– Декламируй, поэт, – раздался чей-то голос, – только не оду…
   – …мой Ноктюрн до-мажор, посвященный суперуникальному!
   За поэтом с прочувственными речами выступали другие, еще более распаленные ораторы, разоблачая замыслы гнусной банды, в воздухе мелькали пошлые истины, бессмысленно громкие словечки и ханжеские суппозитории[32]. У одного из присутствующих пошла кровь носом, и, прерывая время от времени речь, он стонущим голосом просил смочить ему губку, которую прикладывал к переносице, чтобы остановить кровотечение.
   – В этот час, – сказал мистер Дженджис, – Кара де Анхель стоит между стена и Сеньор Президент. Мне понравился, как говорил этот поэт, но я думай, что, наверно, очень скучно быть поэт, вот только быть лиценциат – это самая скучная вещь на свете. Я выпиваю, пожалуй, еще виски! Еще виски, – закричал он, – за это супер-гипер-квази-под-лицо!
   Выходя из «Gambrinus'a», Кара де Анхель встретил военного министра.
   – Куда направляетесь, генерал?
   – Повидать патрона…
   – Тогда идемте вместе…
   – Вы тоже туда? Подождем немного, сейчас подадут мой экипаж. Что вам сказать, иду по делу одной вдовы…
   – Я знаю, вам по вкусу веселые вдовушки, генерал…
   – Нет, тут не попляшешь!…
   – Но попляшешь, так «Клико» разопьешь!
   – Ни «Клико» и ни черта; рухлядь ходячая, кожа да кости!
   – Черт возьми!
   Экипаж подкатил бесшумно, словно колеса были из папье-маше. На перекрестках слышались свистки жандармов, передававших следующим постам условный сигнал: «Едет военный министр, едет военный министр, едет…»
   Президент мелкими шажками прогуливался по кабинету: шляпа, прикрывавшая темя, надвинута на лоб; воротник сюртука поднят над орденской перевязью, закрепленной сзади на шее; пуговицы жилета расстегнуты. Черный костюм, черная шляпа, черные ботинки…
   – Какая сегодня погода, генерал?
   – Прохладно, Сеньор Президент…
   – А Мигель без пальто…
   – Сеньор Президент…
   – Молчи, ты дрожишь и еще смеешь говорить мне, что тебе не холодно. Ты очень строптив. Генерал, сейчас же пошлите домой к Мигелю за пальто.
   Военный министр поспешно вышел, отдав честь и едва не уронив шпагу; Президент опустился на софу, указав Кара де Анхелю на стоявшее рядом кресло.
   – Так вот, Мигель, раз мне приходится все делать самому и во все вникать, ибо мне суждено управлять народом, который любит только повторять «надо бы, надо бы», – говорил он, вытягивая ноги, – я должен привлекать друзей к решению тел-дел, какие не успеваю делать сам. Да, народ «надо бы». – Последовала краткая пауза. – Я хочу сказать, народ, который имеет самые благие намерения что-то создать или разрушить, но из-за отсутствия воли ничего не создает, не разрушает, – ни пахнет, ни воняет, как помет попугая. Так и получается, что у пас промышленник только и твердит всю жизнь: надо бы пустить фабрику, надо бы поставить новое оборудование, надо бы то, надо бы это, надо бы еще чего-нибудь; сеньор помещик твердит: надо бы внедрить новую культуру, надо бы наладить экспорт продуктов; писатель говорит: надо бы написать книгу; учитель: надо бы организовать школу; коммерсант: надо бы создать такую-то фирму, а газетчики – свиньи, им ничего не стоит выдать кусок сала за чистую душу! – бубнят, что надо бы улучшить жизнь в стране. Но, как я тебе сказал вначале, никто ничего не делает, и естественно, что я, Президент Республики, – тот, кто должен делать все, хотя бы для этого пришлось прыгать выше головы. Короче говоря, если бы не я, не существовало бы счастья, так как мне надо участвовать даже в лотерее в роли слепой богини.
   Он подергал седые усы кончиками бледных костлявых пальцев цвета сухой осоки, и продолжал, меняя тон:
   – Все это приводит к тому, что при таких обстоятельствах я вынужден пользоваться услугами тех, чью помощь я очень ценю здесь, но еще больше за пределами Республики, там, где махинации моих врагов, их интриги и клеветническая писанина могут сорвать мое переизбрание…
   Его зрачки, как два ошалелых, пьяных от крови москита, скользнули вниз, а голос продолжал:
   – Я не имею в виду Каналеса и его приспешников; смерть была и всегда будет моим лучшим союзником, Мигель! Я имею в виду тех, кто пытается воздействовать на мнение североамериканцев, с тем чтобы Вашингтон отказал мне в доверии. Мол, у зверя в клетке лезет шерсть, а ой не хочет, чтобы ее вымели? Очень хорошо! Что я, мол, старик, у которого мозги в маринаде, а сердце тверже матилисгуате[33]? Подлецы! Но пусть они болтают. Сами же граждане нашей страны оценят всю пользу того, что я сделал, проводя свою политику, для спасения родины от бесчинств этих сукиных сынов; об этом не будем сейчас говорить. Моему переизбранию грозит опасность, поэтому я и призвал тебя. Нужно, чтобы ты поехал в Вашингтон и подробно доложил мне о том, что происходит в тамошних рассадниках зла, на этих кладбищах, где, чтобы слыть молодцом, надо, как на всех кладбищах, быть мертвецом.
   – Сеньор Президент… – пробормотал Кара де Анхель, ему слышался голос мистера Дженджиса, который советовал поговорить с хозяином начистоту, и в то же время он боялся, что из-за подобной бестактности может сорваться поездка, которая, как он сразу понял, была его спасением: – Сеньор Президент знает, что я нахожусь в его полном распоряжении и готов выполнить любое поручение, однако, если Сеньор Президент разрешил бы мне сказать два слова, – я ведь всегда стремился быть самым скромным из его слуг, но самым бескорыстным и преданным, – я хотел бы просить, если это не затруднит Сеньора Президента, чтобы перед тем, как посылать меня с такой ответственной миссией, вы приказали бы расследовать, подтверждается или нет необоснованное обвинение, что я якобы недруг Сеньора Президента, – его выдвигает против меня не кто иной, как военный прокурор…
   – А кто слушает эти бредни?
   – Сеньор Президент не может сомневаться в моей безусловной приверженности вам лично и вашему правительству, но я не хочу, чтобы вы облачили меня своим доверием, не проверив прежде, справедливы или нет наговоры прокурора.
   – Я не спрашиваю тебя, Мигель, о том, что мне надо делать! Довольно об этом! Я все знаю и скажу тебе больше: в моем бюро лежит дело, которое военный прокурор начал против тебя, когда бежал Каналес; более того: могу заверить тебя, что ненависть военного прокурора вызвана к тебе одним обстоятельством, о котором ты, возможно, и не знаешь. Военный прокурор по согласованию с полицией намеревался похитить ту, что стала твоей женой, и продать ее хозяйке одного публичного дома; от нее, ты это слышал, он получил наличными десять тысяч песо; козлом отпущения пришлось стать одной бедной женщине, которая там совсем рехнулась.
   Кара де Анхель с ледяным спокойствием слушал хозяина: ни один мускул не дрогнул на его лице. Потонуло во тьме его бархатистых глаз, укрылось в сердце то, что он чувствовал, бледный как смерть.
   – Если бы Сеньор Президент мне позволил, я предпочел бы остаться с вами и защищать вас собственной кровью.
   – Что это значит, ты отказываешься?
   – Ни в коем случае, Сеньор Президент…
   – Тогда довольно слов, все эти рассуждения ни к чему: завтра газеты сообщат о твоем скором отъезде, и нечего дурака валять, военный министр уже получил приказ выдать тебе сегодня деньги па приобретение всего необходимого для путешествия; на вокзал я пришлю тебе инструкции и деньги на дорожные расходы.
   Замогильный бой замогильных часов стал отмечать для Кара де Анхеля ход рокового времени. Через открытые настежь темные створки окна он вдруг увидел огонь, горевший под черно-зелеными кипарисами на фоне дымчато-белых стен, среди патио, залитого мраком ночи, – этой возлюбленной часовых и расточительницы звезд. Четыре тени, будто послы провидения, притаились в углах патио; четверо, поросшие мхом черных заклинаний; четверо с руками, покрытыми не желтой, а зеленой, лягушиной кожей; четверо с закрытым глазом на той половине лица, что не зачернена, и открытым глазом на той половине лица, которая съедена мглой. Вдруг загудел деревянный барабан: бан… бан… баи… бан, и появилась масса людей, размалеванных под разных животных; они шли ровными рядами, приплясывая. По сучьям барабанного остова, кроваво-красным и вибрирующим, сбегали вниз паучки звуковых сотрясений и червячки огненных отблесков. Люди плясали, чтобы гул барабана не бросил их оземь, чтобы гул барабана не унес их ввысь, плясали, питая костер смоляными каплями, летевшими с их лбов. Из навозно-зеленой тени вынырнул человечек с лицом, сморщенным, как сухой гискиль[34], с высунутым языком, без ушей; лоб в шипах, живот обвязан мохнатой веревкой, на которой болтались головы воинов и листья тыквы. Он приблизился, стараясь задуть язычки пламени, и во время танца ослепленных весельем такуасинов[35] захватил огонь ртом, перекатывая его, как жвачку, из одной щеки в другую, чтобы не обжечься. Раздался вопль, который растворился в темноте, карабкавшейся на деревья; вблизи и вдали застонали жалобные голоса племен, затерянных в слепой от рождения сельве, протестовавших своим нутром – став зверями от голода, – своим горлом – став птицами от жажды, – своим страхом, своими тревогами, своими нуждами, требуя у Тоиля – Властителя огня, – чтобы он вернул им горящий факел. Тоиль мчался верхом на реке из голубиных грудок, растекавшейся молоком. Олени убегали, чтобы не задержался водяной поток, олени с рогами, тонкими, как дождевые струи, и ножками, взлетавшими в воздух, запорошенный песком. Птицы улетали, чтобы не остановилось движение воды. Птицы, хрупкие, как их перья. Ре-бан-бан! Ре-бан-бан!… – гудело под землей. Тоиль требовал человеческих жертв. Племена привели к нему своих лучших охотников, тех, у кого всегда наготове сербатана [36], у кого всегда под рукою праща из агавы. «А эти люди, будут они охотиться за людьми?» – спросил Тоиль. Ре-бан-бан! Ре-бан-бан! – гудело под землей. «Да, если ты требуешь, – ответили племена. – Но ты вернешь нам огонь, ты, Властитель огня, чтобы не мерзли наши тела, ни внутри, ни снаружи, ни ногти, ни язык, ни волосы! Чтобы среди нас не умирала больше жизнь, хотя бы даже мы все погубили друг друга для того, чтобы еще жила смерть!» – «Я согласен!» – ответил Тоиль. Ре-бан-бан! Ре-бан-бан! – гудело под землею. «Я доволен! Л смогу властвовать, опираясь на людей, охотников за людьми. Не будет ни настоящей смерти, ни настоящей жизни. Пусть пляшут склоненные головы!»
   И каждый охотник-воин взялся за голову, жарким дыханием обдавало лица, а глаза, в такт барабанному гулу, и гулу шквалов, и гулу склепов, заплясали перед Тоилем.
   После того как скрылись эти странные видения, Кара де Анхель простился с Президентом. При выходе его остановил военный министр и вручил ему пачку денег и пальто.
   – Вы не идете домой, генерал? – Он еле выдавил из себя слова.
   – Если бы я мог… Лучше я вас потом провожу, или, быть может, увидимся как-нибудь в другой раз; мне надо, видите ли, еще побыть здесь… – И он наклонил голову к правому плечу, прислушиваясь к голосу хозяина.

XXXVIII. Путешествие

   Река, которая текла по крыше, пока они укладывали чемоданы, не иссякала здесь, в доме, а впадала куда-то в даль, в безбрежность, сливавшуюся с горизонтом, быть может, с самим морем. Ветер ударом кулака распахнул окно; ворвался дождь, словно стекло раскололось на тысячи осколков; взвились вверх занавески и листы бумаги, захлопали двери, но Камила не замечала этого. Ее отгородили от мира пустые пасти чемоданов, которые она заполняла, и, хотя буря украшала ей волосы шпильками молний, она ничего не чувствовала; ей казалось, что ничто не заполняется, не меняется, остается таким же пустым, невеселым, без тела, без души, как она сама.
   – …Жить здесь или жить вдали от этого чудовища! – повторил Кара де Анхель, закрывая окно. – Как ты скажешь?… Лишь бы успеть! Может быть, еще удастся увернуться от него!
   – Но ведь ты сам мне рассказал вчера вечером о тех оголтелых дьяволах, что пляшут в его доме…
   – Ну, зачем об этом думать!… – Раскаты грома заглушали его голос. – А кроме того, скажи, разве смогут что-нибудь заподозрить? Пожалуйста: в Вашингтон меня посылает он сам; сам он оплачивает путешествие… Вот как, черт побери! Теперь, когда я окажусь далеко отсюда, все изменится, все станет возможным: ты приедешь ко мне под предлогом твоей или моей болезни, а там – пусть бесится, ищет ветра в поле…
   – А если он меня отсюда не выпустит?…
   – Тогда я вернусь как ни в чем не бывало, и все останется шито-крыто, не так ли? А под лежачий камень вода не течет…
   – Тебе всегда все представляется таким легким…
   . – Того, что у нас есть, достаточно, чтобы прожить в любом другом месте; именно жить, жить по-настоящему, не повторять ежедневно, ежечасно: «Я мыслю мыслями Сеньора
   Президента, следовательно, я существую, я мыслю мыслями Сеньора Президента, следовательно…»
   Камила подняла на него глаза, полные слез; рот словно набит песком, в ушах стучат дождевые капли.
   – Отчего ты плачешь?… Не плачь…
   – А что же мне, по-твоему, делать?…
   – Всегда с женщинами одна и та же история!
   – Оставь меня!…
   – Ты захвораешь, если не перестанешь плакать; ради бога!…
   – Нет, оставь меня!…
   – Словно я еду на смерть или меня собираются заживо похоронить!
   – Оставь меня!
   Кара де Анхель бережно заключил ее в объятия. По его щекам, щекам мужчины, не привыкшего плакать, ползли, извиваясь, две слезы, как два горячих, кривых гвоздя, которые невозможно вытащить.
   – Но ты мне будешь писать… – прошептала Камила.
   – Конечно…
   – Я очень прошу тебя об этом! Ведь мы никогда не расставались. Пиши мне, пиши; для меня будет страшным мучением, если придется жить, день за днем, ничего не зная о тебе… Береги себя! Не верь никому, слышишь? Не будь слишком доверчив ни с кем, в особенности с земляками, это подлый народ… Но больше всего я прошу тебя, чтобы… – Поцелуи мужа мешали ей говорить, – …чтобы… я прошу… чтобы… прошу тебя… писать мне!
   Кара де Анхель запирал чемоданы и глядел, не отрываясь, в глаза своей жены, затуманенные, светившиеся нежностью. Дождь лил как из ведра. Вода гремела цепями в желобах. Их угнетала горестная мысль о близком завтра, уже таком близком. В полном молчании – вещи были уложены – они начали раздеваться, чтобы лечь спать под тиканье часов, которые дробили на кусочки время, остававшееся до разлуки, – тнхере-тик-так… тнхерс-тик-так… тнхере-тик-так! – и под звон москитов, которые мешали уснуть.
   – Мне сейчас вдруг почему-то подумалось, что двери запирают для того, чтобы не залетели москиты! Какая я глупая, боже мой!
   Вместо ответа Кара де Анхель прижал ее к своей груди; ему казалось, что в его объятиях – овечка, которая даже блеять не может, слабая, беспомощная.
   Страшно было погасить лампу, закрыть глаза, произнести слово. При свете и в тишине они были так близки друг другу а голос рождает расстояние между теми, кто говорит; опущенные веки отдаляют. Быть в темноте – словно быть вдали друг от друга, да и потом все, что они хотели сказать в эту последнюю ночь, как бы долго они ни говорили, казалось им отрывистым лепетом телеграммы.
   Крик служанок, гонявшихся за цыпленком в курятнике, наполнял патио. Дождь кончился, и слышалось монотонное постукивание падавших с крыши капель, будто тикали водяные часы. Цыпленок бегал, расстилался по земле, взлетал вверх, отчаянно пытаясь увернуться от смерти.
   – Мой жерновок… – шепнул ей на ухо Кара де Анхель, поглаживая ладонью ее впалый живот.
   – Любимый… – ответила она, прижимаясь к нему. Ноги веслами били простыню, словно пытаясь удержать их на смятой поверхности бездонной реки.
   Служанки не прекращали погоню. Беготня. Крики. Цыпленок ускользал из рук, трепещущий, пугливый, с выпученными глазами, открытым клювом, на кресте из крыльев, прошивая воздух частыми стежками дыхания.
   Сплетаясь, они орошали друг друга ласками, струившимися из трепещущих пальцев, среди мертвых и спящих, наедине с природой, в пространстве…
   «Любимый!» – говорила ему она… «Радость моя!» – говорил он ей… «Радость!» – говорила она ему…
   Цыпленок влетел в стену, или стена обрушилась на него… В сердце отозвалось и то и другое… Ему свернули шею… Трепетали крылья, словно он, мертвый, продолжал еще лететь… «Даже обмарался, бедняга!» – закричала кухарка и, стряхивая перья, облепившие ей фартук, пошла мыть руки к фонтану, полному дождевой воды.
   Камила закрыла глаза… Тяжесть… Трепет крыльев… Легкое пятно…
   Часы замедлили ход: тихо-так! Тихо-так! Тихо-так! Тихо-так!…
 
   Кара де Анхель поспешно перелистал бумаги, которые Президент послал ему с офицером на вокзал. Город царапал небо грязными ногтями крыш, проплывая мимо, назад. Документы его успокоили. Какое счастье удаляться от этого человека, ехать в вагоне первого класса, среди комфорта, с чековой книжкой в бумажнике; отделаться от шпиков, этих «хвостов с ушами»! Он прикрыл глаза, чтобы Tie выдать того, о чем ему думалось. Поезд ускорял ход, все быстрее неслись навстречу поля, и вот они пустились бежать во всю прыть, как мальчишки: одно за другим, одно за другим, одно за другим; а вместе с ними – деревья, дома, мосты…
   …Какое счастье удаляться от того человека, ехать в вагоне первого класса!…
   …Одно за другим, одно за другим, одно за другим… Дом преследовал дерево, дерево – забор, забор бежал за мостом, мост – за дорогой, дорога – за речкой, речка – за горой, гора – за тучей, туча – за маисовым полем, поле – за крестьянином, крестьянин – за мулом…
   …В комфорте, без шпиков…
   …Мул – за домом, дом – за деревом, дерево – за изгородью, изгородь – за дорогой, дорога – за речкой, речка – за горой, гора – за облаком…
   …Деревушка своим отражением устремлялась в ручей с прозрачной кожицей и темным, совиным дном… к…Облако… еще облако…
   …Облако – за полем, поле – за крестьянином, крестьянин – за мулом, мул…
   …Без шпиков, с чековой книжкой в кармане!…
   …Мул – за домом, дом – за деревом, дерево – за изгородью, изгородь…
   …С толстой чековой книжкой, книжкой в кармане…
   …Мост смычком просвистел по окошкам вагона… Свет и тень, пролеты, железные кружева, крылья ласточек…
   …Изгородь – за мостом, мост – за дорогой, дорога – за речкой, река – за горой, гора…
   Кара де Анхель прислонился головой к спине плетеного сиденья. Глаза сонно скользили по ровной, жаркой, однообразной низине побережья; в голове путались мысли: он едет в поезде, не едет в поезде, он бежит за поездом, бежит с трудом – поезд уходит, бежит с трудом – поезд уходит, бежит с трудом, бежит с тру-дом, с тру-дом, с тру-дом, с тру-дом, с тру-пом, с тру-иом, тру-пом, тру-пом-тру-пом-тру-пом-тру-пом…
   Он вдруг открыл глаза – сон среди той яви, от которой он бежит; тревога, рожденная сознанием, что даже воздух, которым он еще дышит, сеет опасность, – и, сидя на своем месте, не мог отделаться от чувства, будто вскочил в поезд через какоето невидимое отверстие; затылок болел, но лицу стекал пот, у лба роилась туча мошкары.
   Над зелеными зарослями громоздились неподвижные небеса, вздувшиеся от воды, выпитой из моря, прячущие когти своих молнии в массивах серых плюшевых туч.
   Вынырнула вдруг деревня, пронеслась мимо и исчезла, деревня, казавшаяся необитаемой, с конфетными домиками среди сухого жнивья между церковью и кладбищем; ныне не было больше живых, кроме веры и мертвецов! И радость от того, что он уезжает, погасла в его глазах. Эта земля вечной весны была его землей, его любовью, его матерью, и как бы он ни чувствовал себя воскресшим, оставляя позади родные деревин, он навсегда останется мертвым среди живых, не развеет тоску среди чужестранцев, вспоминая деревья родины, которые рубят на кресты, и ее камин, которые обтесывают для могил.
   Одни станции сменяли другие. Поезд несся без остановок, покачиваясь на плохо закрепленных рельсах. Свистки паровоза, скрежет тормозов, венчики грязного дыма, остававшиеся на темени холмов. Пассажиры обмахивались шляпами, газетами, платками, задыхаясь в раскаленном воздухе, в тысячах капель пота, которым плакали тела; их мучили неудобные сиденья, шум, одежда, – она, будто сотканная из ланок насекомых, колола, ползая по коже; их допекали собственные головы, зудевшие так, словно вылезали волосы; их терзала жажда, как после слабительного; одолевала тоска, как перед смертью.
   Спустился вечер после ослепительного света, после мучений, разрешившихся дождем туч, и вот уже начал вырисовываться горизонт и засверкала, далеко-далеко, коробка сардин, светившихся в голубом масле.
   Прошел проводник, зажигая в вагонах лампы. Кара де Анхель поправил воротничок, галстук, посмотрел на часы… До прибытия в порт осталось двадцать минут – целая вечность, как казалось ему, считавшему не часы, а секунды, когда наконец можно будет сесть на пароход, живым и невредимым. И он прильнул к окошку, пытаясь разглядеть что-либо в темноте. Пахло свежестью. Слышно было, как переехали реку. Там, дальше, опять эта же самая река…
   Поезд затормозил, подъезжая к улицам городка, что растянулись гамаками во мраке; тихо остановился; сошли пассажиры второго класса – люди в тряпье и опорках, люди «трута и фитиля», – и колеса снова пришли в движение, замедляя затем ход У мола. Уже слышался неясный шум прибоя, уже проступали во тьме смутные очертания зданий таможни, откуда несся запах смолы, уже ощущались миллионы других еле уловимых запахов, сладких и соленых…
   Кара де Анхель издали приветствовал коменданта порта, встречавшего его на перроне – майор Фарфан!… – от души радуясь встретить в этот трудный час друга, который обязан ему жизнью, – майор Фарфан!…
   Фарфан отдал ему издали честь и сказал через окошко, чтобы он не беспокоился о багаже, сейчас придут солдаты и отнесут чемоданы на пароход. Когда поезд остановился, майор поднялся и поикал ему руку с чувством глубокого уважения. Остальные пассажиры чуть ли не бегом покидали вагон.
   – О, надеюсь, вам сопутствует удача?… Как вы поживаете?…
   – А как вы, дорогой майор? Впрочем, вас можно не спрашивать, по вашему лицу видно, что…
   – Сеньор Президент прислал мне телеграмму, чтобы я был в вашем распоряжении, сеньор, чтобы вы ни в чем не испытывали затруднений.
   – Чрезвычайно любезно, майор!
   Вагон опустел за несколько секунд. Фарфан высунул голову в окошко и громко сказал:
   – Лейтенант, пусть придут за чемоданами. Чего там медлят?
   Вслед за этими словами в дверях показались вооруженные солдаты. Кара до Анхель понял маневр слишком поздно.
   – Именем Сеньора Президента, – сказал ему Фарфан, держа в руке револьвер, – вы арестованы!
   – Постойте, майор!… Если Сеньор Президент сам… Этого не может быть!… Пойдемте, сделайте одолжение, пойдемте со мной, разрешите мне послать телеграмму…
   – Приказ категорический, дон Мигель, и вам лучше подчиниться.
   – Как вы хотите, но я не могу опоздать на пароход; я еду по особому поручению, я не могу…
   – Тихо, тихо! Будьте так любезны, передайте-ка мне все, что имеете при себе!
   – Фарфан!
   – Передайте, говорю вам! – Нет, майор, послушайте!
   – Не сопротивляйтесь, повторяю, не сопротивляйтесь!
   – Послушайте меня, майор!
   – Довольно пререканий!
   – Я везу секретные инструкции Сеньора Президента… и вы будете отвечать!…
   – Сержант, обыщите его!… Посмотрим, кому больше дано!
   Какой-то субъект, прикрывая платком лицо, вынырнул из темноты; он был высок, как Кара де Анхель, бледен, как Кара де Анхель, светловолос, как Кара де Анхель. Он забрал все, что сержант отнял у настоящего Кара де Анхеля (паспорт, чековую книжку, обручальное кольцо – рывок, и с пальца соскользнул золотой ободок, на котором стояло имя жены, – запонки, платки…), и тут же исчез.
   Гудок парохода послышался много позже. Арестант зажал уши руками. Его слепили слезы. Ему хотелось бы разбить двери, вырваться, бежать, лететь, пересечь море, быть не тем, кто остается здесь, – словно клокочет водоворот в душе, свербят рубцы па теле! – а другим, тем, кто, присвоив его имя и багаж, удалялся в каюте номер семнадцать, держа курс на Нью-Йорк.

XXXIX. Порт

   Все замерло в истоме перед морским приливом, все, кроме светлячков, влажных от соли, с осколками звезд на крылышках – отблески маяков, вечно сверкающие, затерянные во мраке, – и кроме арестанта, шагавшего взад и вперед: волосы растрепаны, словно после бури, одежда в беспорядке. Он уже не пытался владеть собой, охал, бормотал что-то, взмахивал руками, как те, кто сопротивляется во сне деснице божьей, которая хватает их, тащит, ибо они нужны для горя, внезапных смертей и злодейских преступлений; ибо надо, чтобы они пробуждались мертвыми.
   «Единственное утешение, что здесь Фарфан! – повторял он себе. – Все-таки он – комендант! Во всяком случае, моя жена будет знать: в меня всадили одну, две пули, закопали, и все в порядке!»