«Многоуважаемая сеньора, – начала она читать вслух другое анонимное письмо, – я узнал от одного из своих друзей, что в ночь расстрела вашего мужа вы стояли, прижав ухо к степе тюрьмы, и считали выстрелы – девять выстрелов за стеной, – но не знаете, какой из них вырвал из мира живых лиценциата Карвахаля, богом благословенного. Под вымышленным именем, – в наше время не доверишься бумаге, – и после долгих колебаний, как бы не причинить вам боль, я все же решился сообщить, что об этом знаю, так как был свидетелем кроваво и расправы. Ваш супруг шел за худым, смуглым человеком, на чей высокий лоб спадали почти совсем седые волосы. Я не смог ни тогда, ни после узнать его имени. Взгляд его глубоко ввалившихся глаз, несмотря на страдание, которое выдавали слезы, был добр и кроток. Все это говорило о том, что он человек благородной, большой души.
   Лиценциат следовал за ним, волоча ноги и спотыкаясь, не поднимая глаз от земли, которую он, наверное, и не видел; лоб покрыт испариной; одной рукой он держался за грудь, будто затем, чтобы не выскочило сердце. Очутившись в патио и увидев перед собой взвод солдат, он провел тыльной стороной руки по глазам, чтобы лучше осознать то, что увидел. На нем был выцветший, не но росту маленький костюм; рукава пиджака спускались чуть ниже локтей, а штаны едва прикрывали колени. Мятая, грязная, старая, рваная одежда, какая обычно бывает на приговоренных, подаривших свое платье тем, кто остается в тюремных склепах, или великодушно обменявшихся с тюремщиками. Ветхая рубашка застегивалась на одну костяную пуговицу. Ни воротничка, ни ботинок на нем не было. Присутствие собратьев по несчастью, тоже полураздетых, вернуло ему самообладание. Когда закончили чтение смертного приговора, он поднял голову, бросил страдальческий взгляд на штыки и что-то сказал, совсем тихо. Старик, стоявший рядом с ним, попытался заговорить, но офицеры заставили его замолчать, угрожая саблями, которые при свете загоравшегося дня казались в их дергающихся, резиновых руках вспышками голубого пламени спиртовки. В тот же момент в стенах тюрьмы уже стегал себя собственным эхом голос: «Именем нации!…» Один, два, три четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять залпов следовали один за другим. Машинально я отсчитывал их по пальцам. С этой минуты я не могу отделаться от странного чувства, что один палец у меня лишний. Жертвы, закрыв глаза, корчились в конвульсиях, будто ощупью хотели уйти от смерти. Дымовая завеса отделяла нас от кучки этих людей; каждый из них, падая, напрасно старался уцепиться за другого, чтобы не катиться одному в пустоту небытия. Выстрелы, которыми кончали раненых, звучали так, словно лопались мокрые бутоны коэтильо[28], тихо, с запозданием. Вашему мужу повезло – он умер после первого залпа. Вверху сипело небо, недосягаемое, наполненное едва слышными голосами колоколов, птиц, рек. Я узнал, что военный прокурор приказал похоронить тру…»
   В страшном волнении она перевернула страницу, «…тру…» Но дальше ничего не было, ничего не было и на другом листке; письмо обрывалось вдруг. Напрасно она несколько раз перечитывала его, осматривала конверт, обыскивала постель, шарила под подушками, искала на полу, на столе, снова и снова принималась искать, одержимая желанием узнать, где же похоронен муж.
   В патио верещал попугай: «Хороший попка, из Португалии, в зеленом наряде, без всякой регалии! Вот идет лиценциат! Урра, хороший попка! Ври, да знай меру! Не плачу, да помню!»
 
   Служанка военного прокурора оставила вдову Карвахаля у дверей и вернулась к двум женщинам, громкие голоса которых разносились по всему патио.
   – Слышь-ка, – кричала одна из них, – так и скажи ему, я его ждать не стала. Ишь ты, я не из его девок, чтоб сидеть, зад себе морозить на этой каменной тумбе, которая под стать его морде! Передай, я, мол, пришла сказать ему, чтобы он по-хорошему вернул десять тысяч песо, которые выудил у меня за бабу из «Нового дома». Она мне и даром не нужна – в тот же самый день, как я ее оттуда доставила, взяла да свалилась замертво. Скажи ему, значит, что беспокою его в последний раз; теперь буду жаловаться прямо Президенту.
   – Пойдемте, донья Чон, не горячитесь, не тратьте времени на эту старую с-су…домойку!
   – Сеньорита… – попыталась возразить служанка, но сеньорита ее оборвала на полуслове:
   – Тсс, чего уж там!
   – Передай ему, как я сказала; пусть потом не говорит, что я его вовремя не предупредила; были, мол, здесь донья Чон и одна девушка, ждали его, да не дождались и ушли, велели передать – пускай денежки выкладывает…
   Поглощенная своими мыслями, вдова Карвахаля не замечала того, что происходило вокруг нее. Черная одежда, будто гроб со стеклянным окошком, оставляла открытым только лицо. Служанка дотронулась до ее плеча – как паутина легка была рука старухи – и предложила войти. Они вошли в патио. Вдова творила, и речь ее не распадалась на отдельные звуки: они сливались в монотонное бормотание смертельно усталого чтеца.
   – Хорошо, сеньора, оставьте мне письмо, которое вы написали. Как только он придет, а он вот-вот вернется, я ему передам и все расскажу; может, удастся.
   – Ради всего святого…
   Человек в коричневых парусиновых штанах и рубахе, сопровождаемый солдатом-охранником с карабином па плече, с кортиком на поясе и патронташем на боку, прошел в дверь, едва не столкнувшись с выходившей на улицу вдовой Карвахаля.
   – Прошу прощения, – обратился он к служанке, – его милость дома?
   – Нет, не пришел еще.
   – Где можно обождать его?
   – Вон там садитесь; солдат тоже может сесть.
   Арестант и стражник опустились в молчанье на каменную скамью, на которую нехотя кивнула служанка.
   В патио благоухали бегонии и горная вербена. По навесу прогуливался кот. Дрозд, заточенный в клетку, бил крыльями по прутьям. Слышалось, как вдалеке – сонная, одуревшая от непрерывного падения – струилась вода в купель.
   Прокурор загремел ключами, открывая дверь, спрятал их в карман и подошел к арестанту и солдату. Оба встали.
   – Хенаро Родас? – спросил он и повел носом. Всякий раз, когда он входил сюда, ему казалось, что в доме воняет кошкой.
   – Да, сеньор, так точно.
   – Охранник понимает по-испански?
   – Довольно плохо, – ответил Родас и, повернувшись к солдату, спросил: – Ты как, по-кастильски понимаешь?
   – Мало понимай.
   – Тогда, – распорядился прокурор, – ты лучше оставайся здесь; я сам поговорю с этим сеньором. Подождешь, пока он вернется; у него есть дело ко мне.
   Родас замешкался в дверях кабинета. Прокурор велел ему войти и, сняв с себя револьвер и кинжал, достал из кармана кастет и свинчатку, а потом положил все на стол, заваленный книгами и бумагами.
   – Тебе, должно быть, уже известен приговор.
   – Да, сеньор, уже…
   – Шесть лет восемь месяцев, если не ошибаюсь.
   – Но, сеньор, я ведь не был сообщником Лусио Васкеса; не касался я того дела, истинный крест! Я опомниться не успел, а Пелеле уже катился по ступеням Портала, весь в крови, чуть живой. Что я мог поделать? Что мне было делать? Так приказано. Он сказал, что так приказано…
   – Ныне бог уже покарал его.
   Родас поднял глаза на прокурора, как бы не веря тому, что прочел на его мрачном лице. Помолчали.
   – А не такой уж он был плохой… – вздохнул Родас, понижая голос, чтобы краткими словами почтить память друга; сердце двумя толчками отозвалось па это известие, с которым он теперь уже смирился. – … Ничего не поделаешь!… Бархоткой мы его звали, потому что он был мал да удал, умел быть приятным и полезным, кому надо.
   – Материалы следствия показали, что он главный преступник, а ты его сообщник.
   – Но ведь защитник-то вроде не выступал.
   – Именно тот и был защитником, кто, зная мнение Сеньора Президента по этому делу, требовал для Васкеса смертного приговора, а для тебя садило строгого наказания.
   – Не повезло бедняге Васкесу, я-то хоть языком еще болтаю…
   – И выйти отсюда сможешь; Сеньору Президенту нужны такие, как ты, кто был арестован за причастность к политическим преступлениям. Речь идет о том, чтобы следить за одним из его друзей; у него имеются основания полагать, что этот человек его предает.
   – Слушаю вас…
   – Ты знаешь дона Мигеля Кара де Анхеля?
   – Нет, только имя его слыхал. Это он будто увел дочку генерала Каналеса.
   – Он самый. Ты его сразу узнаешь, он очень красив: высокий, стройный мужчина с приятными манерами; глаза чернью, лицо бледное, волосы шелковистые. Настоящая бестия. Правительство должно знать все, что он делает, кого посещает, с кем раскланивается на улице, где бывает утром, днем, вечером. То же самое о его жене. Инструкции и деньги я тебе дам.
   Арестант ошалело уставился на руки прокурора, когда тот, произнося последние слова, взял со стола перо, обмакнул его в чернила, наполнявшие чаши, которые торжественно поддерживала богиня Фемида, и протянул ему, прибавив:
   – Подпиши здесь; завтра выпущу тебя на свободу. Собирай вещи, к утру выйдешь.
   Родас подписал бумагу. Радость огненной струей разлилась по телу.
   – Я не знаю, как вас и благодарить, – сказал он, покидая кабинет. Толкнул солдата, чуть не кинувшись ему на шею, и зашагал в тюрьму, словно шел к воротам рая.
   Но еще более доволен был сам прокурор, глядя на бумагу, которую тот подписал, она гласила:
   «Я получил от доньи Консепсьон Гамусино, по прозвищу «Золотой Зуб», содержательницы публичного дома «Сладостные чары», десять тысяч песо, врученные мне в качестве частичного возмещения моральных и материальных убытков, каковые она мне нанесла тем, что совратила мою супругу, сеньору Федину де Родас, с пути истинного, обманула ее и Власти, предложив ей работу прислуги и сделав ее вместо этого, без согласия кого бы то ни было, публичной девкой. Хенаро Родас».
   За дверью послышался голос служанки:
   – Можно войти?
   – Да, входи…
   – Я пришла спросить, не надо ли тебе чего. Собираюсь в лавку за свечами, да хочу сказать, что приходили к тебе две женщины из этих, из веселых домов, и велели передать, что, если не вернешь им десять тысяч песо, которые взял, они пожалуются Президенту.
   – Ну. а еще что?… – промямлил с усталым видом прокурор, нагибаясь и поднимая с пола почтовую марку.
   – А еще приходила к тебе сеньора в черном трауре; похоже, что жена того, расстрелянного…
   – Которого из них?
   – Сеньора Карвахаля…
   – И чего она хочет?
   – Бедняжка оставила мне это письмо. Кажется, хочет узнать, где похоронен ее муж.
   В то время как прокурор нехотя пробегал глазами бумагу, окаймленную черной полоской, служанка продолжала:
   Сеньор Президент
   – Скажу тебе по правде, я обещала eй разузнать про это; жаль ее, бедняжка ушла с большой надеждой в душе.
   – Я тебе тысячу раз говорил: мне не правится, когда ты распускаешь нюни со всяким встречным. Нечего людей обнадеживать. Когда ты себе вдолбишь в голову, что обнадеживать ни к чему? Первое, что всем следует знать в моем доме, даже коту, – это то, что никому и никакой надежды здесь не подают. На таких постах и держишься лишь потому, что делаешь как приказывают. А первое правило поведения Сеньора Президента – не давать никакой надежды и топтать, давить их почем зря. Когда придет эта сеньора, вернешь ей бумажку: мол, неизвестно, где он похоронен…
   – Ладно, ладно, не волнуйся, а то тебе будет нехорошо; Я ей все так и скажу. Бог с ними, с твоими делами.
   Она ушла с письмом, волоча ноги – одну за другой – а шурша нижними юбками.
   Войдя в кухню, смяла листок с прошением и бросила его в огонь. Бумага, как живая, корчилась в пламени, которое побледнело, танцуя на пепле тысячей червячков из золотой проволоки. По кухонным полкам с посудой, протянувшимся, как мосты, прошел черный кот, прыгнул на скамью к старухе; в его бесплодном нутре застрекотало что-то, и звук словно перешел в лапы, а желтые глаза с сатанинским любопытством уставились в самое сердце огня, только что поглотившего бумагу.

XXXIV. Свет для слепых

   Камила дошла до середины комнаты, держа под руку мужа и опираясь на трость. Большая дверь выходила в патио, где пахло кошками и маком, окно – на городскую улицу, куда ее, поправлявшуюся после болезни, иногда выносили, а маленькая Дверца вела в другую комнату. Хотя солнце пылало в зеленых светильниках зрачков, и воздух, тяжелый, свинцовый, наполнял ее легкие, Камила спрашивала себя, она ли это идет. Ступни огромные, будто не ее; ноги как ходули. Она двигалась, но не в мире действительности; с открытыми глазами, но не ощущая своего присутствия в нем, словно только что родилась на свет. Пена паутины покрыла следы призраков. Она умерла, не уйдя из жизни, будто пребывала в забытьи, а теперь оживала, сплетая воедино то, что ныне было явью, с тем, о чем продолжала грезить. Отец, родной дом, старая нянька Чабела относились к ее «первому бытию». Муж, этот дом, где они поселились на время, служанки – принадлежало к повой поре существовании. Та, что двигалась по комнате, была она, и в то же время не она. Словно возвращалась к жизни в чьей-то другой жизни. Она говорила обо всем, что ее окружало, как человек, опиравшийся на трость далекого прошлого; соучастниками ее дум были многие предметы, исчезнувшие, невидимые, и когда она оставалась одна, то растворялась в своем прежнем «я», застывала изваянием: голова, холодная как лед, руки, упавшие на длинную юбку замужней женщины, в ушах – шум и звон.
   Со временем она окрепла, по болезнь не исчезала; пет, но болезнь, а полное равнодушие ко всему на свете, кроме поцелуев мужа, после того как он однажды прижался губами к ее щеке. Она ко всему относилась безразлично. Его же она удерживала рядом с собой как нечто единственное, принадлежавшее ей в этом чуждом мире.
   Она любовалась лунным светом на земле и луной, которая скользила под звездами, над вулканами туч; золотая мошка и пустой голубятне.
   Кара де Анхель чувствовал, как трепетала его жена в одеждах из белой фланели, – трепетала не от холода, но от того, от чего трепещут люди, а от того, от чего трепещут ангелы, – и он медленно, шаг за шагом, вел ее к постели. Лепные украшения фонтана… Неподвижный гамак… Струя воды, неподвижная, как гамак… Влажные цветочные горшки… Цветы словно из воска… Галерея в пятнах лунного света…
   Они ложились спать, переговариваясь через стенку. Маленькая дверь соединяла смежные комнаты. Из петель сонно, с тихим треском выскакивали пуговицы, словно кто-то рвал цветы; падали башмаки с грохотом бросаемых якорей и скользили чулки, как скользит дым, легко отделяясь от очага.
   Кара де Анхель говорил о бритве, щетках и флаконах, расставленных на столике рядом с вешалкой для полотенца, стараясь создать атмосферу семенного уюта, интимности и доверия в этом доме, который все еще казался необитаемым, стараясь отвлечь мысли от той дверцы, узкой, как дверь в рай, что вела в соседнюю комнату.
   Потом он бросался в постель, освободившись от тяжести одежды, и долгое время лежал, но двигаясь, отдаваясь непрерывно набегавшим таинственным волнам, они то отступали, то захлестывали обоих с неизбежностью рока. Он похитил ее с целью овладеть силой, по вдруг нахлынула любовь, как наваждение. Он отказался от своего намерения, пытался отвести ее к родным, но они закрыли перед нею двери. Она снова оказалась в его власти, и, если справедлива поговорка: снявши голову, по волосам не плачут, – он мог сделать ее своей. Она узнала об этом и хотела бежать. Болезнь пометала побегу. Через несколько часов ей стало совсем худо. Она была в агонии. Смерть затягивала петлю. Он видел это и на какие-то мгновения покорялся неизбежному, но тут же снова восставал против слепых сил природы. Однако именно угроза смерти способствовала тому, что он обрел наконец утешение, и судьба ждала последнего момента, чтобы соединить их.
   Вначале – совсем дитя, когда она еще не могла ходить; потом – подросток, после того как встала и сделала первые шаги. С каждой новой зарей ее губы окрашивались в цвет алой крови, наливались тяжестью чашки лифа, и ее охватывало смятение, бросало в жар всякий раз, когда она приближалась к тому, кого ранее никогда не представляла себе своим мужем.
   Кара де Анхель вскочил с кровати. Он чувствовал, что их с Камилой разделяет проступок, которого не совершил никто из них обоих, брак, на который никто из них обоих не давал согласия. Камила закрыла глаза. Шаги удалялись в направлении окна.
   Луна выглядывала и снова скрывалась в летучих нишах облаков. Улица вилась рекой из белых костей, над ней нависали мостами черные теин. Порою все тускнело: блеклые краски старой картины. Но затем снова рассыпались золотые хлопья. И вдруг одно огромное черное веко прервало эту игру других век. Его гигантская ресница, оторвавшись от самого высокого вулкана, медленно, как змея, ползла над панцирями крыш; все одевалось в траур мрака. Собаки насторожили вздрагивающие уши; переполошились ночные птицы; стон за стоном полетел от кипариса к кипарису; загудели, забили часы. Луна скрылась за вознесшимся ввысь кратером, и мгла, как фата невесты, окутала дома. Кара де Анхель закрыл окно. Из спальни Камилы Доносилось медленное, прерывистое дыхание, словно она спала, укрывшись с головой, или ее мучили кошмары.
   В один прекрасный день они отправились на купание. Деревья пачкали тенью белые рубашки крестьян, тащивших на спинах большие глиняные кувшины, связки метел, плетеные клетки с дроздами, уголь, дрова, маис. Они шли группами и делали большие переходы, легко скользя на цыпочках, не касаясь земли пятками. Солнце выжимало из них пот. Они хрипло дышали. Махали в такт ходьбе руками. Исчезали, как птицы.
   Камила остановилась в тени одного ранчо посмотреть, как собирают кофе. Руки работников хищными зверьками прыгали на фоне металлической листвы: вверх, вниз; сплетались как безумные, словно щекоча дерево; разлетались в стороны, будто расстегивая на нем рубашку.
   Кара де Анхель обнял жену за талию и повел по тропинке, которую уронил на землю жаркий сон деревьев. Они ощущали только свои головы и плечи; ноги и руки, все остальное неслось вместе с ними среди орхидей и сверкающих ящериц, сквозь свет и тень, которая растекалась темно-медовой гущей по мере того, как они углублялись в лес. Он чувствовал тело Камилы через тонкую блузу, как через нежный маисовый лист, – мягкий, сочный, влажный початок. Ветерок растрепал им волосы. Они спустились к купальне, раздвигая синие цветы кампанильи. На воде дремало солнце. Невидимые существа порхали в тенистых зарослях папоротников. Из дома с цинковой крышей вышел сторож купален, – рот полон фасоли; кивком приветствовал прибывших и. пока глотал месиво, распиравшее щеки, разглядывал их: что, мол, за люди. Они попросили открыть им две купальни. Он ответил, что пойдет за ключами. Принес ключи и отпер две кабинки, разделенные стенкой. Каждый из них занял свою кабинку, но прежде чем расстаться, они бросились друг к другу и поцеловались. Сторож, обладавший дурным глазом, прикрыл лицо, чтобы не сплевывать через плечо.
   Затерянные среди лесных шорохов, оторванные друг от друга, они чувствовали себя необычно. Расколотое пополам зеркало увидело, как с юношеским проворством разделся Кара де Анхель. Быть человеком, когда лучше было бы – деревом, облаком, мотыльком, пузырьком на воде или колибри!… Камила вскрикнула, коснувшись ногами холодной воды на первой ступени лесенки, снова взвизгнула на второй, еще пронзительней – на третьей, на четвертой – еще громче и… плюх! Рубашка раздулась, как платье с кринолином, как шар, который почти в ту же минуту был раздавлен водой, и яркая сине-желто-зеленая материя прилипла к телу: обрисовались упругие груди ь живот, слегка округлая линия бедер, нежный изгиб спины, несколько худые плечи. Окунувшись и вынырнув на поверхность, Камила вдруг оробела. В тишине, разлившейся над водой, вот-вот появится некто, странный дух, обитающий в воде, змея с цветистой, как крылья бабочки, кожей: Сигемонта. Но послышался голос мужа, спрашивавшего за дверью, можно ли войти, и страхи исчезли, совсем исчезли.
   Вода резвилась вместе с ними, как ошалевшее от радости животное. В яркой паутине отблесков, усыпавших стены, рисовались силуэты их тел, большие, похожие на гигантских пауков. Воздух был насыщен ароматом цветов сокиная, неощутимым присутствием страсти, влажностью лягушиных брюшек, дыханием ягнят, что сосали луга, обратившиеся в белые реки; спежестью каскадов, рождавшихся со смехом; беспокойным движением зеленых мошек. Их окутывала неосязаемая вуаль немых звуков, завораживало пение гуардабарранки и шелест крыльев птицы чары.
   Сторож просунул в дверь голову, спрашивая, не за ними ли прислали лошадей из Лас-Кебрадитас. Пора было выходить из воды и одеваться. Камила почувствовала, что в полотенце, которое она, причесываясь, набросила на плечи, чтобы не замочить платье мокрыми волосами, копошится червяк. Закричать бы, позвать Кара де Анхеля, покончить бы с червем, со всем сразу! Но у нее уже пропала охота: дремучая сельва нагоняла страх, словно сеяла червей своим влажно-горячим дыханием, усыпляла, не давая уснуть.
   Лошади, привязанные к стволу амате, отгоняли хвостами мошкару. Парень, который их привел, поздоровался с Кара де Анхелем, держа в руках шляпу.
   – А, это ты, добрый день! Что делаешь в здешних краях?…
   – Работаю. С тех пор как вы меня вызволили из казарм, я тут живу почитай уж год.
   – Да, время просто летит…
   – Вроде что так, патрон, только я думаю, это солнце несется во всю прыть, за ним и асакуаны[29] не угонятся.
   Кара де Анхель спросил у Камилы, не нора ли отправляться; он остановился, чтобы рассчитаться со сторожем.
   – Когда ты скажешь, тогда и…
   – Разве ты не проголодалась? Не хочешь ли перекусить? Может быть, сторож продаст нам что-нибудь?
   – А вот яйца, – вмешался парень и вытащил из кармана куртки, на которой было больше пуговиц, чем петель, узелок.
   – Благодарю, – сказала Камила, – они, кажется, очень свежие.
   – Не стоит благодарности, барышня, а яйца в самом деле хоть куда; их куры этим утром снесли, и я сказал жене: «Отложи-ка мне троечку, хочу отвезти дону Анхелю!»
   Они попрощались со сторожем; тот все сплевывал от дурного глаза и жевал фасоль.
   – Я вот говорю, – продолжал парень, – хорошо бы сеньора выпила яички, ведь отсюда до дома немалый путь и можно проголодаться.
   – Нет, я не люблю сырые яйца, от них мне бывает нехорошо.
   – Видать, сеньоре не просто угодить!
   – Я ведь еще не совсем… я недавно поднялась с постели.
   – Да, – сказал Кара де Анхель, – она была очень больна.
   – Ну, теперь поправится, – заметил парень, подтягивая ремни у седел, – женщины, как цветы, вянут, если их не поливать; с мужем-то красоткой станет!
   Камила, покраснев, опустила ресницы, пораженная, Kai; ветвь, которой кажется, что на ней повсюду раскрываются не листья, а глаза, потом посмотрела на мужа. Во взгляде обоих горело желание, скрепившее молчаливый договор, который ранее их не связывал.

XXXV. Песнь песней

   «Если бы нас не соединил несчастный случай…» – обычно говорили они. Им становилось так страшно при воспоминании о пережитой опасности, что если они расставались, то снова искали друг друга; если были вместе – обнимались, если сжимали друг друга в объятиях – прижимались еще теснее и, прижимаясь, целовались, а целуясь, смотрели друг на друга и, ощущая свою близость, были так безмятежны, так счастливы, что впадали в какое-то призрачное забытье, жили одной радостной жизнью с деревьями, только что овеянными дыханием нежной зелени, и с птицами – обернутыми в яркие перышки комочками плоти, что носились в воздухе, легкие, как эхо.
   Но змеи принялись за дело. Если бы их не соединил несчастный случай, были бы они счастливы?… Под покровом тумана с публичных торгов продавалось зыбкое блаженство рая. чтобы сгубить его; началась тайная слежка теней, прививка мыслей о скользкой вине, дабы зазвучал неясный голос сомнений, и было положено начало счету дней, дабы ткалась паутина в закоулках времени.
   Ни она, ни он не могли не присутствовать на празднике, который устраивал в тот вечер Президент в своей загородной резиденции.
   Они словно находились не в своем, а в чужом доме, не зная, куда себя девать; бродили как потерянные среди зеркал, диванов и прочей мебели, оторванные от чудесного мира, где провели свой медовый месяц; жалели друг друга, жалели и стыдились самих себя.
   В столовой били часы, но им обоим чудилось, что они находятся где-то очень далеко, и для того, чтобы попасть в столовую, надо было ехать пароходом или лететь на воздушном шаре. Но йот они уже там…
   Обедали, не поднимая глаз на маятник, каждым ударом приближавший празднество. Кара де Анхель встал и отправился надевать фрак. Когда руки погрузились в рукава, его пронизало холодом, словно он завертывался в банановый лист. Камила хотела сложить салфетку, но салфетка заставила ее сложить руки, и она, пленницей, стояла между столом и стулом, не имея сил сделать первый шаг. Шевельнула ногой. Первый шаг сделан. Кара де Анхель взглянул на часы и пошел в свою комнату за перчатками. Гулко отдавались его шаги, будто в подземелье. Он что-то сказал. Что-то. В голосе звучало смущение. Минуту спустя он вернулся в столовую с веером жены в руках. Он забыл, зачем направился в свою комнату и что искал там. Наконец вспомнил, но перчатки были уже на руках.