Страница:
посредством посылаемых и получаемых им писем, которые в обязательном порядке
подвергались в тюрьме перлюстрации. Жизнь за пределами тюремных стен
продолжалась, и время и смерть не щадили тех, кто когда-то были дороги Саду,
но теперь представлялись существами почти что вымышленными, далекими и
нереальными, как персонажи романа. Шли месяцы, и свиданий с Рене-Пелажи не
позволяли. Все это время он продолжал неутомимо строчить письма, все еще
стремясь доказать собственную невиновность и требуя освобождения все еще
обзывая мадам де Монтрей старой шлюхой и осыпая непристойными ругательствами
начальника де Ружмона, а также "приспешников" парижской полиции. Рене-Пелажи
отвечала ему, что сделать для него что-либо станет возможным только в том
случае, если он наберется терпения и будет хорошо себя вести. Однако время
шло, и это обещание звучало все реже и все с меньшей долей уверенности.
- 4 -
До Сада дошли слухи о его переводе в тюрьму на острове, и это не на
шутку испугало маркиза. Но сырость и холод условий пребывания в Венсенне
ослабили грудь узника. Он, как и мадемуазель де Руссе, начал харкать кровью
и нуждался в более теплом климате. Поступило предложение перевести его в
тюрьму в Монтелимар, чтобы он находился ближе к Ла-Косту. Находясь в том
краю, маркиз даже сможет заниматься управлением собственных поместий, да и
Гофриди получит возможность навещать его. Сад знал только одно: тюрьма в
Монтелимаре славится антисанитарными условиями, и ему совсем не хочется
оказаться там. Кроме свободы, он ничего не хотел. При необходимости, в знак
расплаты за освобождение, маркиз мог бы согласиться отправиться в ссылку. На
деле он даже начал вынашивать иллюзорную мечту, что король, вместо того
чтобы сделать из него изгнанника, послав за границу, по примеру отца
назначит дипломатом.
Обсуждение его перевода продолжалось весь 1781 год. Мадам де Монтрей
твердила о своем безразличии к судьбе зятя. Монтелимар Сад считал для себя
неприемлемым. Он предпочитал быть помещенным в крепостную башню Креста,
возвышавшуюся над небольшим городком к востоку от Роны. А еще лучше попасть
бы в Пьер-Ансиз, где командир гарнизона относился бы к нему как к
собрату-офицеру. Но из этого ничего не вышло. Тогда маркиз снова заговорил о
добровольном изгнании. Но его предложение служить королю за границей на
какой-нибудь дипломатической должности осталось без внимания.
Судя по всему, какое-то время он не знал о несчастье, постигшем семью
Монтреев 13 мая того года. В возрасте тридцати семи лет скончалась
Анн-Проспер, "канонесса", привязанность которой к Саду вызвала такой
скандал, причинив немалую боль мадам де Монтрей. Она так и не вышла замуж,
но и не посвятила себя в полной мере религии. С того времени, как они с
Садом были вместе, прошло лет шесть-семь. Подобно многим другим лицам, с
которыми его сталкивала жизнь, Анн-Проспер шагнула немного дальше за черту
воспоминаний. Если Гофриди правдиво описал симптомы ее болезни, она,
вероятно, умерла от аппендицита, перешедшего в перитонит.
Печаль по этому поводу стала прерогативой мадам де Монтрей. Смерть
одной из дочерей и отступничество второй, в совокупности с моральным
предательством зятя, почти уничтожили молодое поколение ее семьи. Младшая
дочь находилась замужем, но вся любовь мадам де Монтрей теперь
сосредоточилась на внуках, двух сыновьях Сада. По отношению к самому маркизу
она оставалась непримирима, но уже без страстности, присутствовавшей прежде
в ее комментариях. Четыре года спустя она заметит устало: "Он должен
оставаться в тюрьме уже потому, что выпущенный на свободу будет только
безобразничать".
Другой год, 1782, принес известие о разрушениях в Ла-Косте. Буря с
ураганным ветром, скорость которого возрастала каждые пятнадцать минут и
достигла устрашающей силы, вызвала обвал штукатурки, обнажив трещины по
углам стен. В сентябре местное население обобрало виноградник и истребило
молодых куропаток. Мадемуазель де Руссе, ослабленная болезнью, выехала из
здания и остальным его обитателям порекомендовала сделать то же самое.
Из-за невоздержанности во время встречи с Мирабо Сад на восемь месяцев
лишился права на прогулки, которые возобновились только весной 1781 года.
Маркиз сидел в камере и в форме писем Рене-Пелажи строчил полные злобы
протесты. Его здоровье пошатнулось: он уже некоторое время харкал кровью и
страдал от геморроя, когда, наконец, врачу позволили осмотреть узника. У
него возникли проблемы со зрением, и в сумраке камеры Сад плохо видел.
Маркиз потребовал осмотра окулиста, но нужный специалист все не шел. К
началу 1783 года он, похоже, ослеп на один глаз. Генерал-лейтенант Ле Нуар
считал все жалобы де Сада симуляцией. Но как бы то ни было, его осмотрел
окулист Гранжан, и аптекарь выписал лекарства. Врачи вынесли заключение, что
причиной недомогания явились чрезмерные занятия чтением и письмом в
полутемном помещении.
Но, несмотря на состояние органов зрения, поток посланий из камеры
становился более плотным и объемным. Свою невиновность он выразил кратко и
без обиняков. "Я - либертен, - объявил он, - но я не преступник и не
убийца!" Словно для подтверждения своей правоты, он принялся подробно
описывать свои сексуальные желания и философские рассуждения. Когда
Рене-Пелажи и мадемуазель де Руссе в один голос предупредили его, что такое
состояние ума и темы, которыми он одержим, не могут способствовать его
освобождению, он, едва сдерживая негодование, ответил: "Я уважаю любые вкусы
и любые фантазии, какими бы абсурдными они не казались". Потом, рассуждая о
красоте Рене-Пелажи, он пообещал, выйдя на свободу, первым делом расцеловать
ее глаза, груди, попку, и лишь только после этого помчаться к своему
книготорговцу, чтобы купить книги Бюффо, Монтеня, Дора, Вольтера и Руссо.
Похоже, теперь секс и литература уравновешивали друг друга.
В своих письмах маркиз гордо заявлял о собственных пристрастиях. В
одном из них он камня на камне не оставил от философии мадам де Монтрей о
неприкосновенности дамского ануса, призывая Рене-Пелажи вспомнить горячую
страсть ночей в Ла-Косте. Но настало время, когда она вспомнила, что
является маркизой де Сад, женщиной благородного происхождения, матерью двух
подрастающих сыновей, и не желала, чтобы ей напоминали о происходившем в
прошлом, тем более не хотела обсуждать это в настоящем. Супруга ответила
мужу, что, если он будет продолжать в прежнем духе, в то время как все
письма прочитываются тюремной цензурой, она откажется от дальнейшей
переписки с ним.
Но Сада, похоже, уже нельзя было остановить. Он пустился в радостные
объяснения, что величайшим удовольствием в его тюремной жизни стала бы
возможность отрезать яйца Альбаре, приспешнику семьи Монтреев, который
сопровождал Рене-Пелажи во время ее поездки в Миолан, где Сад, как
заключенный Савойя, томился в тюрьме; маркиз мечтал о красивой нагой
женщине, лежащей в его камере в позе каллипигийской Венеры, стягивающей
вуаль с бедер и оглядывающейся через плечо; страстно желал взорвать
пороховой склад крепости и, наконец, открыть посылку и с жутким трепетом
обнаружить в ней парочку присланных ему черепов. Что касалось мадам де
Монтрей, теперь у него имелись доказательства того, что она являлась шлюхой
и лицемеркой, а своего дурака-мужа наградила целым выводком ублюдков. "И
найти тварь более жуткую, - писал он 3 июля 1780 года, - невозможно. Ад
никогда не "изрыгал" ничего ей подобного. Именно из такого материала древние
проповедники вылепили своих фурий". Не обошел Сад вниманием и других своих
преследовательниц. В январе 1783 года он снова пожалел о старых добрых
временах, когда дворянин, безвинно пострадавший от руки шлюхи, имел право
обратить против нее меч.
Потом, когда в нем снова проснулась жалость к себе, маркиз умолял
Рене-Пелажи подумать, стали бы его родители так обращаться с ней, как ее
родители обращались с ним. "Ради всего святого, приди ко мне!" - взывал он к
ней. Прошла зима, но Сад так и не увиделся с женой. И он снова обозлился на
своего главного врага. Было известно, что мадам де Монтрей выдавала себя за
солдатскую проститутку и продавалась простым солдатам. Предваряя темы своих
будущих романов, Сад не мог удержаться от ироничного замечания, как подобные
ей преступники могут обладать властью судить и наказывать несчастных
бедолаг, томящихся во мраке и грязи камер Венсенна и Бастилии. Какого бы
наказания он ни заслуживал, Сад молил Бога только об одном: чтобы его больше
не могла наказать семья, во главе которой стоял бы сводник, монополист и
содомит.
Но каким бы горьким не стал тон писем, судя по стилю, их писал человек,
навсегда утративший надежду обрести свободу. 28 апреля 1782 года маркиз
окончательно понял безнадежность своего положения. Де Сад снова отправил
письмо Рене-Пелажи. На сей раз он подписался: "заключенный Сад".
- 5 -
В его корреспонденции не чувствуется большого интереса к великим
социальным событиям, из которых в те годы складывалась история Франции.
Когда маркиз касался новостей, происходивших в собственном семействе,
комментарии, как правило, сквозили недовольством. В начале 1784 года он
разразился приступом гнева, узнав, что старший сын обесчестил семью, так как
не пошел в кавалерию, а согласился служить в пехотном полку. После того как
Рене-Пелажи снова позволили повидаться с мужем, его письма к ней стала
пронизывать благоразумная подозрительность осторожного респектабельного
буржуа. Он предупреждал ее, чтобы она не демонстрировала себя публике, как
какая-нибудь шлюха, и не ходила по городу пешком, словно уличная женщина.
Эти темы оказались для него настолько болезненными, что в том же тоне и о
том же маркиз написал одной из подруг Рене-Пелажи и попросил присматривать
за неосмотрительной маркизой де Сад.
Хотя его настроения часто менялись, а письма казались сумбурными, все
же Сад к началу 1784 года еще не сошел с ума, сидя в сумрачной камере
Венсенна. Закаляясь в горечи и иронии, оценивая свою силу в мире
воображения, постепенно зрело его темное второе "я" и порой, выдвигаясь на
первый план, руководило действиями маркиза. "Вот, что я тебе скажу, - писал
он Рене-Пелажи, - тюрьма - это вместилище зла. Изолированность заключения
открывает путь некоторым навязчивостям. Наступающее вследствие этого
расстройство происходит быстро и неотвратимо". Столетие спустя из стен
другой тюремной камеры Оскар Уайлд сделает аналогичное замечание. "Разум
вынужден думать", - писал Уайлд в прошении министру внутренних дел и
добавлял, что в тюремной камере "в случае тех, кто страдает от сексуальных
мономаний, он становится естественной жертвой болезненных страстей и
непристойных фантазий, и мыслей, текущих чредой, оскверняющих и
разрушительных". Но с подобными ужасами Сад сговорился лучше, чем это
удалось Уайлду. Вполне понятно, человек мог отрешиться от черных мыслей,
осаждающих его разум, но также можно и упиваться тем, что другой узник, Жан
Жене, назвал "пиром внутренней темницы".
Нельзя сказать точно, когда из корреспондента маркиз стал писателем.
Его письма на протяжении нескольких лет заточения претерпевали изменения,
озлобленность превращалась в моральный скептицизм, искавший широкой
аудитории. В путевых журналах и переписке Сад уже давно стал страстным и
чувственным стилистом. Известно, что он даже пробовал перо как драматург. Но
пока в письмах продолжают звучать все те же сетования личного характера:
начальник тюрьмы Ружмон, по приказу мадам де Монтрей, якобы пытается
отравить его; здоровье его ухудшается; один глаз утратил способность видеть;
вот уже четыре года, как он просит прислать ему врача, но доктор так и не
появился. Неудивительно, что после восьми-девяти лет заключения маркиз,
которому едва перевалило за сорок пять, выглядел, как старик: волосы
поседели, и жизнь узника Венсенна придала жесткость чертам его лица.
"Господин де Сад пишет яростные письма, делая нападки на весь мир, -
сообщила в октябре 1783 года Рене-Пелажи, - а не только на тех, кто держит
его там, где он есть. Маркиз обещает отомстить за себя. Но так дело не
продвинешь. Я написала ему об этом. Надеюсь, он подумает на сей счет и
успокоится".
Все же лучшие из своих писем Сад написал "святой Руссе" в последние три
года ее жизни. Страницы его переписки стали тренировочным полигоном для
мощного интеллекта, особенно в его упражнениях философией. Верхом
совершенства, превзойти которое удавалось ему не часто, стало письмо,
написанное ей в январе 1782 года в ответ на известие о смерти Готон,
швейцарской служанки, комната которой находилась в непосредственной близости
от его спальни в замке Ла-Коста. Похоронить ее он приказал по церковному
обряду как для новообращенной, хотя в последние годы, выйдя замуж, она стала
протестанткой. Смерть Готон вдохновила маркиза на прощальную речь, ставшую
превосходнейшим образцом садовского красноречия, в которой даже типичные для
него обличения в адрес мадам де Монтрей приняли новое величие и риторический
размах.
"Орел, мадемуазель, должен порой покидать заоблачные высоты неба и
опускаться на землю, дабы усесться где-нибудь на горной вершине Олимпа,
древних соснах Кавказа, холодной лиственнице Юры, белом хребте Таврии или
даже иногда близ потоков Монмартра. Из истории (а история - вещь
замечательная) мы знаем, что Катон, Великий Катон возделывал поле своими
руками; Цицерон собственноручно сажал деревья на аллеях Форума - не знаю,
спилил их кто или нет; Диоген укрылся в бочке; Авраам из глины лепил
статуи... И сегодня, в наши дни, мадемуазель, в наши собственные августейшие
дни разве не наблюдаем мы, как президентша де Монтрей бросает Эвклида и
Барема, чтобы обсудить со своей кухаркой масло для салата?
Вот вам доказательство, мадемуазель, что человек преуспел и поднялся.
Все же, несмотря на это, день имеет два роковых момента, которые напоминают
ему о печальных состоянии грубого бытия... И эти два момента (если вы
простите меня, мадемуазель, за выражения, которые, вероятно, не благородны,
но достаточно правдивы), сии два ужасных момента - это когда он должен
наполнять себя и когда должен опорожняться. Сюда нужно добавить момент,
когда человек узнает, что его наследство погибло, или когда его заверяют в
смерти преданных рабов. В таком положении я и нахожусь, моя прелестная
святая, это и станет темой сего печального послания.
Я скорблю по Готон..." {перевод сделан на основании английского
варианта текста.}
Де Сад действительно горевал. То, что он сказал дальше, прозвучало
намного лучше его официальных панегириков в адрес Марата и Лепелетье,
произнесенных им в годы Революции. Вряд ли кого-то могла устроить подобная
надгробная речь, кроме "святой Руссе", хотя, возможно, она ее тоже не
устраивала... "У Готон, говорят, была самая прелестная... Черт, как это
называется? Словари не дают подходящего синонима этого слова, а приличие не
позволяет написать мне это буквами... Что ж, сказать по правде, мадемуазель,
у нее самая прелестная... спустившаяся с гор Швейцарии за последнее
столетие, безупречная репутация".
Если эти слова выглядели оскорбительными для ее памяти, то, во всяком
случае, никто, кроме Сада не мог придумать их. Это лишь искренний
комплимент, сделать который мог один лишь маркиз.
Почти следом, 26 января, он разродился письмом о нелепости суда и
наказания в мире, где не может быть абсолютного морального стандарта. Это
была точка зрения чистого материализма, согласно которой человечество стало
"несчастными тварями, брошенными на мгновение на эту небольшую навозную
кучу, где безапелляционно заявлено: одна половина стада должна преследовать
вторую... Вы, которые решают, что есть преступление, а что нет, в Париже вы
вешаете людей за то, за что в Конго их увенчали бы коронами"... С точки
зрения Сада учителями человечества надлежит стать скорее Ньютону, а не
Декарту, Копернику, а не Тихо Браге. Но мадемуазель де Руссе отличалась
здоровым практицизмом и приготовилась возразить ему. "В Париже не вешали
людей за поступки, за которые в Конго можно получить корону, - уверяла она
его. - В Париже их вешали за то, что они по своей глупости полагали, что
находятся в Конго".
Сад прочитал Вольтера, к которому относился с некоторым неодобрением,
ввиду амбивалентности взглядов философа на христианство. Многое прочел он и
из Руссо. 18 января 1779 года мадемуазель де Руссе прислала ему в Венсенн
заверения, что "Эмиль" спокойно стоит на своем обычном месте на полке в
Ла-Косте. Но в заключение Сад попал до смерти Руссо и публикации "Исповеди".
Когда в июле 1783 года он попросил Рене-Пелажи прислать ему экземпляр книги,
тюремное начальство в Венсенне конфисковало ее. Он решил, что решение
отказать ему в книге приняла Рене-Пелажи, и в том же месяце в одном из писем
выразил по этому поводу негодование. С какой стати запрещать ему Руссо, если
она позволила читать ему Вольтера? "Жан-Жак" для него был тем же, чем для
нее и ее "друзей-фанатиков" был Фома Аквинский. Сад продолжал требовать
книгу в июле, заверяя, что философия природы Руссо являлась для него
образцом строгой морали и относилась к числу немногих, которые могли
исправить его поведение.
В скором времени маркиз покажет Природу как силу, оказывающую гораздо
более неблагоприятное влияние на человеческие деяния, чем мог вообразить
Руссо. Все же Руссо, с его политикой, социальным договором и просвещенной
республикой, довольно хорошо вписывался в политическую философию Сада,
которую он позже сформулировал для себя. Но самым главным являлось то, что
Жан-Жак повлиял на его собственные более благородные инстинкты, на которые
Сад теперь ссылался. Во втором письме от июля 1783 года чувствовалось, что
гнев маркиза несколько поостыл. Он писал Рене-Пелажи, что мысленно целует ее
попку, как и обещал сделать, когда впервые попросил о книге. Поскольку его
письмо, прежде чем отправить адресату, читали приспешники Ружмона, такая
интимная подробность должна была скорее вызвать ее смущение и досаду, чем
благодарность, и Сад наверняка знал это. Даже находясь в заточении,
"господин номер шесть" не совсем утратил способность карать.
Маркиза также захватила работа философа Ламетри, автора
"Человека-машины", опубликованная в 1748 году. Являясь довольно простыми по
своей сути, взгляды Ламетри оказали существенное влияние на литературные
персонажи Сада, если не на их создателя. Сущность человека, по мнению
философа, следовало определять исключительно на основании научного
наблюдения и эксперимента. Этот метод позволял сделать один-единственный
вывод: человеческое существо является машиной, в такой же степени зависимой
от внешнего побуждения, словно механизмы и инструменты новой научной эпохи
семнадцатого и восемнадцатых веков.
В семнадцатом веке анатомия в такой же степени, как механика, являлась
передовым разделом науки. Вывод был использован для поддержки
материалистической философии и христианского оптимизма людей, подобных
Сэмюэлю Кларку, который в таких открытиях порядка и гармонии видел основу
для оправдания веры и систем верований. Ламетри, занимая определенное
положение, не исключал возможности существования Бога и бессмертной души,
хотя его система не давала научных доказательств этого. Однако это
определение не спасло философа от преследования, и ему пришлось искать
убежища в более терпимом и разумном обществе Лейдена.
До 1783 года Сад все еще представлял себя скорее в качестве
абстрактного философа, нежели автора пьес и романов. "Шишковидная железа, -
писал он лаконично Рене-Пелажи, - находится в том месте, которое мы,
философы-атеисты, считаем вместилищем человеческого разума". Маркиз
воспользовался системой Ламетри, хотя для его целей с одинаковым успехом
подошли бы учения Эпикура и других материалистов-философов, с работами
которых ему пришлось познакомился в процессе обучения. Философия, неважно
какая, послужила материалом для творчества де Сада. Подобно Генри Филдингу,
работавшему в Англии сорока годами раньше, маркиз стал одним из наиболее
эрудированных и начитанных романистов того времени.
- 6 -
Более десяти лет Сад пробовал себя в написании пьес для публичных
театров и даже преуспел в этом деле, когда в 1773 году в Бордо поставили
одну из его пьес. Ее он, вероятно, написал в 1772 году, когда скрывался, а
потом отправил Рене-Пелажи, чтобы она переписала ее. В конце 1780 года,
просидев в заключении в Венсенне три года, маркиз снова увлекся работой
драматурга. Его романам было суждено запечатлеть интимные сексуальные
мелодрамы его одиночества, но в пьесах Сад предстает перед публикой как
верноподданный, моралист и увлекательный рассказчик.
"Жанна де Ленэ, или Осада Бове" являлась попыткой создания
патриотической трагедии. Написал он ее в 1783 году и 26 марта того же года
переслал Рене-Пелажи. "Граф Окстиерн, или Последствия распутства" показывает
маркиза в роли предупреждающего моралиста. Такие пьесы, как "Будуар, или
Глупый муж" относились к числу откровенных комедий, так хорошо знакомых
театральным подмосткам Парижа, которые не отличались особой оригинальностью.
За небольшим исключением, его пьесы отвергались. В революционный период
театры поинтересовались ими и опять отказались от постановок. Хотя в этом
присутствовал элемент невезения, тем не менее пьесы Сада не блещут ни
стилем, ни иными качествами, а скорее характеризуются их отсутствием.
В тюремной камере в 1781 году маркиз принялся писать для театра. В тот
год он начал пьесу, в которой намеревался показать, чем должен заниматься
"философ-атеист". Называлась она "Диалог между священником и умирающим". В
некотором отношении выбранная им тема не считалась оригинальной:
добродетельный безбожник на смертном одре, отвергающий утешение религии и
"суеверие", стал уже своего рода клише в просветительской мысли эпохи. Не
проявил Сад оригинальности и в том, что позаимствовал рассуждения Ламетри,
дабы показать жизнь как механистический процесс. Достоинство заключается не
в силе Сада-философа, а в мощи Сада-писателя. Предметом насмешек становится
проповедник, а не его верования. Умирающий оборачивает против него его же
собственное оружие. Чтобы сделать нанесенное оскорбление более
чувствительным, что очень свойственно для концовок Сада, смерть
добродетельного атеиста вызывает появление в комнате шести прекрасных
женщин. Они берут проповедника под руки и продолжают его обучение,
преподнося урок истинного "разложения натуры".
В своем "Диалоге" Сад снова смешивает Ламетри и добродетельных атеистов
мифологии Просвещения. Умирающий человек говорит проповеднику, что
преступление и добродетель - всего лишь процессы природы. Согласно этому
аргументу, такие понятия, как порок и добродетель, преступление и мораль, не
имеют смысла в механистической вселенной. Это утверждение вызывало у Ламетри
и материалистов определенное чувство неловкости. Их всевозможные надежды
основывались на вере в Бога, что в определенной степени совпадало с
рациональным, лишенным предрассудков объяснением вселенной. Во всяком
случае, если от религии следовало отказаться, ее можно заменить моральными
инстинктами рассудочного человеколюбия. Но Сад задавался вопросом: "А что
будет в противном случае?" Конечный вывод его "Диалога" озадачил как
добродетельных атеистов, так и истинных христиан.
Сам Сад исследует главный вывод в качестве философа-атеиста и завзятого
спорщика. Логическим заменителем так называемой Высшей Сущности, стала новая
романтическая божественность Природы. Следовательно, мораль человеческого
общества следовало перенимать у самой Природы, но любому наблюдателю ясно,
что ей нет никакого дела до абсурдности человеческих условностей, как нет
дела до того, насколько они влияют на преступления и наказания. В
действительности, и само человечество не имеет единых, повсеместно принятых
условностей. Он уже иллюстрировал этот пример Рене-Пелажи и Анн-Проспер,
описывая страны, где наложницы в гаремах рассматривались в качестве животных
для переноски груза, и убийство которых считалось столь же естественным, как
убийство овцы или коровы. Никому и в голову не приходило, что это дурно.
Если отбросить религию и заменить ее Природой, то на основании какой морали
поведение одного народа ставить над поведением другого? В таком новом
естественном порядке становится ясно: законы людей, принятые демократическим
или диктаторским путем, являются не более чем сиюминутной модой, имеющей не
больше моральных полномочий, чем та, что продиктована вкусом модельера или
швеи.
В "Философии в будуаре" и в других более поздних произведениях Сад уже
конкретно заявил - убийство и насилие являются естественными актами и
довольно часто встречаются в царстве животных. Наказания за эти деяния в
природе не существует. Более того, животное, совершающее их, имеет больше
шансов на выживание, чем тварь, не делающая этого. В системе, где религия
ставится выше природы, моральные приоритеты, естественно, будут иными. Но
подвергались в тюрьме перлюстрации. Жизнь за пределами тюремных стен
продолжалась, и время и смерть не щадили тех, кто когда-то были дороги Саду,
но теперь представлялись существами почти что вымышленными, далекими и
нереальными, как персонажи романа. Шли месяцы, и свиданий с Рене-Пелажи не
позволяли. Все это время он продолжал неутомимо строчить письма, все еще
стремясь доказать собственную невиновность и требуя освобождения все еще
обзывая мадам де Монтрей старой шлюхой и осыпая непристойными ругательствами
начальника де Ружмона, а также "приспешников" парижской полиции. Рене-Пелажи
отвечала ему, что сделать для него что-либо станет возможным только в том
случае, если он наберется терпения и будет хорошо себя вести. Однако время
шло, и это обещание звучало все реже и все с меньшей долей уверенности.
- 4 -
До Сада дошли слухи о его переводе в тюрьму на острове, и это не на
шутку испугало маркиза. Но сырость и холод условий пребывания в Венсенне
ослабили грудь узника. Он, как и мадемуазель де Руссе, начал харкать кровью
и нуждался в более теплом климате. Поступило предложение перевести его в
тюрьму в Монтелимар, чтобы он находился ближе к Ла-Косту. Находясь в том
краю, маркиз даже сможет заниматься управлением собственных поместий, да и
Гофриди получит возможность навещать его. Сад знал только одно: тюрьма в
Монтелимаре славится антисанитарными условиями, и ему совсем не хочется
оказаться там. Кроме свободы, он ничего не хотел. При необходимости, в знак
расплаты за освобождение, маркиз мог бы согласиться отправиться в ссылку. На
деле он даже начал вынашивать иллюзорную мечту, что король, вместо того
чтобы сделать из него изгнанника, послав за границу, по примеру отца
назначит дипломатом.
Обсуждение его перевода продолжалось весь 1781 год. Мадам де Монтрей
твердила о своем безразличии к судьбе зятя. Монтелимар Сад считал для себя
неприемлемым. Он предпочитал быть помещенным в крепостную башню Креста,
возвышавшуюся над небольшим городком к востоку от Роны. А еще лучше попасть
бы в Пьер-Ансиз, где командир гарнизона относился бы к нему как к
собрату-офицеру. Но из этого ничего не вышло. Тогда маркиз снова заговорил о
добровольном изгнании. Но его предложение служить королю за границей на
какой-нибудь дипломатической должности осталось без внимания.
Судя по всему, какое-то время он не знал о несчастье, постигшем семью
Монтреев 13 мая того года. В возрасте тридцати семи лет скончалась
Анн-Проспер, "канонесса", привязанность которой к Саду вызвала такой
скандал, причинив немалую боль мадам де Монтрей. Она так и не вышла замуж,
но и не посвятила себя в полной мере религии. С того времени, как они с
Садом были вместе, прошло лет шесть-семь. Подобно многим другим лицам, с
которыми его сталкивала жизнь, Анн-Проспер шагнула немного дальше за черту
воспоминаний. Если Гофриди правдиво описал симптомы ее болезни, она,
вероятно, умерла от аппендицита, перешедшего в перитонит.
Печаль по этому поводу стала прерогативой мадам де Монтрей. Смерть
одной из дочерей и отступничество второй, в совокупности с моральным
предательством зятя, почти уничтожили молодое поколение ее семьи. Младшая
дочь находилась замужем, но вся любовь мадам де Монтрей теперь
сосредоточилась на внуках, двух сыновьях Сада. По отношению к самому маркизу
она оставалась непримирима, но уже без страстности, присутствовавшей прежде
в ее комментариях. Четыре года спустя она заметит устало: "Он должен
оставаться в тюрьме уже потому, что выпущенный на свободу будет только
безобразничать".
Другой год, 1782, принес известие о разрушениях в Ла-Косте. Буря с
ураганным ветром, скорость которого возрастала каждые пятнадцать минут и
достигла устрашающей силы, вызвала обвал штукатурки, обнажив трещины по
углам стен. В сентябре местное население обобрало виноградник и истребило
молодых куропаток. Мадемуазель де Руссе, ослабленная болезнью, выехала из
здания и остальным его обитателям порекомендовала сделать то же самое.
Из-за невоздержанности во время встречи с Мирабо Сад на восемь месяцев
лишился права на прогулки, которые возобновились только весной 1781 года.
Маркиз сидел в камере и в форме писем Рене-Пелажи строчил полные злобы
протесты. Его здоровье пошатнулось: он уже некоторое время харкал кровью и
страдал от геморроя, когда, наконец, врачу позволили осмотреть узника. У
него возникли проблемы со зрением, и в сумраке камеры Сад плохо видел.
Маркиз потребовал осмотра окулиста, но нужный специалист все не шел. К
началу 1783 года он, похоже, ослеп на один глаз. Генерал-лейтенант Ле Нуар
считал все жалобы де Сада симуляцией. Но как бы то ни было, его осмотрел
окулист Гранжан, и аптекарь выписал лекарства. Врачи вынесли заключение, что
причиной недомогания явились чрезмерные занятия чтением и письмом в
полутемном помещении.
Но, несмотря на состояние органов зрения, поток посланий из камеры
становился более плотным и объемным. Свою невиновность он выразил кратко и
без обиняков. "Я - либертен, - объявил он, - но я не преступник и не
убийца!" Словно для подтверждения своей правоты, он принялся подробно
описывать свои сексуальные желания и философские рассуждения. Когда
Рене-Пелажи и мадемуазель де Руссе в один голос предупредили его, что такое
состояние ума и темы, которыми он одержим, не могут способствовать его
освобождению, он, едва сдерживая негодование, ответил: "Я уважаю любые вкусы
и любые фантазии, какими бы абсурдными они не казались". Потом, рассуждая о
красоте Рене-Пелажи, он пообещал, выйдя на свободу, первым делом расцеловать
ее глаза, груди, попку, и лишь только после этого помчаться к своему
книготорговцу, чтобы купить книги Бюффо, Монтеня, Дора, Вольтера и Руссо.
Похоже, теперь секс и литература уравновешивали друг друга.
В своих письмах маркиз гордо заявлял о собственных пристрастиях. В
одном из них он камня на камне не оставил от философии мадам де Монтрей о
неприкосновенности дамского ануса, призывая Рене-Пелажи вспомнить горячую
страсть ночей в Ла-Косте. Но настало время, когда она вспомнила, что
является маркизой де Сад, женщиной благородного происхождения, матерью двух
подрастающих сыновей, и не желала, чтобы ей напоминали о происходившем в
прошлом, тем более не хотела обсуждать это в настоящем. Супруга ответила
мужу, что, если он будет продолжать в прежнем духе, в то время как все
письма прочитываются тюремной цензурой, она откажется от дальнейшей
переписки с ним.
Но Сада, похоже, уже нельзя было остановить. Он пустился в радостные
объяснения, что величайшим удовольствием в его тюремной жизни стала бы
возможность отрезать яйца Альбаре, приспешнику семьи Монтреев, который
сопровождал Рене-Пелажи во время ее поездки в Миолан, где Сад, как
заключенный Савойя, томился в тюрьме; маркиз мечтал о красивой нагой
женщине, лежащей в его камере в позе каллипигийской Венеры, стягивающей
вуаль с бедер и оглядывающейся через плечо; страстно желал взорвать
пороховой склад крепости и, наконец, открыть посылку и с жутким трепетом
обнаружить в ней парочку присланных ему черепов. Что касалось мадам де
Монтрей, теперь у него имелись доказательства того, что она являлась шлюхой
и лицемеркой, а своего дурака-мужа наградила целым выводком ублюдков. "И
найти тварь более жуткую, - писал он 3 июля 1780 года, - невозможно. Ад
никогда не "изрыгал" ничего ей подобного. Именно из такого материала древние
проповедники вылепили своих фурий". Не обошел Сад вниманием и других своих
преследовательниц. В январе 1783 года он снова пожалел о старых добрых
временах, когда дворянин, безвинно пострадавший от руки шлюхи, имел право
обратить против нее меч.
Потом, когда в нем снова проснулась жалость к себе, маркиз умолял
Рене-Пелажи подумать, стали бы его родители так обращаться с ней, как ее
родители обращались с ним. "Ради всего святого, приди ко мне!" - взывал он к
ней. Прошла зима, но Сад так и не увиделся с женой. И он снова обозлился на
своего главного врага. Было известно, что мадам де Монтрей выдавала себя за
солдатскую проститутку и продавалась простым солдатам. Предваряя темы своих
будущих романов, Сад не мог удержаться от ироничного замечания, как подобные
ей преступники могут обладать властью судить и наказывать несчастных
бедолаг, томящихся во мраке и грязи камер Венсенна и Бастилии. Какого бы
наказания он ни заслуживал, Сад молил Бога только об одном: чтобы его больше
не могла наказать семья, во главе которой стоял бы сводник, монополист и
содомит.
Но каким бы горьким не стал тон писем, судя по стилю, их писал человек,
навсегда утративший надежду обрести свободу. 28 апреля 1782 года маркиз
окончательно понял безнадежность своего положения. Де Сад снова отправил
письмо Рене-Пелажи. На сей раз он подписался: "заключенный Сад".
- 5 -
В его корреспонденции не чувствуется большого интереса к великим
социальным событиям, из которых в те годы складывалась история Франции.
Когда маркиз касался новостей, происходивших в собственном семействе,
комментарии, как правило, сквозили недовольством. В начале 1784 года он
разразился приступом гнева, узнав, что старший сын обесчестил семью, так как
не пошел в кавалерию, а согласился служить в пехотном полку. После того как
Рене-Пелажи снова позволили повидаться с мужем, его письма к ней стала
пронизывать благоразумная подозрительность осторожного респектабельного
буржуа. Он предупреждал ее, чтобы она не демонстрировала себя публике, как
какая-нибудь шлюха, и не ходила по городу пешком, словно уличная женщина.
Эти темы оказались для него настолько болезненными, что в том же тоне и о
том же маркиз написал одной из подруг Рене-Пелажи и попросил присматривать
за неосмотрительной маркизой де Сад.
Хотя его настроения часто менялись, а письма казались сумбурными, все
же Сад к началу 1784 года еще не сошел с ума, сидя в сумрачной камере
Венсенна. Закаляясь в горечи и иронии, оценивая свою силу в мире
воображения, постепенно зрело его темное второе "я" и порой, выдвигаясь на
первый план, руководило действиями маркиза. "Вот, что я тебе скажу, - писал
он Рене-Пелажи, - тюрьма - это вместилище зла. Изолированность заключения
открывает путь некоторым навязчивостям. Наступающее вследствие этого
расстройство происходит быстро и неотвратимо". Столетие спустя из стен
другой тюремной камеры Оскар Уайлд сделает аналогичное замечание. "Разум
вынужден думать", - писал Уайлд в прошении министру внутренних дел и
добавлял, что в тюремной камере "в случае тех, кто страдает от сексуальных
мономаний, он становится естественной жертвой болезненных страстей и
непристойных фантазий, и мыслей, текущих чредой, оскверняющих и
разрушительных". Но с подобными ужасами Сад сговорился лучше, чем это
удалось Уайлду. Вполне понятно, человек мог отрешиться от черных мыслей,
осаждающих его разум, но также можно и упиваться тем, что другой узник, Жан
Жене, назвал "пиром внутренней темницы".
Нельзя сказать точно, когда из корреспондента маркиз стал писателем.
Его письма на протяжении нескольких лет заточения претерпевали изменения,
озлобленность превращалась в моральный скептицизм, искавший широкой
аудитории. В путевых журналах и переписке Сад уже давно стал страстным и
чувственным стилистом. Известно, что он даже пробовал перо как драматург. Но
пока в письмах продолжают звучать все те же сетования личного характера:
начальник тюрьмы Ружмон, по приказу мадам де Монтрей, якобы пытается
отравить его; здоровье его ухудшается; один глаз утратил способность видеть;
вот уже четыре года, как он просит прислать ему врача, но доктор так и не
появился. Неудивительно, что после восьми-девяти лет заключения маркиз,
которому едва перевалило за сорок пять, выглядел, как старик: волосы
поседели, и жизнь узника Венсенна придала жесткость чертам его лица.
"Господин де Сад пишет яростные письма, делая нападки на весь мир, -
сообщила в октябре 1783 года Рене-Пелажи, - а не только на тех, кто держит
его там, где он есть. Маркиз обещает отомстить за себя. Но так дело не
продвинешь. Я написала ему об этом. Надеюсь, он подумает на сей счет и
успокоится".
Все же лучшие из своих писем Сад написал "святой Руссе" в последние три
года ее жизни. Страницы его переписки стали тренировочным полигоном для
мощного интеллекта, особенно в его упражнениях философией. Верхом
совершенства, превзойти которое удавалось ему не часто, стало письмо,
написанное ей в январе 1782 года в ответ на известие о смерти Готон,
швейцарской служанки, комната которой находилась в непосредственной близости
от его спальни в замке Ла-Коста. Похоронить ее он приказал по церковному
обряду как для новообращенной, хотя в последние годы, выйдя замуж, она стала
протестанткой. Смерть Готон вдохновила маркиза на прощальную речь, ставшую
превосходнейшим образцом садовского красноречия, в которой даже типичные для
него обличения в адрес мадам де Монтрей приняли новое величие и риторический
размах.
"Орел, мадемуазель, должен порой покидать заоблачные высоты неба и
опускаться на землю, дабы усесться где-нибудь на горной вершине Олимпа,
древних соснах Кавказа, холодной лиственнице Юры, белом хребте Таврии или
даже иногда близ потоков Монмартра. Из истории (а история - вещь
замечательная) мы знаем, что Катон, Великий Катон возделывал поле своими
руками; Цицерон собственноручно сажал деревья на аллеях Форума - не знаю,
спилил их кто или нет; Диоген укрылся в бочке; Авраам из глины лепил
статуи... И сегодня, в наши дни, мадемуазель, в наши собственные августейшие
дни разве не наблюдаем мы, как президентша де Монтрей бросает Эвклида и
Барема, чтобы обсудить со своей кухаркой масло для салата?
Вот вам доказательство, мадемуазель, что человек преуспел и поднялся.
Все же, несмотря на это, день имеет два роковых момента, которые напоминают
ему о печальных состоянии грубого бытия... И эти два момента (если вы
простите меня, мадемуазель, за выражения, которые, вероятно, не благородны,
но достаточно правдивы), сии два ужасных момента - это когда он должен
наполнять себя и когда должен опорожняться. Сюда нужно добавить момент,
когда человек узнает, что его наследство погибло, или когда его заверяют в
смерти преданных рабов. В таком положении я и нахожусь, моя прелестная
святая, это и станет темой сего печального послания.
Я скорблю по Готон..." {перевод сделан на основании английского
варианта текста.}
Де Сад действительно горевал. То, что он сказал дальше, прозвучало
намного лучше его официальных панегириков в адрес Марата и Лепелетье,
произнесенных им в годы Революции. Вряд ли кого-то могла устроить подобная
надгробная речь, кроме "святой Руссе", хотя, возможно, она ее тоже не
устраивала... "У Готон, говорят, была самая прелестная... Черт, как это
называется? Словари не дают подходящего синонима этого слова, а приличие не
позволяет написать мне это буквами... Что ж, сказать по правде, мадемуазель,
у нее самая прелестная... спустившаяся с гор Швейцарии за последнее
столетие, безупречная репутация".
Если эти слова выглядели оскорбительными для ее памяти, то, во всяком
случае, никто, кроме Сада не мог придумать их. Это лишь искренний
комплимент, сделать который мог один лишь маркиз.
Почти следом, 26 января, он разродился письмом о нелепости суда и
наказания в мире, где не может быть абсолютного морального стандарта. Это
была точка зрения чистого материализма, согласно которой человечество стало
"несчастными тварями, брошенными на мгновение на эту небольшую навозную
кучу, где безапелляционно заявлено: одна половина стада должна преследовать
вторую... Вы, которые решают, что есть преступление, а что нет, в Париже вы
вешаете людей за то, за что в Конго их увенчали бы коронами"... С точки
зрения Сада учителями человечества надлежит стать скорее Ньютону, а не
Декарту, Копернику, а не Тихо Браге. Но мадемуазель де Руссе отличалась
здоровым практицизмом и приготовилась возразить ему. "В Париже не вешали
людей за поступки, за которые в Конго можно получить корону, - уверяла она
его. - В Париже их вешали за то, что они по своей глупости полагали, что
находятся в Конго".
Сад прочитал Вольтера, к которому относился с некоторым неодобрением,
ввиду амбивалентности взглядов философа на христианство. Многое прочел он и
из Руссо. 18 января 1779 года мадемуазель де Руссе прислала ему в Венсенн
заверения, что "Эмиль" спокойно стоит на своем обычном месте на полке в
Ла-Косте. Но в заключение Сад попал до смерти Руссо и публикации "Исповеди".
Когда в июле 1783 года он попросил Рене-Пелажи прислать ему экземпляр книги,
тюремное начальство в Венсенне конфисковало ее. Он решил, что решение
отказать ему в книге приняла Рене-Пелажи, и в том же месяце в одном из писем
выразил по этому поводу негодование. С какой стати запрещать ему Руссо, если
она позволила читать ему Вольтера? "Жан-Жак" для него был тем же, чем для
нее и ее "друзей-фанатиков" был Фома Аквинский. Сад продолжал требовать
книгу в июле, заверяя, что философия природы Руссо являлась для него
образцом строгой морали и относилась к числу немногих, которые могли
исправить его поведение.
В скором времени маркиз покажет Природу как силу, оказывающую гораздо
более неблагоприятное влияние на человеческие деяния, чем мог вообразить
Руссо. Все же Руссо, с его политикой, социальным договором и просвещенной
республикой, довольно хорошо вписывался в политическую философию Сада,
которую он позже сформулировал для себя. Но самым главным являлось то, что
Жан-Жак повлиял на его собственные более благородные инстинкты, на которые
Сад теперь ссылался. Во втором письме от июля 1783 года чувствовалось, что
гнев маркиза несколько поостыл. Он писал Рене-Пелажи, что мысленно целует ее
попку, как и обещал сделать, когда впервые попросил о книге. Поскольку его
письмо, прежде чем отправить адресату, читали приспешники Ружмона, такая
интимная подробность должна была скорее вызвать ее смущение и досаду, чем
благодарность, и Сад наверняка знал это. Даже находясь в заточении,
"господин номер шесть" не совсем утратил способность карать.
Маркиза также захватила работа философа Ламетри, автора
"Человека-машины", опубликованная в 1748 году. Являясь довольно простыми по
своей сути, взгляды Ламетри оказали существенное влияние на литературные
персонажи Сада, если не на их создателя. Сущность человека, по мнению
философа, следовало определять исключительно на основании научного
наблюдения и эксперимента. Этот метод позволял сделать один-единственный
вывод: человеческое существо является машиной, в такой же степени зависимой
от внешнего побуждения, словно механизмы и инструменты новой научной эпохи
семнадцатого и восемнадцатых веков.
В семнадцатом веке анатомия в такой же степени, как механика, являлась
передовым разделом науки. Вывод был использован для поддержки
материалистической философии и христианского оптимизма людей, подобных
Сэмюэлю Кларку, который в таких открытиях порядка и гармонии видел основу
для оправдания веры и систем верований. Ламетри, занимая определенное
положение, не исключал возможности существования Бога и бессмертной души,
хотя его система не давала научных доказательств этого. Однако это
определение не спасло философа от преследования, и ему пришлось искать
убежища в более терпимом и разумном обществе Лейдена.
До 1783 года Сад все еще представлял себя скорее в качестве
абстрактного философа, нежели автора пьес и романов. "Шишковидная железа, -
писал он лаконично Рене-Пелажи, - находится в том месте, которое мы,
философы-атеисты, считаем вместилищем человеческого разума". Маркиз
воспользовался системой Ламетри, хотя для его целей с одинаковым успехом
подошли бы учения Эпикура и других материалистов-философов, с работами
которых ему пришлось познакомился в процессе обучения. Философия, неважно
какая, послужила материалом для творчества де Сада. Подобно Генри Филдингу,
работавшему в Англии сорока годами раньше, маркиз стал одним из наиболее
эрудированных и начитанных романистов того времени.
- 6 -
Более десяти лет Сад пробовал себя в написании пьес для публичных
театров и даже преуспел в этом деле, когда в 1773 году в Бордо поставили
одну из его пьес. Ее он, вероятно, написал в 1772 году, когда скрывался, а
потом отправил Рене-Пелажи, чтобы она переписала ее. В конце 1780 года,
просидев в заключении в Венсенне три года, маркиз снова увлекся работой
драматурга. Его романам было суждено запечатлеть интимные сексуальные
мелодрамы его одиночества, но в пьесах Сад предстает перед публикой как
верноподданный, моралист и увлекательный рассказчик.
"Жанна де Ленэ, или Осада Бове" являлась попыткой создания
патриотической трагедии. Написал он ее в 1783 году и 26 марта того же года
переслал Рене-Пелажи. "Граф Окстиерн, или Последствия распутства" показывает
маркиза в роли предупреждающего моралиста. Такие пьесы, как "Будуар, или
Глупый муж" относились к числу откровенных комедий, так хорошо знакомых
театральным подмосткам Парижа, которые не отличались особой оригинальностью.
За небольшим исключением, его пьесы отвергались. В революционный период
театры поинтересовались ими и опять отказались от постановок. Хотя в этом
присутствовал элемент невезения, тем не менее пьесы Сада не блещут ни
стилем, ни иными качествами, а скорее характеризуются их отсутствием.
В тюремной камере в 1781 году маркиз принялся писать для театра. В тот
год он начал пьесу, в которой намеревался показать, чем должен заниматься
"философ-атеист". Называлась она "Диалог между священником и умирающим". В
некотором отношении выбранная им тема не считалась оригинальной:
добродетельный безбожник на смертном одре, отвергающий утешение религии и
"суеверие", стал уже своего рода клише в просветительской мысли эпохи. Не
проявил Сад оригинальности и в том, что позаимствовал рассуждения Ламетри,
дабы показать жизнь как механистический процесс. Достоинство заключается не
в силе Сада-философа, а в мощи Сада-писателя. Предметом насмешек становится
проповедник, а не его верования. Умирающий оборачивает против него его же
собственное оружие. Чтобы сделать нанесенное оскорбление более
чувствительным, что очень свойственно для концовок Сада, смерть
добродетельного атеиста вызывает появление в комнате шести прекрасных
женщин. Они берут проповедника под руки и продолжают его обучение,
преподнося урок истинного "разложения натуры".
В своем "Диалоге" Сад снова смешивает Ламетри и добродетельных атеистов
мифологии Просвещения. Умирающий человек говорит проповеднику, что
преступление и добродетель - всего лишь процессы природы. Согласно этому
аргументу, такие понятия, как порок и добродетель, преступление и мораль, не
имеют смысла в механистической вселенной. Это утверждение вызывало у Ламетри
и материалистов определенное чувство неловкости. Их всевозможные надежды
основывались на вере в Бога, что в определенной степени совпадало с
рациональным, лишенным предрассудков объяснением вселенной. Во всяком
случае, если от религии следовало отказаться, ее можно заменить моральными
инстинктами рассудочного человеколюбия. Но Сад задавался вопросом: "А что
будет в противном случае?" Конечный вывод его "Диалога" озадачил как
добродетельных атеистов, так и истинных христиан.
Сам Сад исследует главный вывод в качестве философа-атеиста и завзятого
спорщика. Логическим заменителем так называемой Высшей Сущности, стала новая
романтическая божественность Природы. Следовательно, мораль человеческого
общества следовало перенимать у самой Природы, но любому наблюдателю ясно,
что ей нет никакого дела до абсурдности человеческих условностей, как нет
дела до того, насколько они влияют на преступления и наказания. В
действительности, и само человечество не имеет единых, повсеместно принятых
условностей. Он уже иллюстрировал этот пример Рене-Пелажи и Анн-Проспер,
описывая страны, где наложницы в гаремах рассматривались в качестве животных
для переноски груза, и убийство которых считалось столь же естественным, как
убийство овцы или коровы. Никому и в голову не приходило, что это дурно.
Если отбросить религию и заменить ее Природой, то на основании какой морали
поведение одного народа ставить над поведением другого? В таком новом
естественном порядке становится ясно: законы людей, принятые демократическим
или диктаторским путем, являются не более чем сиюминутной модой, имеющей не
больше моральных полномочий, чем та, что продиктована вкусом модельера или
швеи.
В "Философии в будуаре" и в других более поздних произведениях Сад уже
конкретно заявил - убийство и насилие являются естественными актами и
довольно часто встречаются в царстве животных. Наказания за эти деяния в
природе не существует. Более того, животное, совершающее их, имеет больше
шансов на выживание, чем тварь, не делающая этого. В системе, где религия
ставится выше природы, моральные приоритеты, естественно, будут иными. Но