в сюртуке, в цилиндре. Тут она спохватилась – нельзя про это думать, как бы с ней не случилось, как с тем парнем, который за день до свадьбы все твердил: «Вот завтра, в это самое время!…» – а перед самой свадьбой ему возьми и упади кирпич на голову.
   Снова принялась она думать о сыне, и ей стало так хорошо, что она обо всем забыла и сидела, уставясь в стенку, прямо в паутину неприличных рисунков. Вдруг она очнулась и поняла, на что смотрит. Кресты, фразы из Писания, мужские имена, даты, кабалистические числа и, поверх всего этого, непристойные изображения всех размеров. Вот написано «Бог», а рядом мужской член, вот – число 13 и черти, перекрученные, как подсвечники, и цветы с пальцами вместо лепестков, и карикатуры на судей и на чиновников, и лодки, и якоря, и солнца, и бутылки, и сплетенные руки, и глаза, и сердца, пронзенные стрелой, и снова солнца с длинными жандармскими усами, и луны со старушечьими лицами, и звезды, и часы, и русалки, и крылатые гитары, и кинжалы…
   Ей стало жутко. Скорей бежать из этого непотребного мира! И тут же наткнулась на другую стену, в таких же точно рисунках. Она онемела от ужаса и зажмурилась, словно летела вниз по скользкому склону, горы – не окна – открывались по сторонам, и небо по-волчьи скалилось звездами.
   На полу целое племя муравьев тащило дохлого таракана. Федина насмотрелась тех рисунков, и ей чудилось в этом что-то чудовищное, непристойное…
 
От каталажки
и до борделя,
о прелесть неба… —
 
   впивались в живую плоть острые осколки песни.
   В городе продолжалось чествование Президента Республики. На Центральной площади каждый вечер ставили экран, вроде эшафота, показывали преданной толпе мутные обрывки фильмов, и все это весьма походило на публичную казнь. Иллюминированные здания выделялись на темном фоне неба. Толпа обвивалась тюрбаном вокруг парка, за острыми копьями решетки. Сливки общества собирались там праздничными вечерами, а простой народ собирался на площади и в благоговейном молчании смотрел обрывки фильмов. Старики и старухи, калеки, осточертевшие друг другу супруги сидели, плотно прижавшись, как сардины в банке, на скамейках парка и, зевая, глядели на гуляющих, а те на ходу подмигивали барышням и здоровались с приятелями. Время от времени и богачи и бедняки поднимали очи к небу: треск разноцветного фейерверка, и – радуга шелковистых нитей.
   Ужасна первая ночь в тюрьме. Заключенный остается в темноте, словно вне жизни, в мире кошмара. Исчезают степы, расплывается потолок, уходит куда-то пол. и все-таки никак не чувствуешь себя на свободе! Скорей – в могиле.
   Федина быстро бормотала: «Вспомни обо мне, пресвятая дева, ты ведь никогда не оставляешь тех, кто просит у тебя защиты! Уповаю на тебя, матерь божья, в слезах припадаю К твоим стопам! Внемли моим молитвам, дева Мария! Выслушай меня, недостойную грешницу! Аминь». Темнота душила ее. Она не могла молиться. Она упала на пол и длинными своими руками – длинными – все длинней и длинней – охватила холодную землю, все холодные земли, земли всех заключенных, земли невинно осужденных, страждущих и путешествующих… И читала литанию…
 
Ora pro nobis[10]
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
 
   Понемногу она пришла в себя. Хотелось есть. Кто покормит маленького? Она подползла к двери. Никто не откликнулся на ее стук.
 
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
 
   Далеко, далеко, двенадцать раз ударил колокол…
 
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
Ora pro nobis…
 
   Там, в мире ее сына…
 
Ora pro nobis…
 
   Двенадцать раз, она хорошо считала… Стало легче. Она попыталась представить себе, что ее уже выпустили. Вот она дома, вот ее вещи, друзья, она говорит Хуаните: «Рада тебя видеть!» – стучится к Габриелите, приседает перед доном Тимотео. Там, в городе, продолжался праздник, экран, поставленный вместо эшафота, украшал Центральную площадь, а в парке гуляющие ходили по кругу, словно рабы, вращающие ворот.
   Когда она перестала ждать, открылась дверь камеры. При звоне ключей она подобрала ноги, как будто внезапно, увидела, что сидит на краю пропасти. Два человека отыскали се в темноте и, не говоря ни слова, потащили по узкому коридору, где пел ночной ветер, через две темные комнаты, в освещенное помещение. Когда они вошли, военный прокурор вполголоса беседовал с писарем…
   «Этот сеньор играет на органе у божьей матери Кармильской, – подумала Федина. – То-то мне показалось, что я его знаю. В церкви видела. Не может быть, чтобы он был плохой!…»
   Прокурор внимательно посмотрел на нее. Потом задал обязательные вопросы: имя, возраст, сословие, профессия, вероисповедание, адрес. Жена Родаса ясно ответила на все и, пока писарь записывал последний ее ответ, сама задала вопрос, но его заглушил телефонный звонок, и в тишине соседней комнаты резко прозвучал хриплый женский голос: «Да! Ну, и как? Очень рада!… Я утром посылала туда Кандучу… Платье?… Прекрасно сидит, да, дивно скроено!… Что?… Нет, нет, совсем без пятен… да нет же, я говорю, совсем без пятен… Да, только не опоздайте. Да, да… Да… не опоздайте… До свиданья… Доброй ночи… Да свиданья…»
   Тем временем прокурор отвечал Федине издевательским, шутовским тоном:
   – Можете не беспокоиться! Для того мы и здесь, чтобы отвечать таким, как вы, которые не знают, за что их задержали…
   Жабьи его глаза внезапно вылезли из орбит. Он повысил голос:
   – Только сперва вы скажете мне, что вы делали утром в доме генерала Эусебио Каналеса.
   – Я… Я зашла к генералу по одному делу…
   – Нельзя ли узнать, по какому именно?…
   – Да по личному, по моему! Хотела передать… я… Вы… Ну, скажу вам все, как есть: я хотела ему сказать, что его вечером собираются арестовать за убийство того полковника…
   – И вы осмеливаетесь спрашивать, за что вас задержали! Ну и нахальство! Этого мало, по-вашему? Мало, а? Мало? Мало?
   С каждым «мало» рос гнев прокурора.
   – Постойте, дайте сказать! Вы послушайте, вы же совсем не то думаете! Послушайте, ради бога, я когда пришла, его уже не было. Я его не видела, никого я не видела, все ушли! Только нянька была!
   – Мало, по-вашему? Мало, да? А когда вы туда пришли?
   – На соборных часах как раз шесть пробило!
   – Какая память! А как же вы узнали, что генерала собираются арестовать?
   – Я?
   – Да, вы!
   – Я от мужа узнала.
   – А ваш муж… Как его зовут, вашего мужа?
   – Хенаро Родас.
   – Откуда он узнал? Как он узнал? Кто ему сказал?
   – Один его приятель, такой Лусио Васкес, из тайной полиции. Он сказал мужу, а муж…
   – А вы генералу! – поспешил вставить прокурор. Федина замотала головой:
   – Да нет, же, господи, не говорила я никому!
   – Куда уехал генерал?
   – Ах ты, господи, я его не видела, сколько вам говорить! Слышите? Не видела, не видела, не видела! Чего мне врать? Пускай он там лишнего не пишет!… – ткнула она пальцем в сторону писаря.
   Тот обернул к ней бледное, веснушчатое лицо, похожее на промокашку, которая впитала немало многоточий.
   – Не ваше дело, что он пишет! Отвечайте на вопросы! Куда уехал генерал?
   Долгое молчание. И снова, как удар молота, жестокий голос прокурора:
   – Куда уехал генерал?
   – Не знаю! Чего вы от меня хотите? Не знаю, не видела я его!… Ох ты, господи!…
   – Я бы на вашем месте не запирался, властям все известно. Мы знаем, что вы беседовали с генералом!
   – Смешно, честное слово!
   – Вы лучше слушайте! Смеяться вам не советую. Власти! все известно! Все! Все! – при каждом «все» он ударял кулаком но столу. – Если вы не видели генерала, откуда же у вас это письмо?… Прилетело по воздуху и прямо угодило вам за пазуху?
   – Оно там брошено валялось, я с полу подобрала, у самой выхода! Только что вам говорить, все равно не верите, будто врунья какая!
   – «Брошено валялось»! Необразованность! – фыркну; писарь.
   – Ну, ладно, хватит сказки рассказывать! Скажите лучше правду. Вы своим враньем такое на себя накличете – всю жизнь меня не забудете!
   – Да я правду говорю. Не хотите – не верьте. Как вам втолкуешь? Вы мне не сын, палкой вас не побьешь.
   – Это вам дорого обойдется, помяните мое слово! Теперь отвечайте на другой вопрос. Что у вас общего с генералом? Кто вы ему? Сестра? Или, может?… Что вам от него нужно было?
   – Мне… от генерала… ничего, я его раза два всего и видела… Только тут так получилось… мы сговорились с его дочкой, что она будет крестить у меня сына…
   – Это не довод!
   – Она мне почти что кума была!
   Писарь вставил сбоку:
   – Все врет.
   – Перепугалась я, голову совсем потеряла и давай к ним, потому что этот Лусио сказал моему мужу, что, мол, один там хочет ее украсть…
   – Прекратите вранье! Будет лучше, если вы чистосердечно мне сообщите, где находится генерал. Все равно я знаю, что вам это известно, более того – что это известно вам одной и что вы нам сейчас все откроете, нам одним, мне одному… Ну, перестаньте реветь, говорите, я слушаю!
   И тихо, почти как исповедник:
   – Если вы мне скажете, где генерал… слушайте, я ведь знаю, что вы знаете и все мне скажете… если вы мне укажете место, где укрылся генерал, я вас прощу. Я прикажу вас освободить, и отсюда вы пойдете прямо к себе домой… Подумайте… подумайте хорошенько!
   – Ох, господи, да я бы сказала, если б знала! Только я не знаю! Ну, прямо беда! Не знаю, и все! Вот вам истинный крест!…
   – Зачем вы запираетесь? Разве не видите, вам же от этого хуже?
   Во время пауз между фразами прокурора писарь со свистом высасывал что-то из зубов.
   – Ну, вижу, добром от вас ничего не добьешься! Паршивый народ! – Прокурор клокотал, как извергающийся вулкан. – Придется заставить силой. Итак, да будет вам известно, вы совершили тягчайшее государственное преступление. Вы находитесь в руках закона и несете ответственность за побег предателя, мятежника, бунтовщика, убийцы и личного врага Сеньора Президента… Да что с вами говорить!…
   Жена Хенаро Родаса совсем растерялась. Этот одержимый чем-то ей угрожал, они сейчас с ней сделают что-то очень страшное, вроде смерти. У нее задрожали пальцы, подкосились ноги, застучали зубы… Пальцы дрожат – как будто вынули кости и вместо рук болтаются пустые перчатки. Зубы стучат – как будто телеграфируют о беде. Колени подгибаются – будто скачешь в тележке, запряженной бешеными конями.
   – Сеньор! – умоляла она.
   – Увидите, как со мной шутить! А ну, быстро! Где генерал?
   Где-то далеко открылась дверь, ворвался детский крик. Раскаленный, отчаянный, бесконечный крик…
   – Подумайте о своем сыне!
   И не успел он кончить фразу, Федина подняла голову. Она тревожно озиралась – откуда же этот крик?
   – Он орет уже два часа. Не ищите – все равно не найдете. Он орет от голода и подохнет от голода, если вы мне и не скажете, где укрылся генерал!
   Она кинулась к двери, но три человека преградили ей путь, три черных дьявола, и без особого труда справились с ней. Расплелась коса, выбилась кофта, развязались юбки – все равно, черт с ними, с тряпками. Почти обнаженная, она ползла на коленях к прокурору и умоляла об одном: чтобы он разрешил покормить маленького.
   – Все, что хотите, если вы скажете, где генерал.
   – Христом-богом прошу, сеньор, – молила она, припадая к его сапогу, – Христом-богом, дайте покормить маленького, видите, как надрывается! Вы потом меня убейте, только пустите к нему!
   – При чем тут бог! Пока не скажете, где генерал, мы с места не сдвинемся. А ваш сын пускай хоть лопнет!
   Она кинулась на колени перед теми, кто стоял у двери. Потом замахнулась на них. Потом снова упала перед прокурором, пыталась целовать его сапоги.
   – Сеньор, ради моего сына!
   – Итак, ради вашего сына, скажите – где генерал? Нечего стоять на коленях! Не ломайте комедии. Пока не ответите на вопрос – не покормите сына.
   Прокурор встал – ему надоело сидеть. Писарь ковырял в зубах пером, готовый немедленно приступить к делу, как только начнет говорить эта несчастная мать.
   – Где генерал?
   В зимние ночи плачет вода в водостоках. Так плакал ребенок, захлебывался, заходился.
   – Где генерал?
   Федина молчала, словно раненое животное, кусала губы и не знала, что же ей делать.
   – Где генерал?
   Так прошло пять минут… десять… пятнадцать. Наконец, обтерев губы платком с черной каемкой, прокурор перешел к угрозам:
   – Но скажете – придется вам помешать немного негашеной извести. Может, тогда вспомните, по какой дороге ушел генерал!
   – Да я все сделаю, что хотите!… Только дайте мне… дайте… дайте маленького покормить! Сеньор, не надо со мной так, вы же видите, несправедливо это! Сеньор, он же не виноват! Вы лучше меня накажите как угодно!
   Один из людей, охранявших двери, швырнул ее на пол. Другой пнул ее ногой, она покатилась по иолу. Она не видела плит, ничего не видела, не чувствовала, только крик и отчаяние. Она чувствовала только крик своего сына.
   Был час ночи, когда она начала мешать известь, чтобы ее больше не били. Сыночек плакал…
   Время от времени прокурор спрашивал:
   – Где генерал? Где генерал?
   Час… Два…
   Три, наконец… Сыночек плакал.
   Три, а должно бы уж быть часов пять…
   Четырех еще нет… А сыночек плачет…
   Четыре… Плачет…
   – Где генерал? Где генерал?
   Руки потрескались, кожа слезает с пальцев, кровь идет из-под ногтей. Федина выла от боли, перетирая изъеденными руками комки извести. И когда она останавливалась – не от боли, чтоб попросить за сына, – ее били.
   Она не слышала голоса прокурора. Только крик сына – все слабей и слабей…
   Без двадцати пять они ушли, оставив ее на полу. Она была без сознания. Липкая слюна капала с ее губ; из сосков, изъеденных крохотными язвочками, сочилось молоко, белое, как известь. А из воспаленных глаз текли редкие слезы.
   Позже, на рассвете, ее перетащили в камеру. Там она очнулась. Рядом лежал умирающий сын, холодный и неподвижный, как тряпичная кукла. У материнской груди он немного ожил и жадно схватил сосок; но от острого запаха извести выпустил, закричал – тщетно пыталась она его покормить. Не выпуская его из рук, она била в дверь, звала… А он коченел… Он коченел… Коченел… Не может быть, чтоб они ему дали умереть, он же ни в чем не виноват, и снова била в дверь, и звала…
   – Ой, сынок умирает! Сынок умирает! Ой, родненький, ой, сладенький, ой, хорошенький! Идите сюда! Откройте! Откройте! Бога ради, откройте! У меня сынок умирает! Пресвятая богородица! Он, святой Антоний! Святая Катерина!
   За стенами продолжался праздник. Второй день – как первый. Экран – вроде эшафота; в парке – ходят по кругу рабы, вращают ворот.

XVII. Каверзная любовь

   – Придет… не придет…
   – Вот помяните мое слово!…
   – Он опаздывает. Только бы пришел, правда?
   – Придет, как пить дать! Вы не беспокойтесь. Разрази меня бог, если не придет!…
   – Как вы думаете, он узнает что-нибудь о папе? Он сам предложил…
   – Надо полагать…
   – Ах, только бы не узнал плохого!… Сама не пойму… Я, наверное, схожу с ума… Хочу, чтоб он скорей пришел, хочу все узнать… Пусть лучше не приходит, если плохие новости!
   Из угла импровизированной кухни хозяйка слушала дрожащий, срывающийся голос Камилы, которая лежала в кровати. Перед статуей мадонны, прямо на полу, горела свеча.
   – Придет, придет, и хорошие вести принесет, помяните мое слово… Скажете, откуда мне знать? Сердцем чую, это уж как по-писаному… Я этих мужчин… Рассказала бы вам – не поверите… конечно, – разные бывают… да нет, все на один лад… Все равно как собаки… Кость почуют – тут как тут…
   Камила безучастно смотрела, как хозяйка раздувает огонь.
   – Любовь – она вроде леденца на палочке. Начнешь сосать – сладко, а потом – глядь, одна палочка осталась!
   На улице послышались шаги. Сердце у Камилы забилось так сильно, что пришлось схватиться за грудь обеими руками. Шаги миновали дверь и вскоре затихли.
   – Я думала – он…
   – Скоро будет!
   – Я думаю, он сперва пошел к моим. Наверное, они придут вместе с дядей Хуаном…
   – Брысь!… Кот к молоку полез. Гоните его…
   Камила посмотрела на кота, который, испугавшись хозяйского окрика, слизывал с усов молоко у блюдечка, забытого на стуле.
   – Как зовут вашего кота?
   – Ладаном…
   – А у меня была кошка… Ее Капля звали…
   – Вот – идет кто-то! Может…
   Это был он.
   Пока хозяйка отпирала дверь, Камила кое-как пригладила волосы. Сердце колотилось. К концу этого дня (много раз ей казалось, что ему не будет конца) она совсем ослабела, нала духом, оцепенела, осунулась, словно тяжелобольная, которая слышит, как шепчутся перед операцией врачи.
   – Хорошие новости, сеньорита! – сказал с порога Кара до Анхель, поспешно сгоняя с лица печальное выражение.
   Она стояла у кровати, держась за спинку, лицо застыло, глаза полны слез. Фаворит взял ее руки.
   – Сперва – самое важное, о вашем отце. – Он взглянул на хозяйку и, не меняя интонации, заговорил о другом: – Ваш отец не знает, что вы здесь…
   – А где он?…
   – Успокойтесь!
   – Мне бы только знать, что он невредим!…
   – Вы присядьте, дон-н-н… – вмешалась хозяйка, подставляя ему скамеечку.
   – Спасибо…
   – Вам есть о чем поговорить, да и я вам вроде не нужна, так что я пойду, – посмотрю, что там с Лусио, а то как утром ушел, до сих пор его нет.
   Фаворит чуть было не попросил ее не оставлять его вдвоем с Камилой.
   Но хозяйка уже вышла в темный патио – переменить юбку, а Камила отвечала ей:
   – Да вознаградит вас господь, сеньора, за все! Слышите?… Она такая добрая, бедняжка! Все такое хорошее говорила! Что вы очень хороший, и богатый, и благородный, и она вас давно знает…
   – Да, она добрая. Но все же при ней не все можно сказать, и нужно было, чтоб она ушла. О вашем отце известно одно: он бежал, и пока он не перейдет границу, вы не получите других сведений. Скажите, вы говорили о нем что-нибудь этой женщине?
   – Нет, я думала – она все знает…
   – Так вот, она не должна ничего знать.
   – А мои дяди что сказали?
   – Я не мог к ним зайти, узнавал о вашем отце. Но я предупредил, что буду завтра.
   – Вы простите, что я вас утруждаю – ведь вы понимаете, мне там у них было бы спокойней. Особенно у дяди Хуана. Он – мой крестный, я ему всегда была как дочка…
   – Вы часто виделись?
   – Почти каждый день… Да… Почти… Если мы к нему не шли, он к нам приходил, с женой или один… Он у папы самый любимый брат. Папа всегда говорил: «Когда меня не будет, ты останешься с Хуаном. Ты должна любить и слушаться его как отца». Мы по воскресеньям всегда вместе обедаем.
   – Что бы ни случилось, я хочу, чтоб вы знали одно: я вас здесь спрятал от полиции.
   Никто не снимал нагара со свечи, и усталый свет расплывался, как взгляд близорукого. Незащищенный и полубольной в этом слабом свете, Кара де Анхель смотрел на Камилу, и она казалась ему очень бледной, одинокой, похожей на туземку, – быть может, из-за темного платья.
   – О чем вы думаете?
   Он говорил просто и спокойно.
   – О папе, как ему там тяжело, в этих чужих местах… темно… Ну, как вам лучше сказать… Он голоден, и спать хочет, и пить… и никого нет… Да поможет ему пресвятая дева!… У меня тут целый день горит свечка перед ее статуей…
   – Не думайте о таких вещах, накликаете беду. Все должно идти, как предначертано. Разве могли мы думать, что нас сведет судьба, что я смогу помочь вашему отцу?… – Он взял ее руку, она не отняла, и оба долго смотрели на статую.
 
Небесный слесарь ключ небесный взял,
и отпечаток на снегу он снял;
так на звезде, сияющей и белой,
он вылепил твое девичье тело!
 
   Неизвестно почему, как всегда в такие минуты, строки эти не давали покоя, стучали в такт их душам.
   – Скажите мне… Наверное, папа уже совсем далеко… Когда же мы узнаем, приблизительно?…
   – Понятия не имею. Это вопрос дней…
   – Долго надо ждать?
   – Нет…
   – Может, дядя Хуан знает?
   – Может быть…
   – Почему вы так странно смотрите, когда я о них говорю?
   – Ну, что вы! Ничего подобного. Напротив. Я думаю, без них моя ответственность была бы много тяжелее… Куда бы я вас отвел, если бы не они…
   Он говорил о родственниках совсем иначе, чем о бегстве генерала. (Как он боялся, что генерал вернется под конвоем! А может быть, его принесут на окровавленной циновке…)
   Внезапно распахнулась дверь. Влетела хозяйка. Засовы покатились по полу. Качнулось пламя свечи.
   – Вы простите, что помешала… Лусио моего забрали! Мне соседка сказала, а тут и эта бумажка… В тюрьму повели. Все этот Родас, сопляк паршивый! То-то я весь день не в себе, сердце все тук да тук, тук да тук!… Пошел, значит, и донес, что вы, мол, с Лусио увели нашу барышню…
   Он не успел ее прервать. Горстка слов и взрыв… В одну секунду, меньше чем в секунду, взлетело па воздух все: Камила, он сам, бедная его любовь. Когда он пришел в себя, Камила отчаянно рыдала, зарывшись в подушку; а хозяйка говорила, не умолкая, рассказывала обо всех подробностях похищения и не понимала, что ее слова разрушают мир, ввергают в бездну, хоронят заживо его самого.
   Камила долго плакала. Потом поднялась, как сомнамбула, и попросила хозяйку дать ей что-нибудь накинуть.
   – Если вы порядочный человек, – сказала она Мигелю, когда хозяйка дала ей шаль, – отведите меня к дяде Хуану.
   Он хотел сказать то, о чем нельзя говорить, то непроизносимое слово, которое бьется в глазах человека, пораженного судьбой в самое сердце надежд.
   – Где моя шляпа? – глухо спросил он,
   И со шляпой в руке пошел в глубину трактира – еще раз взглянуть на то место, где рухнули все иллюзии.
   – Только, – сказал он у порога, – только я боюсь, не поздно ли…
   – Мы же не к чужим идем. Я иду к себе. Я у всей родни – как дома.
   Кара де Анхель мягко взял ее за руку и, словно вырвал у себя сердце, сказал жестокую правду:
   – К ним идти нельзя. Они не хотят о вас слышать. Они отказались от брата. Мне это сказал сегодня ваш дядя Хуан.
   – Вы же сами говорили, что вы их не видели! Вы им только передали, что придете! Вы сами не помните, что говорили! Клевещете на моих родных, потому что не хотите упустить добычу, вот почему! Не хотят о нас слышать, меня не примут! Вы сошли с ума! Идемте!
   – Я не сошел с ума. Я охотно отдал бы жизнь, только бы вам не унижаться. Мне пришлось солгать, потому что… не знаю… Потому что я не хотел; чтобы вы страдали раньше времени… Я хотел к ним завтра опять пойти, умолять, чтоб они вас не оставляли на улице, теперь уже нельзя, вы сами идете, уже нельзя…
   Хозяйка взяла свечу от фигурки мадонны и вышла их проводить. Как пустынны освещенные улицы! Ветер задул свечу. Крохотное пламя перекрестилось и погасло.

XVIII. У дверей

   Тук! – тук! Тук! – тук! Тук-тук-тук! – тук!
   Фейерверком разлетались по дому жаркие удары дверного молотка. Они спалили тихий сон собаки. Собака вскочила и залаяла. Камила обернулась к фавориту – здесь, у дверей дядиного дома, она ничего не боялась – и гордо ему сказала:
   – Он меня просто не узнал. Рубин! Рубин! – крикнула она собаке. – Рубин, это я! Не узнал, да? Беги, поторопи их!
   И снова повернулась к спутнику:
   – Подождем немножко.
   – Да, да, хорошо, вы обо мне не беспокойтесь, подождем…
   Он говорил равнодушным голосом, словно все потерял и все ему безразлично.
   – Не слышат, наверное. Надо громче постучать.
   Она поднимала молоток много раз, – бронзовый золоченый молоток в форме руки.
   – Наверное, горничные спят. Должны бы уж открыть! Видно, не зря папа говорит – знаете, у него ведь бессонница, – так вот. он говорит, когда не выспится: «Хотел бы я спать, как горничная!»
   Никто не подавал признаков жизни, кроме собаки. Лай раздавался то из передней, то из патио – пес носился по дому за камнями ударов, прорезавшими тишину.
   – Странно! – говорила она, не отходя от двери, и тишина душила ее. – Они, конечно, снят. Постучу погромче.
   Тук! – тук-тук! – тук! – тук-тук! – тук!
   – Ну, сейчас выйдут. Не слышали просто.
   – Пока что соседи выходят! – сказал Кара де Анхель. В тумане ничего не было видно, но ясно слышалось хлопанье дверей.
   – Вы не устали, правда?
   – Ничего, стучите! Подождем минутку, сейчас выйдут! Камила считала в уме, чтобы быстрей шло время: раз, два,
   три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один, двадцать два, двадцать три, двадцать три… двадцать три… двадцать четыре и два-дцать – пять…
   – Не идут!
   …двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять, тридцать, тридцать… тридцать один, тридцать два, тридцать три… тридцать три, тридцать четыре… тридцать – пять – она боялась дойти до пятидесяти, – тридцать шесть… тридцать семь… тридцать восемь…