– Сейчас сюда явятся! – с трудом проговорил Васкес.
   – Ну и влипли мы!… Было бы за что, а то по глупости…
   Хозяйка побежала к Камиле.
   – Вот что, – сказал Васкес, – пускай она лицо закроет да уходит отсюда.
   И, не дожидаясь ответа, попятился к дверям.
   – Постой! Постойте-ка! – громко зашептал он. взглянут в щелку. – Прокурор другой приказ дает, отменили обыск. Слава тебе господи!
   Хозяйка кинулась к двери – посмотреть своими глазами, очень уж Лусио радуется!
   – Вон тебе твой распятый!… – шептала она.
   – Кто это, а?
   – Служанка ихняя. Сам не видишь? – И, увернувшись от жадных рук Васкеса: – Тихо ты! Тихо! Тихо, говорю! Ну тебя совсем.
   – Ух, поволокли, беднягу!
   – Как трамваем задавленная!
   – С чего это, когда помирают, всегда вьюном вьются?
   – Брось, не хочу я на это глядеть!
   Под командой капитана – того, что с саблей, – солдаты вытащили из дома Каналеса несчастную Чабелону. Ее уже не мог допросить прокурор. Вчера, в это самое время, она была душой дома, где клевала семя канарейка, била струя фонтана, раскладывал пасьянсы генерал, капризничала Камила.
   Прокурор вскочил в карету, за ним – офицер. За первым углом они исчезли в клубах пыли. Четверо грязных людей пришли с носилками за Чабелоной – отнести в анатомический театр. Солдаты маршировали в крепость, Удавиха открыла свое заведение. Васкес занял обычное место; ему не удавалось скрыть, как встревожил его арест Родасовой жены, голова разламывалась, повсюду мерещился яд, временами возвращалось опьянение и неотступно мучили мысли о побеге генерала.
   А Федина сражалась с солдатами по дороге в тюрьму. Они толкали ее с тротуара на мостовую; сперва она шла тихо, но вдруг терпение у нее лопнуло, и она влепила одному пощечину. Он ударил ее прикладом – этого она не ожидала! Другой огрел по синие. Она покачнулась, лязгнули зубы, потемнело в глазах.
   – Сучьи вы дети!… На что вам ружья дали! Стыда никакого нет! – вступилась какая-то женщина, тащившая с базара полную корзину фруктов и овощей.
   – А ну, молчать! – заорал солдат.
   – Сам помолчи, морда!
   – Ладно, ладно! Идите-ка вы лучше отсюда! Что вам, делать нечего? – прикрикнул на нее сержант.
   – Мне-то есть чего, бездельники!…
   – Замолчите, – вмешался офицер. – Замолчите, а то достанется!
   – Еще чего! Ходят тут, цыкают… а сами-то! Кости да кожа, одни штаны болтаются… Вам бы только людям глотку затыкать! Вояки вшивые! Людей хватают ни за что ни про что!
   Но постепенно она, неизвестная защитница, осталась позади и смешалась с испуганными прохожими. А Федина шла в тюрьму под конвоем, убитая горем, растерзанная, мела мостовую подолом шерстяной юбки.
   Когда карета прокурора показалась у дома Абеля Карвахаля, лиценциат, в сюртуке и в шляпе, собирался идти во дворец. Он закрыл за собой входную дверь и медленно натягивал перчатку; в эту минуту его коллега подошел к нему. И, как был, в парадном платье, он пошел под конвоем по мостовой, во Второе отделение полиции, украшенное флажками и бумажными цепями. Там его немедленно отправили в камеру, где сидели студент и пономарь.

XIV. Торжествуй, земля!

   Среди полей и черепичных крыш, благоухающих апрельской свежестью, в зыбкой ясности рассвета возникают улицы. Вот – мулы, развозят молоко; они несутся во всю прыть, позвякивают ручки бидонов, хлещет бич, тяжело дышит погонщик. Вот – коровы, их доят в коровниках богатых домов и на углах бедных кварталов, а постоянные покупатели, еще не очнувшись от бездонных, стеклянных снов, выбирают лучшую корову и доят сами, искусно двигая стаканом, чтобы получить больше молока и меньше пены. Вот – разносчицы хлеба, босые, кособокие, идут на негнущихся ногах неверными, мелкими шажками, вдавив голову в плечи, под тяжестью чудовищных корзин – корзина на корзине, – огромных, как пагоды, распространяющих сладкий запах слоеного теста и поджаренного кунжута. Вот играют зорю; как всегда в торжественных случаях, будят город призраки металла и ветра, пестро чихают, вкусно поют; а в церквах, отчаянно и робко, звонят к утренней мессе, – отчаянно и робко, ибо если в дни обычных праздников колокольный звон пахнет шоколадом и пирожным, то в дни национальных торжеств он пахнет запретным плодом.
   Национальное торжество…
   Вместе с запахом свежей земли плывет над улицей радость горожан. Люди плещут водой из окон, чтобы меньше пылили войска, марширующие ко дворцу под сенью знамени, издающего запах нового носового платка; и кареты важных господ, разодетых в пух и прах, врачей, прячущих аптечку под полой сюртука, сверкающих генералов, пропахших свечкой, – кто в шляпе, кто в треуголке; и мелкая рысца чиновников, чье достоинство, с точки зрения доброго правительства, измеряется стоимостью похорон, которые в свое время устроит им государство.
   Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей! Вот и Президент – далеко от люден, очень далеко, в группе приближенных. Он доволен народом, который отвечает благодарностью на неусыпные его заботы.
   Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей! Дамы чувствуют приближение любимца богов. Жирные священнослужители кадят ему фимиам. Законники перенеслись мечтами на турнир Альфонса Мудрого. Приосанились дипломаты, кавалеры всяческих орденов, вообразив себя в Версале времен короля Солнца. При виде воскресшего Перикла облизываются журналисты, иностранные и свои. Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей! Поэты думают, что они в Афинах, и сообщают об этом всему миру. Скульптор, избравший своей специальностью изображения святых, ощущает себя Фидием; он улыбается, закатывает глаза, потирает руки, слушая, как приветствует парод великого своего правителя. Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей! Композитор, сочиняющий похоронные марши – поклонник Бахуса и святого погребения, – свесил с балкона свое помидорное рыло и смотрит внимательно, пристально – а где же там земля?…
   Но если жрецы искусства воображают, что внезапно очутились в Афинах, – еврейские банкиры оказались в Карфагене, вступив во дворец государственного мужа, почтившего их доверием и вложившего в их кассы деньги народа из нуля процентов, что дало им возможность обогащаться и превращать серебро и золото в лоскутки обрезания.
   Владыка наш, небо и земля полнятся славой твоей!
   Кара де Анхель с трудом протискался сквозь толпу приглашенных (он был красив и коварен, как сатана).
   – Народ требует вас, Сеньор Президент!
   – …народ??
   За этими словами хозяин поставил вопросительные знаки. Все молчали. Яростно сбросив бремя внезапной скорби (она немедленно засветилась в его глазах), хозяин поднялся и вышел на балкон.
   В сопровождении приближенных появился он перед народом. Точнее – перед толпой женщин, пришедших приветствовать его по случаю годовщины спасения. Та, кому выпало произносить речь, немедленно начала:
   – О, сын народа!…
   Хозяин проглотил горькую слюну. Вероятно, вспомнил годы ученья в бедном материнском доме, в маленьком городке, вымощенном дурными намерениями. Но фаворит, поспевавший всюду, шепнул:
   – Сын народа, как Христос…
   – О-о-о, сын народа! – повторила ораторша. – Народа, говорю я! Солнце сверкает на небе, благословляя твою драгоценную жизнь, и указывает, что божественный свет всегда побеждает мрачную тень, тень черной ночи, которая вскормила преступные руки, которые, вместо того чтобы сеять хлеб, как ты. Сеньор, учишь, посеяли на твоем пути гнусную бомбу, которая, невзирая на все ученые европейские ухищрения, не причинила, к нашей великой радости, ущерба драгоценному твоему здоровью.
   Горячие аплодисменты прервали вопли Коровьей Морды (так звали мелочную торговку, произносившую речь).
   – Да здравствует Президент!
   – Да здравствует Сеньор Президент!
   – Да здравствует Сеньор Президент Республики!
   – Да здравствует Сеньор Конституционный Президент Республики!
   – Да здравствует ныне и во веки веков Сеньор Конституционный Президент Республики, Спаситель Родины, Вождь Великой Либеральной Партии, Истинный Либерал, Покровитель Примерной Молодежи!
   – Черным позором покрылось бы это знамя, если бы злые враги, вскормленные гнусными против-ни-ка-ми Сеньора Президента, достигли своей цели. Однако они не знали, что перст божий вечно бдит над драгоценной его жизнью с помощью всех тех, которые, помня, что он по праву зовется Первым Гражданином Нации, заслонили его в те узаша… – ужа-са-ю-щие минуты и заслоняют, и заслонят, когда только понадобится!
   Да, сеньоры! Сегодня мы знаем лучше, чем когда-либо, что, достигни они своего в тот печальный день, печальный для нашей страны, которая идет во главе цивизо… – цивили-зи-рован-ных стран, наша Родина осиротела бы и оказалась бы в гнусных руках, которые точат во тьме свои кинжалы, чтобы поразить демократию в самое сердце, как сказал великий трибун, которого зовут Хуан Монтальво[7]!
   По причине всего этого знамя реет во всей своей славе и не слетела с нашего герба славная птица, которая, подобно птице фелекс, возро-ди-лась из пепла вож… этих… вожжей, которые объявили национальную независимость Америки, не пролив ни одной капли крови, и удо-влет-вори-ли таким манером стремление к свободе, которое про-воз-гла-си-ли вожжи… индейские вожди, которые боролись до самой своей смерти за свободу и за всякие права!
   И вот потому, сеньоры, мы пришли сегодня приветствовать нашего великого покровителя неимущих классов, который бдит над нами, как родной отец, и ведет нашу страну, как я ужо это сказала, впереди про-грес-са, который Фультон двинул своим пароходом, а Хуан Санта Мария[8] спас от гнусных захватчиков, когда поджег знаменитый порох в землях Лемпиры[9]. Да здравствует наша страна! Да здравствует Конституционный Президент Республики, Вождь Либеральной Партии, Спаситель Родины, Покровитель Детей, и Женщин, и Образования!
   Вопли Коровьей Морды вспыхнули пожаром приветствий и погасли в море аплодисментов.
   Президент произнес несколько фраз, опершись правой рукой о мраморный парапет балкона, вполоборота к толпе, скользя взглядом по представителям народа на уровне их плеч, хмурясь и сверкая глазами. Мужчины и женщины утирали слезы.
   – Не вернуться ли вам в комнаты, Сеньор Президент? – отважился шепнуть Кара де Анхель, заметив, что Президент сморкается. – Эти люди вас слишком волнуют…
   Президент вошел в залу, окруженный ближайшими друзьями. Военный прокурор кинулся к нему, чтобы сообщить о бегстве генерала и первым поздравить с замечательной речью. Но все другие тоже бросились вперед. Прокурор остановился – сто удержала неведомая сила, странная боязнь – и. чтобы не стоять с протянутой рукой, решил поздороваться с фаворитом.
   Фаворит отвернулся, и, все еще держа на весу руку, прокурор вдруг услышал грохот – еще и еще, словно канонада. Кричат люди. Бегут, прыгают, опрокидывают стулья. Бьются в истерике дамы. Как мелкий рис, сыплются солдаты, с трудом расстегивая подсумки, заряжая винтовки. Пулеметы, разбитые зеркала, офицеры, пушки…
   Какой-то полковник скрылся на верхней площадке, держа револьвер наготове, другой спускался по винтовой лестнице, Держа револьвер наготове. Нет ничего. Капитан влез в окно, Держа револьвер наготове. Другой распахнул двери, держа револьвер наготове. Нет. Ничего. Ничего нет! Но холодно было в комнатах. Весть летела по развороченным залам. Нет ничего. Понемногу собрались приглашенные; кто намочил со страху в штаны, кто потерял перчатку, одни обрели наконец прежний Цвет лица – но не могли говорить, другие могли говорить – но все еще были бледны. И никто не мог сказать, куда и когда исчез Президент.
   На нижней ступеньке одной из лестниц лежал большой барабан. Он с грохотом покатился вниз – и все бросились врассыпную: спасайся, кто может!

XV. Дяди и тетки

   Фаворит вышел из дворца вместе с министром юстиции, старикашкой в сюртуке и цилиндре, похожим на мышь с детских рисунков, и народным представителем, облезлым, как древний святой, облупившийся от старости. Их чрезвычайно напугал тот идиот с барабаном, которого они без зазрения совести послали бы на батареи, в преисподнюю или еще подальше, и теперь они пылко обсуждали, куда зайти выпить – в «Гранд-отель» или в ближайший трактир. Представитель народа, сторонник отеля, говорил четко и ясно, словно излагая обязательные правила посещения общественных мест (что, несомненно, подлежало ведению государства). Юрист говорил с подъемом, словно вынося приговор: «Приверженность к показной роскоши не совсем прилична, и потому, мой друг, великолепному отелю я предпочитаю скромный трактир, где чувствуешь себя свободно. Не все то золото, что блестит».
   Кара де Анхель покинул их на углу – когда спорят представители власти, лучше всего устраниться, – и направился в квартал Инсьенсо, где жил Хуан Каналес. Он должен как можно скорей забрать свою племянницу из «Тустепа». «Сам пойдет или пошлет – мне что за дело! – думал фаворит. – Пускай уходит, меньше ответственности. Пускай живет, как раньше. Как до вчерашнего дня, когда я ее не знал, понятия не имел, когда она ничего не значила для меня…» Человека три почтительно уступили ему дорогу. Он ответил на приветствия, не замечая, с кем здоровается.
   Дон Хуан, один из братьев генерала, жил в квартале Инсьенсо, неподалеку от Монетного двора, здания темного и отвратительно величественного. Облупленные бастионы возвышались по углам, из камней сочилась вода, а через окна, защищенные железной решеткой, смутно виднелись залы, похожие на клетки для хищных зверей. Здесь хранились миллионы дьявола.
   Фаворит постучал. Залаяла собака. Можно было определить на слух, что она на цепи и очень свирепа.
   Со шляпой в руке Кара де Анхель переступил порог (он был красив и коварен, как сатана). Ему было приятно войти в дом, где поселится дочь генерала; но лай собаки и «прошу вас!», «прошу вас!» плотного, улыбающегося человека, – несомненно, дона Хуана Каналеса, – оглушили его.
   – Прошу вас, входите, будьте добры, прошу, вот сюда, сеньор, вот сюда, пожалуйста!… Чему я обязан?… – Дон Хуан говорил автоматически, и голос его не выдавал страха, который он испытывал при виде президентского любимца.
   Кара де Анхель обвел глазами комнату. Как лает на гостя этот нахальный пес! В ряду портретов братьев Каналес не хватало генерала. Зеркало на противоположной стене отражало квадрат обоев – желтоватый, цвета телеграммы.
   «Собака и теперь – душа дома, – заметил про себя Кара де Анхель, пока дон Хуан демонстрировал свой набор формул вежливости. – Душа дома, как в первобытные времена. Защитница племени. Сеньора Президента тоже охраняет свора собак».
   В зеркале появился хозяин. Он отчаянно жестикулировал. Дон Хуан Каналес произнес все положенные фразы и, как хороший пловец, решительно бросился в воду.
   – Сеньора Каналес, – начал он, – сеньора Каналес и ваш покорный слуга с негодованием осудили поведение брата. Какой кошмар! Убийство всегда отталкивает, но это!… Убить такого человека, такого уважаемого, безупречного человека, совесть и честь армии, личного друга Сеньора Президента!…
   Кара де Анхель молчал. Так молчат, когда видят утопающего и не могут ему помочь. Так молчат в гостях, когда боятся ответить невпопад.
   Чувствуя, что слова падают в пустоту, дон Хуан перестал владеть собой и, хватая руками воздух, тщетно пытался нащупать ногою дно. В голове у него так и бурлило. Ему казалось, что теперь и он запутался в деле об убийстве у Портала Господня и во всей этой политической паутине. Он не виноват. Но это ничего не значит, совершенно ничего. Замешан, и все. Лотерея, друзья мои, лотерея! Символ страны. Так кричит дядюшка Фульхенсио, уличный продавец лотерейных билетов, ревностный католик и старьевщик. Внезапно вместо Кара де Анхеля он увидел скелет дядюшки Фульхенсио; кости, суставы и челюсти держались на ниточках нервов. Придерживая костями черный кожаный портфель, дядюшка хлопал себя по задней части брюк, гримасничал, странно двигал челюстью, гнусавил и шамкал:
   «Друзья бои, друзья бои, лотерея в этой штраде – едидстведый закод. Вытядешь билет – тюрьма. Вытядешь другой – рашштрел. Вытядешь третий – депутат, диплобат, президед, гедерал, бидистр. К чебу штаратца, ешли все – лотерея? Лотерея бой друг, лотерея, купите лотерейдый билетец!» Узловатый скелет, искривленный, как виноградная лоза, корчился от хохота, и смех вылетал у него изо рта билетами беспроигрышной лотереи.
   А Кара де Анхель, весьма далекий от подобных мыслей, молча наблюдал и спрашивал себя, что общего у Камилы с этим отвратительным трусом.
   – Поговаривают… Точнее – говорили моей супруге, что меня хотят замешать в дело об убийстве полковника!… – продолжал Каналес, отирая носовым платком, который он с большим трудом вытянул из кармана, крупные капли пота.
   – Я ничего не знаю, – сухо ответил фаворит.
   – Но это было бы несправедливо! Признаюсь, мы с женой давно не одобряли поведения Эусебио. Кроме того, не знаю – известно ли вам, что мы в последнее время очень редко виделись. Почти не виделись. Точнее – совсем не виделись. Как чужие. Добрый день, добрый вечер, здравствуй и прощай. Прощай, прощай, и больше ничего.
   Голос дона Хуана звучал не совсем уверенно. Жена, наблюдавшая из-за ширмы, сочла благоразумным прийти ему на помощь.
   – Что ж ты меня не познакомишь? – воскликнула она, приветливо кивая и улыбаясь фавориту.
   – И правда! – растерянно отвечал муж, вскакивая одновременно с гостем. – Разрешите представить вам мою супругу!
   – Худит де Каналес…
   Кара де Анхель слышал имя супруги дона Хуана, но никак не мог вспомнить, назвал ли он свое.
   Во время этого странного, затянувшегося визита, под влиянием неведомой силы, рушившей его жизнь, слова, не имеющие отношения к Камиле, не достигали его сознания.
   «Почему эти люди не говорят о своей племяннице? – думал он. – Если бы говорили, я бы их слушал. Если б они о ней говорили, я б им сказал, что беспокоиться нечего, никто их не подозревает. Если бы они говорили со мной о ней… Господи, какой я дурак! Они – о ней, чтобы она перестала быть Камилой и ушла к ним, и я бы не мог о ней думать!… Я, она, они… Какой дурак, господи! Она и они, а я – ни при чем, один, далеко, без нее…»
   Дама, назвавшая себя доньей Худит, сидела на тахте и терла нос кружевным платочком в такт ожиданию.
   – Так вы говорили… Я вам помешала… Простите…
   – Мы…
   – Да…
   – Вы…
   Все трое заговорили сразу, и после серии чрезвычайно вежливых – «Говорите, прошу вас!» – «Нет, вы, пожалуйста!» – слово по неизвестной причине осталось за доном Хуаном («Идиот!» – кричали глаза жены).
   – Я рассказывал нашему другу, как мы с тобой были возмущены, когда узнали (приватным образом, совершенно приватным), что Эусебио участвовал в убийстве полковника Парралеса Сонриенте…
   – О, как же, как же! – подхватила донья Худит, высоко вздымая холмы бюста. – Мы с Хуаном говорили, что генерал, мой зять, не имел никакого права позорить мундир таким невероятным преступлением! И представьте себе, в довершение всего теперь мужа замешивают в это дело!
   – Я как раз объяснял дону Мигелю, что мы с братом давно разошлись, можно сказать – враждовали… да, мы были смертельными врагами. Он меня даже на портрете видеть не мог, а я – тем более!…
   – Знаете, семейные дела, ссоры, размолвки… – прибавила донья Худит, пуская в плаванье по комнате глубокий вздох.
   – Я так и думал, – сказал Кара де Анхель. – Но не забывайте, дон Хуан, что братьев связывают крепкие узы…
   – Что я слышу, дон Мигель? Вы подозреваете меня в соучастии…
   – Позвольте!…
   – Вы не правы… – вмешалась донья Худит, потупив взор. – Любые узы рвутся, когда речь идет о деньгах. Грустно, по это так. Деньги сильнее уз крови!
   – Разрешите мне кончить!… Я говорил, что братьев связывают нерушимые узы, потому что, несмотря на серьезные разногласия между вами, генерал, оказавшись в безвыходном положении, сказал…
   – Негодяй! Хочет меня замешать в свои преступления! Это клевета!
   – Но речь совсем не об этом!
   – Хуан, Хуан, дай же сеньору сказать!
   – Он сказал, что поручает вам свою дочь, и просил меня переговорить с вами, чтобы здесь, в вашем доме…
   На этот раз Кара де Анхель почувствовал, что его слова падают в пустоту. Ему на секунду показалось, что эти люди не понимают по-испански. Слова пропадали в зеркале, не задевая пузатого, чисто выбритого дона Хуана и донью Худит, возвышавшуюся над тачкой бюста.
   – Именно вы должны решить, что ей делать…
   – Ну, конечно… – Как только дон Хуан понял, что Кара де Анхель не собирается его арестовывать, к нему вернулся прежний апломб человека с положением. – Не знаю, что вам и сказать… все так неожиданно… О моем доме, разумеется, речи быть не может. Что поделаешь, нельзя играть с огнем! Здесь! у нас, этой несчастной было бы лучше всего… но мы не можем рисковать дружбой некоторых лиц… Вы понимаете, их бы чрезвычайно удивило, если б мы открыли двери незапятнанного дома перед дочерью того, кто враг Сеньору Президенту… И потом… известно, что мой знаменитый братец предложил… как бы сказать… да, предложил свою дочь личному другу Вождя Hapoда, чтобы тот, в свою очередь…
   – Он шел на все, только бы шкуру спасти! Еще бы! – вставила донья Худит, обрушивая холмы бюста в глубокий овраг! нового вздоха. – Представьте, предложил дочь другу Сеньора Президента, чтобы тот ее предложил самому Президенту… Конечно, это гнусное предложение было отвергнуто. Тогда наш! «Князь Армии» – знаете, его так прозвали после той речи – увидел, что делать нечего, и сбежал, а дочку, видите ли, решил! нам подсунуть! Конечно, чего же и ждать, если он не постеснялся запятнать честь мундира и навлечь подозрение на родных!! Поверьте, нам это все нелегко. Бог свидетель, немало седых! волос…
   Молния гнева прорезала черную ночь, которую носил в| своих глазах Кара де Анхель.
   – Итак, говорить больше не о чем…
   – Нам очень жаль, что вам пришлось беспокоиться… Если бы вы позвонили…
   – Ради вас, – прибавила донья Худит, – мы бы с огромным удовольствием… поверьте… но, понимаете…
   Он вышел молча, не глядя на них, под яростный лай собака и грохот цепи.
   – Я пойду к вашим братьям, – сказал он в передней.
   – Не советую, – поспешно ответил дон Хуан. – Я, знаете, слыву консерватором, и то… А они – либералы!… Подумают, что вы с ума сошли или просто шутите…
   Он вышел на улицу вслед за гостем. Потом вернулся, тихонько запер дверь, потер толстые ручки… Ему захотелось кого-нибудь приласкать (только не жену!), и он погладил собаку, которая все еще лаяла.
   – Если думаешь выйти, оставь собаку! – крикнула донья Худит из патио, где она подрезала розы, пользуясь предвечерней прохладой.
   – Да, я сейчас…
   – Тогда собирайся, а то мне еще надо помолиться. После шести часов нехорошо выходить на улицу.

XVI. В «Новом доме»

   В восемь часов утра (хорошо было раньше, в дни водяных часов, когда не прыгали стрелки, не прыгало время!), в восемь часов Федицу заперли в камере, сырой и темной, как могила, изогнутой, как гитара, предварительно записав ее особые приметы и произведя обыск. Обыскали с головы до ног, от подмышек до ногтей, как следует; особенно тщательно после того, как нашли за пазухой письмо генерала Каналеса, собственноручно им написанное, которое она подняла с полу в одной из комнат генеральского дома.
   Она устала стоять, и ходить было трудно – два шага туда, два сюда; решила присесть, все ж легче. Но с полу шел холод, сразу замерзли ноги, руки, даже уши (долго ли простыть!) – и снова она встала, постояла, села, поднялась, села, встала…
   В тюремном дворе пели арестантки, которых вывели из камер на солнышко. От песен несло почему-то сырыми овощами, хотя пели они с большим чувством. Они сонно тянули однообразную мелодию, и эту тяжелую цепь вдруг прорывали резкие, отчаянные крики… Брань… богохульства… проклятья.
   Федину сразу напугал дребезжащий голос, тянувший на манер псалма:
 
От каталажки
и до борделя,
о прелесть неба,
подать рукою;
раз мы теперь один с тобою,
о прелесть неба,
то поцелуйся же со мною.
Ай-яй-яй-яй!
Побудь со мною.
Отсюда до
домов публичных,
о прелесть неба,
подать рукою.
 
   Не все строки совпадали с ритмом песни; однако от этого только ясней становилось, как близко каталажка «Новый дом» от борделя. Правда важнее ритма. И нескладные эти строки подчеркивали страшную правду, а Федина дрожала от страха, потому что испугалась. Она и раньше дрожала, но еще не понимала, как страшно, как ужасно, немыслимо страшно; это она потом поняла, когда тот голос, вроде старой пластинки, хранивший больше тайн, чем самое жуткое убийство, пронзил ее до костей. Нельзя с самого утра петь такую песню! Она корчилась как будто с нее сдирали кожу, а те арестантки, манерное, и не думали, что кровать проститутки холоднее тюрьмы, и для них эта песня звучала последней надеждой на освобожденье и тепло.
   Федина вспомнила о сыне, и ей стало легче. Она думала о нем все так же, как раньше, когда носила. Дети навсегда остаются в материнской утробе. Как освободят, первым делом надо его окрестить. Давно пора. Юбка у нее хорошая, и чепец тоже – подарки доньи Камилы! Потом гостей позвать; к зав-траку – шоколад с пирогами, на обед – рис по-валенсиански и свинина с миндалем, а на ужин – лимонад, мороженое и вафли. Она уже заказала тому типографщику со стеклянным глазом такие карточки, пошлет их своим знакомым. Еще хорошо бы заказать у этих Шуманов две кареты, побольше, и чтобы лошади, вроде паровозов, и цепи серебряные позвякивали, и кучер