не собаками, а волками.
Тарзан сморгнул гнойную слезу: в последние дни у него стали гноиться глаза. Нужен был ельник. Нужно было погрызть мерзлой хвои. Но ельника не было: было необъятное болото, поросшее уродливым осинником и чахлыми соснами.
Позади, далеко-далеко, волки запели свою тягучую грозную песню, означавшую, что они идут по следу, и что победа близка.
Тарзан попытался подняться на ноги. Но то ли ноги не держали, то ли шерсть прикипела к насту. Тарзан закрыл глаза и тихонько завыл. И тотчас же далекий волчий вой прекратился.
Тарзан успокоился. Солнце скрылось за серой пеленой; поднялся ветер, заструилась поземка. Тарзану стало тепло, и чем больше заметало его снегом, тем теплее становилось.
Он вдруг увидел себя сидящим у печки. Склонив голову на бок, прислушивался к чему-то. Вот в сенях, за дверями, завешенными старым одеялом, послышались чей-то легкий топоток, и голос, звенящий колокольчиком. Дверь открылась, откинулось одеяло, и в морозном облаке в кухне появилась Молодая Хозяйка. Золотые волосы растрепались из-под вязаной шапочки. Щеки – красные от мороза.
– Тарзан! – позвала она.
Тарзан взвизгнул и от радости сделал под собой лужу.
Молодая хозяйка подхватила его на руки, он, повизгивая и перебирая лапами, чтобы влезть повыше, лизал Хозяйку в подбородок, в нос, в губы…
– Фу, глупый, – смеясь, сказала Хозяйка. – Иди! Вон лужу наделал, – баба увидит, отругает.
Тарзан визжит. Он ничего не слышит от радости, от безмерного, удивительного счастья.
Молодая Хозяйка опускает его на пол, на широкие, крашеные блестящей краской доски.
– Пойдем на улицу! Пока баба не увидела…
Тарзан с готовностью, подпрыгивая вокруг Молодой Хозяйки, начинает радостно лаять.
А на улице – холод. Мёрзлое скользкое крыльцо. Красное солнце садится за белые крыши, за мертвую паутину ветвей, за флюгер на высоком шесте, за заборы, за розовые сугробы…
Тарзан поскальзывается на крыльце и скатывается вниз, подскакивая задом на ступеньках. Молодая Хозяйка смеётся…
Тарзан внезапно очнулся. Ощущение тепла пропало; сумеречный ветер с колючим снегом пробивал свалявшуюся, больную шерсть до самых костей.
Он с трудом оторвал морду от лап, стряхивая с головы снег.
Он уже всё понял, даже не успев подумать или оглядеться.
Они нашли его.
Над ближайшим сугробом медленно и бесшумно появилась громадная белая волчица. Она была похожа на призрак. Может быть, она и была призраком? Тарзан ощущал этот запах тревоги, исходивший от неё. Точно такой же запах тревожил его по ночам там, дома, где он жил когда-то так счастливо с Молодой Хозяйкой…
Тарзан потер лапами морду, глаза; всё застилала мутная пелена. Белая волчица неотрывно смотрела на него прищуренными желтыми глазами.
А позади Белой вырастали тени, – серые тени волков.
Постояв, словно выслушав немой приказ, волки двинулись по кругу, окружая Тарзана.
Тарзан снова уронил морду на лапы. Тяжело, протяжно вздохнул. Ему не встать. Он не смог защитить Молодую Хозяйку. Он слишком слаб против Ужаса, который вырос за дровяником и теперь победно шествует по миру.
Он лежал, сначала напрягшись, а потом, успокоившись – размяк. Его занесло снегом с одного бока, но он не шевелился.
Странно: волки не нападали. Он взглянул сквозь метель. Волки, поджав хвосты, стояли вокруг, изредка поглядывая на Белую.
Он смертельно устал. Последние несколько дней он ничего не ел. Грыз какие-то сухие стебли, кору, откапывал из-под снега мох. И еще – глотал снег. Много снега.
Он знал, – они близко, рядом. Они тоже голодны, и тоже смертельно устали. Но для них это редколесье, эти промерзшие болота были домом. Они родились здесь. И не собаками, а волками.
Тарзан сморгнул гнойную слезу: в последние дни у него стали гноиться глаза. Нужен был ельник. Нужно было погрызть мерзлой хвои. Но ельника не было: было необъятное болото, поросшее уродливым осинником и чахлыми соснами.
Позади, далеко-далеко, волки запели свою тягучую грозную песню, означавшую, что они идут по следу, и что победа близка.
Тарзан попытался подняться на ноги. Но то ли ноги не держали, то ли шерсть прикипела к насту. Тарзан закрыл глаза и тихонько завыл. И тотчас же далекий волчий вой прекратился.
Тарзан успокоился. Солнце скрылось за серой пеленой; поднялся ветер, заструилась поземка. Тарзану стало тепло, и чем больше заметало его снегом, тем теплее становилось.
Он вдруг увидел себя сидящим у печки. Склонив голову на бок, прислушивался к чему-то. Вот в сенях, за дверями, завешенными старым одеялом, послышались чей-то легкий топоток, и голос, звенящий колокольчиком. Дверь открылась, откинулось одеяло, и в морозном облаке в кухне появилась Молодая Хозяйка. Золотые волосы растрепались из-под вязаной шапочки. Щеки – красные от мороза.
– Тарзан! – позвала она.
Тарзан взвизгнул и от радости сделал под собой лужу.
Молодая хозяйка подхватила его на руки, он, повизгивая и перебирая лапами, чтобы влезть повыше, лизал Хозяйку в подбородок, в нос, в губы…
– Фу, глупый, – смеясь, сказала Хозяйка. – Иди! Вон лужу наделал, – баба увидит, отругает.
Тарзан визжит. Он ничего не слышит от радости, от безмерного, удивительного счастья.
Молодая Хозяйка опускает его на пол, на широкие, крашеные блестящей краской доски.
– Пойдем на улицу! Пока баба не увидела…
Тарзан с готовностью, подпрыгивая вокруг Молодой Хозяйки, начинает радостно лаять.
А на улице – холод. Мёрзлое скользкое крыльцо. Красное солнце садится за белые крыши, за мертвую паутину ветвей, за флюгер на высоком шесте, за заборы, за розовые сугробы…
Тарзан поскальзывается на крыльце и скатывается вниз, подскакивая задом на ступеньках. Молодая Хозяйка смеётся…
Тарзан внезапно очнулся. Ощущение тепла пропало; сумеречный ветер с колючим снегом пробивал свалявшуюся, больную шерсть до самых костей.
Он с трудом оторвал морду от лап, стряхивая с головы снег.
Он уже всё понял, даже не успев подумать или оглядеться.
Они нашли его.
Над ближайшим сугробом медленно и бесшумно появилась громадная белая волчица. Она была похожа на призрак. Может быть, она и была призраком? Тарзан ощущал этот запах тревоги, исходивший от неё. Точно такой же запах тревожил его по ночам там, дома, где он жил когда-то так счастливо с Молодой Хозяйкой…
Тарзан потер лапами морду, глаза; всё застилала мутная пелена. Белая волчица неотрывно смотрела на него прищуренными желтыми глазами.
А позади Белой вырастали тени, – серые тени волков.
Постояв, словно выслушав немой приказ, волки двинулись по кругу, окружая Тарзана.
Тарзан снова уронил морду на лапы. Тяжело, протяжно вздохнул. Ему не встать. Он не смог защитить Молодую Хозяйку. Он слишком слаб против Ужаса, который вырос за дровяником и теперь победно шествует по миру.
Он лежал, сначала напрягшись, а потом, успокоившись – размяк. Его занесло снегом с одного бока, но он не шевелился.
Странно: волки не нападали. Он взглянул сквозь метель. Волки, поджав хвосты, стояли вокруг, изредка поглядывая на Белую.
Полигон бытовых отходов
Утром Бракина разбудил шум множества голосов. Он пробрался по телам спавших собак – иные ворчали, иные нехотя огрызались, – к стене и приник глазом к щели.
Между сторожкой и вагончиком для рабочих бродило множество людей. Некоторые были одеты по всей чиновничьей форме: в долгополых пальто, с кашне, едва прикрывавшими белые воротнички с темными галстуками.
Среди толпы выделялась странноватая пухлая дама в пуховике, в норковой шапке набекрень. От дамы за версту несло запахом тысяч собак. Бракин слегка сморщил нос.
Она кричала:
– Зверство! Это просто зверство! Вас за это будут судить, я точно в суд пойду! Вы изверги!
Бракину стало интересно.
– Ну, и забирайте их в свой приют, Эльвира Борисовна, если мы изверги, – огрызнулся один из чиновников.
– Денег! – взвизгнула дама. – Денег дайте! Мне нечем кормить животных! Их шатает от голода!..
– Они там скоро друг дружку жрать начнут, – сказал другой чиновник.
– А что прикажете делать? Я и так всю пенсию на собачий корм трачу! Да еще добрые люди помогают, – несут, что могут. Не все же такие бездушные, как вы!
– Бездушный – это, видимо, я, – спокойно заметил высокий человек в очках, без шапки. Это был мэр города Ильин.
– Да! Да, да, да! Вы – самый бездушный! – выкрикнула Эльвира Борисовна.
Ильин слегка обиделся:
– Я, между прочим, вашему «Верному другу» бесплатно муниципальное имущество передал. Бывший склад. А мог бы продать!
– Скла-ад? – взвилась Эльвира. – Да там ремонтировать нужно сто лет! Крыша течет, в стенах щели! И ни копейки на ремонт не дали!
– Насчет копеек – вопрос не ко мне. Бюджет верстает дума, она ваш приют и вычеркнула из титула. А если бы мы склад продали оптовой фирме, как и планировалось, она бы там порядок навела.
– Ах, ду-ума?? – еще больше взъярилась Эльвира.
Тут встрял один из чиновников:
– Еды у вас не хватает потому, что собаки плодятся с космической скоростью.
– Ну правильно, – сказал мэр. – Чем же собачкам еще там заниматься?
Эльвира открыла было рот, но тут же закрыла и вдруг расплакалась.
И так же внезапно плакать перестала. Размазала тушь по круглым щекам и твердо сказала:
– Хорошо! Я поднимаю общественность. Телевидение. Прессу. Мы с вами будем бороться. Мы встретимся в другом месте!
– Вот-вот, поднимите общественность, – сказал Ильин. – Это, пожалуй, лучше всего. Пусть собаками займутся добрые люди, – хоть часть отдадим в хорошие руки, хоть часть спасём.
Он подозвал помощника.
– Зовите ребят из ТВТ, из «ТВ-Секонд». Пусть поснимают собачек и вечером покажут в эфире. Мир не без добрых людей.
– А я? – испуганно спросила Эльвира Борисовна – начальник приюта «Верный друг».
– А что «вы»? И вы тоже снимитесь. Скажете несколько слов в камеру, пригласите сюда добрых людей. Да, у вас же в приюте ветеринар есть? Пусть осмотрит этих, новеньких. Чтоб больных случайно не раздать.
Между сторожкой и вагончиком для рабочих бродило множество людей. Некоторые были одеты по всей чиновничьей форме: в долгополых пальто, с кашне, едва прикрывавшими белые воротнички с темными галстуками.
Среди толпы выделялась странноватая пухлая дама в пуховике, в норковой шапке набекрень. От дамы за версту несло запахом тысяч собак. Бракин слегка сморщил нос.
Она кричала:
– Зверство! Это просто зверство! Вас за это будут судить, я точно в суд пойду! Вы изверги!
Бракину стало интересно.
– Ну, и забирайте их в свой приют, Эльвира Борисовна, если мы изверги, – огрызнулся один из чиновников.
– Денег! – взвизгнула дама. – Денег дайте! Мне нечем кормить животных! Их шатает от голода!..
– Они там скоро друг дружку жрать начнут, – сказал другой чиновник.
– А что прикажете делать? Я и так всю пенсию на собачий корм трачу! Да еще добрые люди помогают, – несут, что могут. Не все же такие бездушные, как вы!
– Бездушный – это, видимо, я, – спокойно заметил высокий человек в очках, без шапки. Это был мэр города Ильин.
– Да! Да, да, да! Вы – самый бездушный! – выкрикнула Эльвира Борисовна.
Ильин слегка обиделся:
– Я, между прочим, вашему «Верному другу» бесплатно муниципальное имущество передал. Бывший склад. А мог бы продать!
– Скла-ад? – взвилась Эльвира. – Да там ремонтировать нужно сто лет! Крыша течет, в стенах щели! И ни копейки на ремонт не дали!
– Насчет копеек – вопрос не ко мне. Бюджет верстает дума, она ваш приют и вычеркнула из титула. А если бы мы склад продали оптовой фирме, как и планировалось, она бы там порядок навела.
– Ах, ду-ума?? – еще больше взъярилась Эльвира.
Тут встрял один из чиновников:
– Еды у вас не хватает потому, что собаки плодятся с космической скоростью.
– Ну правильно, – сказал мэр. – Чем же собачкам еще там заниматься?
Эльвира открыла было рот, но тут же закрыла и вдруг расплакалась.
И так же внезапно плакать перестала. Размазала тушь по круглым щекам и твердо сказала:
– Хорошо! Я поднимаю общественность. Телевидение. Прессу. Мы с вами будем бороться. Мы встретимся в другом месте!
– Вот-вот, поднимите общественность, – сказал Ильин. – Это, пожалуй, лучше всего. Пусть собаками займутся добрые люди, – хоть часть отдадим в хорошие руки, хоть часть спасём.
Он подозвал помощника.
– Зовите ребят из ТВТ, из «ТВ-Секонд». Пусть поснимают собачек и вечером покажут в эфире. Мир не без добрых людей.
– А я? – испуганно спросила Эльвира Борисовна – начальник приюта «Верный друг».
– А что «вы»? И вы тоже снимитесь. Скажете несколько слов в камеру, пригласите сюда добрых людей. Да, у вас же в приюте ветеринар есть? Пусть осмотрит этих, новеньких. Чтоб больных случайно не раздать.
Черемошники
Аленка сидела за кухонным столом, подперев щеку ладошкой. Другой рукой катала хлебные крошки.
– Баба! Можно я папе позвоню?
Баба оторвалась от исходившей паром кастрюли.
– Чего звонить? Зачем?
– Джульку убили.
– Больно папке интересно, что твоего Джульку убили! – в сердцах сказала баба. – Только деньги переводить на разговоры.
Аленка промолчала. Баба с грохотом переставила кастрюлю с огня на край печи.
– И, как нарочно, дед уехал. Уже неделю как уехал, и неизвестно, где он и как.
– Ну, он же к своему брату поехал, – сказала Алёнка.
Баба вздохнула.
– А у меня тоже есть сестра, – продолжала Аленка. – Только она не совсем родная, да? Она в Питере живет. И папа с ней.
Баба промолчала.
– Баба, – сказала Алёнка. – А Питер – это далеко?
– «Питэр, Питэр», – в сердцах передразнила баба. – Далеко! Только и слышу, что про «Питэр». Про мамку, небось, и не вспомнит.
– Я помню, – обиделась Алёнка. И добавила: – Она умерла.
Крышка слетела с кастрюли с грохотом. Покатилась по полу и закружилась возле холодильника со щемящим, тоскливым дребезжанием.
Баба отвернулась, приложила фартук к глазам. Всхлипнула.
У Аленки глаза тоже стали мокрыми, она уперлась носом в стол, молчала. Надо потерпеть. Баба всегда так: повсхлипывает-повсхлипывает, потом уйдет в большую комнату, где никто не живет с тех пор, как мамы не стало, встанет в уголок перед иконкой, висевшей на стене, и шепчет молитвы.
Вся эта комната была сплошь заставлена комнатными цветами в самых разных горшках и горшочках; цветы висели по стенам в кашпо, стояли на полу на треногах, и запах в комнате всегда был одуряющим. Время от времени баба пересаживала отростки в маленькие горшочки и несла на базар – продавать.
Вот и сейчас она ушла в большую комнату, оттуда стали доноситься всхлипывания, перешедшие постепенно в глухое бормотание.
Но не это было самое плохое. Самым плохим было то, что баба после таких молитв становилась сердитой, злой. И тогда уж к ней с вопросами и просьбами не подступайся: прогонит.
Аленка перетерпела слезы.
Мамы не было давным-давно, и Алёнка её почти не помнила. Она бы и не помнила, если бы баба время от времени не напоминала.
Придёт соседка, сядут они с бабой, начнут говорить о родне, о знакомых, о соседях, и в конце обязательно заговорят о маме.
Алёнка не любила эти разговоры. Уходила на улицу. В дождь – сидела, нахохлившись, на крыльце под навесом.
Она-то знала, что мама не умерла. Она где-то далеко, но живая. Алёнка это чувствовала. Баба просто не знает, ошибается. И однажды мама вернется, баба вскрикнет, – и тогда уж и Аленка сразу её вспомнит. И, может быть, кинется ей на шею.
А может быть, и нет.
– Алё-он! – послышалось глухое с темной улицы. – Алё-он!
Аленка потихоньку оделась, постояла, прислушиваясь, как баба шепчет странные и страшноватые слова, – и быстро выбежала на улицу.
Андрей, нахохлившись, сидел на крылечке у ворот.
Алёнка села рядом. Посмотрела на его плечо – толстое от намотанных под курткой бинтов, – спросила уважительно:
– Больно?
– А? – очнулся Андрей, махнул здоровой рукой. – Да не-е…
Вздохнул.
– Джульку убили.
– Я знаю, – сказала Алёнка.
Андрей покосился на неё. Подождал, не решаясь задать вопрос, потом тихо-тихо спросил:
– Алён… А ты не можешь его оживить?
Алёнка помолчала.
– Наверное, нет.
Андрей тяжело, по-мужски, вздохнул.
– Я так и думал. Если б его ранили, – ты бы смогла, да? А мёртвого – нет.
Аленка сняла рукавичку, сосредоточенно погрызла грязный ноготь. Потом спросила:
– А где он?
– Джулька?
– Ну да.
– Не знаю… Весь двор обыскал, все сараи, – нету. А папка не говорит. Даже погрозился: мол, ещё раз спросишь, – убью. А драться он мастер. Однажды мамке так врезал…
Алёнка отмахнулась:
– Да знаю я! Ты рассказывал.
Еще подумала. Наконец сказала:
– Наверное, он его за линию отвез. Ну, туда, где мертвого человека нашли.
– Наверное, – согласился Андрей.
– А может быть, туда, куда вчера собак увозили, – на свалку.
Андрей пожал плечами:
– Да какая теперь разница…
– Есть разница, – сказала Алёнка. – Если за линию – мы его похоронить бы смогли.
Андрей открыл от удивления рот.
– Зачем?
– Ну… Так полагается.
Андрей задумался. Потом вдруг вскочил:
– Посиди тут! Я счас!
– Баба! Можно я папе позвоню?
Баба оторвалась от исходившей паром кастрюли.
– Чего звонить? Зачем?
– Джульку убили.
– Больно папке интересно, что твоего Джульку убили! – в сердцах сказала баба. – Только деньги переводить на разговоры.
Аленка промолчала. Баба с грохотом переставила кастрюлю с огня на край печи.
– И, как нарочно, дед уехал. Уже неделю как уехал, и неизвестно, где он и как.
– Ну, он же к своему брату поехал, – сказала Алёнка.
Баба вздохнула.
– А у меня тоже есть сестра, – продолжала Аленка. – Только она не совсем родная, да? Она в Питере живет. И папа с ней.
Баба промолчала.
– Баба, – сказала Алёнка. – А Питер – это далеко?
– «Питэр, Питэр», – в сердцах передразнила баба. – Далеко! Только и слышу, что про «Питэр». Про мамку, небось, и не вспомнит.
– Я помню, – обиделась Алёнка. И добавила: – Она умерла.
Крышка слетела с кастрюли с грохотом. Покатилась по полу и закружилась возле холодильника со щемящим, тоскливым дребезжанием.
Баба отвернулась, приложила фартук к глазам. Всхлипнула.
У Аленки глаза тоже стали мокрыми, она уперлась носом в стол, молчала. Надо потерпеть. Баба всегда так: повсхлипывает-повсхлипывает, потом уйдет в большую комнату, где никто не живет с тех пор, как мамы не стало, встанет в уголок перед иконкой, висевшей на стене, и шепчет молитвы.
Вся эта комната была сплошь заставлена комнатными цветами в самых разных горшках и горшочках; цветы висели по стенам в кашпо, стояли на полу на треногах, и запах в комнате всегда был одуряющим. Время от времени баба пересаживала отростки в маленькие горшочки и несла на базар – продавать.
Вот и сейчас она ушла в большую комнату, оттуда стали доноситься всхлипывания, перешедшие постепенно в глухое бормотание.
Но не это было самое плохое. Самым плохим было то, что баба после таких молитв становилась сердитой, злой. И тогда уж к ней с вопросами и просьбами не подступайся: прогонит.
Аленка перетерпела слезы.
Мамы не было давным-давно, и Алёнка её почти не помнила. Она бы и не помнила, если бы баба время от времени не напоминала.
Придёт соседка, сядут они с бабой, начнут говорить о родне, о знакомых, о соседях, и в конце обязательно заговорят о маме.
Алёнка не любила эти разговоры. Уходила на улицу. В дождь – сидела, нахохлившись, на крыльце под навесом.
Она-то знала, что мама не умерла. Она где-то далеко, но живая. Алёнка это чувствовала. Баба просто не знает, ошибается. И однажды мама вернется, баба вскрикнет, – и тогда уж и Аленка сразу её вспомнит. И, может быть, кинется ей на шею.
А может быть, и нет.
– Алё-он! – послышалось глухое с темной улицы. – Алё-он!
Аленка потихоньку оделась, постояла, прислушиваясь, как баба шепчет странные и страшноватые слова, – и быстро выбежала на улицу.
Андрей, нахохлившись, сидел на крылечке у ворот.
Алёнка села рядом. Посмотрела на его плечо – толстое от намотанных под курткой бинтов, – спросила уважительно:
– Больно?
– А? – очнулся Андрей, махнул здоровой рукой. – Да не-е…
Вздохнул.
– Джульку убили.
– Я знаю, – сказала Алёнка.
Андрей покосился на неё. Подождал, не решаясь задать вопрос, потом тихо-тихо спросил:
– Алён… А ты не можешь его оживить?
Алёнка помолчала.
– Наверное, нет.
Андрей тяжело, по-мужски, вздохнул.
– Я так и думал. Если б его ранили, – ты бы смогла, да? А мёртвого – нет.
Аленка сняла рукавичку, сосредоточенно погрызла грязный ноготь. Потом спросила:
– А где он?
– Джулька?
– Ну да.
– Не знаю… Весь двор обыскал, все сараи, – нету. А папка не говорит. Даже погрозился: мол, ещё раз спросишь, – убью. А драться он мастер. Однажды мамке так врезал…
Алёнка отмахнулась:
– Да знаю я! Ты рассказывал.
Еще подумала. Наконец сказала:
– Наверное, он его за линию отвез. Ну, туда, где мертвого человека нашли.
– Наверное, – согласился Андрей.
– А может быть, туда, куда вчера собак увозили, – на свалку.
Андрей пожал плечами:
– Да какая теперь разница…
– Есть разница, – сказала Алёнка. – Если за линию – мы его похоронить бы смогли.
Андрей открыл от удивления рот.
– Зачем?
– Ну… Так полагается.
Андрей задумался. Потом вдруг вскочил:
– Посиди тут! Я счас!