Кучер выхватил у нее хлыст. Нельзя так гнать… Да, да, да, да… Да… Нет… да… нет… да… нет… Но почему нет?… Как это нет?… Да… нет… да… нет… Она сорвала с себя серьги, брошь, кольца, браслет и сунула кучеру в карман куртки, чтобы он не сдерживал лошадей. Ей надо было спасти мужа. Но они никак не могли доехать… Доехать, доехать, доехать… Но конца пути не видно… Доехать, упросить, спасти мужа, но пути не было конца. Они вросли в землю, как телеграфные столбы, или, скорее, бежали назад, как телеграфные столбы, как живые колючие изгороди, как незасеянные поля, как золотые облака сумерек, как пустынные перекрестки дорог и неподвижные быки.
   Наконец по обочине дороги, терявшейся среди деревьев, они свернули к резиденции Президента. Ей стало душно. Они проезжали мимо опрятных домишек словно вымершего поселения. Но вот навстречу им стали попадаться экипажи, возвращавшиеся из президентских владений – ландо, двуколки, кареты, в которых сидели люди с почти одинаковыми лицами, в почти одинаковых костюмах. Шум нарастал – стук колес по брусчатке, стук лошадиных копыт… Но конца пути не видно, конца не видно… Среди тех, кто возвращался в экипажах, – отставных бюрократов и военных, прикрывавших жирное брюшко нарядной одеждой, – шли пешком хуторяне, срочно вызванные Президентом много месяцев тому назад; крестьяне в обуви, похожей на кожаные бурдюки; школьные учительницы, то и Дело сходившие с дороги, чтобы отдышаться: глаза запорошены пылью, ботинки из дубленой кожи разорваны, нижние юбки выбились из-под платья; и группки индейцев, – они хоть и являли собою муниципальную власть в своих округах, по счастью мало разбирались во всем происходившем. Спасти его, да, да, Да, но где же конец пути?
   Главное, доехать, приехать раньше, чем истечет время аудиенции, доехать, упросить, спасти его… Но нет конца пути! Оставалось совсем немного, только выехать из деревни. Они уже Должны быть там, а деревня все не кончается. По этой же дороге в святой четверг проносили статуи Иисуса и святом девы из Долорес. Своры собак – унылое гудение труб нагоняло на них тоску – завывали на все голоса, когда процессия проходила мимо Президента, восседавшего на балконе под навесом из красных ковров и багровых цветов. Иисус, придавленный тяжелым деревянным балдахином, проплыл перед Цезарем, и к Цезарю обратились восхищенные взоры мужчин и женщин. Мало, видно, было страданий, мало слез, проливавшихся ежечасно, мало того, что семьи и города старели от горя; в довершение позорного фарса надо было, чтобы перед Сеньором Президентом тащили изваяние распятого Христа с затуманенными мукой глазами, которого под золоченым балдахином – это ли не кощунство? – несла толпа уродов и страшилищ, а вокруг грохотала языческая музыка.
   Экипаж остановился у входа в августейшую резиденцию. Супруга Карвахаля побежала к дому по аллее, мимо рядов раскидистых деревьев. Какой-то офицер преградил ей путь.
   – Сеньора, сеньора…
   – Я приехала к Президенту…
   – Сеньор Президент не принимает, вернитесь…
   – Нет, нет, принимает, нет, меня он примет, я жена лиценциата Карвахаля… – И она бросилась бежать дальше, вырвавшись из рук офицера, который следовал за ней, приказывая остановиться. Ей удалось достичь домика, слабо озаренного отблесками заката.
   – Могут расстрелять моего мужа, генерал!…
   По веранде этого почти игрушечного домика прогуливался, заложив руки за спину, высокий, смуглый, с головы до пят татуированный золотым шитьем, человек. К нему обратилась она в волнении:
   – Могут расстрелять моего мужа, генерал!
   Военный, гнавшийся за ней от ворот, не переставая твердил, что видеть Президента невозможно.
   Важный вид не помешал генералу грубо оборвать ее:
   – Сеньор Президент не принимает, уважаемая, и убирайтесь отсюда, будьте любезны…
   – О генерал! Генерал! Что я буду делать без моего мужа, что я буду делать без него? Нет, нет, генерал! Он принимает! Пустите, пустите! Доложите обо мне! Ведь могут расстрелять моего мужа!
   Слышно было, как стучало ее сердце. Ей не дали упасть на колени. Звенящая, колючая тишина была ответом на ее мольбы.
   Сухие листья громко шелестели в сумерках, словно в страхе перед ветром, который их срывал и уносил. Она упала на какую-то скамью. Люди из черного льда, холодное мерцание звезд. Рыдания срывались с ее губ то шорохом накрахмаленной бахромы, то звоном ножей. Слюна текла по вздрагивавшему от суд0рожных всхлипывании подбородку. Она упала на скамью, которую смочила слезами, будто скамья была точильным камнем. Напрасно ее гнали прочь от дома, где, возможно, был Президент. Шаги патруля заставили ее в ужасе вскочить. Пахло колбасой, винным перегаром, смолистой сосной. Скамья исчезла в темноте, как унесенная морем доска. Она брела от одного места к другому, чтобы не утонуть, как скамья, в темноте, чтобы остаться живой. Два, три, несколько раз ее задерживали часовые, стоявшие между деревьями. Они останавливали ее грубым окриком, грозя прикладом или беря на мушку, если она пыталась идти дальше. Отчаявшись пробиться мольбами направо, она бежала налево. Спотыкалась о камни, прорывалась сквозь колючие заросли. Другие ледяные стражи преграждали ей путь. Она умоляла, боролась, протягивала руки, как нищая, и, когда ее уже никто не слушал, бросалась в противоположную сторону…
   Деревья уронили тень на дорогу у экипажа; тень, которая, едва ступив на подножку, как безумная метнулась назад, попытать счастье в последний раз. Возница проснулся и, вытаскивая руку из кармана, чтобы взяться за вожжи, едва не вытряхнул нагревшиеся там драгоценности. Ему казалось, что прошла целая вечность; он уже не считал, сколько часов оставалось пробыть с Мингой. Серьги, кольца, браслет… Уж теперь-то она не заартачится! Он почесал одной ногой другую, надвинул шляпу на лоб и сплюнул. Откуда взялась такая темь и столько жаб?… Супруга Карвахаля шла назад, к экипажу, поступью сомнамбулы. Опустившись на сиденье, она приказала кучеру немного подождать, может быть, откроют дверь в доме. Полчаса… Час…
   Экипаж бесшумно катился; или она не слышала стука колес, или они продолжали стоять на месте… Дорога устремлялась по крутому откосу вниз, на дно ложбины, чтобы взметнуться затем вверх, подобно ракете, в поисках города. Первая темная стена. Первый белый дом. Дыру в какой-то стене прикрыла вывеска с фамилией «Онофров»… Она чувствовала, что все сомкнулось вокруг ее горя… Воздух… Все… В каждой слезе – планетная система. Сороконожки ночной росы падали с черепиц на узкие тротуары… Кровь стыла в жилах… Что с нею?… Мне плохо, очень плохо!… А завтра что с ней будет?… То же самое, и послезавтра то же! Она спрашивала себя и себе же отвечала… И послезавтра то же…
   Вес всех мертвых заставляет землю поворачиваться к ночной мгле, а к дневному свету – вес живых… Когда мертвых будет больше, чем живых, настанет вечная, бесконечная ночь – живые не смогут перевесить, заставить вернуться день…
   Экипаж остановился. Улица вела дальше, но для нее путь кончался здесь, она стояла перед тюрьмой, где, сомнений нет… Она все теснее прижималась к стене… На ней не было траурных одежд, но у нее уже появилось чутье летучей мыши… Страшно, холодно, гадко; она не чувствовала ничего, припав к стене, которая вот-вот отзовется эхом залпа… Несмотря ни на что, уже стоя здесь, она не могла поверить, что убьют ее мужа, вот так, просто; так, выстрелом из винтовки, пулями, такие же люди, как он, с глазами, с губами, с ногами, с волосами на голове, с ногтями на пальцах, с зубами во рту, с языком, с язычком в горле… Невозможно представить себе, что его расстреляют такие же люди, люди того же цвета кожи, с теми же интонациями в голосе, люди, которые смотрят, слушают, ложатся спать, встают, любят, умываются по утрам, едят, смеются, ходят; люди с теми же думами и теми же сомнениями…

XXXII. Сеньор Президент

   Кара де Анхель получил приказ срочно явиться в загородный дом Президента. Он пытливо вглядывался в лицо Камилы, смотрел, как проясняется ее горящий взор, оживает стекло глаз, и, подобно трусливому пресмыкающемуся, извивался в муках сомнений: идти или не идти? Сеньор Президент или Камила, Камила или Сеньор Президент…
   Он еще чувствовал на своей спине настойчивое постукивание пальцев, слышал переливы молящего голоса трактирщицы. Ведь представлялась возможность просить за Васкеса. «Идите же, я останусь, присмотрю за больной…» Выйдя на улицу, он тяжело вздохнул. Сел в экипаж и покатил к президентскому дому. Стучали лошадиные копыта о брусчатку, монотонно струился шум колес. «Крас-ный за-мок», «У-лей», «Вул-кан»… Он внимательно, по слогам читал названия магазинов; вечером они были гораздо заметнее, чем днем. «Эль Гуа-да-ле-те»… «Экс-пресс»… «Ку-ри-ца с цып-ля-та-ми»… Порой его глаза Натыкались на восточные имена: «Лон Лей Лон и К0»… «Хван Се Чан» – «Фу Хван Ен»… «Чон Чан Лон»… «Сей Ен Сой»… Он продолжал думать о генерале Каналесе. Вызывают, наверно, чтобы сообщить… Не может быть! А почему бы и нет? Его схватили и убили или… не убили, а просто поймали… Внезапно поднялось облако ныли. Ветер играл с экипажем, как тореро с быком. Все может быть! Выехав за город, экипаж покатился плавнее, словно тело, которое из твердого состояния перешло в жидкое. Кара де Анхель стиснул колени руками и вздохнул. Шум экипажа терялся среди тысячи шумов ночи, которая приближалась медленно, спокойно, рассыпая свою коллекцию древних монет. Ему почудилось, что он слышит полет птицы. Они проехали куцый ряд домишек. Лаяли полудохлые псы…
   Помощник военного министра ожидал его у дверей своего кабинета и, протянув ему руку и одновременно загасив сигару о грань пилястры, повел, без доклада, в покои Сеньора Президента.
   – Генерал, – Кара де Анхель взял помощника министра под руку, – вы не знаете, зачем меня вызвал патрон?…
   – Нет, дон Мигелито, ведать не ведаю.
   Через секунду он уже понял, в чем дело. Приглушенное хихиканье, которое он тут же услышал, подтвердило то, о чем уклончивый ответ помощника министра позволял лишь догадываться. Заглянув в дверь, он увидел лес бутылок на круглом столе и блюда с холодной закуской, салатом из агуакате[27] и красным перцем. Картину дополняли стоявшие в беспорядке кресла. Матовые оконные стекла, разукрашенные красными гребешками, затеяли игру со светом, который отбрасывали зажженные в парке фонари. Офицеры и солдаты стояли на постах, вооруженные с головы до ног; у каждой двери офицер, у каждого дерева солдат. Из глубины комнаты, покачиваясь, выплыл Сеньор Президент; земля плясала у пего под ногами, потолок ходил ходуном над головой.
   – Сеньор Президент, – начал фаворит, собираясь заявить о своей готовности к услугам, как тот его прервал:
   – Ми-ни-стер…ва!
   – О богине изволит говорить Сеньор Президент?
   Его превосходительство приблизился вприпрыжку к столу и, не обратив внимания на поспешность, с какой фаворит заговорил о Минерве, заорал:
   – Мигель, а знаешь ты, что тот, кто изобрел алкоголь, искал напиток долголетия?…
   – Нет, Сеньор Президент, этого я не знаю, – поторопился ответить фаворит.
   – Странно, потому что он в лучшем мире…
   – Было бы странно, если бы об этом ничего не слышал человек, обладающий такой огромной эрудицией, как Сеньор Президент, – вы по справедливости слывете в мире одним из самых выдающихся современных государственных деятелей; мне же не стыдно не знать.
   Его превосходительство прикрыл глаза, чтобы предметы, плясавшие перед ним в эту минуту, встали на свои места.
   – Тс, я много знаю!
   После этих слов его рука тяжело упала на темный лес бутылок виски, и он подал рюмку Кара де Анхелю.
   – Пей, Мигель… – Он вдруг поперхнулся на полуслове; что-то застряло в горле. Кулаком ударил себя в грудь, – жилы на тощей шее напряглись, вены па лбу налились кровью, – и лишь после нескольких глотков воды из сифона, поданного ему фаворитом, снова приобрел способность говорить, икая и отдуваясь.
   – Ха-ха-ха-ха! – вдруг захохотал он, тыкая пальцем в Кара де Анхеля. – Ха-ха-ха-ха! Смертью пахнет. – Новые взрывы хохота. – Смертью пахнет… Ха-ха-ха-ха!…
   Фаворит побледнел. В руке задрожала только что взятая рюмка с виски.
   – Сень…
   – …ор Пр-р-резидент все знает, – перебил его превосходительство. – Ха-ха-ха-ха… Чует, когда пахнет смертью, и слушает советы юродивых, как все спириты… Ха-ха-ха-ха!…
   Кара де Анхель поднял к губам рюмку, чтобы не закричать, и проглотил виски; секунду назад перед глазами взметнулось пламя, секунду назад он готов был ринуться на хозяина и раздавить гнусный смех в его горле, загасить огонь проспиртованной крови. Если бы поезд проехал по его собственной спине, ему было бы легче. Его тошнило от самого себя. Он остался тем же послушным, разумным псом, который доволен своей порцией объедков, доволен инстинктом, сохранявшим ему жизнь. Он растянул губы в улыбке, чтобы скрыть ярость, словно отравленный, у которого раздувалось лицо, а смерть глядела из черных бархатных глаз.
   Его превосходительство охотился за мухой.
   – Мигель, ты умеешь ловить мух?…
   – Нет, Сеньор Президент…
   – Ах да; ведь ты-ы-ы… агонизируешь!… Ха-ха-ха-ха-ха!… Хи-хи-хи-хи!… Хо-хо-хо-хо-хо!… Хе-хе-хе-хе!…
   И, заливаясь смехом, он продолжал преследовать муху: рубашка выбилась наружу, штаны расстегнулись, ботинки развязались, по подбородку текли слюни, белки глаз – цвета яичного желтка.
   – Мигель, – он остановился, не преуспев в своей охоте, и сказал, задыхаясь: – Мигель, игра «ловля мух» – самая забавная и простая вещь; нужно только иметь терпение. Я еще в деревне, мальчишкой, выигрывал монеты в этой игре.
   Заговорив о родной деревне, он нахмурил брови, на лоб упала тень, и он обернулся к карте Республики, оказавшейся в этот момент у него за спиной, ударил кулаком в то место, где чернело название его деревни.
   В памяти всплыли улицы, по которым он бегал ребенком, бедно одетым, до несправедливости бедно одетым; улицы, где он ходил юношей, зарабатывая себе на хлеб, тогда как парни из богатых семей проводили жизнь в безделье и кутежах. Он видел себя в этом болоте, среди земляков, – маленького человечка, который уединялся в комнатушке и при свете сальной свечи учился ночь напролет в то время, как мать спала на койке, а ветер, пахнувший бараном, с рогами урагана, носился по пустынным улицам. И он видел себя уже в кабинете адвоката третьей категории, среди продажных женщин, игроков, торговок, конокрадов, презираемого коллегами, которые вели солидные, громкие дела.
   Единым махом он выпил несколько рюмок. На багровом, одутловатом лице блестели остановившиеся глаза, а на маленьких руках – ногти, окаймленные черными полумесяцами.
   – Подлецы!
   Фаворит поддержал его под руку. Сеньор Президент обвел комнату блуждающим взором, – перед ним громоздились трупы, – и повторил:
   – Подлецы! – Потом вполголоса прибавил: – Я любил и всегда буду любить Парралеса Сонриенте, и я бы сделал его генералом, потому что он приструнил моих землячков, зажал их в кулак, прошелся плетью по их шкурам и, если б не моя мать, со всеми бы покончил, чтобы отомстить за меня, за то, что я вытерпел, за то, что только один я знаю… Подлецы!… И я не прощу, не могу простить, что его убили теперь, когда со всех сторон покушаются на мою жизнь, когда меня покидают друзья, растет число врагов и… нет, нет, от этого Портала камня на камне не останется…
   Слова вихляли на его губах, как экипажи на скользкой от дождя дороге. Он прислонился к плечу фаворита, держась рукой за живот, – виски пульсировали, воспаленные глаза блестели, дыхание почти остановилось, – и тут же изрыгнул струю жижи апельсинового цвета. Помощник министра подбежал, держа в руках таз (на эмалированном дне его был изображен государственный герб Республики), и оба, схватив Президента под руки, – после того как прекратилось извержение, которое почти не оставило на фаворите сухого места, – дотащили его до постели.
   Он плакал, повторял:
   – Подлецы!… Подлецы!…
   – Поздравляю, дон Мигелито, поздравляю, – прошептал помощник министра, когда они выходили. – Сеньор Президент приказал напечатать в газетах сообщение о вашем бракосочетании и о том, что он возглавляет список шаферов.
   Они вышли в коридор. Помощник министра повысил голос:
   – А ведь вначале он был не очень вами доволен. Друг Парралеса Сонриенте, сказал он мне, не должен был делать того, что сделал этот Мигель; во всяком случае, он должен был посоветоваться со мной перед тем, как жениться на дочери одного из моих врагов. Вас стараются очернить в его глазах, дон Мигелито, стараются очернить. Впрочем, я попытался убедит:, его в том, что любовь захватывает, засасывает, одурачивает и опутывает.
   – Благодарю вас, генерал.
   – Ишь ведь сорванец! – продолжал игривым тоном помощник министра, похохатывая и подталкивая его дружескими шлепками по плечу к своему кабинету. – Идите-ка, идите, полюбуйтесь на газетку! Портрет сеньоры мы взяли у ее дяди Хуана. Очень хороню, дружище, очень хорошо!
   Фаворит пригвоздил ногтями к столу газетный листок, Кроме высокого шафера, в списке фигурировали также инженер дон Хуан Каналес и его брат дон Хосе Антонно.
   «Свадьба в высшем обществе. Вчера вечером состоялось бракосочетание очаровательной сеньориты Камилы Каналес и сеньора дона Мигеля Кара де Анхеля. Обе сочетающиеся стороны… – Его глаза скользнули вниз, к списку приглашенных. – …на свадьбе в качестве шафера присутствовали его превосходительство Сеньор Конституционный Президент Республики, в резиденции которого происходила церемония, сеньоры государственные министры, генералы (он пропустил перечень имен) и уважаемые родственники невесты, инженер дон Хуан Каналес а дон Хосе Антонно той же фамилии. «Эль Насьональ» помещает в сегодняшнем номере портрет сеньориты Каналес и, поздравляя молодоженов, желает им всяческого счастья». Он не знал, куда глаза девать. «Сражение под Верденом продолжается. Сегодня вечером немецкие войска, вероятно, предпримут отчаянную попытку…» Он отвел взор от страницы с телеграфными сообщениями и перечитал заметку, увенчанную портретом Камилы. Единственное существо на свете, которое он любил, уже плясало в фарсе, где прыгали все остальные.
   Помощник министра выхватил у него газету.
   – Смотрите и глазам не верите, не так ли, счастливчик?
   Кара де Анхель улыбнулся.
   – Однако, приятель, вам надо переодеться: возьмите мою карсту…
   – Премного благодарен, генерал…
   – Скажите кучеру, чтобы он быстренько отвез вас и потом вернулся за мной. Примите мои поздравления, доброй ночи. Да, постойте! Возьмите-ка газету, пусть сеньора посмотрит, и поздравьте вашу супругу от имени одного из ее скромных слуг.
   – Большое спасибо за все, доброй ночи.
   Карета, в которую сел фаворит, бесшумно покатилась, словно тень, уносимая двумя конями-призраками. Пение сверчков разливалось в тиши незасеянных полей, пахнувших резедой, в теплой тиши первых маисовых всходов, лугов, окропленных росой, и садовых оград, заросших жасмином.
   – …Да; если он будет еще издеваться надо мной, я его повеш… – Он оборвал мысль, уткнувшись лицом в спинку сиденья, в страхе, что кучер угадает, какое видение встает перед его глазами: холодная туша с президентской лентой на груди; плоское, застывшее лицо; руки, болтающиеся в белых манжетах, из которых видны лишь кончики пальцев; окровавленные лакированные ботинки.
   Толчки экипажа прервали его мятежные мысли. Ему хотелось бы замереть, застыть в неподвижности убийцы, который сидит в тюрьме, мысленно восстанавливая картину преступления, в неподвижности видимой, внешней, – необходимый противовес буре, бушевавшей в голове. Кровь гудела в жилах. Подставив лицо свежему дыханию ночи, он счищал с себя следы хозяйской рвоты платком, влажным от пота и слез. «Ах! – Он слал проклятия и плакал от ярости. – Если бы я мог очиститься от хохота, который он изрыгнул мне в душу!»
   Мимо, чуть не задев их, проехал экипаж с офицером. Небо мигало в раздумье над своей вечной партией в шахматы. Лошади ураганом летели к городу, поднимая облака пыли. «Шах королеве!» – сказал про себя Кара де Анхель, видя, как упала звезда там, куда ехал офицер с поручением привезти одну из любовниц Сеньора Президента. Казалось, он был посланцем богов.
   С центрального вокзала долетал грохот: падали ящики, выгружаемые из вагонов, слышалось чиханье раскаленных локомотивов. Улицу оживляли нетвердые шаги пьяных, фигура негра на зеленой балюстраде дома с мансардой и поскрипывание кареты, которая везла человека с лицом, застывшим и холодным, как артиллерийское орудие после поражения.

ХХХIII. Точки над «I»

   Вдова Карвахаля бродила от одного дома к другому, но везде ее встречали холодно, не рискуя даже в двух словах выразить соболезнование по поводу смерти мужа; боялись нажить неприятности, принимая у себя врага правительства, и нередко, бывало, служанка, высовываясь в окно, грубо кричала: «Вам кого? А! Господа ушли…»
   Лед, который сковывал ее во время этих хождений, таял у нее дома. Возвращаясь, она плакала навзрыд, разложив перед собой портреты мужа; с ней были только маленький сын, глухая служанка, которая громко, ежеминутно повторяла ребенку: «Главное – любовь отца, остальное не стоит и выеденного яйца!» – и попугай, трещавший без умолку: «Хороший попка, из Португалии, в зеленом наряде, без всякой регалин! Дай-ка лапку! Здрасте, лиценциат! Попка, дай-ка лапку! Стервятники близко. Пахнет горелым. Да чтятся превыше всего святое таинство алтаря, пречистая королева ангелов, дева, непорочно зачавшая!… Ай-ай!…» Она отправилась было собирать подписи под петицией Президенту, чтобы ей выдали труп мужа, но не отважилась нигде заговорить об этом; везде ее встречали недружелюбным покашливанием и многозначительным молчанием… И она, не проронив ни слова, уходила, пряча под черной накидкой прошение, на котором к ее собственной подписи так ни одной и не прибавилось.
   От нее прятали глаза, чтобы не здороваться, ее встречали в дверях и не говорили, как обычно: «Входите, пожалуйста»; ей давали почувствовать, что она заражена незримой болезнью, худшей, чем бедность, чем холера, чем желтая лихорадка, – и все же ее оплакивали «аномины», как говорила глухая служанка всякий раз, когда находила письмо, подсунутое под кухонную дверь, выходившую в темный и забытый переулок. Листки, исписанные неровными буквами, появлялись там под покровом ночи, среди них не было ни одного, где бы ее не называли «святой» «мученицей», «невинной жертвой», где бы не возносился до небес ее несчастный супруг и не сообщались бы ужасающие подробности преступлений, совершенных полковником Парралесом Сонрненте.
   Наутро под дверью оказались еще две анонимки. Служанка принесла их в фартуке, чтобы не запачкать мокрыми руками. В первом письме говорилось:
   «Сеньора, я пользуюсь далеко не лучшим способом, чтобы сообщить вам и вашей опечаленной семье о чувстве глубокой симпатии, какое вызывает во мне образ вашего супруга, достойного гражданина, лиценциата дона Абеля Карвахаля, но разрешите мне сделать это именно так, исходя из соображении осторожности, ибо не все можно доверить бумаге. Когда-нибудь я скажу вам свое настоящее имя. Мой отец – один из тех людей, что загублены полковником Парралесом Сонриенте, человеком, заслуживающим всех мук ада, холуем, о злодеяниях которого поведает история, если кто-нибудь решится написать ее, обмакнув перо в змеиный яд. Мой отец был убит этим подлым трусом, когда ехал один по дороге, много лет тому назад. Мы, как и следовало ожидать, ничего об этом не знали, и преступление осталось бы нераскрытым, если бы не один неизвестный, который в анонимном письме сообщил нашей семье подробности страшного убийства. Я не уверен, действительно ли ваш муж. этот благороднейший человек, герой, памятник которому уже воздвигнут в сердцах его сограждан, выступил мстителем за тех, кто пал жертвой Парралеса Сонриенте (на этот счет ходят самые разные слухи), – во всяком случае, я считаю своим долгом послать вам несколько слов утешения и заверить вас, сеньора, что все мы вместе с вами оплакиваем гибель вашего мужа, он избавил родину от одного из многочисленных бандитов с погонами, которые, опираясь на североамериканское золото, заливают ее кровью и грязью. Целую вашу руку. Крус де Калатрава».
 
   Опустошенная, израненная, сраженная апатией, которая приковывала ее к постели, она лежала неподвижно, как труп, и шевелилась лишь тогда, когда необходимо было протянуть руку к ночному столику за каким-нибудь из стоявших там предметов, или вздрагивала от скрипа открываемой двери, шороха метлы или другого шума в комнате. Мрак, тишина, запустение соответствовали желанию быть совсем одной, наедине со своим горем, с той частью ее бытия, которой пришел конец со смертью мужа; апатия мало-помалу овладевала ее душой и телом.