И внезапно прервала себя сама:
   – Хенаро, что с тобой?
   Он вскочил.
   – Ничего!
   От крика жены на призраке появились черные пятнышки, и эти пятнышки, в тени угла, слились в очертания скелета. Женский скелет… Правда, женского там только и было что обвислые груди, дряблые и какие-то волосатые, будто дохлые мыши, попавшие в клетку из ребер.
   – Хенаро, что с тобой?
   – Ничего.
   – Ходишь невесть где, а потом являешься лунатик лунатиком, хвост поджал. Черт тебя носит! Нет чтобы дома побыть.
   Голос жены прогнал скелет.
   – Да нет, правда, ничего.
   Какой-то глаз скользил между пальцами правой руки, словно луч электрической лампочки. От мизинца – к среднему, от среднего – к безымянному, от безымянного – к указательному, от указательного – к большому. Глаз… Только глаз… Бьется, бьет по пальцам. Он сжал кулак, чтоб его раздавить. – твердый! Ногти вонзились в ладонь. Нет, не выходит. Он разжал руку, глаз тут как тут, не больше птичьего сердца, а страшнее ада. Кипящий говяжий бульон ударил в виски. Кто это смотрит на него таким глазом, который вертится между пальцами, крутится, как шарик в рулетке, под заупокойный звон?
   Жена увела его от корзины, где спал сын.
   – Хенаро, да что это с тобой?
   – Ничего!
   Он вздохнул несколько раз.
   – Ничего, глаз какой-то привязался, преследует меня! Вот, смотрю на ладонь… Нет, не может такое быть! Это мои глаза… это глаз…
   – Ты бы лучше помолился!… – проворчала она, не вслушиваясь в его жалобы.
   – Глаз… да, круглый такой, черный, с ресницами, как стеклянный!…
   – Напился ты, вот что!
   – Да нет, я и не пил совсем!…
   – Хм, не пил! Разит как из бочки!
   В маленькой спальне, за перегородкой, Родас чувствовал себя как в огромном подземелье, вдали от утешения и надежды, среди летучих мышей, пауков, скорпионов и змей.
   – Натворил чего-нибудь, – сказала Федина и широко зевнула. – Вот око господне на тебя и смотрит.
   Хенаро метнулся к постели и, как был, в сапогах, одетый, залез под простыню. По молодому, прекрасному телу жены катался глаз. Федина потушила свет; стало еще хуже – в темноте глаз стал расти очень быстро, закрыл всю комнату, и пол, и потолок, и дом, и жизнь, и сына…
   – Нет, – отвечал Хенаро, когда жена, испугавшись его крика, зажгла свет и, отирая пеленкой холодный пот с его лба, повторила свои слова. – Нет, это не око господне, это око дьявола…
   Федина перекрестилась. Хенаро попросил потушить свет. Глаз изогнулся восьмеркой, соскользнул из света во тьму, раздался треск, словно он столкнулся с чем-то, и действительно он тут же лопнул, прошуршав шагами по улице.
   – У Портала! У Портала! – выкрикивал Хенаро. – Да! Да! Свету! Спичку! Свету! Ради Христа, ради Христа!
   Она протянула через него руку, чтобы достать спички. Вдалеке послышался шум колес. Закрыв себе рот ладонью, кусая пальцы, Хенаро звал жену; одному страшно, а жены рядом нет: чтобы его успокоить, она накинула нижнюю юбку и пошла согреть кофе.
   Перепуганная Федина прибежала на крики мужа.
   – Ой, неужто до белой горячки допился? – говорила она,
   глядя на трепетное пламя прекрасными черными глазами. Ей вспомнилось, как вытащили гусениц из желудка у доньи Энрикеты, что из театра; как в больнице у одного индейца вместо мозгов нашли в голове мох; как индейский дух Волосяной приходит пугать по ночам. И, словно курица, которая сзывает цыплят под крыло при появлении коршуна, она поспешила положить на грудь новорожденному образок святого Власия, громко приговаривая: «Во имя отца и сына и святого духа…»
   При первых словах молитвы Хенаро вздрогнул, словно его ударили. Не открывая глаз, он кинулся к жене, которая стояла у колыбели, упал на колени и, обнимая ее ноги, рассказал обо всем, что видел.
   – По ступенькам, да, вниз, катится, и кровь течет; с первого выстрела, а глаза открыты. Ноги растопырил, глаза в одну точку… Холодные такие глаза, липкие, бог его знает! Будто молния из них… и прямо в меня!… Вот тут он, глаз, все время тут, в руке. Господи, все время в руке!
   Внезапно закричал сын. Федина взяла на руки завернутого во фланель ребенка и дала ему грудь, а муж (как он был ей теперь противен!) не пускал ее, стонал и прижимался к ее ногам.
   – А самое плохое, что Лусио…
   – Этого писклявого твоего Лусио зовут?
   – Да, Лусио Васкес…
   – Это его «Бархотка» прозвали?
   – Да…
   – Чего же он его убил?
   – Приказали, да и сам был не в себе. Это еще ничего… Самое плохое, мне сказал Лусио, ордер есть на арест генерала Каналеса, и еще – один тип собрался украсть сеньориту сегодня ночью.
   – Сеньориту Камилу? Мою куму?
   – Да.
   При этом немыслимом известии Федина разрыдалась, громко и сразу, как плачут простые люди над чужой бедой. Слезы падали на головку сына, горячие, словно вода, которую приносят в церковь старушки, чтобы подлить в холодную святую воду купели. Мальчик заснул. Кончалась ночь, они сидели как зачарованные, пока заря не провела под дверью золотую черту и молчание лавки сломали выкрики разносчицы хлеба:
   – Све-ежий хлеб! Све-ежий хлеб!

X. Князья армии

   Генерал Эусебио Каналес, по прозванию «Старый Мундир», вышел от фаворита четким, военным шагом, словно готовился пройти перед строем; но когда захлопнулась дверь и он остался один посреди улицы, торжественная его поступь сменилась мелкой рысцой индейца, который спешит на базар продать курицу. Ему казалось, что за ним деловито бегут шпики. От боли в паху к горлу подступала тошнота, он прижимал рукой застарелую грыжу. С тяжелым дыханием вылетали обрывки слов, осколки жалоб, а сердце билось в горле, оставляя противный привкус, прыгало, сжималось, останавливалось; он хватал его сквозь ребра, держал, как сломанную руку в лубке, уставившись в одну точку, ни о чем не думая, и понемногу приходил в себя. Стало легче. Он завернул за угол – как далеко был этот угол минуту назад! А вот и другой, гораздо дальше, не дойти! Генерал сплюнул. Ноги не шли. Вот – корка. В самом конце улицы скользила карета. Сейчас поскользнется на корке. Все поплыло: и карета, и дома, и огни… Пошел быстрее. Нужно спешить! Ничего. Завернул за угол, который минуту назад казался недосягаемым. А вот и другой, только – гораздо дальше, не дойти…
   Он закусил губу, ноги подгибались. Плелся из последних сил. Колени не гнутся, противно жжет ниже поясницы и в горле. Колени. Хоть ложись на тротуар, возвращайся домой ползком, на локтях, на ладонях, тащись по земле всем телом, которое так упорно противится смерти. Он пошел еще медленнее. Мимо проплывали пустынные углы. Они двоились, множились в бессонной ночи, словно створки прозрачной ширмы. Он ставит себя в смешное положение перед самим собой и перед всеми, кто видит его или не видит. Нельзя, он не какое-нибудь частное лицо, он – генерал, всегда, даже ночью, даже когда он один, на него смотрят сограждане. «Будь что будет, – бормотал он. – Мой долг – остаться, это дело чести, если тот бездельник сказал мне правду».
   Через несколько шагов: «Бежать – значит признать вину». Эхо вторило его шагам. «Бежать – значит признать вину, значит… Но – остаться!…» Эхо вторило его шагам. «Признать вину!… Но – остаться». Эхо вторило шагам.
   Он схватился за грудь. Скорее сорвать этот пластырь страха!… Жаль, что нет сейчас орденов. «Бежать – значит признать вину, а остаться…» Перст фаворита указывал путь в изгнание, единственный путь. «Спасайте шкуру, генерал. Еще не поздно». И все, чем он был, и все, чего он стоил, и все, что любил нежно, как мальчик, – родина, дом, воспоминания, традиции, Камила, – все вертелось вокруг рокового пальца, словно вместе с убеждениями вдребезги разбивалась вселенная.
   Он прошел несколько шагов, жуткое видение исчезло, остались только мутные, непролитые слезы.
   «Генералы – князья армии. Так я сказал в одной речи. Дурак. Дорого мне обошлась эта фраза. Президент не простит мне этих князей. Я давно ему встал поперек горла, нот он и придрался к случаю, чтоб от меня отделаться. Обвинил меня в убийстве. А ведь тот полковник всегда был со мной почтителен!»
   Болезненная улыбка мелькнула под седыми усами. Теперь он видит другого генерала Каналеса, старого генерала, который плетется, волоча ноги, словно кающийся за процессией, тихий, жалкий, несчастный, и пахнет от него порохом, как от сгоревшей ракеты. И правда, старый мундир! Тот самый Каналес, который вышел парадным шагом из дома фаворита, во всем своем блеске, в сиянии великих побед, одержанных Александром, Цезарем, Наполеоном и Боливаром, внезапно превратился в карикатуру на генерала, без аксельбантов, без галунов, без пышного султана, без сверкающих эполет, без золоченых шпор. Жалкий незнакомец в черном, печальный, как похороны нищего!… Настоящий генерал Каналес, в сверкании аксельбантов, султанов и приветствий, был пышен, как похороны по первому разряду. Поверженный воин понес поражение, какого не знала история, а тот, настоящий, не поспевает за ним; он похож на паяца, в лазури и в золоте, треуголка падает на глаза, шпага сломана, кулаки сжаты, позвякивают на груди военные ордена.
   Не замедляя шага, Каналес отвел глаза от парадного своего портрета. Он понял, что побежден духовно. Как горько представить себя там, за границей, в штатских брюках, как у швейцара, и в сюртуке! Длинный будет сюртук или короткий, узкий или широкий – все равно не впору. Он шел по обломкам самого себя, втаптывал в мостовую нашивки генерала.
   «Но ведь я невиновен! – Он повторил убежденно: – Я невиновен! Чего мне бояться?…»
   «Вот этого самого! – отвечал разум голосом фаворита. – Этого самого. Будь вы виновны – другая была бы песня. Преступников они любят, это ведь их сообщники. Вы сказали – родина? Бегите, генерал! Я знаю, что говорю. Какая уж там родина! Законы? Черта с два! Бегите, генерал, вам угрожает смерть!»
   «По я невиновен!» – «Не о том думайте, генерал, виновны вы или нет. Думайте о том, благоволит ли к вам хозяин. Невинный в опале куда хуже виновного».
   Он старался не слушать, бормотал слова мести, и сердце не давало дышать. Потом он подумал о Камиле. Она приедет к нему. На башне собора громко пробили часы. Небо чистое, совсем чистое, утыкано блестящими гвоздиками звезд. Он завернул за угол и увидел освещенные окна своего дома. Свет падал на мостовую. Этот свет притягивал его!
   «Я оставлю ее у брата, у Хуана, а потом, когда смогу, пошлю за ней. Кара де Анхель обещал ее туда отвести, сегодня ночью или завтра утром».
   Он вынул ключ, но воспользоваться им не пришлось, потому что дверь сразу открылась.
   – Папа!
   – Молчи. Иди сюда… я тебе объясню. Надо выиграть время… Я тебе все объясню… Пусть адъютант оседлает мула… деньги… револьвер… За платьем я пришлю позже… Пока возьму один чемодан, самое необходимое. Господи, сам не знаю, что говорю… Да ты и не слушаешь. Прикажи оседлать мула и сложи мои вещи. Я пойду переоденусь и напишу братьям. Ты побудешь эти дни у Хуана.
   Если бы дочь генерала Каналеса внезапно увидела призрак, она бы испугалась меньше. Отец, всегда такой спокойный! А сейчас… Ему не хватало голоса. Он бледнел и краснел. Она никогда его таким не видела. В спешке, в ужасе, почти ничего не слыша, приговаривая: «Господи! Господи!» – она кинулась будить адъютанта, велела оседлать мула, вернулась, сунула вещи в чемодан – складывать не могла (полотенца, носки, булочки… да, с маслом… соль забыла) – и побежала в кухню за няней. Старуха, как обычно, дремала у огня на угольном ящике, с кошкой на коленях. Огонь еле теплился; кошка пугливо поводила ушами, словно отгоняла шорохи.
   Генерал быстро писал. Служанка прошла через комнату и наглухо закрыла ставни.
   Домом овладела тишина. Не та, тонкая, как шелковая бумага, легкая, как мысль цветка, мягкая, как вода, тишина, что царит в спокойные, счастливые ночи и угольком тьмы набрасывает силуэты снов. Другая тишина овладевала домом, другую тишину нарушали покашливания генерала, быстрые шаги его дочери, всхлипыванья служанки, испуганное хлопанье дверок и ящиков – шершавую, как картон, мучительную, как кляп, неудобную, как платье с чужого плеча.
   Тщедушный человечек, с тельцем танцовщика, морщинистый, хотя и не старый, бесшумно – строчит, не отрывая пера – словно ткет паутину:
 
   «Его Превосходительству Конституционному Президенту Республики. Здесь.
   Ваше Превосходительство!
   Согласно полученной инструкции, производится слежка за генералом Эусебио Каналесом. Имею честь доложить, что его видели в доме одного из личных друзей Вашего Превосходительства, дона Мигеля Кара де Анхель. Кухарка последнего, следящая за ним и за горничной, и горничная, следящая за ним и за кухаркой, сообщают, что их хозяин провел взаперти с генералом Каналесом примерно три четверти часа, причем генерал ушел в сильном волнении. Согласно инструкции, число агентов у дома генерала удвоено и даны распоряжения на случай попытки к бегству.
   Горничная дополняет донесение. Только что она сообщила по телефону некоторые данные, неизвестные кухарке. Хозяин дал ей понять, что Каналес предложил ему свою дочь в обмен на заступничество перед Президентом.
   Кухарка сообщает сведения, неизвестные горничной. По ее словам, после ухода генерала хозяин дома казался весьма довольным и приказал ей, как только откроются лавки, закупить сластей, ликеров и печенья, сообщив при этом, что в скором времени у него поселится молодая особа из хорошей семьи.
   О чем и спешу доложить Его Превосходительству Президенту Республики».
 
   Он поставил дату, подпись – каракули вроде детской бумажной стрелки, – внезапно что-то вспомнил и, не опуская пера (хотя и нужно было поковырять в носу), приписал:
 
   «К утреннему донесению:
   Доктор Луис Барреньо принял в течение дня трех посетителей; двое из них, несомненно, пациенты; вечером гулял в парке с супругой. Лиценциат Абель Карвахаль посетил за сегодняшний день Американский банк, аптеку напротив церкви капуцинов и, наконец, немецкий клуб, где вел продолжительную беседу с м-ром Ромстом (который, в свою очередь, находится под наблюдением); домой вернулся в половине восьмого вечера. Позже не выходил; согласно инструкции, число агентов у его дома удвоено».
   Подпись. Число.

XI. Похищение

   Простившись с приятелем, Лусио Васкес помчался со всех ног к своей Удавихе, надеясь успеть вовремя и принять участие в похищении. Метеором пронесся он через площадь Мерсед, мимо фонтана, места страшного и недоброго, где окрестные женщины вдевали в иголку пересудов нитку воды, струящейся в кувшины.
   «Ух, здорово будет! – думал на бегу убийца несчастного Пелеле. – Вот это дело так дело! Слава богу, быстро управился, теперь и повеселиться можно. Курицу сопрешь или еще что – все радость, а тут девку из дома тащат! Ух и здорово!»
   Вот и трактир. Пробегая мимо собора, Васкес взглянул на часы и ахнул. Без малого два… А может, не разглядел? Поздоровался с жандармами, охранявшими дом Каналеса, и одним прыжком (тем, последним, что выскакивает из-под ног, как вспугнутый кролик) оказался у порога.
   Удавиха прилегла, хотела до двух отдохнуть. Однако заснуть не удалось, очень уж разволновалась; и она ворочалась с боку на бок, сучила йогами, потела, зарывалась головой в подушку, то так, то эдак вытягивала руки – все зря, сон не шел.
   На стук Васкеса она вскочила с кровати и кинулась к двери, тяжело пыхтя.
   – Кто там?
   – Это я, Васкес. Открой!
   – Не ждала!
   – Который час? – спросил он, входя.
   – Четверть второго! – Она ответила сразу, не взглянув на часы. Так отвечают люди, которые долго ждали, считали минуты, пять минут, десять минут, пятнадцать, двадцать…
   – А как же на соборных часах только что я видел без четверти два?
   – Ох, не говори! Вечно у этих попов часы спешат!
   – Скажи, тот парень не приходил?
   – Нет.
   Васкес обнял хозяйку, заранее зная, что за такие нежности придется поплатиться. Но нет. Удавиха, словно кроткая голубка, не сопротивлялась, и их соединившиеся уста скрепили любовное соглашение – все произойдет сегодня ночью. В комнате было темно, только теплилась свеча перед фигуркой Девы, у букета бумажных роз. Васкес задул свечу и бросил хозяйку на пол. Пречистая Дева растворилась во тьме, и два тела покатились по полу, сплетенные, как косы чеснока.
   Кара де Анхель спешил к месту действия во главе небольшой шайки.
   – Как только я ее выведу, – говорил он, – можете грабить дом. С пустыми руками не останетесь. Только смотрите – потом не болтать! В медвежьих услугах не нуждаюсь.
   За углом их остановил патруль. Начальник заговорил с фаворитом, солдаты окружили остальных.
   – Мы идем петь серенаду, лейтенант.
   – Куда это, разрешите полюбопытствовать? – Начальник постукивал шпагой о землю.
   – Тут близко, в переулке Иисуса.
   – Что ж это у вас – ни гитары нет, ни маримбы[4]? Интересные нынче серенады, без музыки!
   Кара де Анхель сунул ему билет в сто песо, и все мигом уладилось.
   Громада собора Мерсед загородила улицу – огромная черепаха с глазами-оконцами. Фаворит приказал входить в трактир по одному.
   – Помните, трактир «Тустеп», – говорил он. – «Тустеп». Смотрите, ребята, не спутайте! «Тустеп», по соседству с тюфячной мастерской.
   Головорезы разошлись в разные стороны, затихли их шаги. План бегства был такой: когда часы на соборе Мерсед пробьют два, несколько человек из шайки полезут на крышу генеральского дома. Услышав шум, дочь генерала откроет окно, поднимет тревогу, отвлечет тем самым внимание шпиков и жандармов, а Каналес, воспользовавшись замешательством, уйдет через парадный ход.
   Ни дураку, ни безумцу, ни ребенку не пришел бы в голову столь нелепый план. И генерал и фаворит понимали, что это никуда не годится. Тем не менее они на это шли – потому что каждый из них знал, что успех зависит не от того. Каналес полагался на фаворита, фаворит – на Президента, которому сообщил по телефону час и подробности бегства.
   Апрельские ночи в тропиках – вдовы теплых мартовских дней, грустные, заплаканные, зябкие. Кара де Анхель дошел до перекрестка, выглянул, подсчитал тени полицейских, медленно свернул за угол и прислонился к двери трактира. Он сильно приуныл – в каждом подъезде стоял жандарм, а шпики в штатском просто кишели на улице. Внезапно исчезла надежда «Я участвую в преступлении, – подумал он, – они его убьют, когда он выйдет из дома». И чем больше он думал, тем подлее ему казалось увести дочь обреченного. Л раньше, когда он верил в успех, похищение представлялось ему таким рыцарским, таким привлекательным и благородным! У него не было сердца, и не из жалости содрогнулся он, подумав о ловушке, расставленной в центре города беззащитному, доверчивому человеку, который выйдет из своего дома, положившись на личного друга Президента, и вдруг поймет, что над ним жестоко подшутили, чтобы отравить его последние минуты и прикрыть преступление. Нет, не об этом думал фаворит, кусая губы, не потому была ему отвратительна гнусная, дьявольская интрига. Он обещал генералу свою помощь – тем самым взял под свое покровительство генерала и его дочь, приобрел какие-то права. И вот – эти права растоптаны, а он снова, как всегда, лишь слепое орудие, палач, наемный убийца. Чужой ветер несся по пустынной равнине его молчания. Незнакомые, дикие растения тянулись к влаге из-под его ресниц, задыхаясь от жажды, от нестерпимой жажды кактусов, жажды сохнущих деревьев, которую не утолит и влага небес. Отчего так сильна его жажда? Отчего сохнут деревья под проливным дождем?
   Мелькнула мысль – вернуться, пойти к генералу, предупредить… (И он увидел благодарную улыбку его дочери.) Но он уже переступил порог – вот трактир, вот Васкес, вот его люди. Хорошо, что они здесь; хорошо, что Васкес заговорил:
   – Вот и я. Пришел в самое время! Можете мной располагать, да. Я парень живучий, как говорится – двужильный, и не из трусливых!
   Васкес говорил сдавленным голосом, чтобы выходило не так пискляво.
   – Вы мне счастье принесли, – сипел он. – Вот я и хочу вам помочь. А то не взялся бы, пет, не взялся бы! Как вы сюда заявились, так у меня пошло на лад с хозяйкой. Теперь у нас все как у людей.
   Как я рад, что вы здесь и готовы к бою! Люблю таких! – восклицал Кара де Анхель, горячо пожимая руку убийце несчастного Пелеле. – Ваши слова, друг Васкес, возвращают мне смелость, а то я уж было приуныл – что-то там много жандармов!
   – Выпьем по маленькой, сразу полегчает.
   – Вы не думайте, я не за себя! Мне не в первый раз. Я боюсь за нее. Сами понимаете, что хорошего, если нас схватят при самом выходе и отправят в тюрьму.
   – Да бросьте, они все в дом попрут, только услышат про воров. Вы уж мне поверьте! Добычу почуют – побегут как миленькие!
   – А не лучше ли вам с ними поговорить, раз уж вы здесь? Оки знают, что вы не способны…
   – Чего там с ними разговаривать! Увидят открытую дверь – ни одного не останется! А уж как меня увидят… Меня все знают, еще с той поры, как с дружком с одним – Антонин Стрекоза, может, слышали? – забрались мы к одному попу. Увидел он, что мы прямо с антресолей к нему свалились и лампу зажигаем, совсем размяк: сам ключи нам бросил от шкафа, где деньги были спрятаны, и еще в платочке завернутые, чтоб не звякали, значит, и ну храпеть, вроде будто спит! Да… А ребята у меня верные, – ткнул он пальцем в сторону блошливых, угрюмых парней, которые опрокидывали стопку за стопкой, сплевывая на пол после каждой порции, – Не подведут!
   Кара де Анхель поднял бокал за любовь. Хозяйка тоже налила себе анисовой. И все трое выпили.
   Из осторожности не зажигали света, только теплилась свеча перед фигуркой Девы, да полуголые тела бандитов бросали длинные, причудливые тени на тусклые, как сухое сено, стены комнаты, да бутылки поблескивали цветными огоньками. Все смотрели на часы. Плевки меткими пулями ударяли в пол. Кара де Анхель отошел в сторону и прислонился к стене. Его большие черные глаза рассеянно блуждали по комнате, а в го лове назойливо жужжала мысль, которая появлялась всегда в трудные минуты: ему хотелось иметь жену и детей. Он улыбнулся про себя, вспомнив историю об одном государственном преступнике, приговоренном к смерти. За двенадцать часов до казни его посетил но поручению Президента сам военный прокурор и обещал ему любую милость (включая жизнь), если он попридержит свой язык. «Я прошу одной милости. – ответил преступник. – Хочу оставить по себе сына». – «Хорошо», – сказал судья и через некоторое время прислал ему уличную девку. Приговоренный не прикоснулся к ней, отослал ее и, когда вернулся судья, сказал: «Сукиных сынов у нас и без того хватает».
   Он снова улыбнулся уголками губ. «Был я редактором газеты, дипломатом, депутатом, алькальдом – и вот, будто ничего не было, стал я вожаком шайки. Да, чертова штука – жизнь. «That is the life in the tropic»[5]
 
   От каменной глыбы собора оторвался гулкий удар. Другой…
   – Все на улицу! – крикнул Кара де Анхель, выхватывая револьвер, – Скоро вернусь с моим сокровищем! – кинул он хозяйке на бегу.
   – А ну, давай! – командовал Васкес, карабкаясь ящерицей по стене генеральского дома.
   Два или три бандита лезли за ним.
   В доме генерала еще не отзвучали удары часов.
   – Ты идешь, Камила?
   – Да, папа!
   Каналес был в бриджах и в синей куртке. Галуны спороли, только серебряная голова оттеняла темное сукно. Без слез, без единого слова Камила бросилась к отцу. Душе не понять ни счастья, ни горя, если она не знала их раньше. Кусать бы соленый от слез платок, рвать его, терзать зубами!… Для Камилы все это было игрой или страшным сном, только не правдой, ведь этого не могло быть на самом деле. Того, что случилось с ней – с ее папой, – не могло быть. Генерал Каналес обнимал ее на прощанье.
   – Так я обнимал маму, когда уходил на войну, сражаться за родину. Она не верила, что я вернусь, – и сама меня не дождалась.
   На крыше раздались шаги. Старый воин отстранил Камилу и вышел в патио. Между кустами и вазонами он пробирался к двери. Каждая азалия, каждая герань, каждая роза слала ему прощальный привет. Прощальный привет слал ему глиняный вазон, а теплый свет комнат уже простился с ним. Дом погас сразу, словно отрезанный от других домов. Бежать – недостойно солдата! Но – вернуться в свою страну во главе победоносных освободителен…
   Камила, согласно плану, распахнула окно.
   – Воры! Помогите! Воры!
   И раньше чем ее крик затерялся в огромной ночи, жандармы были в комнате – те самые жандармы, что сторожили дом. Они поднесли ко рту длинные пальцы свистков. Противный, дребезжащий звук металла и дерева. Распахнулась входная дверь. Агенты в штатском высунулись из-за угла, сжимая на всякий случай револьвер, надвинув шляпу и подняв повыше воротник. Настежь открытая дверь глотала людей одного за другим. Мутная водица… Васкес, едва влез на крышу, перерезал провода; тьма окутала коридоры и комнаты. Люди чиркали спичками, натыкаясь на шкафы, на комоды и буфеты; сбивали одним ударом замки, стреляли в стекла, разносили в щепы драгоценное дерево – и рылись, рылись, рылись. Другие бродили по огромной гостиной; кто рушил на пол кресла, кто столы, кто столики с фотографиями – трагической колодой разлетелись они во тьме, – кто бил кулаком по клавишам кабинетного рояля, который не успели закрыть, а он громко жаловался, как истязаемое животное.