Глава 4

   Той ночью, покачиваясь в гамаке у себя в комнате, я раздумывала о предстоящей поездке и о возможных причинах вероотступничества кузины Мораг. Сна не было и в помине, но я считала, что это к лучшему: если задремать, все равно очень скоро придется вставать, и в результате с утра до вечера будешь ходить, как в тумане, – разбитая, ни на что не годная. Впрочем, роптать все равно не стоило: известно, что от сумеречного состояния один шаг до транса, который дает возможность услышать глас Божий.
   Когда-то мы с Мораг были близкими подругами, хотя она на четыре года старше; впрочем, в Общине я всегда легко сходилась со старшими ребятами: положение Богоизбранницы поднимало меня на более высокую ступень. Несмотря на разницу в возрасте, у меня с Мораг сложились особенно теплые отношения: нас объединял интерес к музыке и, наверное, похожий склад характера.
   Мораг – дочь моей тетки Бриджит, уехавшей от нас шесть лет назад. В Соединенных Штатах Америки Бриджит переметнулась в другую веру и вступила в некую милленаристскую секту с центром в штате Айдахо: приверженцы этого культа, насколько я знаю, убеждены, что спасение вырастает из оружейного ствола. На прошлый Праздник любви она все же приехала в Общину, хотя большую часть времени безуспешно вербовала нас в свою новую религию (не скрою, порой мы проявляем излишнюю терпимость). Тетушка Бриджит точно не знала, кто отец Мораг – характерный результат непринужденных отношений внутри Общины и одна из тех пресловутых особенностей, что играют на руку репортерам, сочиняющим о нас сенсацию за сенсацией. Конечно, мой дед относился к Мораг как к дочери, но Сальвадор считает всех детей Ордена родными – то ли он таким способом выражает любовь к Общине в целом, то ли просто хочет подстраховаться.
   Дочка тетушки Бриджит высока ростом и прекрасно сложена; у нее роскошные каштановые волосы и огромные синие, бездонные, как океан, глаза. Ее изюминкой была заметная щель между двумя передними зубами, которую, к нашему сожалению, она исправила четыре года назад, перед тем как приехала нас проведать.
   Думаю, если бы Мораг воспитывалась в другой среде, музыкальное дарование пропало бы у нее втуне. Она бы с малых лет поняла, что ее внешность открывает легкий путь к исполнению любых желаний, сделалась бы избалованной, потерялась как личность и годилась бы только на то, чтобы выходить в свет с богатым спутником жизни, демонстрируя его финансовые возможности своей изнеженностью, ухоженным видом и шикарными туалетами, но при этом не имея за душой ничего, кроме перспективы родить ему детей, которых они бы стали баловать с удвоенной силой.
   Но, по счастью, она росла с нами, в Общине, где простая одежда, отсутствие косметики, незатейливая стрижка и вообще полное безразличие к внешности человека позволяет не отвлекаться на всякую ерунду; благодаря этому моя кузина осознала, что величайший дар, которым наделил ее Господь, предполагает нечто куда более значительное, чем внешние данные. Мораг научилась играть на скрипке, потом на виолончели, позднее – на виоле да гамба и в довершение всего – на баритоне (этот инструмент похож на виолу да гамба, но имеет дополнительный набор симпатических струн), причем добилась не только безупречно беглой техники, но и эмоциональной насыщенности, глубинного понимания музыки, которое и без того было у нее развито не по годам, а с течением времени только крепло и совершенствовалось. При всей сдержанности оценок, из писем Мораг становится ясно, что возрождение интереса к баритонной музыке – это практически ее заслуга, а своими выступлениями и записями она доставляет радость тысячам ценителей. Надеюсь, нас не обвинят в тщеславии, если я скажу, что мы ею гордимся и, более того, ощущаем некоторую причастность к ее успехам.
   Распогодилось; мне даже пришлось надеть шляпу, чтобы не напекло голову. Я проплыла вдоль вереницы огромных глухих пакгаузов, во время отлива миновала Аллоа и сделала передышку, чтобы подкрепиться наанами и стови, запивая их водой из бутылки. Днем с запада подул свежий ветер, который подгонял меня вниз по течению, мимо гигантской электростанции, в сторону моста Кинкардин. С новыми силами орудуя лопаткой, я держалась южного берега, скользкого от ила и грязи. На северном берегу находилась еще одна электростанция, а по правую руку теперь возник нефтеперерабатывающий завод в Грейнджмуте: его дым, пар и огненные вспышки плыли по ветру, указывая путь на Эдинбург.
   Когда мне было шестнадцать, я уже гостила у Герти Поссил в Эдинбурге, и по крайней мере этот пункт маршрута был мне знаком. Другое дело – Лондон. Этот город как магнитом притягивает и юных ласкентарианцев, и рядовую шотландскую молодежь; в свое время Лондон поманил к себе мою кузину Мораг и брата Зеба, а также других членов Общины, в том числе и моего родного брата Аллана, тоже подававшего некоторые музыкальные надежды. Он отправился в Лондон с двумя однокашниками из агропромышленного колледжа в Сайренсестере, куда его послали изучать управление сельским хозяйством. Впоследствии он не распространялся об этой поездке, но, по моим наблюдениям, болезненно переживал, что не сумел пробиться в большом городе. Насколько мне известно, в Лондоне он ифал на синтезаторе в какой-то рок-группе, но его звездные амбиции не принесли ничего, кроме унижения, и он вернулся с твердой верой, что его место, его работа, его судьба – здесь, с нами, в Общине, откуда нет смысла стремиться к этому исполинскому скопищу бесчеловечности, к эпицентру хаоса, к городу-палачу мечтаний и надежд.
   Время тянулось медленно; я все так же сплавлялась по бурной воде, изредка давая отдых ноющим рукам и меняя положение, чтобы унять боль в спине, мокрой от брызг. Впереди, милях в десяти, показались два больших моста, и у меня зашлось сердце: до Эдинбурга оставалось всего ничего. Сжав содранными в кровь ладонями весло-лопатку, я прибавила ходу.
   Хотя путешествие становилось все более трудным и мучительным, я говорила себе, что это пустяки по сравнению со вторым рождением, которое пережил мой дед сорок пять лет тому назад.
***
   Ростки нашей веры пробились во мраке ночи, когда на острове Харрис, что лежит в архипелаге Внешних Гебридских островов, свирепствовала буря.
   Это произошло в последний час последнего сентябрьского дня тысяча девятьсот сорок восьмого года, во время первого осеннего шторма; под покровом темноты ветер с Атлантики гнал волны к скалистому берегу. Дождь, смешиваясь с брызгами соленой воды и бахромой пены, уносил далеко в глубь острова привкус моря, а волны с оглушительным грохотом рушились на песок и гранит.
   В разбитом фургоне, спрятанном в дюнах, подальше от бесконечной, неприветливой береговой полосы, при свете ароматической свечи сидели, крепко обнявшись, две испуганные азиатки; они слушали, как бьются волны и ревет буря, как дождь барабанит по старой брезентовой крыше, как скрипят рессоры при каждом порыве ветра, и боялись, что их жилище вот-вот опрокинется на песок и разлетится в щепки.
   Сестры Аасни и Жобелия Азис, настоящие парии, беженки из Халмакистана, были дочерьми первых азиатов, поселившихся на Гебридах. Родители открыли свое дело – передвижную лавку – и колесили по островам. Островитяне приняли чужаков неплохо, что, в общем-то, странно для такого места, где даже стирка в воскресный день считается богохульством.
   Халмакистан – горный район на южных склонах Гималаев, за который соперничают Индия и Пакистан. В этом смысле он схож с Кашмиром, хотя у жителей этих двух карликовых территорий нет ничего общего, кроме взаимного презрения. Аасни и Жобелия были первыми в следующем поколении рода; считалось, что им вскружили головы яркие огни Сторноуэя, и вообще они слыли своенравными и падкими на западные соблазны. Окажись их родители более расторопными, обеих дочерей можно было бы удачно выдать замуж за достойных единоверцев, своевременно приглашенных с полуострова Индостан. Однако началась Вторая мировая война, и прошло без малого семь лет, пока отмена продовольственного нормирования и ограничений на перемещение не создала возможности выезжать за пределы страны для заключения брачных союзов. Время было упущено.
   Тогда у родителей созрела идея выдать сестер за двух братьев из знакомой семьи: женихи, что греха таить, были не первой молодости, но их род отличался богатством и крепким здоровьем, а мужская его половина даже в преклонном возрасте славилась особой плодовитостью. Как говаривал несостоявшийся тесть, дочери скоро сами признают: девушке нужна твердая рука, пусть даже морщинистая и дрожащая.
   Возможно, ободренные ветром независимости, сдувшим с трона самого раджу, и феминистскими настроениями, которые укрепила война, заставляя женщин работать в конторах и у станка, ходить в форме и отчасти брать в свои руки экономические рычаги, а возможно, просто оболваненные шедшими в местной киношке «Альгамбра» фильмами-агитками про энтузиазм советских крановщиц, сестры категорически отказались от этого брака и в итоге предприняли необычный шаг – как с точки зрения своих национальных традиций, так и с точки зрения той культуры, которая их приняла: они порвали с семьей и составили ей конкуренцию.
   Девушки располагали кое-какими сбережениями и вдобавок заняли денег у одного сердобольного фермера-атеиста, который и сам был своего рода изгоем в стане истово верующих. На эти средства они приобрели старый фургон, некогда служивший передвижной библиотекой, и закупили кое-какой товар для продажи: бекон, топленое сало и говядину – аккурат то, чего их родня на дух не переносила; поначалу они также торговали спиртным, но через пару месяцев их застукали сборщики акциза и доходчиво объяснили все тонкости выдачи лицензий (хорошо еще, что сестер не попросили предъявить водительские права). Дела шли ни шатко, ни валко: спать приходилось прямо в фургоне, товар то залеживался, то уходил в один миг, контролирующие органы душили проверками, жить без родни оказалось несладко, но, по крайней мере, у сестер была свобода, а также взаимовыручка – вот и все, на чем они держались.
   В тот день, пока буря еще не скрыла горизонт, они постирали белье на каменистом берегу речки, впадающей в озеро Лох-Лэксдейл, и оставили сушиться, а сами отправились по торговым делам на Льюис.
   (Льюис и Гаррис считаются отдельными островами, хотя на самом деле их соединяет перешеек и бескомпромиссно разграничивают невысокие – ясное дело, не Гималаи, – но на редкость крутые горы. Жители Гарриса по большей части смуглее и мельче своих соседей: народная молва приписывает этот феномен любвеобильности смуглых испанцев, выброшенных на берег после крушения судов Непобедимой Армады у скалистого побережья Гарриса, но не исключено, что одна ветвь просто-напросто ведет свой род от кельтов, а другая – от викингов.)
   Когда средь бела дня вдруг стали сгущаться сумерки, сестры припустили обратно, но все-таки попали под дождь, а потом обнаружили, что почти все белье, разложенное для просушки, бьется на ограде из колючей проволоки, а остальное улетело во вздувшуюся реку. Дождь лил сплошной стеной, и простыни с пододеяльниками и наволочками, повисшие на проволочном ограждении, оказались точно такими же мокрыми, как те, что плавали в реке. Собрав белье, сестры побежали к фургону и перегнали его в ложбину, чтобы укрыться от шторма.
   Как были, в плащах, они жались друг к другу в дрожащем на сквозняке мерцании благовонной свечи, стиснутые со всех сторон коробками с чаем и ящиками со свиным жиром – то ли Аасни не смогла отказаться от какой-то выгодной сделки, то ли не учла, что в фургоне и без того не повернуться. Тем временем стекающая с простыней вода лужицами собиралась на полу и грозила подпортить мешки с сахаром, мукой и крахмалом, сваленные под лавками.
   Вдруг послышался глухой удар: что-то с силой стукнуло в стену фургона, обращенную к морю. Они вздрогнули.
   Снаружи застонал мужской голос, еле различимый среди рева ветра и волн.
   Подхватив фонарь, сестры вставили в него маленькую ароматическую свечку и опасливо выглянули в грозную штормовую темноту. Рядом с фургоном, на поросшем травой песке лежал белокожий, неприметно одетый молодой человек; его черные волосы не могли скрыть ужасную рану на лбу, из которой сочилась кровь, тут же смываемая дождем.
   Сестры поволокли его к открытой задней двери; незнакомец очнулся и снова застонал, попытался встать, но рухнул на землю. Тогда они затащили его внутрь – на мокрый пол, куда тотчас натекла еще и кровь, и заперли хлопающую на ветру дверь.
   Несчастный был смертельно бледен и сильно дрожал, не прекращая стонать. Из раны хлестала кровь. Сестры сняли с себя плащи, чтобы его укутать, но дрожь не унималась. Аасни вспомнила, что смельчаки, переплывавшие Ла-Манш, обмазывали тело жиром. Девушки достали свиной жир (коего у них образовались большие излишки – в Карлоуэе кто-то из местных нашел несколько выброшенных на берег ящиков и сбыл по сходной цене), раздели мужчину до исподнего, забыв о приличиях, и начали смазывать туловище. Озноб не проходил. Рана по-прежнему кровоточила. Ее промыли и обработали йодом. Аасни нашла бинт.
   Жобелия отперла заветный ларчик, который получила от бабки в посылке из Халмакистана на свое двадцатилетие, и вытащила флакон драгоценного бальзама жлоньиц, хранимого на самый крайний случай. Она сделала примочки и поставила их на рану, примотав бинтом. Пострадавшего затрясло еще сильней. Чтобы плащи не засалились, сестры вскрыли одну из коробок с чаем (этот товар все равно никуда не годился, так как слишком долго пролежал в амбаре у одного фермера из Тарберта, который в военное лихолетье надеялся с выгодой продать его из-под полы) и обваляли дрожащее, белое от свиного жира мужское тело в черном листовом чае, не пожалев добрых двух коробок; в полубессознательном состоянии несчастный только издавал стоны из-под своего чайно-жирового панциря, но, по крайней мере, его уже не знобило и на мгновение он даже открыл глаза: осмотрелся, встретился взглядом с сестрами – и лишился чувств.
   Вознамерившись отвезти пострадавшего в больницу, сестры завели двигатель, но трава на склонах ложбины, где стоял фургон, стала скользкой от дождя, и колеса буксовали. Аасни закуталась в плащ и побежала сквозь ненастье на ближайшую ферму, чтобы заручиться помощью. Жобелия осталась присматривать за смертельно бледным скитальцем, которого принес шторм.
   Она удостоверилась, что он еще дышит, примочки не сбились, а кровотечение прекратилось, и вслед за тем, как могла, отжала на нем нижнее белье. Он бредил, но Жобелия отчаялась понять, на каком языке, и решила, что другим это тоже будет не по уму. Однако пару раз ей удалось различить слово «Сальвадор…».
   Тем человеком был, конечно же, мой дед.
***
   С Сальвадором говорил Бог. Освещенный и окруженный сияющим ореолом, Бог поджидал в конце темного тоннеля, по которому мой дед, как ему казалось, возносился к Ним из бренного мира. Он думал, что умирает и видит перед собою путь на небо. Бог подтвердил, что это и вправду путь на небо, но при этом Они объяснили, что умереть ему не суждено, а суждено вернуться в мир земной с Их посланием человечеству.
   Циники, вероятно, скажут, что причиной всему – сильнодействующие примочки из халмакистанских целебных трав: экстракт, дескать, поступал в кровь и дурманил рассудок Сальвадора не хуже галлюциногена; но узколобые маловеры всегда пытаются принизить и опошлить то, чего не способен постичь их бездуховный ум. Факт остается фактом: едва не умерев от переохлаждения, усугубленного потерей крови, наш Основатель проснулся другим – более совершенным, более цельным человеком, принявшим на себя особую миссию, послание, сообщение от Бога, которое Они давно пытались донести до человечества сквозь всеобщий хаос современной жизни и технических новшеств, но которое смог услышать лишь тот, чей ум, пусть даже заурядный, прикоснулся к неизбывному безмолвию перед лицом смерти. Возможно, кое-кто и раньше слышал Божественные послания, но не удержался на самом краешке смертельной пропасти и соскользнул вниз, так и не сумев передать этот сигнал своим ближним, – чего-чего, а смертей в предшествующее десятилетие было с лихвой.
   Так или иначе, когда в один прекрасный безветренный день мой дед очнулся, чувствуя, как в горло льется теплый чай, и увидел над собой двух смуглянок, показавшихся ему плодом воображения, он сразу понял, что сделался Единственным, Просветленным, Блюстителем, которому Господь доверил основать Орден, чтобы сеять на земле семена Их истинного учения.
   В свете этого уже не имело значения, кем был наш Основатель прежде и откуда явился сквозь шторм в здешние места – всплыл ли из морской пучины, вырос ли из-под земли или свалился с неба. Главное – Сальвадор очнулся, памятуя о посетившем его видении, осознал возложенную на него миссию и понял, что жизнь обрела смысл. Работы было – непочатый край.
   Однако перво-наперво следовало разобраться с брезентовой сумкой…
***
   Ближе к вечеру стало казаться, что последней части моего водного похода не будет конца. Я уже проплыла под серой аркой транспортного моста и под плоским дном железнодорожного, полагаясь в своей борьбе с приливом только на помощь попутного ветра. В узкости между Северным и Южным Квинсферри мне удалось немного расслабиться, но каждый мускул в верхней части тела словно горел.
   На дне суденышка хлюпала вода, набравшаяся во время моей борьбы с приливными брызгами, и я, опасаясь за содержимое дорожной котомки, ненадолго остановилась, чтобы вычерпать воду отжиманием носового платка, но тут же продолжила путь мимо золотистых песков и тихих прибрежных рощиц на правом берегу и двух разделенных молом причалов – на левом.
   От одного из пришвартованных танкеров отделился катер, который помчался в мою сторону. Докеры в ярких комбинезонах вытаращили глаза от изумления. Поначалу они отказывались верить, что мне не нужна помощь, но потом рассмеялись, покачали головами и сказали: давай-ка, мол, причаливай к берегу, если крыша окончательно не съехала, и ступай дальше на своих двоих. Ко мне они обращались «цыпочка» – на мой взгляд, оскорбительно, но, хочу верить, без задней мысли. Я поблагодарила за совет, они завели мотор и умчались вверх по течению.
   Наконец, в Крэймонде, перед шеренгой высоких свай, ведущих к пойменному островку, я повернула к берегу. Прежде чем ступить на твердую землю, вытащила из-под себя вещевой мешок – если и подмокший, то самую малость – и нашарила в нем пузырек с илом из реки Форт, чтобы освежить метку на лбу, которая, как я подозревала, смылась струями воды и пота. Круглое суденышко ткнулось в желтовато-серый песок. Мне стоило некоторых усилий твердо встать на ноги и разогнуть спину, после чего я принялась с наслаждением, хотя и небезболезненно, разминать все тело на глазах у лебедей, которые покачивались на водах реки Алмонд, и компании хулиганистых подростков, топтавшихся на эспланаде.
   – Эй, дядя, с тонущего корабля драпаешь? – выкрикнул один из них.
   – Нет, – сказала я, убирая в мешок сложенную лопатку, оставила камеру-челнок рядом с небольшими сходнями и стала подниматься в сторону подозрительной компании. – Кстати, я вам не дядя, а сестра.
   Парни были одеты в мешковатые штаны и фуфайки с капюшонами и длинными рукавами. Стриженные бобриком волосы выглядели сальными. Один взглянул на автомобильную камеру:
   – Дашь покататься?
   – Дарю, – бросила я, не останавливаясь.
   Меня охватило приятное возбуждение: как-никак первая часть похода удачно завершилась. Перекинув мешок через плечо, я шагала по эспланаде вслед за собственной тенью и жевала наан. Через несколько кварталов пришлось свериться с картой, и на Грэнтон-роуд передо мной возникли заброшенные железнодорожные пути (как раз там, где сейчас велосипедная дорожка). Еще через сотню ярдов на моем пути оказалась надломленная ветка, свисающая с дерева. Я срезала перочинным ножиком лишние сучки – и вот у меня уже был дорожный посох. С ним я отмахала вдоль бывшего железнодорожного полотна около трех миль, то ныряя под землю, то поднимаясь над вечерним транспортным потоком; в нос ударял запах выхлопных газов, небо пламенело закатными облаками, но я не отвлекалась: свернула к извилистому каналу Олд-Юнион и по его руслу дошла до тропинки, петляющей среди школьных площадок. Заключительный отрезок похода пришлось проделать уже в сумерках, но это было мне на руку: теперь путь пролегал по шпалам действующей железной дороги. Спрятавшись в кустах под насыпью, я прислушивалась к шуму локомотива, который приближался из-за поворота с восточной стороны и тянул за собой открытые двухъярусные автомобильные платформы.
   Состав, подрагивая, уходил за поворот, красный буферный фонарь трепыхался, как взволнованное сердце, а я все не вылезала из укрытия: у меня возникли кое-какие мысли.
   Впрочем, скоро я выпрямилась и зашагала дальше уже по насыпи, миновала заброшенную станцию и прошла под шумным узловым пунктом; теперь лишь пара улиц тихого эдинбургского предместья, Морнингсайда, отделяла меня от дома Герти Поссил, где к моему приходу готовился торжественный ужин.

Глава 5

   – Благословенная Исида! Светлейшая Исида! О! Какая честь! Мы удостоились такой чести! О-о!
   Сестра Герти Поссил, седенькая, хрупкая, годящаяся мне в бабушки, приветствовала меня Знамением, опустила керосиновую лампу на узкий столик и пала ниц, а вслед за тем подползла к моим ботинкам и принялась их оглаживать, как драгоценных живых зверьков.
   Герти Поссил была одета в ниспадающий балахон цвета овсяной каши, который лужей растекался вокруг нее по черно-белому кафельному полу прихожей. Украшенная витражом дверь захлопнулась у меня за спиной.
   – Благодарю, сестра Герти, – проговорила я с ответным Знамением, немного смущаясь оттого, что мои ботинки удостоились таких ласк. – Можешь подняться.
   – Добро пожаловать, добро пожаловать в наш скромный, недостойный дом! – причитала она, поднимаясь.
   Я помогла ей встать, придерживая за локоть, и она с открытым ртом уставилась на мою руку, а потом заглянула мне в глаза:
   – О, благодарствую, Светлейшая Исида!
   Она нащупала очки, болтавшиеся на груди, водрузила их на переносицу и тяжело вздохнула, будто вдруг лишилась дара речи. Позади нее, в темном коридоре большого мрачного дома переминался с ноги на ногу высокий грузный мужчина с массивной, почти лысой головой. Это был сын Герти, Люций. Он встретил меня в тяжелом лиловом халате поверх темных штанов, заправленных в гетры; шейный платок под двойным подбородком нелепо сбился набок. Растянув рот в улыбке, Люций долго и нервозно потирал пухлые руки, а потом произнес:
   – Эм-м-м…м-м-м…м-м-м…
   – О чудо-дитя, разреши Люцию взять твою суму, – сказала мне Герти Поссил и повернулась к сыну. – Люций! Суму Помазанницы, ясно тебе? Да не туда! Вот дубина! Что с тобой сегодня? – Она цокнула языком, благоговейно взяла мой посох и прислонила его к стоячей вешалке, сокрушенно приговаривая: – Мальчишка совсем от рук отбился!
   Люций неуклюже потопал ко мне, натыкаясь на мебель. Я протянула ему котомку. Широко улыбаясь, он принял ее у меня из рук, закивал, и его кадык запрыгал вверх-вниз, как головка голубя.
   – Скажи Светлейшей, что для тебя это большая честь! – велела Герти, с неожиданной силой хлопнув сына ладонью по животу.
   – Большая! Большая! – с улыбкой затараторил Люций, нервно сглатывая и кивая; он взвалил мешок на плечо и едва не своротил высокие старинные часы, но, кажется, сам этого не заметил. – Большая! – повторил он.
   – Брат Люций, – благосклонно кивнула я, пока Герти помогала мне раздеться.
   – Ты, должно быть, выбилась из сил! – приговаривала Герти, бережно вешая мою куртку на мягкие плечики. – Сейчас ужин соберу, а Люций приготовит тебе ванну. Ты проголодалась? Поди, ничего не ела? Позволишь омыть тебе ноги? Бедное дитя; на тебя больно смотреть. Измучилась?
   В зеркале, висящем рядом с крючками для одежды, я мельком увидела свое лицо в тусклом желтом свете керосиновой лампы. И вправду, больно смотреть. Но ведь я действительно выбилась из сил.
   – День был долгий, – согласилась я, наблюдая, как Герти пинками подгоняет сына к лестнице. – Мне бы чашечку чая, сестра Гертруда, и слегка перекусить. А уж потом можно будет и ванну принять.
   – О да, непременно! Прошу, называй меня Герти! Люций, бестолочь, наверх – в лучшую комнату!
   – Вот спасибо. – Я проводила глазами Люция, который грузно карабкался по ступеням, и последовала за его матерью в освещенную свечами гостиную. – Но сначала нужно сделать телефонный звонок: сообщить нашим, что добралась благополучно.
   – А как же! Непременно! Вот здесь…
   Герти развернулась, шмыгнула мимо меня под лестницу и распахнула дверцу чулана. Поставив керосиновую лампу на какую-то узкую полку, она подвела меня к деревянному табурету подле небольшой тумбочки, поверхность которой полностью занимал громоздкий черный аппарат с витым шнуром в оплетке.
   – Лампу оставлю тут, – сказала Герти.
   Она собралась уходить, но замешкалась, подняла глаза, потянулась к моей руке и с дрожью в голосе спросила:
   – Ты позволишь?..
   Я протянула руку для поцелуя. Тонкие, бледные губы Герти оказались мягкими и совершенно сухими, как бумага.