– …Вот что защищаем мы, военные!
   – Что ты говоришь, тага?
   В душе старого Каналеса поднялась буря возмущения, которое охватывает душу каждого честного человека при виде вопиющей несправедливости. Все виденное им в его стране причиняло такую боль, будто кровь сочилась из пор. Болели тело и мозг, ныло у корней волос, под ногтями, между зубами. Какова же окружающая действительность? Раньше никогда он не думал головой, думал фуражкой. Быть военным, чтобы поддерживать власть клики грабителей, эксплуататоров и обожествляемых губителей родины гораздо тяжелее, – ибо это подло, – чем умереть с голоду в изгнании. Какого дьявола требуют у нас, военных, верности режимам, предающим идеалы, родную землю, народ…
   Индеец смотрел на генерала, как на диковинное чудо, ничего не понимая из того, что тот шептал.
   – Пошли, татита… а то конная полиция нагрянет!
   Каналес предложил индейцу ехать вместе с ним в другую
   страну; индеец, который без земли – что дерево без корней, согласился. Вознаграждение было подходящим.
   Они выехали из хижины, не загасив огня. Прокладывали путь в сельве с помощью мачете. В зарослях терялись следы ягуара. Тень. Свет. Тень. Свет. Узоры из листьев. Оглянувшись, увидели, как метеором вспыхнула хижина. Полдень. Неподвижные облака. Неподвижные деревья. Безнадежность. Слепящие блики. Камни и снова камни. Мошкара. Чистые, горячие скелеты, словно только что выглаженное нижнее белье. Брожение. Шумные взлеты вспугнутых птиц. Вода и жажда. Тропики. Смена пейзажей и неподвижное время, неподвижное, как жара, как сама вечность…
   Генерал прикрыл платком затылок от солнца. Рядом, в ногу с конем, шел индеец.
   – Я думаю, если мы будем идти всю ночь, то сможем утром приблизиться к границе. Следовало бы, пожалуй, рискнуть и выехать на шоссе; мне надо заехать в «Лас-Альдеас», к моим старым знакомым.
   – Тата! На шоссе?! Что ты надумал? Тебя увидит конная полиция!
   – Не бойся, иди за мной. Кто не рискует, тот не выигрывает, а эти знакомые могут нам очень помочь.
   – Ой, нет, тата!
   Вздрогнув, индеец добавил:
   – Слышишь? Слышишь, тата?…
   Приближался конный отряд, но скоро стук копыт стал затихать и затерялся где-то позади, словно отряд повернул обратно.
   – Тише!
   – Конная полиция, тата; я знаю, что тебе говорю, и нам надо пробираться старой дорогой, хотя придется сделать большой крюк, чтобы выйти к «Лас-Альдеас».
   Вслед за индейцем генерал свернул в сторону. Пришлось спешиться и вести лошадь под уздцы. Ущелье все более и более заглатывало их, и чудилось, будто идут они внутри раковины, под покровом смертельной угрозы, витавшей над ними. Быстро стемнело. Мрак сгущался на дне спящего ущелья. Ветер, то налетавший, то стихавший, качал деревья, тревожил птиц, казавшихся таинственными предвестниками опасности. Розоватое облачко пыли у самых звезд – это все, что они увидели на том месте, где недавно стояли: там пронесся отряд конной полиции. Они шли всю ночь.
   – Как поднимемся наверх, будет «Лас-Альдеас», суньор.
   Индеец пошел с лошадью вперед, чтобы предупредить о приезде Каналеса его приятельниц, трех сестер – старых дев, чья жизнь текла мирно и тихо: от троицы до ангины, от поминок до простуды, от флюса до колотья в боку. Они выслушали новость. Чуть не упали в обморок. Приняли генерала в спальне. Гостиная не годилась. В деревнях таков обычай, что гости, входя, кричат на весь дом: «Аве Мария! Аве Мария!» Генерал рассказал им о своем несчастье прерывающимся, угасшим голосом, смахнув слезу при упоминании о дочери. Они плакали так горько, так горько, что па момент забыли о собственном горе, о смерти мамы, по которой носили глубокий траур.
   – Мы, конечно, будем содействовать вашему побегу, хоть напоследок. Я пойду поговорю с соседями… Вот когда вспомнишь о контрабандистах… Ох, я знаю! Все броды через реку охраняются полицией.
   Старшая, говоря это, вопросительно посмотрела на сестер.
   – Да, моя сестра права, генерал, мы поможем вам бежать, а так как вам не мешает взять с собой немного провианта, пойду приготовлю еду.
   К словам средней сестры, у которой от страха даже перестали болеть зубы, присоединилась младшая:
   – И раз вы здесь у нас проведете весь день, я останусь с вами, чтобы вам не было так грустно.
   Генерал растроганно посмотрел на сестер – то, что они делали для него, не имело цены – и попросил их тихим голосом простить его за беспокойство.
   – Что вы, что вы, генерал!
   – Не надо, генерал, не говорите так!
   – Дорогие мои, я вижу, как вы добры ко мне, но я ведь понимаю, какой опасности вы себя подвергаете…
   – Это долг друзей… А вы, генерал, можете себе представить, генерал, как нам тяжело после смерти мамы…
   – Скажите, отчего же умерла ваша матушка?…
   – Вам расскажет моя сестра; а мы пойдем займемся делами…
   Так сказала старшая. И вздохнула. Потом пошла в кухню; тихо скрипел под платьем корсет. Среди старых экипажей, около курятника средняя сестра приготавливала сверток с провизией.
   – Ее невозможно было перевезти в столицу, а здесь не могли распознать болезнь; вы ведь знаете, генерал, как это бывает. Болела и болела… Страдалица! Она умерла в слезах, потому что оставила нас одних-одинешенек на белом свете. Так пришлось… И к тому же представьте себе наше положение сейчас: мы не знаем, как расплатиться с врачом, он за пятнадцать визитов хочет взять с нас сумму, примерно равную стоимости этого дома, то есть все, что мы унаследовали от отца. Простите, одну минуту; пойду посмотрю, чего хочет ваш парень.
   Когда младшая сестра вышла, Каналес задремал. Глаза закрыты, тело как пух…
   – Что тебе?
   – Смилуйся, скажи, где мне можно присесть…
   – Вон там, видишь?… За экипажами…
   Сельская тишина ткала сон спящего генерала. Благодарностью дышали засеянные ноля, нежностью – зеленеющие всходы и полевые цветы. Утро прошло, наполненное страхом куропаток, которых охотники осыпали дробью; черным страхом перед свежей могилой, которую священник окропил святой водой; проделками молодого бычка – игруна и упрямца. На голубятне в патио старых дев произошли важные события: смерть соблазнителя, помолвка и тридцать совокуплений под солнцем… «Вот какие у нас дела! Вот какие у нас дела! – говорили голуби, высовываясь из окошек своих домиков. – Вот какие у нас дела!»
   В двенадцать часов генерала разбудили и пригласили обедать. Рис в листьях чипилина[18]. Мясной бульон. Косидо[19]. Курица. Фасоль. Бананы. Кофе.
   – Аве Мария!…
   Голос политического начальника[20] прорвал обед. Сестры побледнели, не зная, что делать. Генерал скрылся за дверью.
   – Не надо так пугаться, душечки, я же не дьявол о семи рогах! Просто беда, как нерадушно вы гостей встречаете, а я-то к вам так распрекрасно отношусь! И вы это великолепно знаете!
   Бедняжки совсем лишились дара речи.
   – И… даже шутки ради войти не приглашаете и стул не предлагаете… хоть на пол садись!
   Младшая подвинула стул представителю высшей власти в деревне.
   – …шое спасибо, так-то. Однако кто же это обедает с вами? Я вижу, накрыто па троих да еще четвертый прибор?…
   Три сестры одновременно уставились на тарелку генерала.
   – Это… Разве?… – пробормотала старшая; хрустнули до боли сжатые пальцы.
   Средняя сестра поспешила на помощь:
   – Не знаю, как вам объяснить; дело в том, что после маминой смерти мы все равно ставим на стол ее тарелку, чтобы не чувствовать себя такими одинокими…
   – Сдается мне, вы становитесь спиритками.
   – А вы обедали, майор?
   – Благодарение божье, меня сейчас покормила супруга, и не успел я отдохнуть после обеда, как пришла телеграмма от министра внутренних дел с распоряжением возбудить против вас дело, если вы не рассчитаетесь с врачом.
   – Но, майор, это же несправедливо, вы же видите, как это несправедливо…
   – А хоть бы и несправедливо – там, где вещает бог, помалкивает дьявол…
   – Разумеется!… – воскликнули три сестры со слезами на глазах.
   – Мне очень неприятно огорчать вас; итак, вам уже известно: девять тысяч песо, дом или…
   По тому, как он встал и зашагал к двери, бесцеремонно повернувшись к ним огромной спиной, спинищей, похожей на ствол сейбы, было видно, что гнусный замысел врача близок к свершению.
   Генерал слышал, как плакали сестры. Они заперли входную дверь на засов и щеколду, боясь, что майор вернется. Слезы орошали куриное жаркое.
   – Как ужасна жизнь, генерал! Какой вы счастливый, что навсегда покидаете эту страну!
   – Чем же они вам угрожают?… – прервал Каналес старшую сестру, которая, не вытирая струившихся ручьями слез, обратилась к сестрам:
   – Скажите…
   – Тем, что выбросят маму из могилы… – прошептала младшая.
   Каналес уставился на сестер и перестал жевать:
   – Как это так?
   – Вот так, генерал, грозят, что выбросят маму из могилы…
   – Но это же неслыханно…
   – Что и говорить…
   – Да. Вы не знаете, генерал, что врач у нас в деревне подлец высшей марки; пас предупреждали, но все, видно, надо испытать на собственной шкуре; мы с ним связались. Что вы хотите! Трудно представить себе, какие есть гадкие люди…
   – Еще редисочки, генерал…
   Средняя сестра протянула блюдо, и пока Каналес брал ре-писку, младшая продолжала рассказ:
   – Вот мы и поплатились… Его подлая затея состоит в том, что он строит заранее склеп, если у него есть тяжелобольной'; ведь родные меньше всего думают о могиле… Наступил момент – Так случилось с нами, – и, чтобы не положить маму в сырую землю, мы согласились взять место в его склепе, не зная, чему себя подвергаем.
   – Беспомощные, одинокие женщины, – вставила старшая Прерывающимся от рыданий голосом.
   – Когда мы увидели счет, генерал, который он прислал, – нам всем троим стало дурно: девять тысяч песо за пятнадцать визитов, девять тысяч песо, этот дом, потому что он, кажется, хочет жениться, или… или… если мы ему не заплатим, как он заявил моей сестре, – это просто ужасно! – чтобы мы убрали нашу «падаль» из его склепа!
   Каналес стукнул кулаком по столу:
   – Негодяй!
   Он снова опустил с размаху руку на стол – зазвенели тарелки, приборы и стаканы; растопырил пальцы и сжал их в кулак, словно хотел задушить не только одного этого бандита с дипломом, а всю социальную систему, которая на каждом шагу пригвождала его к позорному столбу. «И за все это, – думалось ему, – бедному люду обещают царство небесное, за то, чтобы терпеть здесь всех этих подлецов. Нет, хватит! Довольно ждать обещанного царства! Клянусь, что свершу полный переворот, сверху донизу, снизу доверху; народ должен подняться против этого скопища пройдох, титулованных прожигателей жизни, бездельников, которых надо заставить пахать землю. Каждому из нас найдется что уничтожить, сломать, истребить. Чтоб камня на камне не осталось».
   Побег был назначен на десять часов вечера – так условились с одним контрабандистом, другом дома. Генерал написал несколько писем; одно, срочное, для дочери. Индеец должен был идти к границе по шоссе под видом носильщика. Долгих прощаний не было. Лошади удалялись, бесшумно ступая по земле копытами, обернутыми в тряпки. Прислонившись к стене, плакали сестры во мраке переулка. У самого въезда на широкую улицу из темноты протянулась рука и остановила лошадь генерала. Послышались шуршащие шаги.
   – Ну и напугался же я, – проворчал контрабандист, – даже дух захватило! К счастью, бояться нечего, эти люди идут туда, где доктор, кажется, ублажает серенадой свою зазнобу.
   Смолистый факел, горевший в конце улицы, то сближал, то разъединял в языках яркого пламени темные силуэты домов, деревьев и пяти-шести человек, стоявших кучкой под окном.
   – Который из них лекарь?… – спросил генерал, сжимая револьвер в руке.
   Контрабандист придержал лошадь, поднял руку и пальцем указал на фигуру с гитарой. Выстрел разорвал воздух, и, словно банан, отломившийся от ветви, рухнул наземь человек.
   – О-хо-хо!… Гляди-ка, что наделали!… Бежим, быстрей! Нас схватят… пошли в галоп!
   – Вот… что… все… мы… дол… жны… де… лать… чтоб… навес… ти… поря… док… в стра… не! – проговорил Каналес, подпрыгивая в седле.
   Бег лошадей разбудил собак, собаки разбудили кур, куры – петухов, петухи – людей, людей, которые, пробуждаясь, возвращались к жизни нехотя, зевая, потягиваясь, со страхом…
   Полицейский дозор подобрал труп врача. Из соседних домов вышли люди с фонарями. Та, в чью честь пелась серенада, слез не лила, а, одурев от страха, полураздетая, с лампой в бледных руках, вперила глаза в черноту преступной ночи.
   – Мы уже у реки, генерал; но там, где нам придется переходить, смогут пройти только настоящие мужчины; я прямо вам говорю… Эх, жизнь, быть бы тебе вечной!…
   – Долой страх! – воскликнул Каналес, ехавший сзади на гнедой лошади.
   – Тем лучше! Тут есть такие твари, которые могут напасть, если учуют! Держитесь за мной след в след, чтобы не отстать!
   Неясный, расплывчатый пейзаж; струи теплого, порой холодного, как стекло, воздуха. Шум, летевший с реки, пригибал тростник.
   По оврагу спустились пешком к берегу. Контрабандист привязал лошадей в потайном месте, чтобы забрать их на обратном пути. Местами, там, где не чернели тени, река отражала звездное небо. Плыли странные растения, ветки деревьев с зелеными оспинами листьев, белесыми глазами и белыми зубами. Вода плескалась о речные бока-берега, сонная, маслянистая, пахнущая лягушками…
   С островка на островок прыгали контрабандист и генерал, молча, с оружием в руках. Собственные тени преследовали их по пятам, словно аллигаторы. Аллигаторы – словно их собственные тени. Тучи мошек впивались в лица. Крылатый яд, носимый ветром. Пахло морем, морем, попавшим в сети леса со всей своей рыбой, со своими звездами, своими кораллами, глубинами, течениями… Мох раскачивал над их головами свои длинные, скользкие осьминожьи щупальца как последние остатки жизни. Даже звери не отваживались пробираться там, где пробирались они. Каналес то и дело оглядывался по сторонам, подавленный этой зловещей природой, непостижимой, как душа его расы. Аллигатор, вероятно когда-то отведавший человечьего мяса, бросился на контрабандиста; но тот успел проскочить. Генерал, чтобы избежать опасности, хотел было отпрыгнуть назад, но, повернувшись, застыл, словно перед ним ударила молния: сзади его ждала раскрытая пасть другого чудища. Решающий момент. Холод скользнул по спине, сковал тело. Казалось, будто каждый волосок на голове зашевелился. Отнялся язык. Сами собой сжались пальцы. Три выстрела прогремели один за другим, и эхо еще повторяло их, когда он, живым и невредимым, снова прыгнул вперед, пользуясь тем, что раненый гад, преграждавший ему дорогу, бежал. Контрабандист тоже выстрелил несколько раз. Генерал, оправившись от страха, поспешил пожать ему руку и обжег пальцы о дуло ружья, которое тот держал.
   Когда занялась на небе заря, они распрощались у границы. Над изумрудами полей, над горами среди густых зарослей, превращенных птицами в музыкальные шкатулки, и над дикой сельвой плыли облака, похожие па аллигаторов, несущих на хребтах сокровищницы света.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Недели, месяцы, годы…

XXVIII. Разговор во мраке

   Первый голос:
   – Какой сегодня день?
   Второй голос:
   – Правда, какой сегодня день?
   Третий голос:
   – Постойте… Меня арестовали в пятницу: пятница… суббота… воскресенье… понедельник… понедельник… Действительно, сколько времени я уже здесь? Какой же, в самом деле, сегодня день?
   Первый голос:
   – У меня такое ощущение… Вам не кажется?… Будто мы где-то далеко, страшно далеко…
   Второй голос:
   – Пас погребли навечно в могиле заброшенного кладбища и о нас забыли…
   Третий голос:
   – Не говорите так!
   Оба первых голоса:
   – Небу…
   – …дем так говори-и-ить!
   Третий голос:
   – Но только не умолкайте; меня пугает тишина, я боюсь;
   так и кажется, будто из мрака тянется рука, чтобы схватить меня за горло и удушить.
   Второй голос:
   – Не умолкайте, черт побери! Расскажите, что делается в городе, ведь вы последним из нас видели его; что говорят в народе, как там вообще?… Иногда мне кажется, что весь город, как мы, потонул во мгле, стиснутый гигантскими стенами, а улицы его покрыты мертвой гнилью всех прошлых зим. Не знаю, случается ли такое с вами, но к концу зимы меня всегда мучает мысль, что вся грязь вокруг подсыхает. Когда я говорю о городе, у меня появляется зверский аппетит; вот бы сейчас калифорнийских яблок…
   Первый голос:
   – Не хотите ли апель-синов? Нет, я был бы счастлив, если бы мог выпить чашку горячего чаю!
   Второй голос:
   – Подумать только, что в городе все по-прежнему: словно ничего и не произошло, словно нас и не заточали сюда. Трамваи все так же ходят. Который час, однако?
   Первый голос:
   – Что-нибудь около…
   Второй голос:
   – Просто не представляю…
   Первый голос:
   – Должно быть, около…
   Третий голос:
   – Не умолкайте, говорите; только не умолкайте, ради всего святого. Тишина меня пугает, я боюсь; так и кажется, будто из мрака тянется рука, чтобы схватить меня за горло и удушить! – PI прибавил, задыхаясь: – Я не хотел об этом говорить, но боюсь, что нас будут истязать…
   Первый голос:
   – Да отсохнет у вас язык! Наверное, это очень страшно, когда тебя бьют.
   Второй голос:
   – Даже правнуки тех, кто стерпит надругательства, не забудут позора!
   Первый голос:
   – Вечно вы ересь несете; молчите лучше!
   Второй голос:
   – Для священнослужителей все на свете ересь…
   Первый голос:
   – Глупости! Вопли себе в голову!
   Второй голос:
   – Я говорю, что священнослужители всегда видят греховное в чужом глазу.
   Третий голос:
   – Не умолкайте, говорите; не умолкайте, ради всего святого. Тишина меня пугает, я боюсь; так и кажется, будто из мрака тянется рука, чтобы схватить меня за горло и удушить!
   В небольшой темной камере, куда были брошены нищие, взятые той ночью, томились в заключении студент и пономарь, к которым теперь присоединился лиценциат Абель Карвахаль,
   – Мой арест, – сказал Карвахаль, – произошел при следующих печальных обстоятельствах. В то утро служанка отправилась за хлебом и, возвратившись, сообщила моей жене, что наш дом окружен солдатами. /Кена поспешила предупредить меня, по я не придал этому значения, в полной уверенности, что речь идет об аресте какого-нибудь контрабандиста, торговца спиртным. Я преспокойно побрился, принял ванну, позавтракал и оделся, чтобы идти поздравить Президента. Разрядился в пух и прах!… «Привет, коллега, рад вас видеть», – сказал я военному прокурору, которого встретил в полной парадной форме у дверей своего дома. «Я пришел за вами, – ответил он, – поторапливайтесь, уже довольно поздно!» Мы прошли вместе несколько шагов, и на его вопрос, ведомо ли мне, что тут делают солдаты, окружившие мой дом, я ответил отрицательно. «Ну, тогда я скажу вам, притворщик, – бросил он мне. – Они пришли арестовать вас». Я посмотрел ему в лицо и понял, что он не шутит. В тот же момент офицер схватил меня за руку, и под стражей мое бренное тело препроводили в этот застенок. Во фраке и цилиндре.
   Немного помолчав, он добавил:
   – Теперь говорите вы; тишина меня пугает, я боюсь!…
   – Ой-ой! Что это? – вскричал студент. – У пономаря голова холодна, как мельничный жернов!
   – Откуда вы знаете?
   – Я трогаю его, он даже не чувствует…
   – Вы трогаете не меня, я отвечаю вам…
   – Тогда кого же? Вас, лиценциат?
   – Нет…
   – Значит… Значит, с нами тут покойник!
   – Нет, не покойник, это я…
   – Но кто вы?… – поперхнулся студент. – Вы холодны как лед.
   Еле слышный голос ответил:
   – Один из вас…
   Три первых голоса:
   – А-а-а!
   Пономарь поведал лиценциату Карвахалю историю своей беды:
   – Вышел я из ризницы (и он видел себя выходящим из опрятной ризницы, пропитанной запахом погашенных кадил, старого дерева, позолоты облачений, тления), прошел через церковь (и он видел себя идущим через церковь, преисполненным робостью, которую внушало ему присутствие всевышнего, неподвижные лампады и беснующиеся мухи) и направился к выходу, чтобы снять по поручению одного из святых братьев сообщение о девятидневном трауре в честь святой девы де ла О, так как дни траура истекли. Но, по несчастью – ибо я не умею читать, – вместо того чтобы убрать извещение о трауре, я сорвал бумагу, сообщавшую о дне рождения матери Сеньора Президента, по желанию которой было выставлено изображение Всевышнего… Чего вы еще хотите! Меня арестовали и посадили в эту камеру как революционера!
   Один лишь студент не промолвил ни слова о том, за что пострадал. Ему было легче говорить о своих дырявых легких, нежели худо отзываться о родной стране. Он с упоением рассказывал о своем недуге, чтобы забыть о том, что увидел луч света в ночь кораблекрушения, что увидел луч света сквозь груды трупов, что у него открылись глаза в школе без окон, где на самом пороге погасили огонек его надежды и взамен не дали ничего: тьма, хаос, смятение, черная меланхолия кастрата. И мало-помалу тихо, сквозь зубы, он стал декламировать поэму о принесенных в жертву поколениях:
 
Пропитаны слезами, солоны,
как моряки, вернувшиеся с моря,
в порту небытия бросаем якорь,
и света нет на мачтах наших рук.
 
 
Никто не ждет нас здесь – пи топь, ни воды
с отливом синим цвета дальних звезд.
Мы выкликаем наши имена,
но эхо даже не пожмет плечами.
 
 
Коснись губами моего лица,
рука в моей руке. Вчера друзья
легли навеки под плакучей ивой
воспоминаний; вспоминать не надо.
Мешок прорвался, и пучок распался,
колосья метеорами упали
в пространство, в пустоту… Но нет еще…
Еще в груди скачками сердце бьется.
 
 
Но нет еще. И это «нет» земли
гробницам, это наковален «нет»,
«нет» ульев, где, как зерна, сами пчелы,
отчаянное, детское «нет», – «нет»!
 
 
H повторяла роза всех ветров
с детьми отчаянное «нет, нет, нет»,
и ночь, как на колесах катафалк,
со всей землею вместе повторяла
гробницам и могилам «нет, нет, нет»;
и даже кони это повторяли
подковами за наковальней вслед,
входя на кладбище и выходя,
как будто возвращаясь с дальних звезд.
 
 
Загадки зорь на этих дальних звездах,
уход в мираж во время пораженья,
так далеко от мира и так рано.
 
 
Чтоб век, как берегов, достичь однажды,
в открытом море бьются волны слез.
 
   – Не умолкайте, говорите! – сказал Карвахаль после долгого молчания. – Говорите о чем-нибудь!
   – Давайте поговорим о свободе! – прошептал студент.
   – Что за смысл, – отозвался пономарь, – говорить о свободе в тюрьме!
   – А больные, разве не говорят они в больнице об исцелении?…
   Глухо, чуть слышно прозвучал четвертый голос:
   – …Нет надежды на свободу, друзья мои; мы осуждены сносить все до тех пор, пока богу будет угодно. Граждане, страстно желавшие родине счастья, теперь далеко. Одни просят подаяния у чужих дверей, другие гниют в общей могиле. Придет день, когда по улицам нельзя будет пройти из-за творимых злодеяний. Деревья не дают уже таких плодов, как прежде. Маис уже не насыщает. Сон уже не ободряет. Вода уже не освежает. Все труднее дышать этим воздухом. Язвы сеют заразу, зараза рождает язвы, и недалек день гибели, мира, когда придет конец всему. Да увидят это мои глаза, потому что мы проклятый народ! Голоса неба слышны в раскатах грома, они говорят нам: «Мерзавцы! Подлецы! Пособники гнусных беззаконий!» Тюремные стены, у которых злодейские пули сразили сотни людей, забрызганы мозгами. Дворцовый мрамор влажен от крови невинных. Куда обратить очи в поисках свободы?
   Пономарь:
   – К богу, он всемогущ!
   Студент:
   – Зачем, если он не отвечает?…
   Пономарь:
   – Такова, значит, его святая воля…
   Студент:
   – Очень жаль!
   Третий голос:
   – Не умолкайте, говорите; не умолкайте, ради всего святого. Тишина меня пугает, я боюсь; так и кажется, будто из мрака тянется рука, чтобы схватить меня за горло и удушить!
   – Лучше помолиться…
   Голос пономаря окропил камеру христианским смирением. Карвахаль, слывший в своем квартале за либерала и рясоненавистника, пробормотал:
   – Помолимся…
   Но тут вмешался студент:
   – Что значит «помолимся»! Мы не должны молиться! Давайте сорвем эту дверь и свершим революцию!
   Две чьи-то руки, он не видел чьи, крепко обняли его, и он почувствовал, как его щеку уколола бородка, смоченная слезами: