Страница:
Он свернулся клубком, зажал руки между колен, зарылся головой в подушку – только бы остановились пронзительные молнии мыслей. Холодные углы простынь, минутные остановки в бешеном беге сознания. Он вытянул ноги и потрогал пальцами бронзовые прутья кровати. Осторожно открыл глаза. Словно порвал тончайшее кружево ресниц. Глаза – отдушины в потолке… он висит на них, невесомый, как полумрак, без костей, ребра размягчились в хрящи, голова – мягкая, жидкая. Ватная рука сомнамбулы… Дверной молоток… Дома – молотковые деревья. Леса молотковых деревьев – наши города. Падали листья звуков… Нетронутый ствол двери сбросил листья нетронутых звуков… Что же ей делать, как не стучать? Что же им делать, как не открыть? А вот не открывают! Хоть дверь ломай! Стучишь и стучишь, хоть дверь ломай. Стучишь, стучишь – и ничего. Хоть дом ломай…
…Кто?… Кто там?…
Принесли сообщение о чьей-то смерти.
– Ладно, только не заходите, а то он спит. Вот сюда, на стол.
«Сеньор Хоакин Сетон скончался прошедшей ночью. Царствие ему небесное. Супруга, дети и близкие покойного считают своим печальным долгом известить Вас и просят, помолившись за упокой его души, прибыть к выносу тела, который состоится сегодня, в 4 часа пополудни. Адрес покойного: переулок Карросеро».
Сам того не желая, он слушал, как читает служанка сообщение о смерти дона Хоакина Сетона.
Он вынул руку из-под одеяла и подложил ее под голову. По лбу прошел дон Хуан Каналес, одетый в перья; в руках у него четыре червонных туза и четыре сердца Христовых – кастаньеты. На затылке сидела донья Худит; скрипел корсет, стискивая огромный бюст, корсет из металла и паутины, а в античной ее прическе торчал высокий гребень, придававший ей сходство с ведьмой. Затекла рука, он стал потихоньку разгибать пальцы, как разворачивают одежду, в которую забрался скорпион.
Потихоньку, потихоньку…
К плечу поднимался лифт, полный муравьев… К локтю спускался лифт, полный муравьев – магнитов… По трубе руки, И запястью, спускалась в темноте судорога… Его рука – река… река двойных пальцев… До самого пола он чувствовал десять Тысяч ногтей…
Бедненькая – стучит, стучит, и ничего!… Вот сволочи, мулы! Откроют – плюну в морду… Как дважды два – четыре… Я еще два – шесть… шестнадцать… семнадцать… плюну в морду. Сперва стучала очень хорошо, а к концу – слабо, как будто клювом об землю… Не стучала – могилу себе рыла… Проснуться без надежды! Завтра пойду к ней… Это можно… Скажу, что известия об отце, и можно… А… сегодня тоже можно известия… Можно… даже если не поверит…
«Я ему верю! Это ясно, это совсем ясно, они отреклись от папы и ему сказали, что не хотят меня знать». Так думала Камила на хозяйкиной кровати, морщась от боли в спине, а за перегородкой из старых досок, холста и циновок завсегдатаи трактира обсуждали события минувшего дня – побег генерала, похищение его дочери, подвиги фаворита… Хозяйка притворялась, будто не слышит, а может, – разговлялась этими пересудами.
Сильно закружилась голова, и Камила унеслась далеко от этих вонючих людей. Она падала в пустоту, в тишину.
Крикнуть – неловко… молчать – страшно… Она закричала. Отвратительный холод, как перья мертвой птицы… Прибежала хозяйка.
– Что это с вами? – И увидела, что она позеленела, как бутылка, руки будто палки, зубы стиснуты, глаза закрыты. Хозяйка кинулась к стойке, схватила графинчик, хлебнула агуардиенте, еще набрала в рот, побежала обратно и прыснула Камиле в лицо. От горя она и не заметила, когда ушли клиенты. Она взывала к мадонне и ко всем святым, чтобы скорей от нее забрали эту сеньориту.
«Утром, когда мы прощались, она плакала… Что ж ей было делать!… Когда люди не верят и вдруг поймут, что им сказали правду, – они всегда плачут, от счастья или от горя…»
Так думал Кара де Анхель на своей кровати, не во сне, не
наяву, сгорая в голубоватой небесной яви. И постепенно засыпал, парил над мыслью, без тела, без формы, как теплый воздух, колеблемый собственным дыханием…
А Камила летела в пустоту, высокую, сладостную и страшную, как крест на могиле…
Сои – повелитель, бороздящий темные моря действительности, – принял его на один из своих кораблей. Невидимые руки спасли его от разверстой пасти событий, от голодных волн, ожесточенно рвущих друг у друга куски растерзанных жертв.
– Кто этот человек? – спросил Сон.
– Мигель Кара де Анхель, – отвечали невидимые слуги. Их руки – белые, невесомые тени – торчали из черных теней рукавов.
– Перенесите его на корабль… – Сон задумался… – на корабль влюбленных, которые не надеялись полюбить и позволяли любить себя.
И слуги Сна послушно понесли его на корабль по легкому покрову нереальности, что ложится тончайшей пылью на будничные дела; но цепкая лапа стука вырвала его у них…
…Кровать…
…Служанки…
Нет, не письмо… Мальчишка!
Кара де Анхель провел рукой но глазам и в страхе поднял голову. Около кровати пыхтел мальчишка. Наконец он выговорил:
– Тут… меня… к вам… значит… послали… из трактира хозяйка… чтоб вы туда шли… а то сеньорите… худо очень…
Если бы фаворит услышал о болезни Сеньора Президента, он бы не оделся быстрее. Схватив какую-то шляпу, он выскочил на улицу, не зашнуровав ботинок, не завязав галстука.
– Кто эта женщина? – спросил Сон. Слуги только что выловили в мутных водах жизни увядающую розу.
– Камила Каналес, – отвечали ему.
– Так. Перенесите ее – если там осталось место – на корабль влюбленных, которые не узнают счастья…
– Ну, как, доктор? – В голосе фаворита звучали отеческие ноты. Камиле было очень плохо.
– Полагаю, температура еще повысится. Воспаление легких.
XXII. Живая могила
XXIII. Донесения сеньору Президенту
…Кто?… Кто там?…
Принесли сообщение о чьей-то смерти.
– Ладно, только не заходите, а то он спит. Вот сюда, на стол.
«Сеньор Хоакин Сетон скончался прошедшей ночью. Царствие ему небесное. Супруга, дети и близкие покойного считают своим печальным долгом известить Вас и просят, помолившись за упокой его души, прибыть к выносу тела, который состоится сегодня, в 4 часа пополудни. Адрес покойного: переулок Карросеро».
Сам того не желая, он слушал, как читает служанка сообщение о смерти дона Хоакина Сетона.
Он вынул руку из-под одеяла и подложил ее под голову. По лбу прошел дон Хуан Каналес, одетый в перья; в руках у него четыре червонных туза и четыре сердца Христовых – кастаньеты. На затылке сидела донья Худит; скрипел корсет, стискивая огромный бюст, корсет из металла и паутины, а в античной ее прическе торчал высокий гребень, придававший ей сходство с ведьмой. Затекла рука, он стал потихоньку разгибать пальцы, как разворачивают одежду, в которую забрался скорпион.
Потихоньку, потихоньку…
К плечу поднимался лифт, полный муравьев… К локтю спускался лифт, полный муравьев – магнитов… По трубе руки, И запястью, спускалась в темноте судорога… Его рука – река… река двойных пальцев… До самого пола он чувствовал десять Тысяч ногтей…
Бедненькая – стучит, стучит, и ничего!… Вот сволочи, мулы! Откроют – плюну в морду… Как дважды два – четыре… Я еще два – шесть… шестнадцать… семнадцать… плюну в морду. Сперва стучала очень хорошо, а к концу – слабо, как будто клювом об землю… Не стучала – могилу себе рыла… Проснуться без надежды! Завтра пойду к ней… Это можно… Скажу, что известия об отце, и можно… А… сегодня тоже можно известия… Можно… даже если не поверит…
«Я ему верю! Это ясно, это совсем ясно, они отреклись от папы и ему сказали, что не хотят меня знать». Так думала Камила на хозяйкиной кровати, морщась от боли в спине, а за перегородкой из старых досок, холста и циновок завсегдатаи трактира обсуждали события минувшего дня – побег генерала, похищение его дочери, подвиги фаворита… Хозяйка притворялась, будто не слышит, а может, – разговлялась этими пересудами.
Сильно закружилась голова, и Камила унеслась далеко от этих вонючих людей. Она падала в пустоту, в тишину.
Крикнуть – неловко… молчать – страшно… Она закричала. Отвратительный холод, как перья мертвой птицы… Прибежала хозяйка.
– Что это с вами? – И увидела, что она позеленела, как бутылка, руки будто палки, зубы стиснуты, глаза закрыты. Хозяйка кинулась к стойке, схватила графинчик, хлебнула агуардиенте, еще набрала в рот, побежала обратно и прыснула Камиле в лицо. От горя она и не заметила, когда ушли клиенты. Она взывала к мадонне и ко всем святым, чтобы скорей от нее забрали эту сеньориту.
«Утром, когда мы прощались, она плакала… Что ж ей было делать!… Когда люди не верят и вдруг поймут, что им сказали правду, – они всегда плачут, от счастья или от горя…»
Так думал Кара де Анхель на своей кровати, не во сне, не
наяву, сгорая в голубоватой небесной яви. И постепенно засыпал, парил над мыслью, без тела, без формы, как теплый воздух, колеблемый собственным дыханием…
А Камила летела в пустоту, высокую, сладостную и страшную, как крест на могиле…
Сои – повелитель, бороздящий темные моря действительности, – принял его на один из своих кораблей. Невидимые руки спасли его от разверстой пасти событий, от голодных волн, ожесточенно рвущих друг у друга куски растерзанных жертв.
– Кто этот человек? – спросил Сон.
– Мигель Кара де Анхель, – отвечали невидимые слуги. Их руки – белые, невесомые тени – торчали из черных теней рукавов.
– Перенесите его на корабль… – Сон задумался… – на корабль влюбленных, которые не надеялись полюбить и позволяли любить себя.
И слуги Сна послушно понесли его на корабль по легкому покрову нереальности, что ложится тончайшей пылью на будничные дела; но цепкая лапа стука вырвала его у них…
…Кровать…
…Служанки…
Нет, не письмо… Мальчишка!
Кара де Анхель провел рукой но глазам и в страхе поднял голову. Около кровати пыхтел мальчишка. Наконец он выговорил:
– Тут… меня… к вам… значит… послали… из трактира хозяйка… чтоб вы туда шли… а то сеньорите… худо очень…
Если бы фаворит услышал о болезни Сеньора Президента, он бы не оделся быстрее. Схватив какую-то шляпу, он выскочил на улицу, не зашнуровав ботинок, не завязав галстука.
– Кто эта женщина? – спросил Сон. Слуги только что выловили в мутных водах жизни увядающую розу.
– Камила Каналес, – отвечали ему.
– Так. Перенесите ее – если там осталось место – на корабль влюбленных, которые не узнают счастья…
– Ну, как, доктор? – В голосе фаворита звучали отеческие ноты. Камиле было очень плохо.
– Полагаю, температура еще повысится. Воспаление легких.
XXII. Живая могила
Ее сыночка больше нет… Как марионетка, нити которой ослабли в неразберихе разрушенной жизни, Федина подняла трупик – легче сухой корки – и поднесла к горящему лицу. Долго целовала. Опустилась на колени, – желтоватые отсветы просачивались из-под двери, – наклонилась к самому полу, поближе к светлому ручейку зари, чтобы разглядеть как следует останки своего сына.
Личико сморщенное, словно струпик на ране, черные круги округ глаз, губы землистые… Не грудной младенец – зародыш в пеленках!… Она вырвала его из полосы света и прижала к налитой молоком груди. Она жаловалась на бога, невнятно плакала, бормотала. Иногда останавливалось сердце и предсмертной икотой вырывались обрывки слов: «Сы… но… чек!., сы… но… чек!…»
По неподвижному лицу катились слезы. Она плакала до изнеможения и совсем забыла про мужа, которого грозились уморить голодом, если она не сознается; не замечала, как болят изъеденные известью руки и грудь, и воспаленные глаза, и разбитая спина; не думала о наказании, застыла, окаменела. А когда кончились слезы и нечем было плакать – она почувствовала, что станет могилой своему сыночку, снова укроет его во чреве и вечный его сон навсегда принадлежит ей. Резкая радость прервала па мгновение бесконечность ее беды. Эта мысль – стать могилой своему сыночку – бальзамом смазала сердце. Так радовались на блаженном Востоке женщины, сходившие в могилу за возлюбленным. Нет, она радовалась больше, она ведь не сходит в могилу, она сама станет ему живой могилой, последней колыбелью, материнским лоном, и вместе будут они дожидаться труб Страшного суда. Не отирая слез, она пригладила волосы, словно к празднику, и, скрючившись в уголке камеры, прижала трупик к груди, к рукам, к ногам…
Могилы не целуют мертвых – она не должна целовать. Они сжимают, сильно, очень сильно, как она. Они – смирительные рубахи, рубахи смирения и любви, в них надо лежать тихо, хотя и щекочут черви, болит разлагающаяся плоть.
Спасаясь от света, черные тени медленно, по-скорпионьи, ползли по стене. Стена – костяная»… Татуированная кость, вся в неприличных картинках. Федина закрыла глаза – темно в могилах; молчала, не издала ни стона – тихо над могилами.
Вечер. Запах кипарисов, омытых влагой небесной. Ласточки. Тоненький полумесяц. На улицах еще светло. Дети выбежали из школ. Ринулся на город поток новой жизни. Одни играют в пятнашки, мелькают назойливыми мухами. Другие окружили драчунов, сердитых, как петухи, – кровь из носа, сопли, слезы. Третьи стучат в чужие двери и убегают. Четвертые накинулись на лотки со сластями, уничтожают медовые Коврижки, варенные в сахаре кокосовые орехи, миндальные печенья и меренги; или, подобно пиратам, опустошают корзины с фруктами. А те, кто шел сзади, на ходу устраивали обмены, рассматривали марки, курили и старались ударить кого-нибудь.
Перед «Новым домом» остановился экипаж. Три молодью женщины и огромная старуха вышли из него. Их вид говорил кто они такие. Кричащие, очень короткие кретоновые платья из-под которых виднеются грязные кружева панталон, красные чулки, желтые туфли на невероятных каблуках, декольте до пупа. Прически «Людовик XV», то есть копна сальных локонов подвязанных желтой или зеленой лентой. Щеки такие же красные, как фонарь над публичным домом. Старуха – в черном платье, в лиловой шали – с трудом вылезла из экипажа, держась за крыло пухлой рукой в бриллиантовых перстнях.
– Пускай подождут, а, Чонита? – спросила младшая из трех граций. Ее пронзительный голос мог пробудить даже камни на пустынной улице.
– Да, пускай подождут, – отвечала старуха.
И все четверо вошли в «Новый дом»; привратница встретила их чрезвычайно радушно.
Другие посетители томились в негостеприимном вестибюле.
– Эй, Чинта, пришел ваш секретарь? – спросила старуха.
– Да, донья Чон, сейчас пришел.
– Вот ты ему и скажи, что я тут принесла одну бумажку, очень срочная.
Привратница ушла. Старуха ждала молча. Особы определенного возраста помнили, что эта тюрьма была когда-то монастырем. Раньше сюда попадали за любовные грехи. Женщины, женщины… Над старыми стенами, словно голуби, парили сладкие голоса монашек. Вместо лилий – белые лучи дневного света, ласковые, хорошие… А вместо постов и вериг – орудия пыток, процветающих здесь под знаком креста и паутины.
Привратница вернулась, и донья Чон отправилась к секретарю. С начальницей она уже говорила. Прокурор распорядился выдать ей (за десять тысяч песо, но об этом он умолчал) заключенную Федину Родас, которая с этой минуты поступала в заведение «Сладостные чары» – так назывался публичный дом доньи Чон Золотой Зуб.
Дважды раздался грохот в темной камере, где несчастная Федина все еще сидела в уголке, скорчившись, прижав к себе ребенка, не открывая глаз, почти не дыша. Она притворилась, что не слышит. Зарыдали ключи. Жалобно, долго стонали в тишине старые петли. Двери открылись, ее вытащили из камеры. – Она крепко зажмурилась, чтобы не видеть света, – темно в могилах. Прижимая к сердцу свое сокровище, она волочилась до полу. Они волокли ее – их собственность, скотину, купленную для позорной работы.
– Ай-ай-ай, немой притворяется!
– Глаза закрыла, чтобы нас не видеть!
– Стыдно небось!
– Боится, сыночка ее разбудят!
Так приговаривали всю дорогу донья Чон и три грации. Карета грохотала по немощеным улицам. Возница – испанец, похожий на Дон-Кихота, – сердито погонял лошадей, которым еще предстояло выйти на арену, потому что он был, кроме того, пикадором. Рядом с ним проделала Федина недолгий путь, отделяющий каталажку от борделя, как говорилось в песне, – не поднимая век, не разжимая губ, крепко обхватив трупик сына.
Донья Чон расплачивалась с возницей. Грации помогли Федине сойти и нежно, как подружки, повели ее к дверям «Сладостных чар».
Несколько клиентов – почти все военные – бодрствовали в гостиной.
– Ты, сколько там время? – крикнула, входя, донья Чон своему буфетчику.
Один из военных ответил:
– Двадцать минут седьмого, донья Чомпина…
– А, и ты здесь, служивый? Не заметила!
– На этих двадцать пять, – вмешался буфетчик.
Все заинтересовались «новенькой». Все требовали ее на эту ночь. Федина молчала, как могила, прижимая к груди трупик сына, не поднимая век, и казалась самой себе тяжелой, холодной, словно каменная плита.
– Вы! – крикнула донья Золотой Зуб трем юным грациям. – Сведите ее нa кухню, пускай Мануэла покормит. А как поест – причешите да приоденьте.
Голубоглазый капитан артиллерии приблизился к «новенькой», хотел ущипнуть за ляжку. Но одна из граций поспешила на помощь. Другой военный (точь-в-точь кобель!) обхватил ее, как ствол пальмы, вытаращив глаза, сверкая ослепительными зубами, и чмокнул водочными губами в щеку, соленую от высохших слез. Ух, хорошо, из казармы да в бордель! Пули холодные – зато девки горячие.
– Успокойся, служивый, подожди! Не тронь ее! – вмешалась хозяйка (нехорошо, непорядок!).
Федина не защищалась от грязных прикосновений, только крепче закрывала глаза, сжимала губы, спасала тишину и том-ноту могилы и убаюкивала останки сына.
Ее повели через патио, где вечер понемногу погружался п фонтан. Женские стоны; ломкие, тонкие голоса; перешептывания больных или школьниц, арестанток пли монашек; фальшивый хохот, визг; мягкие шаги в чулках. Из какой-то Комнаты бросили колоду карт, веером легла она на плиты. Растрепанная женщина выглянула из окошка под крышей, увидела колоду – олицетворенье рока – и утерла слезу с облезшей щеки.
Красный фонарь освещал улицу перед «Сладостными чарами». Он казался воспаленным глазом огромного зверя, он окрашивал людей и камни в зловещий цвет. Тайна фотолабораторий. Люди окунались в поток красного света, как будто хотели уничтожить оспенные рубцы. Они стыдливо подставляли лица (не увидел бы кто!), словно пили кровь. И выходили в ясный свет улиц, в бело-желтый свет городского освещения, в мягкий свет домашних ламп – неловко, как человек, проявивший фотографию.
Федина не видела ничего. Она существовала только для сына. Крепче зажмурилась, закусила губы, прижала трупик к налитой молоком груди. Чего только не делали грации, пока вели ее на кухню! Все тщетно.
Кухарка, Мануэла Кальварио, вот уже много лет царившая среди угольных и мусорных ящиков заведения «Сладостные чары», превратилась в некое подобие Всевышнего, правда – безбородого и шуршащего крахмальными юбками. При виде Федины впалые щеки почтенной дамы наполнились воздухом – он тут же превратился в слова:
– Еще одна бесстыжая! Откуда выкопали? Чего это она несет?
Не решаясь, неизвестно почему, нарушить молчание, грации сложили пальцы решеткой, показывая знаками, что она вышла из тюрьмы.
. – Ух ты, кур…рица паршивая! – воскликнула кухарка. А после ухода граций добавила: – Так бы и отравила! У-ух! Вот тебе обед! Вот тебе! Вот!
И несколько раз ударила Федину вертелом по спине.
Федина упала на пол, не открывая глаз, прижимая к себе трупик. Она уже совсем его не чувствовала – привыкла. Кухарка носилась по кухне, крестилась и ругалась.
Возвращаясь из кладовки с большим блюдом в руках, она почувствовала дурной запах. Не вникая в подробности, пнула Федину ногой и заорала:
– Воняет, гнилая морда! Уберите-ка ее! А ну, убирайте! Тоже, подсунули!
На крики явилась донья Чон; и обе, словно отламывая ветки от дерева, силой разжали Федине руки. Чувствуя, что у нее отнимают сына, она открыла глаза, страшно вскрикнула и потеряла сознание.
– Это от маленького дух! Помер он! У-у, сука! – восклицала донья Мануэла.
Хозяйка застыла от страха, но когда в кухню повалили девицы, кинулась к телефону – сообщить куда следует. Все женщины хотели взглянуть на ребенка, вырывали его друг у друга, покрывали поцелуями, обслюнявили сморщенное личико, от которого уже пахло. Поднялся плач, начались причитанья. Майор Фарфан помог получить разрешение. Освободили самую большую спальню. Кадили ладаном, чтобы не воняло борделем. Донья Мануэла жгла в кухне смолу, и на черный лаковый поднос, на цветы и батист, положили ребенка, сморщенного и желтого, как росток китайского салата, как вялый осенний лист.
В эту ночь у них у всех умер сын. Горели четыре свечи. Пахло пирогами и водкой, подгнившей плотью, окурками и мочой. Полупьяная женщина с длинной сигарой во рту, которую она скорей жевала, чем сосала, вывалив из декольте обнаженную грудь, плакала и пела над ребенком:
Личико сморщенное, словно струпик на ране, черные круги округ глаз, губы землистые… Не грудной младенец – зародыш в пеленках!… Она вырвала его из полосы света и прижала к налитой молоком груди. Она жаловалась на бога, невнятно плакала, бормотала. Иногда останавливалось сердце и предсмертной икотой вырывались обрывки слов: «Сы… но… чек!., сы… но… чек!…»
По неподвижному лицу катились слезы. Она плакала до изнеможения и совсем забыла про мужа, которого грозились уморить голодом, если она не сознается; не замечала, как болят изъеденные известью руки и грудь, и воспаленные глаза, и разбитая спина; не думала о наказании, застыла, окаменела. А когда кончились слезы и нечем было плакать – она почувствовала, что станет могилой своему сыночку, снова укроет его во чреве и вечный его сон навсегда принадлежит ей. Резкая радость прервала па мгновение бесконечность ее беды. Эта мысль – стать могилой своему сыночку – бальзамом смазала сердце. Так радовались на блаженном Востоке женщины, сходившие в могилу за возлюбленным. Нет, она радовалась больше, она ведь не сходит в могилу, она сама станет ему живой могилой, последней колыбелью, материнским лоном, и вместе будут они дожидаться труб Страшного суда. Не отирая слез, она пригладила волосы, словно к празднику, и, скрючившись в уголке камеры, прижала трупик к груди, к рукам, к ногам…
Могилы не целуют мертвых – она не должна целовать. Они сжимают, сильно, очень сильно, как она. Они – смирительные рубахи, рубахи смирения и любви, в них надо лежать тихо, хотя и щекочут черви, болит разлагающаяся плоть.
Спасаясь от света, черные тени медленно, по-скорпионьи, ползли по стене. Стена – костяная»… Татуированная кость, вся в неприличных картинках. Федина закрыла глаза – темно в могилах; молчала, не издала ни стона – тихо над могилами.
Вечер. Запах кипарисов, омытых влагой небесной. Ласточки. Тоненький полумесяц. На улицах еще светло. Дети выбежали из школ. Ринулся на город поток новой жизни. Одни играют в пятнашки, мелькают назойливыми мухами. Другие окружили драчунов, сердитых, как петухи, – кровь из носа, сопли, слезы. Третьи стучат в чужие двери и убегают. Четвертые накинулись на лотки со сластями, уничтожают медовые Коврижки, варенные в сахаре кокосовые орехи, миндальные печенья и меренги; или, подобно пиратам, опустошают корзины с фруктами. А те, кто шел сзади, на ходу устраивали обмены, рассматривали марки, курили и старались ударить кого-нибудь.
Перед «Новым домом» остановился экипаж. Три молодью женщины и огромная старуха вышли из него. Их вид говорил кто они такие. Кричащие, очень короткие кретоновые платья из-под которых виднеются грязные кружева панталон, красные чулки, желтые туфли на невероятных каблуках, декольте до пупа. Прически «Людовик XV», то есть копна сальных локонов подвязанных желтой или зеленой лентой. Щеки такие же красные, как фонарь над публичным домом. Старуха – в черном платье, в лиловой шали – с трудом вылезла из экипажа, держась за крыло пухлой рукой в бриллиантовых перстнях.
– Пускай подождут, а, Чонита? – спросила младшая из трех граций. Ее пронзительный голос мог пробудить даже камни на пустынной улице.
– Да, пускай подождут, – отвечала старуха.
И все четверо вошли в «Новый дом»; привратница встретила их чрезвычайно радушно.
Другие посетители томились в негостеприимном вестибюле.
– Эй, Чинта, пришел ваш секретарь? – спросила старуха.
– Да, донья Чон, сейчас пришел.
– Вот ты ему и скажи, что я тут принесла одну бумажку, очень срочная.
Привратница ушла. Старуха ждала молча. Особы определенного возраста помнили, что эта тюрьма была когда-то монастырем. Раньше сюда попадали за любовные грехи. Женщины, женщины… Над старыми стенами, словно голуби, парили сладкие голоса монашек. Вместо лилий – белые лучи дневного света, ласковые, хорошие… А вместо постов и вериг – орудия пыток, процветающих здесь под знаком креста и паутины.
Привратница вернулась, и донья Чон отправилась к секретарю. С начальницей она уже говорила. Прокурор распорядился выдать ей (за десять тысяч песо, но об этом он умолчал) заключенную Федину Родас, которая с этой минуты поступала в заведение «Сладостные чары» – так назывался публичный дом доньи Чон Золотой Зуб.
Дважды раздался грохот в темной камере, где несчастная Федина все еще сидела в уголке, скорчившись, прижав к себе ребенка, не открывая глаз, почти не дыша. Она притворилась, что не слышит. Зарыдали ключи. Жалобно, долго стонали в тишине старые петли. Двери открылись, ее вытащили из камеры. – Она крепко зажмурилась, чтобы не видеть света, – темно в могилах. Прижимая к сердцу свое сокровище, она волочилась до полу. Они волокли ее – их собственность, скотину, купленную для позорной работы.
– Ай-ай-ай, немой притворяется!
– Глаза закрыла, чтобы нас не видеть!
– Стыдно небось!
– Боится, сыночка ее разбудят!
Так приговаривали всю дорогу донья Чон и три грации. Карета грохотала по немощеным улицам. Возница – испанец, похожий на Дон-Кихота, – сердито погонял лошадей, которым еще предстояло выйти на арену, потому что он был, кроме того, пикадором. Рядом с ним проделала Федина недолгий путь, отделяющий каталажку от борделя, как говорилось в песне, – не поднимая век, не разжимая губ, крепко обхватив трупик сына.
Донья Чон расплачивалась с возницей. Грации помогли Федине сойти и нежно, как подружки, повели ее к дверям «Сладостных чар».
Несколько клиентов – почти все военные – бодрствовали в гостиной.
– Ты, сколько там время? – крикнула, входя, донья Чон своему буфетчику.
Один из военных ответил:
– Двадцать минут седьмого, донья Чомпина…
– А, и ты здесь, служивый? Не заметила!
– На этих двадцать пять, – вмешался буфетчик.
Все заинтересовались «новенькой». Все требовали ее на эту ночь. Федина молчала, как могила, прижимая к груди трупик сына, не поднимая век, и казалась самой себе тяжелой, холодной, словно каменная плита.
– Вы! – крикнула донья Золотой Зуб трем юным грациям. – Сведите ее нa кухню, пускай Мануэла покормит. А как поест – причешите да приоденьте.
Голубоглазый капитан артиллерии приблизился к «новенькой», хотел ущипнуть за ляжку. Но одна из граций поспешила на помощь. Другой военный (точь-в-точь кобель!) обхватил ее, как ствол пальмы, вытаращив глаза, сверкая ослепительными зубами, и чмокнул водочными губами в щеку, соленую от высохших слез. Ух, хорошо, из казармы да в бордель! Пули холодные – зато девки горячие.
– Успокойся, служивый, подожди! Не тронь ее! – вмешалась хозяйка (нехорошо, непорядок!).
Федина не защищалась от грязных прикосновений, только крепче закрывала глаза, сжимала губы, спасала тишину и том-ноту могилы и убаюкивала останки сына.
Ее повели через патио, где вечер понемногу погружался п фонтан. Женские стоны; ломкие, тонкие голоса; перешептывания больных или школьниц, арестанток пли монашек; фальшивый хохот, визг; мягкие шаги в чулках. Из какой-то Комнаты бросили колоду карт, веером легла она на плиты. Растрепанная женщина выглянула из окошка под крышей, увидела колоду – олицетворенье рока – и утерла слезу с облезшей щеки.
Красный фонарь освещал улицу перед «Сладостными чарами». Он казался воспаленным глазом огромного зверя, он окрашивал людей и камни в зловещий цвет. Тайна фотолабораторий. Люди окунались в поток красного света, как будто хотели уничтожить оспенные рубцы. Они стыдливо подставляли лица (не увидел бы кто!), словно пили кровь. И выходили в ясный свет улиц, в бело-желтый свет городского освещения, в мягкий свет домашних ламп – неловко, как человек, проявивший фотографию.
Федина не видела ничего. Она существовала только для сына. Крепче зажмурилась, закусила губы, прижала трупик к налитой молоком груди. Чего только не делали грации, пока вели ее на кухню! Все тщетно.
Кухарка, Мануэла Кальварио, вот уже много лет царившая среди угольных и мусорных ящиков заведения «Сладостные чары», превратилась в некое подобие Всевышнего, правда – безбородого и шуршащего крахмальными юбками. При виде Федины впалые щеки почтенной дамы наполнились воздухом – он тут же превратился в слова:
– Еще одна бесстыжая! Откуда выкопали? Чего это она несет?
Не решаясь, неизвестно почему, нарушить молчание, грации сложили пальцы решеткой, показывая знаками, что она вышла из тюрьмы.
. – Ух ты, кур…рица паршивая! – воскликнула кухарка. А после ухода граций добавила: – Так бы и отравила! У-ух! Вот тебе обед! Вот тебе! Вот!
И несколько раз ударила Федину вертелом по спине.
Федина упала на пол, не открывая глаз, прижимая к себе трупик. Она уже совсем его не чувствовала – привыкла. Кухарка носилась по кухне, крестилась и ругалась.
Возвращаясь из кладовки с большим блюдом в руках, она почувствовала дурной запах. Не вникая в подробности, пнула Федину ногой и заорала:
– Воняет, гнилая морда! Уберите-ка ее! А ну, убирайте! Тоже, подсунули!
На крики явилась донья Чон; и обе, словно отламывая ветки от дерева, силой разжали Федине руки. Чувствуя, что у нее отнимают сына, она открыла глаза, страшно вскрикнула и потеряла сознание.
– Это от маленького дух! Помер он! У-у, сука! – восклицала донья Мануэла.
Хозяйка застыла от страха, но когда в кухню повалили девицы, кинулась к телефону – сообщить куда следует. Все женщины хотели взглянуть на ребенка, вырывали его друг у друга, покрывали поцелуями, обслюнявили сморщенное личико, от которого уже пахло. Поднялся плач, начались причитанья. Майор Фарфан помог получить разрешение. Освободили самую большую спальню. Кадили ладаном, чтобы не воняло борделем. Донья Мануэла жгла в кухне смолу, и на черный лаковый поднос, на цветы и батист, положили ребенка, сморщенного и желтого, как росток китайского салата, как вялый осенний лист.
В эту ночь у них у всех умер сын. Горели четыре свечи. Пахло пирогами и водкой, подгнившей плотью, окурками и мочой. Полупьяная женщина с длинной сигарой во рту, которую она скорей жевала, чем сосала, вывалив из декольте обнаженную грудь, плакала и пела над ребенком:
Усни, моя крошка,
как тыква на полке,
а спать ты не будешь –
съедят тебя волки.
Усни, мое сердце,
ведь дело не ждет,
ведь мама пеленки
стирает и шьет.
XXIII. Донесения сеньору Президенту
1. Алехандра, вдова Вран, проживающая в столице, владелица тюфячной мастерской «Свободный кит», сообщает: поскольку принадлежащая ей мастерская примыкает к трактиру «Тустеп», она заметила, что в названном трактире нередко, большей частью по ночам, собираются некие люди под христианским предлогом посещения больной. Вдова Вран считает нужным довести до сведения Сеньора Президента, что из разговоров, услышанных ею через стену, ей удалось установить что в упомянутом трактире скрывается генерал Эусебио Каналес, и лица, собирающиеся там, злоумышляют против блага государства и против драгоценной жизни Сеньора Президента.
2. Соледад Бельмарес, временно проживающая в столице, сообщает: ей нечего есть, поскольку ее сбережения истощились, а она, как чужеземка, не может обратиться за помощью к знакомым лицам. Ввиду упомянутых обстоятельств, Соледад Бельмарес умоляет Сеньора Президента освободить из заключения ее сына, Мануэля Бельмареса, и зятя, Федерико Орнероса. По ее словам, посол ее страны может поручиться, что они не занимаются политикой, приехали только для того, чтобы заработать на жизнь честным трудом, и все их преступления заключаются в том, что, желая облегчить себе поиски работы, они воспользовались рекомендацией генерала Эусебно Каналеса.
3. Полковник Пруденсио Перфекто Пас сообщает: путешествие к границе, недавно предпринятое им, имело целью изучить условия местности, состояние дорог и троп, чтобы составить ясное представление о районе, который должен быть занят войсками. Полковник подробно излагает план кампании, которая может быть проведена в стратегически выгодных местах в случае революционного мятежа. Он также подтверждает сообщение о том, что у границы производится вербовка подозрительных лиц. Вербовку эту осуществляют некий Хуан Леон Парада и некоторые другие; в их распоряжении находятся ручные гранаты, пулеметы, винтовки, динамит и все необходимое для военных действий. Революционеры располагают вооруженным отрядом из двадцати пяти – тридцати человек, который постоянно тревожит правительственные войска. За недостатком сведений полковник не может подтвердить сообщение о том, что во главе повстанцев стоит Каналес и что, в силу этого обстоятельства, они, несомненно, вторгнутся в пределы страны, невзирая на дипломатические соглашения. Полковник выражает готовность возглавить предстоящую операцию, намеченную на начало следующего месяца, но докладывает о недостатке винтовок. Согласно сообщению полковника, личный состав части находится в хорошем состоянии, за исключением нескольких больных, которые пользуются надлежащим уходом; ежедневно, от шести до восьми часов утра он лично проводит занятия: ежедневно люди получают мясную пищу; в порту заказан!! мешки с песком для оборонительных целей.
4. Хуан Антонио Марес выражает глубокую благодарность Сеньору Президенту за внимание, оказанное ему во время болезни, выразившееся в присылке врачей. Снова находясь в добром здравии, Хуан Антонио Марес просит разрешения на приезд в столицу в связи с некоторыми данными о политической деятельности лиценциата Абеля Карвахаля, которые он намеревается довести до сведения Сеньора Президента.
5. Луис Равелес М. сообщает, что, в связи с болезнью и отсутствием средств на лечение, он желает вернуться в Соединенные Штаты и просит места в каком-либо из консульств Республики (но не в Новом Орлеане и не на прежних условиях), учитывая искреннюю его преданность Сеньору Президенту. В конце января, сообщает Луис Равелес, он имел честь быть занесенным в списки и явился на аудиенцию, но, ожидая в зале, столкнулся с недоверием со стороны Генерального штаба: его вычеркнули из списка, и когда подошла его очередь, некий офицер, отведя его в соседнюю комнату, занес в списки, словно какого-нибудь анархиста, и сообщил, что поступает так в силу полученных сведений о том, что он, вышеупомянутый Равелес, явился во дворец по наущению лиценциата Абеля Карвахаля с целью покушения на жизнь Сеньора Президента. Луис Равелес сообщает далее, что, когда он вернулся в залу, очередь прошла; впоследствии он неоднократно – однако безуспешно – пытался добиться свидания с Сеньором Президентом, чтобы сообщить ему некоторые сведения, которые он не решается доверить бумаге.
6. Никомедес Асейтуно сообщает: возвращаясь в столицу из поездки, преследовавшей коммерческие цели, он обнаружил, что надпись на водонапорной башне, содержащая имя Сеньора Президента, серьезно попорчена, не хватает шести букв, остальные повреждены.
7. Лусио Васкес, находящийся в Центральной тюрьме по приказу военного прокурора, просит аудиенции.
8. Катарино Рехисио сообщает: в бытность его управляющим имения «Земля», принадлежащего генералу Эусебио Каналесу, упомянутый генерал принял в августе прошедшего года четырех друзей, которым заявил, в состоянии опьянения, что, на случай революции, он располагает двумя батальонами. Один из этих батальонов, по его словам, находится под командой одного из прибывших друзей, некоего майора Фарфана; другой – под командой какого-то подполковника, чье имя осталось неизвестным. Ввиду наличия слухов о подготовке революции, Катарино Рехисио доводит это до сведения Сеньора Президента в письменной форме, ибо, несмотря на усиленные хлопоты, не смог получить аудиенции.
9. Генерал Магадео Район пересылает письмо, присланное ему настоятелем церкви, отцом Антонио Блас Кустодио, в котором сообщается, что некий отец Уркихо возводит напраслину на отца Кустодио из-за того, что тот по личному приказу сеньора архиепископа занял место упомянутого отца Уркихо в приходе св. Луки, чем смущает добрых католиков. Поскольку действия отца Уркихо (который является личным другом лиценциата Абеля Карвахаля), а также действия его пособницы, некоей доньи Аркадии де Аюдо, смущают добрых католиков и могут привести к тяжким последствиям, Магадео Район считает необходимым довести все это до сведения Сеньора Президента.
10. Альфредо Толедано, проживающий в столице, сообщает: страдая бессонницей, он видел, как один из личных друзей Сеньора Президента, Мигель Кара де Анхель, стучался в двери дона Хуана Каналеса, брата генерала, носящего ту же фамилию и известного своими выпадами против правительства. Альфредо Толедано считает нужным довести это до сведения Сеньора Президента.
11. Никомедес Асейтуно, коммивояжер, сообщает дополнительно: как выяснилось, имя Сеньора Президента на водонапорной башне попортил некий бухгалтер Гильермо Лисаса, находившийся в состоянии опьянения.
12. Касимиро Ребеко Луна сообщает, что скоро истечет два с половиной года с момента его заточения во Втором отделении полиции. Ввиду бедности и отсутствия богатых родственников, он обращается непосредственно к Сеньору Президенту с просьбой об освобождении. Его обвиняют в том, что. по наущению врагов государства, он снял сообщение об именинах матери Сеньора Президента, висевшее в церкви, где он исполняет обязанности пономаря; по словам Касимиро Ребеко Луна, это не соответствует действительности, поскольку, не умея читать, он полагал, что снимает другое объявление.
13. Доктор Луис Барреньо ходатайствует о разрешении на выезд за границу (с научной целью) для себя и для своей супруги.
14. Аделаида Пеньяль из заведения «Сладостные чары» доводит до сведения Сеньора Президента: майор Модесто Фарфан заявил, в состоянии опьянения, что генерал Эусебио Каналес является единственным настоящим генералом во всей армии и что несчастья упомянутого генерала вызваны тем, что, по словам майора Фарфана, Сеньор Президент боится образованных военных. Однако, согласно утверждению майора Фарфана, революция победит.
2. Соледад Бельмарес, временно проживающая в столице, сообщает: ей нечего есть, поскольку ее сбережения истощились, а она, как чужеземка, не может обратиться за помощью к знакомым лицам. Ввиду упомянутых обстоятельств, Соледад Бельмарес умоляет Сеньора Президента освободить из заключения ее сына, Мануэля Бельмареса, и зятя, Федерико Орнероса. По ее словам, посол ее страны может поручиться, что они не занимаются политикой, приехали только для того, чтобы заработать на жизнь честным трудом, и все их преступления заключаются в том, что, желая облегчить себе поиски работы, они воспользовались рекомендацией генерала Эусебно Каналеса.
3. Полковник Пруденсио Перфекто Пас сообщает: путешествие к границе, недавно предпринятое им, имело целью изучить условия местности, состояние дорог и троп, чтобы составить ясное представление о районе, который должен быть занят войсками. Полковник подробно излагает план кампании, которая может быть проведена в стратегически выгодных местах в случае революционного мятежа. Он также подтверждает сообщение о том, что у границы производится вербовка подозрительных лиц. Вербовку эту осуществляют некий Хуан Леон Парада и некоторые другие; в их распоряжении находятся ручные гранаты, пулеметы, винтовки, динамит и все необходимое для военных действий. Революционеры располагают вооруженным отрядом из двадцати пяти – тридцати человек, который постоянно тревожит правительственные войска. За недостатком сведений полковник не может подтвердить сообщение о том, что во главе повстанцев стоит Каналес и что, в силу этого обстоятельства, они, несомненно, вторгнутся в пределы страны, невзирая на дипломатические соглашения. Полковник выражает готовность возглавить предстоящую операцию, намеченную на начало следующего месяца, но докладывает о недостатке винтовок. Согласно сообщению полковника, личный состав части находится в хорошем состоянии, за исключением нескольких больных, которые пользуются надлежащим уходом; ежедневно, от шести до восьми часов утра он лично проводит занятия: ежедневно люди получают мясную пищу; в порту заказан!! мешки с песком для оборонительных целей.
4. Хуан Антонио Марес выражает глубокую благодарность Сеньору Президенту за внимание, оказанное ему во время болезни, выразившееся в присылке врачей. Снова находясь в добром здравии, Хуан Антонио Марес просит разрешения на приезд в столицу в связи с некоторыми данными о политической деятельности лиценциата Абеля Карвахаля, которые он намеревается довести до сведения Сеньора Президента.
5. Луис Равелес М. сообщает, что, в связи с болезнью и отсутствием средств на лечение, он желает вернуться в Соединенные Штаты и просит места в каком-либо из консульств Республики (но не в Новом Орлеане и не на прежних условиях), учитывая искреннюю его преданность Сеньору Президенту. В конце января, сообщает Луис Равелес, он имел честь быть занесенным в списки и явился на аудиенцию, но, ожидая в зале, столкнулся с недоверием со стороны Генерального штаба: его вычеркнули из списка, и когда подошла его очередь, некий офицер, отведя его в соседнюю комнату, занес в списки, словно какого-нибудь анархиста, и сообщил, что поступает так в силу полученных сведений о том, что он, вышеупомянутый Равелес, явился во дворец по наущению лиценциата Абеля Карвахаля с целью покушения на жизнь Сеньора Президента. Луис Равелес сообщает далее, что, когда он вернулся в залу, очередь прошла; впоследствии он неоднократно – однако безуспешно – пытался добиться свидания с Сеньором Президентом, чтобы сообщить ему некоторые сведения, которые он не решается доверить бумаге.
6. Никомедес Асейтуно сообщает: возвращаясь в столицу из поездки, преследовавшей коммерческие цели, он обнаружил, что надпись на водонапорной башне, содержащая имя Сеньора Президента, серьезно попорчена, не хватает шести букв, остальные повреждены.
7. Лусио Васкес, находящийся в Центральной тюрьме по приказу военного прокурора, просит аудиенции.
8. Катарино Рехисио сообщает: в бытность его управляющим имения «Земля», принадлежащего генералу Эусебио Каналесу, упомянутый генерал принял в августе прошедшего года четырех друзей, которым заявил, в состоянии опьянения, что, на случай революции, он располагает двумя батальонами. Один из этих батальонов, по его словам, находится под командой одного из прибывших друзей, некоего майора Фарфана; другой – под командой какого-то подполковника, чье имя осталось неизвестным. Ввиду наличия слухов о подготовке революции, Катарино Рехисио доводит это до сведения Сеньора Президента в письменной форме, ибо, несмотря на усиленные хлопоты, не смог получить аудиенции.
9. Генерал Магадео Район пересылает письмо, присланное ему настоятелем церкви, отцом Антонио Блас Кустодио, в котором сообщается, что некий отец Уркихо возводит напраслину на отца Кустодио из-за того, что тот по личному приказу сеньора архиепископа занял место упомянутого отца Уркихо в приходе св. Луки, чем смущает добрых католиков. Поскольку действия отца Уркихо (который является личным другом лиценциата Абеля Карвахаля), а также действия его пособницы, некоей доньи Аркадии де Аюдо, смущают добрых католиков и могут привести к тяжким последствиям, Магадео Район считает необходимым довести все это до сведения Сеньора Президента.
10. Альфредо Толедано, проживающий в столице, сообщает: страдая бессонницей, он видел, как один из личных друзей Сеньора Президента, Мигель Кара де Анхель, стучался в двери дона Хуана Каналеса, брата генерала, носящего ту же фамилию и известного своими выпадами против правительства. Альфредо Толедано считает нужным довести это до сведения Сеньора Президента.
11. Никомедес Асейтуно, коммивояжер, сообщает дополнительно: как выяснилось, имя Сеньора Президента на водонапорной башне попортил некий бухгалтер Гильермо Лисаса, находившийся в состоянии опьянения.
12. Касимиро Ребеко Луна сообщает, что скоро истечет два с половиной года с момента его заточения во Втором отделении полиции. Ввиду бедности и отсутствия богатых родственников, он обращается непосредственно к Сеньору Президенту с просьбой об освобождении. Его обвиняют в том, что. по наущению врагов государства, он снял сообщение об именинах матери Сеньора Президента, висевшее в церкви, где он исполняет обязанности пономаря; по словам Касимиро Ребеко Луна, это не соответствует действительности, поскольку, не умея читать, он полагал, что снимает другое объявление.
13. Доктор Луис Барреньо ходатайствует о разрешении на выезд за границу (с научной целью) для себя и для своей супруги.
14. Аделаида Пеньяль из заведения «Сладостные чары» доводит до сведения Сеньора Президента: майор Модесто Фарфан заявил, в состоянии опьянения, что генерал Эусебио Каналес является единственным настоящим генералом во всей армии и что несчастья упомянутого генерала вызваны тем, что, по словам майора Фарфана, Сеньор Президент боится образованных военных. Однако, согласно утверждению майора Фарфана, революция победит.