Страница:
– А я тебя спрашиваю, как ты посмела сунуть его себе в мешок! Как у тебя не отсохла рука? Как ты могла совершить кражу?
– Это настоящее… – донесся до меня голос Аллана.
– Боже мой… – Иоланда покачала головой и села прямо на стол.
– Мне… – начала было я, и тут меня словно ударило. – Что? Совершить кражу? О чем ты говоришь?
– Исида, – воззвала Эрин, сдув со щеки седеющую каштановую прядь, которая осмелилась выбиться из кички. – Мы все хотим знать следующее. – Она покосилась на Аллана; тот утомленно кивнул. – Во-первых, зачем ты похитила жлоньиц?
Я не сводила с нее непонимающего взгляда; пол уходил у меня из-под ног; и общинная контора, и весь особняк, и сама Община вдруг накренились и заскрипели; у меня задрожали колени; пришлось еще раз опереться на стол. Бабушка Иоланда подхватила меня под руку.
– Ничего я не похищала.
Записка. Там же была записка. Была, да сплыла.
– Не прикасалась, – повторяла я, мотая головой, и чувствовала, как кровь отливает от лица под взглядами Эрин, потом Аллана и, наконец, Иоланды. – Мне его положили с собой в дорогу. Он был у меня в мешке. В дорожном мешке. Там его и нашла. Среди вещей. Нашла в мешке… Это правда…
Ноги меня не держали; я опустилась на стул.
– Ну и дела! – воскликнул Аллан, запуская пальцы в шевелюру.
Эрин горестно прикрыла глаза ладонью:
– Исида, Исида. – Она даже не смотрела в мою сторону.
– А из-за чего, собственно, такой шум? – спросила Иоланда. – Из-за очередного снадобья Сальвадора?
Это наш священный бальзам, – устало объяснил Аллан и, бросив взгляд на Иоланду, пожал плечами. – На самом деле, его назначение… – сбивчиво начал он, – то есть с давних пор… очевидно, что… Дело в том… – Аллан подался вперед и поставил локти на стол. – Дедушка твердо верит… по его мнению… он глубоко убежден, что это… действенное средство. – Тут Аллан покосился на меня и ударил себя кулаком в грудь. – Вот отсюда, из глубины души Сальвадора, исходит это знание. Мы перед этим преклоняемся, – Последовал еще один быстрый взгляд в мою сторону. – И глубоко чтим.
– Я его не брала, – твердила я. – Он оказался у меня в мешке. На дне. Вместе с запиской.
– Что-что? – насторожилась Эрин.
Аллан прикрыл веки.
– Там еще была записка, – пояснила я. – От Сальвадора.
– Записка? – И во взгляде, и в голосе Эрин сквозило недоверие.
– Нуда, – подтвердила я. – Подписанная… буквой «С».
Аллан и Эрин переглянулись.
– И что же в ней говорилось? – со вздохом спросила Эрин.
– Там было сказано: «На случай необходимости», – ответила я, – И подпись: «С».
Они еще раз обменялись взглядами.
– Это точно! – не сдавалась я. – Да, кажется, все правильно. По-моему, слово в слово. Или как-то так: «На крайний случай. С». Что-то… что-то в этом духе…
– Записка при тебе? – спросила Эрин.
– Нет, – призналась я, отрицательно покачав головой. – У меня ее нет. Куда-то подевалась. Наверное, в полиции…
– Прекрати, Исида. – Эрин даже отошла в сторону, все также прикрывая глаза рукой. – Прекрати. Достаточно. Не усугубляй…
Аллан пробормотал что-то неодобрительное.
– Но это правда!
Я перевела взгляд от Эрин к Иоланде; та погладила меня по руке.
– Верю, солнышко, верю. Знаю, ты не обманываешь.
– Исида. – Эрин приблизилась и взяла меня за руку. – Гораздо честнее будет сознаться, что ты похитила…
– Послушайте, – вступилась Иоланда, – раз она говорит, что не брала это зелье, значит, не брала, ясно вам?
– Сестра Иоланда…
– Какая я тебе, к черту, сестра!
– Исида, – разгорячилась Эрин, отвернулась от бабушки и взяла обе мои ладони в свои. – Не упорствуй. Твой дед в ужасном состоянии. Если ты исповедуешься…
– Да вы что, католиками заделались?
– Исида! – Эрин пропустила бабушкины слова мимо ушей.
Все это время я смотрела на Иоланду, но теперь Эрин резко развернула меня к себе.
– Исида, облегчи душу, признайся, что поддалась наваждению, скажи, что ошиблась, скажи, что…
– Но это будет ложью! – запротестовала я. – У меня в мешке откуда-то взялась баночка, и к ней еще была привязана записка. Вернее, не привязана, а прицеплена круглой резинкой.
– Исида! – Эрин стала меня трясти. – Остановись! Ты увязнешь так, что потом не выберешься!
– Не увязну! Я говорю правду! И не собираюсь врать!
Эрин отпустила мои руки и отошла к секретарскому столу. У нее подрагивали плечи, одна ладонь закрывала лицо. Иоланда опять погладила меня по руке.
– Детка, говори как есть. Ничего не скрывай – и пусть они все подавятся.
– Айсис, – замогильным голосом позвал Аллан, и вокруг меня опять сомкнулись какие-то вязкие, тяжелые потоки. – Прямо не знаю… – Он набрал побольше воздуха. – Слушай, я… – Его глаза стрельнули на дверь. – Замолвлю словечко Сальвадору, договорились? Возможно, со временем он смягчится. Тогда, по всей видимости, вы с ним…
сможете… ну, ты понимаешь… побеседовать. Только нужно продумать, что ты скажешь. Я тебе не советчик, но он очень и очень расстроен, поэтому… В общем, думай сама, а я… – Он покачал головой, разглядывая сцепленные на столе руки. – Право, ума не приложу, как такое… это просто… как будто… – У него вырвался нервный смешок. – Мы все должны молиться и полагаться на Господа. Слушайся Их. Внимай.
– Что ж. – Я начала утирать слезы рукавом, но Иоланда вовремя сунула мне платочек. – Хорошо, так тому и быть.
Аллан взглянул на настенные часы:
– До вечера лучше его не тревожить. Побудешь у себя в комнате?
Я кивнула:
– Да, только вначале немного пройдусь.
– Вот и славно. – Он хлопнул ладонями по столу. – Посмотрим, что можно сделать.
– Спасибо.
Шмыгнув носом, я вернула бабушке платок, и мы с ней собрались уходить.
У порога стояла Эрин, указывая глазами на секретарский столик. Порывшись в кармане, я достала перетянутый резинкой сверток банкнот по одному фунту. Деньги легли на стол; к ним я добавила пару монет, извлеченных из кармана брюк. Эрин следила, не мигая.
– Двадцать семь фунтов и два пенса, – сообщила я.
– Похвально, – с каменным лицом процедила Эрин.
Мы с Иоландой вышли на площадку.
– Ты права, бабушка.
– Давай-ка мы с тобой сгоняем в отель, а то и в Стерлинг – надо хотя бы перекусить. Умираю – должна выпить «Маргариту».
– Спасибо тебе, бабушка. – На нижней ступеньке я остановилась и посмотрела ей в глаза. – Но мне бы хотелось… понимаешь… просто побыть одной. – Я стиснула ей руку.
Мой отказ ее обидел.
– Хочешь от меня отделаться?
Я старалась говорить как можно мягче:
– Мне нужно собраться с мыслями, Иоланда. Для того чтобы… – Сделав глубокий вдох, я обвела взглядом стены, потолок и лестницу, прежде чем решилась опять посмотреть ей в лицо. – Чтобы настроиться на здешний лад, понимаешь?
Она кивнула:
– Чего уж тут не понять.
– Ты столько для меня сделала, – выговорила я. – Мне невыносимо думать…
– Забудь. Точно не хочешь, чтобы я осталась с тобой?
– В этом нет необходимости, храбрилась я. – Тебе пора лететь в Прагу. Погуляешь по городу, увидишь красный бриллиант.
– Да черт с ним, с этим бриллиантом. А Прага никуда не денется.
– Нет, честное слово, так будет лучше. Я себе не прощу, если на тебя тоже свалится куча неприятностей. – Мой вялый смешок демонстрировал показной оптимизм. – Все образуется. Если люди постоянно живут друг у друга на головах, то из-за любого недоразумения поднимается буря в стакане воды. Да что там в стакане – в наперстке. – Я изобразила беззаботную усмешку.
Иоланду это не обмануло.
– Будь осторожна, Айсис – Она положила руку мне на плечо и посмотрела исподлобья: такая манера была ей до странности несвойственна. – Здешняя жизнь – не сахар. Ты, милая моя, всегда видела глянцевый фасад и только теперь почуяла грязишку. Без мерзостей тут не обходится. – Она потрепала меня по плечу. – Берегись Сальвадора. Старуха Жобелия как-то сказала… – Иоланда замялась. – Уж не помню, к чему был тот разговор, только дело здесь нечисто. Ей кое-что известно, о чем твой дед помалкивает.
– Они… они состояли в браке, – забормотала я. – У них был брак втроем. Представляю, сколько накопилось семейных тайн.
– Хм… – Иоланда задумалась. – Мне всегда было странно, почему она сбежала, почему вдруг исчезла сразу после пожара; подозрительно, в самом деле. Ты уверена, что она жива?
– Не сомневаюсь. По-моему, Калли и Астар поддерживают с ней связь. Вряд ли они… обманывают.
– Поживем – увидим. Но что-то здесь нечисто. Пообещай, что не будешь лезть на рожон.
– Обещаю. За меня не волнуйся. Приезжай через недельку-другую. Возвращайся к началу Праздника – к тому времени все утрясется. Я об этом позабочусь. Вот увидишь.
– Тебе нужно многое обдумать, Айсис, – не забывай, о чем мы с тобой говорили.
– Не забуду. – Я обняла ее на прощание. – А ты не теряй веру.
– Вера – это по твоей части, солнышко, но помни: я взяла с тебя слово.
Бабушка Аасни погибла в кухне – видимо, пала жертвой собственных кулинарных экспериментов.
Пожарная машина, вызванная из Стерлинга, не смогла преодолеть дырявый, уже тогда полуразрушенный мост за домом Вудбинов; Община потушила огонь практически своими силами, используя портативный насос, который перетащили через мост пожарные. Дедушка всегда говорил, что при таком количестве свечей и керосиновых ламп недалеко до пожара, в особенности зимой; соответственно, он с величайшей серьезностью относился к мерам противопожарной безопасности: приобрел на соседской ферме старый, но действующий ручной насос, велел повсюду расставить ведра с водой и песком, а также самолично проводил учения, распределив между всеми взрослыми членами Общины обязанности по тушению огня.
На другой день прибыли дознаватели, чтобы осмотреть пепелище и установить причину пожара. Согласно их заключению, очагом возгорания стала кухонная плита, точнее, стоявшая на ней скороварка, которая при нагревании взорвалась и залила все помещение горящим маслом. По всей видимости, Аасни потеряла сознание в момент взрыва. Обезумевшая от горя Жобелия, которая рвала на себе волосы, металась и выла, утихла ровно настолько, чтобы подтвердить: ее сестра решила опробовать новый способ консервирования, а для приготовления заливки взяла топленое масло из молока буйволицы и смесь растительных жиров.
Моя память не сохранила картину пожара. Не помню ни дыма, ни языков пламени, ни своего падения из окна в декоративный пруд с рыбками; не помню, как подхватывал меня на руки отец и как кричала мать. Не помню ни похорон, ни панихиды. Единственное, что запомнилось мне с непостижимо-статичной, фотографической точностью, – это обгоревший сруб, который долгие недели и месяцы чернел остатками закопченной каменной кладки и парой обуглившихся балок на фоне сине-холодного зимнего неба.
По-моему, из нас двоих Аллан острее переживал потерю родителей: он был старше и понимал, что никогда больше их не увидит, я же мало что смыслила и все ждала возвращения папы с мамой из неведомых краев. Видимо, утрату смягчал и весь уклад общинной жизни – в среде Непросвещенных нам пришлось бы туго, а так мы с Алланом не чувствовали себя сиротами: наше благополучие, воспитание и образование стало делом чести всех членов Общины, а не какой-то одной семьи.
Наверное, ощущение потери пришло ко мне только через год, с восстановлением особняка, а пока под открытым небом чернел продуваемый всеми ветрами остов, у меня еще была надежда, что родители найдут путь домой… Но вот сруб подвели под новую кровлю, восстановили балки и стропила, обшили стены вагонкой, закрепили шифер – и мои надежды стали медленно, но безвозвратно таять, как будто и тес, и рейки, и шифер, и железные скобы пошли не на постройку нового жилья, а на запоздалое сооружение огромного мавзолея, где предстояло поселиться моим таинственно исчезнувшим родителям, но куда им уже не было дороги.
У меня сохранились смутные, противоречивые воспоминания о том, как я воображала обитающих в новом доме отца с матерью: они скользили неприкаянными призраками, разглядывая свежие половицы и блестящие шляпки гвоздей; но даже эти образы растворились во времени, так что восстановленный и по-иному отделанный дом превратился в непримечательную общинную постройку.
Если верить наиболее примитивным положениям психологии, я должна была бы возненавидеть этот особняк, и, в первую очередь, чудом уцелевшую библиотеку, где еще много лет витал неистребимый запах дыма, но почему-то вышло наоборот: мне полюбился этот большой зал и многочисленные книги, от которых едва уловимо тянуло дымком и затхлостью: для меня это был дух прошлого, поэтому во время своих занятий я вбирала в себя нечто большее, чем книжные знания, – я впитывала память об отце с матерью и о нашем былом счастье, сгоревшем в огне.
Насколько я знаю, для моего деда потеря сына стала чудовищной трагедией. Словно был еще какой-то Бог, в которого он не верил: жестокий, своенравный и докучливый, который не просто вещал с неизмеримых, глухих высот, а еще и двигал людьми и событиями, как пешками в своей игре; ненасытный, злобный, властолюбивый, изощренный Бог, который не прощал ошибок и – в отместку или в назидание – пикировал с высоты на людские жизни и судьбы, как ястреб – на полевую мышь. Если смерть моего отца и поколебала веру деда, этого никто не заметил, но я знаю, что и по сей день он скорбит о сыне и раз в полгода просыпается от страшного сна, в котором горят стены, беснуются языки пламени, а сквозь клубы черного дыма доносятся крики и стоны.
С той поры жизнь потекла по другому руслу: в общем и целом, дела идут неплохо, наши ряды множатся (во всяком случае, так мне казалось), но все сложилось бы иначе, если бы Элис и Крис остались в живых, а Сальвадор мог разделить свою старость с Аасни и Жобелией. Но нет: трое умерли, а Жобелия сначала отдалилась от Общины, а потом и вовсе от нас ушла.
Моя двоюродная бабка скорбела безутешно, страстно, эпически: она буквально рвала на себе волосы – все слышали такое выражение, но мало кто видел, как это происходит. Впрочем, я и сама не видела этого воочию, но последствия были просто жуткими.
Жобелия отказывалась от пищи, перестала готовить и вообще не вставала с постели. Она считала, что пожар случился по ее вине: в ту ночь она пошла спать, вместо того чтобы остаться на подхвате у Аасни и следить за скороваркой; более того, она вбила себе в голову, что трагедии бы не произошло, сообрази она вовремя прочистить предохранительные клапаны, которые – сестры об этом знали – уже давно забились овощной массой, отчего давление нагнеталось сверх установленной нормы. Жобелия, которая, не в пример сестре, никогда не пренебрегала правилами безопасности, кляла себя, что не отвела беду.
Однако мало-помалу Жобелия приходила в чувство. Она начала вставать и есть, хотя сама теперь не готовила даже простейшие блюда. Калли и Астар, дочери Жобелии, тихо и незаметно заняли место своей покойной тетки, встали к плите, взяли на себя уход за матерью и все домашние хлопоты семьи Умм. А Жобелия добровольно обрекла себя на затворничество, не занималась домом и не проявляла видимого интереса к хозяйству; она обреталась без дела в четырех стенах и почти не разговаривала с родными. Через год после пожара, день в день, никого не предупредив, она ушла из Верхне-Пасхального Закланья.
В оставленной ею записке мы прочли, что она отправилась навестить свою родню – которая теперь жила в Глазго – в надежде на примирение. Позже, по слухам, они кое-как нашли общий язык, но при этом Жобелия искала только прощения и понимания, а не пристанища; она и оттуда уехала – на этот раз неведомо куда. Астар, Калли и Сальвадор, кажется, смутно верят, что она еще жива и находится под опекой, но ее дочери в ответ на любые расспросы только замыкаются в себе, а Сальвадор сильно гневается.
В моем представлении, после того пожара дедушка изменился до неузнаваемости. Внешним признаком этих перемен стало его пристрастие к белым одеждам вместо черных; что гораздо важнее – он утратил значительную долю своей увлеченности и энергии; на какое-то время, как рассказывали близкие ему люди, Общину даже охватил дух уныния, потому что ласкентарианское вероучение сбилось с проторенного пути. В конце концов жизнестойкость веры все же восторжествовала, а дед ощутил бодрость и прилив внутренних сил, но, как я уже говорила, наше бытие так и не вернулось в прежнее русло, хотя с виду все шло гладко.
Ничуть не сомневаюсь, что для меня этот пожар тоже не прошел бесследно. Мои воспоминания начинаются с образа щемящей синей пустоты, запаха отсыревшего пепла, стонов двоюродной бабушки; через два года ко мне пришел Дар Целительства.
Глава 16
– Это настоящее… – донесся до меня голос Аллана.
– Боже мой… – Иоланда покачала головой и села прямо на стол.
– Мне… – начала было я, и тут меня словно ударило. – Что? Совершить кражу? О чем ты говоришь?
– Исида, – воззвала Эрин, сдув со щеки седеющую каштановую прядь, которая осмелилась выбиться из кички. – Мы все хотим знать следующее. – Она покосилась на Аллана; тот утомленно кивнул. – Во-первых, зачем ты похитила жлоньиц?
Я не сводила с нее непонимающего взгляда; пол уходил у меня из-под ног; и общинная контора, и весь особняк, и сама Община вдруг накренились и заскрипели; у меня задрожали колени; пришлось еще раз опереться на стол. Бабушка Иоланда подхватила меня под руку.
– Ничего я не похищала.
Записка. Там же была записка. Была, да сплыла.
– Не прикасалась, – повторяла я, мотая головой, и чувствовала, как кровь отливает от лица под взглядами Эрин, потом Аллана и, наконец, Иоланды. – Мне его положили с собой в дорогу. Он был у меня в мешке. В дорожном мешке. Там его и нашла. Среди вещей. Нашла в мешке… Это правда…
Ноги меня не держали; я опустилась на стул.
– Ну и дела! – воскликнул Аллан, запуская пальцы в шевелюру.
Эрин горестно прикрыла глаза ладонью:
– Исида, Исида. – Она даже не смотрела в мою сторону.
– А из-за чего, собственно, такой шум? – спросила Иоланда. – Из-за очередного снадобья Сальвадора?
Это наш священный бальзам, – устало объяснил Аллан и, бросив взгляд на Иоланду, пожал плечами. – На самом деле, его назначение… – сбивчиво начал он, – то есть с давних пор… очевидно, что… Дело в том… – Аллан подался вперед и поставил локти на стол. – Дедушка твердо верит… по его мнению… он глубоко убежден, что это… действенное средство. – Тут Аллан покосился на меня и ударил себя кулаком в грудь. – Вот отсюда, из глубины души Сальвадора, исходит это знание. Мы перед этим преклоняемся, – Последовал еще один быстрый взгляд в мою сторону. – И глубоко чтим.
– Я его не брала, – твердила я. – Он оказался у меня в мешке. На дне. Вместе с запиской.
– Что-что? – насторожилась Эрин.
Аллан прикрыл веки.
– Там еще была записка, – пояснила я. – От Сальвадора.
– Записка? – И во взгляде, и в голосе Эрин сквозило недоверие.
– Нуда, – подтвердила я. – Подписанная… буквой «С».
Аллан и Эрин переглянулись.
– И что же в ней говорилось? – со вздохом спросила Эрин.
– Там было сказано: «На случай необходимости», – ответила я, – И подпись: «С».
Они еще раз обменялись взглядами.
– Это точно! – не сдавалась я. – Да, кажется, все правильно. По-моему, слово в слово. Или как-то так: «На крайний случай. С». Что-то… что-то в этом духе…
– Записка при тебе? – спросила Эрин.
– Нет, – призналась я, отрицательно покачав головой. – У меня ее нет. Куда-то подевалась. Наверное, в полиции…
– Прекрати, Исида. – Эрин даже отошла в сторону, все также прикрывая глаза рукой. – Прекрати. Достаточно. Не усугубляй…
Аллан пробормотал что-то неодобрительное.
– Но это правда!
Я перевела взгляд от Эрин к Иоланде; та погладила меня по руке.
– Верю, солнышко, верю. Знаю, ты не обманываешь.
– Исида. – Эрин приблизилась и взяла меня за руку. – Гораздо честнее будет сознаться, что ты похитила…
– Послушайте, – вступилась Иоланда, – раз она говорит, что не брала это зелье, значит, не брала, ясно вам?
– Сестра Иоланда…
– Какая я тебе, к черту, сестра!
– Исида, – разгорячилась Эрин, отвернулась от бабушки и взяла обе мои ладони в свои. – Не упорствуй. Твой дед в ужасном состоянии. Если ты исповедуешься…
– Да вы что, католиками заделались?
– Исида! – Эрин пропустила бабушкины слова мимо ушей.
Все это время я смотрела на Иоланду, но теперь Эрин резко развернула меня к себе.
– Исида, облегчи душу, признайся, что поддалась наваждению, скажи, что ошиблась, скажи, что…
– Но это будет ложью! – запротестовала я. – У меня в мешке откуда-то взялась баночка, и к ней еще была привязана записка. Вернее, не привязана, а прицеплена круглой резинкой.
– Исида! – Эрин стала меня трясти. – Остановись! Ты увязнешь так, что потом не выберешься!
– Не увязну! Я говорю правду! И не собираюсь врать!
Эрин отпустила мои руки и отошла к секретарскому столу. У нее подрагивали плечи, одна ладонь закрывала лицо. Иоланда опять погладила меня по руке.
– Детка, говори как есть. Ничего не скрывай – и пусть они все подавятся.
– Айсис, – замогильным голосом позвал Аллан, и вокруг меня опять сомкнулись какие-то вязкие, тяжелые потоки. – Прямо не знаю… – Он набрал побольше воздуха. – Слушай, я… – Его глаза стрельнули на дверь. – Замолвлю словечко Сальвадору, договорились? Возможно, со временем он смягчится. Тогда, по всей видимости, вы с ним…
сможете… ну, ты понимаешь… побеседовать. Только нужно продумать, что ты скажешь. Я тебе не советчик, но он очень и очень расстроен, поэтому… В общем, думай сама, а я… – Он покачал головой, разглядывая сцепленные на столе руки. – Право, ума не приложу, как такое… это просто… как будто… – У него вырвался нервный смешок. – Мы все должны молиться и полагаться на Господа. Слушайся Их. Внимай.
– Что ж. – Я начала утирать слезы рукавом, но Иоланда вовремя сунула мне платочек. – Хорошо, так тому и быть.
Аллан взглянул на настенные часы:
– До вечера лучше его не тревожить. Побудешь у себя в комнате?
Я кивнула:
– Да, только вначале немного пройдусь.
– Вот и славно. – Он хлопнул ладонями по столу. – Посмотрим, что можно сделать.
– Спасибо.
Шмыгнув носом, я вернула бабушке платок, и мы с ней собрались уходить.
У порога стояла Эрин, указывая глазами на секретарский столик. Порывшись в кармане, я достала перетянутый резинкой сверток банкнот по одному фунту. Деньги легли на стол; к ним я добавила пару монет, извлеченных из кармана брюк. Эрин следила, не мигая.
– Двадцать семь фунтов и два пенса, – сообщила я.
– Похвально, – с каменным лицом процедила Эрин.
Мы с Иоландой вышли на площадку.
***
– Полагаю, адвокатов нанимать бесполезно, – сказала Иоланда, когда мы спускались по лестнице.– Ты права, бабушка.
– Давай-ка мы с тобой сгоняем в отель, а то и в Стерлинг – надо хотя бы перекусить. Умираю – должна выпить «Маргариту».
– Спасибо тебе, бабушка. – На нижней ступеньке я остановилась и посмотрела ей в глаза. – Но мне бы хотелось… понимаешь… просто побыть одной. – Я стиснула ей руку.
Мой отказ ее обидел.
– Хочешь от меня отделаться?
Я старалась говорить как можно мягче:
– Мне нужно собраться с мыслями, Иоланда. Для того чтобы… – Сделав глубокий вдох, я обвела взглядом стены, потолок и лестницу, прежде чем решилась опять посмотреть ей в лицо. – Чтобы настроиться на здешний лад, понимаешь?
Она кивнула:
– Чего уж тут не понять.
– Ты столько для меня сделала, – выговорила я. – Мне невыносимо думать…
– Забудь. Точно не хочешь, чтобы я осталась с тобой?
– В этом нет необходимости, храбрилась я. – Тебе пора лететь в Прагу. Погуляешь по городу, увидишь красный бриллиант.
– Да черт с ним, с этим бриллиантом. А Прага никуда не денется.
– Нет, честное слово, так будет лучше. Я себе не прощу, если на тебя тоже свалится куча неприятностей. – Мой вялый смешок демонстрировал показной оптимизм. – Все образуется. Если люди постоянно живут друг у друга на головах, то из-за любого недоразумения поднимается буря в стакане воды. Да что там в стакане – в наперстке. – Я изобразила беззаботную усмешку.
Иоланду это не обмануло.
– Будь осторожна, Айсис – Она положила руку мне на плечо и посмотрела исподлобья: такая манера была ей до странности несвойственна. – Здешняя жизнь – не сахар. Ты, милая моя, всегда видела глянцевый фасад и только теперь почуяла грязишку. Без мерзостей тут не обходится. – Она потрепала меня по плечу. – Берегись Сальвадора. Старуха Жобелия как-то сказала… – Иоланда замялась. – Уж не помню, к чему был тот разговор, только дело здесь нечисто. Ей кое-что известно, о чем твой дед помалкивает.
– Они… они состояли в браке, – забормотала я. – У них был брак втроем. Представляю, сколько накопилось семейных тайн.
– Хм… – Иоланда задумалась. – Мне всегда было странно, почему она сбежала, почему вдруг исчезла сразу после пожара; подозрительно, в самом деле. Ты уверена, что она жива?
– Не сомневаюсь. По-моему, Калли и Астар поддерживают с ней связь. Вряд ли они… обманывают.
– Поживем – увидим. Но что-то здесь нечисто. Пообещай, что не будешь лезть на рожон.
– Обещаю. За меня не волнуйся. Приезжай через недельку-другую. Возвращайся к началу Праздника – к тому времени все утрясется. Я об этом позабочусь. Вот увидишь.
– Тебе нужно многое обдумать, Айсис, – не забывай, о чем мы с тобой говорили.
– Не забуду. – Я обняла ее на прощание. – А ты не теряй веру.
– Вера – это по твоей части, солнышко, но помни: я взяла с тебя слово.
***
При пожаре, вспыхнувшем ноябрьской ночью тысяча девятьсот семьдесят девятого года, сгорела половина особняка; в огне погибли мои родители (Элис и Кристофер) и бабушка Аасни; я бы тоже распрощалась с жизнью, если бы отец не выбросил меня из окна в садовый пруд. Кристофер мог бы спастись, но вернулся за мамой; обнявшись, они задохнулись от дыма в нашей с Алланом комнате. Аллан успел выбежать сам.Бабушка Аасни погибла в кухне – видимо, пала жертвой собственных кулинарных экспериментов.
Пожарная машина, вызванная из Стерлинга, не смогла преодолеть дырявый, уже тогда полуразрушенный мост за домом Вудбинов; Община потушила огонь практически своими силами, используя портативный насос, который перетащили через мост пожарные. Дедушка всегда говорил, что при таком количестве свечей и керосиновых ламп недалеко до пожара, в особенности зимой; соответственно, он с величайшей серьезностью относился к мерам противопожарной безопасности: приобрел на соседской ферме старый, но действующий ручной насос, велел повсюду расставить ведра с водой и песком, а также самолично проводил учения, распределив между всеми взрослыми членами Общины обязанности по тушению огня.
На другой день прибыли дознаватели, чтобы осмотреть пепелище и установить причину пожара. Согласно их заключению, очагом возгорания стала кухонная плита, точнее, стоявшая на ней скороварка, которая при нагревании взорвалась и залила все помещение горящим маслом. По всей видимости, Аасни потеряла сознание в момент взрыва. Обезумевшая от горя Жобелия, которая рвала на себе волосы, металась и выла, утихла ровно настолько, чтобы подтвердить: ее сестра решила опробовать новый способ консервирования, а для приготовления заливки взяла топленое масло из молока буйволицы и смесь растительных жиров.
Моя память не сохранила картину пожара. Не помню ни дыма, ни языков пламени, ни своего падения из окна в декоративный пруд с рыбками; не помню, как подхватывал меня на руки отец и как кричала мать. Не помню ни похорон, ни панихиды. Единственное, что запомнилось мне с непостижимо-статичной, фотографической точностью, – это обгоревший сруб, который долгие недели и месяцы чернел остатками закопченной каменной кладки и парой обуглившихся балок на фоне сине-холодного зимнего неба.
По-моему, из нас двоих Аллан острее переживал потерю родителей: он был старше и понимал, что никогда больше их не увидит, я же мало что смыслила и все ждала возвращения папы с мамой из неведомых краев. Видимо, утрату смягчал и весь уклад общинной жизни – в среде Непросвещенных нам пришлось бы туго, а так мы с Алланом не чувствовали себя сиротами: наше благополучие, воспитание и образование стало делом чести всех членов Общины, а не какой-то одной семьи.
Наверное, ощущение потери пришло ко мне только через год, с восстановлением особняка, а пока под открытым небом чернел продуваемый всеми ветрами остов, у меня еще была надежда, что родители найдут путь домой… Но вот сруб подвели под новую кровлю, восстановили балки и стропила, обшили стены вагонкой, закрепили шифер – и мои надежды стали медленно, но безвозвратно таять, как будто и тес, и рейки, и шифер, и железные скобы пошли не на постройку нового жилья, а на запоздалое сооружение огромного мавзолея, где предстояло поселиться моим таинственно исчезнувшим родителям, но куда им уже не было дороги.
У меня сохранились смутные, противоречивые воспоминания о том, как я воображала обитающих в новом доме отца с матерью: они скользили неприкаянными призраками, разглядывая свежие половицы и блестящие шляпки гвоздей; но даже эти образы растворились во времени, так что восстановленный и по-иному отделанный дом превратился в непримечательную общинную постройку.
Если верить наиболее примитивным положениям психологии, я должна была бы возненавидеть этот особняк, и, в первую очередь, чудом уцелевшую библиотеку, где еще много лет витал неистребимый запах дыма, но почему-то вышло наоборот: мне полюбился этот большой зал и многочисленные книги, от которых едва уловимо тянуло дымком и затхлостью: для меня это был дух прошлого, поэтому во время своих занятий я вбирала в себя нечто большее, чем книжные знания, – я впитывала память об отце с матерью и о нашем былом счастье, сгоревшем в огне.
Насколько я знаю, для моего деда потеря сына стала чудовищной трагедией. Словно был еще какой-то Бог, в которого он не верил: жестокий, своенравный и докучливый, который не просто вещал с неизмеримых, глухих высот, а еще и двигал людьми и событиями, как пешками в своей игре; ненасытный, злобный, властолюбивый, изощренный Бог, который не прощал ошибок и – в отместку или в назидание – пикировал с высоты на людские жизни и судьбы, как ястреб – на полевую мышь. Если смерть моего отца и поколебала веру деда, этого никто не заметил, но я знаю, что и по сей день он скорбит о сыне и раз в полгода просыпается от страшного сна, в котором горят стены, беснуются языки пламени, а сквозь клубы черного дыма доносятся крики и стоны.
С той поры жизнь потекла по другому руслу: в общем и целом, дела идут неплохо, наши ряды множатся (во всяком случае, так мне казалось), но все сложилось бы иначе, если бы Элис и Крис остались в живых, а Сальвадор мог разделить свою старость с Аасни и Жобелией. Но нет: трое умерли, а Жобелия сначала отдалилась от Общины, а потом и вовсе от нас ушла.
Моя двоюродная бабка скорбела безутешно, страстно, эпически: она буквально рвала на себе волосы – все слышали такое выражение, но мало кто видел, как это происходит. Впрочем, я и сама не видела этого воочию, но последствия были просто жуткими.
Жобелия отказывалась от пищи, перестала готовить и вообще не вставала с постели. Она считала, что пожар случился по ее вине: в ту ночь она пошла спать, вместо того чтобы остаться на подхвате у Аасни и следить за скороваркой; более того, она вбила себе в голову, что трагедии бы не произошло, сообрази она вовремя прочистить предохранительные клапаны, которые – сестры об этом знали – уже давно забились овощной массой, отчего давление нагнеталось сверх установленной нормы. Жобелия, которая, не в пример сестре, никогда не пренебрегала правилами безопасности, кляла себя, что не отвела беду.
Однако мало-помалу Жобелия приходила в чувство. Она начала вставать и есть, хотя сама теперь не готовила даже простейшие блюда. Калли и Астар, дочери Жобелии, тихо и незаметно заняли место своей покойной тетки, встали к плите, взяли на себя уход за матерью и все домашние хлопоты семьи Умм. А Жобелия добровольно обрекла себя на затворничество, не занималась домом и не проявляла видимого интереса к хозяйству; она обреталась без дела в четырех стенах и почти не разговаривала с родными. Через год после пожара, день в день, никого не предупредив, она ушла из Верхне-Пасхального Закланья.
В оставленной ею записке мы прочли, что она отправилась навестить свою родню – которая теперь жила в Глазго – в надежде на примирение. Позже, по слухам, они кое-как нашли общий язык, но при этом Жобелия искала только прощения и понимания, а не пристанища; она и оттуда уехала – на этот раз неведомо куда. Астар, Калли и Сальвадор, кажется, смутно верят, что она еще жива и находится под опекой, но ее дочери в ответ на любые расспросы только замыкаются в себе, а Сальвадор сильно гневается.
В моем представлении, после того пожара дедушка изменился до неузнаваемости. Внешним признаком этих перемен стало его пристрастие к белым одеждам вместо черных; что гораздо важнее – он утратил значительную долю своей увлеченности и энергии; на какое-то время, как рассказывали близкие ему люди, Общину даже охватил дух уныния, потому что ласкентарианское вероучение сбилось с проторенного пути. В конце концов жизнестойкость веры все же восторжествовала, а дед ощутил бодрость и прилив внутренних сил, но, как я уже говорила, наше бытие так и не вернулось в прежнее русло, хотя с виду все шло гладко.
Ничуть не сомневаюсь, что для меня этот пожар тоже не прошел бесследно. Мои воспоминания начинаются с образа щемящей синей пустоты, запаха отсыревшего пепла, стонов двоюродной бабушки; через два года ко мне пришел Дар Целительства.
Глава 16
В пределах и за пределами наших угодий у меня всегда были заветные местечки, какие находит для себя каждый ребенок, – они служат надежными ориентирами в пространстве, да и потом на долгие годы сохраняют для нас особый смысл, особенно если мы не покидаем родные края и если в окружающем мире не происходит больших потрясений. Для многих ребят эти тайные уголки становятся спасительными укрытиями; в моем случае они были просто островками тайны, потому что у меня не возникало желания сбежать из Общины и где-нибудь спрятаться – разве что от чрезмерного внимания.
В детстве нас с Алланом холили и лелеяли; в Общине дети, можно сказать, катаются как сыр в масле: к ним все относятся с трепетом, ведь они символизируют союз двух душ и сами воплощают душевную чистоту; а нам с братом позволялось еще больше, чем другим, из-за той трагедии, которая оставила нас сиротами. Поскольку я была високосницей и Богоизбранницей, меня баловали даже сильнее, чем брата; чтобы мы не страдали от тяжелой потери, нас постоянно окружали любовью и заботой и выполняли все наши капризы, за исключением самых вопиющих; в силу этого Аллан, по идее, не должен был ощущать мое превосходство, если, конечно, сам не терзал себя муками, которые именуются завистью.
Думаю, любой другой осиротевший ребенок был бы окружен в Общине такой же теплотой, какая досталась нам с братом, но мы, ко всему прочему, были внуками Основателя: он переносил на нас свою любовь к покойным сыну и снохе, а также столь пристально следил за нашим воспитанием, что любое проявление доброты к нам расценивалось, по сути дела, как знак личного уважения к Сальвадору (в каком-то смысле такие проявления были даже предпочтительнее, потому что не отдавали заискиванием).
Впрочем, не следует думать, будто любой ребенок в Общине может ходить на голове; отнюдь нет, но если ты не злоупотребляешь своим привилегированным положением и не вступаешь в открытую конфронтацию со взрослыми, то имеешь все шансы провести в Верхне-Пасхальном Закланье вполне счастливое детство и впоследствии с большой долей убедительности говорить, что это были лучшие годы твоей жизни.
Бабушку Иоланду я проводила до автомобиля, подбадривая ее добрым словом и скромно отказываясь от предложений дальней помощи. На прощание она меня обняла и расцеловала, а потом добавила, что заночует в Стерлинге, чтобы на всякий случай быть поближе ко мне. Я заверила, что нет никакой необходимости так себя связывать. Иоланда сказала, что запланировала это с самого начала, а потому сейчас доедет до города, снимет номер в гостинице и сразу позвонит Вудбинам, чтобы оставить свои координаты. У меня не хватило духу остудить ее пыл, и мы с ней решили, что так тому и быть. Она отъехала, почти осушив глаза. Помахав ей вслед, я вернулась на ферму.
Там мне оставалось только уединиться у себя в спальне – скромной каморке с верхним окном и наклонным потолком. Ее обстановку составляли гамак, небольшой деревянный стол со стулом, комод со стоящей на нем керосиновой лампой и задвинутый в самый угол покосившийся шкаф. В нем хранились немногочисленные (весьма и весьма немногочисленные, так как посылка из Бата еще не пришла) предметы одежды и кое-какие сувениры, привезенные из ближних поездок. Вот, пожалуй, и все.
Если судить по этому перечню, как же мало накоплено за прожитые годы, подумала я. Но при этом они оказались такими насыщенными! Всей своей жизнью, всем лучшим в себе, всем своим существом я была связана с Общиной, с этими людьми, угодьями и постройками, со здешним укладом. Если мерить меня какими-то мерками, их надо искать именно в этом, а не в презренных личных благах.
По прошествии некоторого времени я сообразила, что не забрала свой вещевой мешок – он остался в особняке. Да ладно, мне сейчас не больно-то требовалось его содержимое. Я переоделась в грубую блузу из отбеленного полотна, с изношенными манжетами и воротником, а сверху набросила старую твидовую куртку с потертыми кожаными заплатами на локтях. Видимо, раньше она принадлежала какому-то рыболову-любителю: когда ее привезли для меня из городского благотворительного магазина, в одном из карманов обнаружилась наживка в виде мухи. Кожаные брюки переодеть не получилось: у меня было две пары на смену, только они еще не прибыли из Бата. Разгладив поля дорожной шляпы, я повесила ее на гвоздь, вбитый с внутренней стороны в дверцу шкафа. После этого вышла пройтись вверх по течению реки – и в конце концов присела на крышу самосвала.
По-видимому, можно сказать, что я предавалась медитации, но это было бы преувеличением. На самом деле я вымывала, выпускала из себя все, что со мной произошло, и воображала, что открывшаяся моему взгляду река – это и есть поток событий минувших девяти дней, который уплывает вдаль, не оставляя после себя ничего, кроме тонкого слоя ила.
Перед возвращением на ферму, к деду, мне хотелось очиститься, освободиться от всех обвинений.
Случившееся не укладывалось в голове. Баночка жлоньица впервые попалась мне на глаза в доме Поссилов – у меня и в мыслях не было ее похищать. Я прочла записку на оберточной бумаге, хорошо запомнила, как выглядели буквы (достаточно похожие на почерк Сальвадора, чтобы не вызвать подозрений) и какова была на ощупь эта обертка, а теперь даже вспоминала ее запах.
Найдя у себя в котомке драгоценный бальзам, я увидела в этом жест доброй воли и практической поддержки; мыслимо ли было заподозрить подвох?
Оставалось только гадать, кто меня подставил и с какой целью. Выходило, что улыбки моих единоверцев из Ордена могли сочиться ядом. Как-никак, я занимала привилегированное положение – исключительно благодаря дате своего появления на свет. Бесспорно, у меня был Дар Целительства, что располагало ко мне членов Общины, но и то и другое выглядело скорее дополнением к главному и не затрагивало основ нашей веры в ее чистом виде. Одно из положений нашего вероучения сводится к тому, что рожденный двадцать девятого февраля возвышается и совершенствуется постепенно, по мере того как укрепляется его понимание заключенных в этом событии смыслов и символов, а вовсе не выходит из материнского чрева этаким полубогом (иначе как объяснить, почему рожденные в этот же день, но задолго до становления нашей веры, не отличались каким-то особым умом или талантом?). В некотором смысле рождение високосника – это вопрос случая, хотя в «Правописании» отмечено, что Господь все же тронул чашу весов перстом, а то и десницей. Итак, не мог ли кто-то из наших позавидовать моему положению и сверхъестественным способностям, сочтя себя самого более достойным и более чистым? Теоретически каждый должен был бы за меня радеть, оказывать мне всяческую поддержку и если не боготворить, то хотя бы уважать и ценить, ибо Господь вряд ли позволил бы тому, кто не наделен никакими достоинствами, родиться с видами на такой статус и такой дар; однако не стоит обманываться: теория далеко не всегда проникает в закоулки человеческой души, а наши единомышленники подчас грешат непоследовательностью, завистью и даже ненавистью.
Мне было трудно представить, чтобы дед пошел на это по собственному почину; впрочем, отвешенная мне ни с того ни с сего унизительная пощечина придавала таким рассуждениям некоторое правдоподобие. Неужели Сальвадор в чем-то мне позавидовал? Нет, это вздор: вся его жизнь, с момента второго рождения на штормовом побережье острова Гаррис, была продвижением к этому возвышенному статусу, который передался сначала его сыну Кристоферу, затем мне, а впоследствии мог перейти к моим потомкам (что, впрочем, совсем не обязательно: любой високосник-ласкентарианец есть високосник-ласкентарианец, но так уж получилось, что статус Богоизбранника до сих пор передавался из поколения в поколение именно у нас в роду, а такие совпадения легко приобретают инерцию и становятся традицией, если не догматом), но кто бы поручился за его здравомыслие перед лицом скорой кончины?
В детстве нас с Алланом холили и лелеяли; в Общине дети, можно сказать, катаются как сыр в масле: к ним все относятся с трепетом, ведь они символизируют союз двух душ и сами воплощают душевную чистоту; а нам с братом позволялось еще больше, чем другим, из-за той трагедии, которая оставила нас сиротами. Поскольку я была високосницей и Богоизбранницей, меня баловали даже сильнее, чем брата; чтобы мы не страдали от тяжелой потери, нас постоянно окружали любовью и заботой и выполняли все наши капризы, за исключением самых вопиющих; в силу этого Аллан, по идее, не должен был ощущать мое превосходство, если, конечно, сам не терзал себя муками, которые именуются завистью.
Думаю, любой другой осиротевший ребенок был бы окружен в Общине такой же теплотой, какая досталась нам с братом, но мы, ко всему прочему, были внуками Основателя: он переносил на нас свою любовь к покойным сыну и снохе, а также столь пристально следил за нашим воспитанием, что любое проявление доброты к нам расценивалось, по сути дела, как знак личного уважения к Сальвадору (в каком-то смысле такие проявления были даже предпочтительнее, потому что не отдавали заискиванием).
Впрочем, не следует думать, будто любой ребенок в Общине может ходить на голове; отнюдь нет, но если ты не злоупотребляешь своим привилегированным положением и не вступаешь в открытую конфронтацию со взрослыми, то имеешь все шансы провести в Верхне-Пасхальном Закланье вполне счастливое детство и впоследствии с большой долей убедительности говорить, что это были лучшие годы твоей жизни.
***
Я устроилась на остове старого самосвала, который проржавел до дыр, порос крапивой и упокоился в паре миль к западу от фермы, в окружении молодых сосенок. Сидя на крыше кабины, я не сводила глаз с коричневатой поблескивающей ленты вьющейся внизу реки. На другом берегу, за камышами и бурьяном, на зеленом выщипанном лугу паслись коровы фризской породы, которые медленно дрейфовали слева направо и всем своим видом выражали неизбывное удовлетворение.Бабушку Иоланду я проводила до автомобиля, подбадривая ее добрым словом и скромно отказываясь от предложений дальней помощи. На прощание она меня обняла и расцеловала, а потом добавила, что заночует в Стерлинге, чтобы на всякий случай быть поближе ко мне. Я заверила, что нет никакой необходимости так себя связывать. Иоланда сказала, что запланировала это с самого начала, а потому сейчас доедет до города, снимет номер в гостинице и сразу позвонит Вудбинам, чтобы оставить свои координаты. У меня не хватило духу остудить ее пыл, и мы с ней решили, что так тому и быть. Она отъехала, почти осушив глаза. Помахав ей вслед, я вернулась на ферму.
Там мне оставалось только уединиться у себя в спальне – скромной каморке с верхним окном и наклонным потолком. Ее обстановку составляли гамак, небольшой деревянный стол со стулом, комод со стоящей на нем керосиновой лампой и задвинутый в самый угол покосившийся шкаф. В нем хранились немногочисленные (весьма и весьма немногочисленные, так как посылка из Бата еще не пришла) предметы одежды и кое-какие сувениры, привезенные из ближних поездок. Вот, пожалуй, и все.
Если судить по этому перечню, как же мало накоплено за прожитые годы, подумала я. Но при этом они оказались такими насыщенными! Всей своей жизнью, всем лучшим в себе, всем своим существом я была связана с Общиной, с этими людьми, угодьями и постройками, со здешним укладом. Если мерить меня какими-то мерками, их надо искать именно в этом, а не в презренных личных благах.
По прошествии некоторого времени я сообразила, что не забрала свой вещевой мешок – он остался в особняке. Да ладно, мне сейчас не больно-то требовалось его содержимое. Я переоделась в грубую блузу из отбеленного полотна, с изношенными манжетами и воротником, а сверху набросила старую твидовую куртку с потертыми кожаными заплатами на локтях. Видимо, раньше она принадлежала какому-то рыболову-любителю: когда ее привезли для меня из городского благотворительного магазина, в одном из карманов обнаружилась наживка в виде мухи. Кожаные брюки переодеть не получилось: у меня было две пары на смену, только они еще не прибыли из Бата. Разгладив поля дорожной шляпы, я повесила ее на гвоздь, вбитый с внутренней стороны в дверцу шкафа. После этого вышла пройтись вверх по течению реки – и в конце концов присела на крышу самосвала.
По-видимому, можно сказать, что я предавалась медитации, но это было бы преувеличением. На самом деле я вымывала, выпускала из себя все, что со мной произошло, и воображала, что открывшаяся моему взгляду река – это и есть поток событий минувших девяти дней, который уплывает вдаль, не оставляя после себя ничего, кроме тонкого слоя ила.
Перед возвращением на ферму, к деду, мне хотелось очиститься, освободиться от всех обвинений.
Случившееся не укладывалось в голове. Баночка жлоньица впервые попалась мне на глаза в доме Поссилов – у меня и в мыслях не было ее похищать. Я прочла записку на оберточной бумаге, хорошо запомнила, как выглядели буквы (достаточно похожие на почерк Сальвадора, чтобы не вызвать подозрений) и какова была на ощупь эта обертка, а теперь даже вспоминала ее запах.
Найдя у себя в котомке драгоценный бальзам, я увидела в этом жест доброй воли и практической поддержки; мыслимо ли было заподозрить подвох?
Оставалось только гадать, кто меня подставил и с какой целью. Выходило, что улыбки моих единоверцев из Ордена могли сочиться ядом. Как-никак, я занимала привилегированное положение – исключительно благодаря дате своего появления на свет. Бесспорно, у меня был Дар Целительства, что располагало ко мне членов Общины, но и то и другое выглядело скорее дополнением к главному и не затрагивало основ нашей веры в ее чистом виде. Одно из положений нашего вероучения сводится к тому, что рожденный двадцать девятого февраля возвышается и совершенствуется постепенно, по мере того как укрепляется его понимание заключенных в этом событии смыслов и символов, а вовсе не выходит из материнского чрева этаким полубогом (иначе как объяснить, почему рожденные в этот же день, но задолго до становления нашей веры, не отличались каким-то особым умом или талантом?). В некотором смысле рождение високосника – это вопрос случая, хотя в «Правописании» отмечено, что Господь все же тронул чашу весов перстом, а то и десницей. Итак, не мог ли кто-то из наших позавидовать моему положению и сверхъестественным способностям, сочтя себя самого более достойным и более чистым? Теоретически каждый должен был бы за меня радеть, оказывать мне всяческую поддержку и если не боготворить, то хотя бы уважать и ценить, ибо Господь вряд ли позволил бы тому, кто не наделен никакими достоинствами, родиться с видами на такой статус и такой дар; однако не стоит обманываться: теория далеко не всегда проникает в закоулки человеческой души, а наши единомышленники подчас грешат непоследовательностью, завистью и даже ненавистью.
Мне было трудно представить, чтобы дед пошел на это по собственному почину; впрочем, отвешенная мне ни с того ни с сего унизительная пощечина придавала таким рассуждениям некоторое правдоподобие. Неужели Сальвадор в чем-то мне позавидовал? Нет, это вздор: вся его жизнь, с момента второго рождения на штормовом побережье острова Гаррис, была продвижением к этому возвышенному статусу, который передался сначала его сыну Кристоферу, затем мне, а впоследствии мог перейти к моим потомкам (что, впрочем, совсем не обязательно: любой високосник-ласкентарианец есть високосник-ласкентарианец, но так уж получилось, что статус Богоизбранника до сих пор передавался из поколения в поколение именно у нас в роду, а такие совпадения легко приобретают инерцию и становятся традицией, если не догматом), но кто бы поручился за его здравомыслие перед лицом скорой кончины?