— Привет, старина, что у тебя? Отходишь понемножку?
   — Понемножку — да.
   — Что у тебя вообще? Еще приходят телеграммы с соболезнованием?
   — Приходят из областей.
   — Ясно. Провинция всегда запаздывает. А в мастерскую умельцы прут? Еще не предлагают выгодную покупку? Вспомнишь мое слово — торгашеские мухи начнут к тебе слетаться. О мухах не забывай, уши держи взведенными, как курок.
   “Он как будто догадался, что уже был почтенный Исидор Львович”.
   — Ясновидец ты, Тимур. Только что ушел покупатель, некий Песков. Денежный мешок. Не знаю, говорит ли тебе что-нибудь эта фамилия?
   — Как ты сказал? — не расслышал Спирин и хохотнул: — Пеньков? Бывший шпион?
   — Есть такой искусствовед Песков. Иногда пописывает в “Культуре”. Знаком?
   — Вроде что-то где-то когда-то читал или слыхивал краем уха, — пренебрежительно хмыкнул Спирин и спросил иным тоном: — И что он хотел, американский шпион?
   — Хотел по выбору купить десять картин за двадцать тысяч долларов.
   — И что? Совершили сделку?
   — Не собираюсь торговать картинами деда. Тем более — дарить. Двадцать тысяч — это значит две тысячи за каждую. То есть даром. Понимаешь?
   — Правильно. Умница, — одобрил Спирин. — Гони всех спекулянтов в шею. За шкирку — и спускай с лестницы. Под женю коленом. Чтоб летели, сверкая каблуками.
   — В общем-то, деньги мне нужны. На сберкнижке у деда денег не оказалось. Буду продавать “жигуленка”. Ты не знаешь, как это делается?
   — Полагаю — каин проблем. Надо встретиться и переговорить.
   — Когда?
   — Хоть сегодня. Через час. Хоп?
   Он повесил трубку так же внезапно, как и позвонил, этот довольно-таки загадочный Тимур Спирин, когда-то бывший среди сокурсников на виду, “самый смелый и сильный парень” в университетском братстве, обретший в последние годы после Афганистана и Чечни совершенно новое, независимое качество полностью уверенного в себе человека.
   “Он живет иначе, чем я, чем Мишин и Христофоров, работает в какой-то крупной охране. Встречаемся мы редко. А товарищем в университете он был отличным, — раздумывал Андрей после звонка. — Тимур, конечно, озадачил всех, когда у Мишина сказал, что Россию спасет оружие”.
   И Андрей припомнил, что на следующий день позвонил Станислав Мишин и, заговорив о вчерашней встрече, засомневался: “Не провокация ли мысль Тимура насчет пиф-паф? В наши проститутские времена никому с разбега нельзя верить. Даже бывшим друзьям. А пиф-паф — это мечты о гражданской войне. Упаси Бог от кровопролития. Ты веришь в искренность Спирина?” — “Пытаюсь понять, почему именно он это сказал, — ответил Андрей и спросил шутя: — А мне ты веришь в наши предательские времена?
   “Тебе да, а себе не очень, — тоже отшутился Мишин. — Ибо меня не печатают, и в доме — ни копья. Иногда так и хочется какую-нибудь всесильную задницу лизнуть, фальцетом дифирамбик пропеть”. — “И как же ты?” — “Страдаю, как Прометей, но пока держусь, рычу в письменный стол, а по ночам отбиваю поклоны во славу нашей гласности, демократии и свободы. И заметь — при этом рыдаю в припадках благодарности от того, что живу в эпоху Мишки Меченого, Яковлева-Иуды и Всенародно избранного. Смею надеяться: ты переживаешь, как говорят дипломаты, аутентичные чувства. Пока!”
   Спокойного и благоразумного Мишина смущала безбоязненность Спирина, высказавшего мысль об оружии, расхожую мысль, родившуюся на улицах еще в октябре девяносто третьего года.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

   Он внес запах ветра солнечной осенней улицы, без слов, до хруста пальцев тиснул руку Андрея, скинул в передней куртку с надписью на спине “Сони”, мимолетно глянул в зеркало, пригладил светлые волосы над обозначившимися залысинами. И весь физически добротный, в хорошем костюме, распираемом в предплечьях мускулами, вошел в комнату, чуть переваливаясь походкой борца.
   — Ну, ничего, ничего, дышим, Андрюша, — сказал он, похлопывая Андрея по спине. — Надо жить, браток, и не впадать в мировую скорбь, пока сам не сыграешь в ящик. Все под луной ходим.
   — Успокоил. Премного благодарен. Ты меня уже утешал теми же словами. Повторяться — не жалеть время.
   — Кашу маслом не испортишь. Не ершись. Все эти утешения банальны, как насморк. Так вот, насчет машины, — перешел к делу Спирин и, как в переизбытке силы, заходил по комнате, разглядывая книжные стеллажи, заваленный бумагами письменный стол. — Так вот, слушай, Андрюша. Машину можно продать двумя способами. Через магазин, а это долгая волынка с оформлением. Поседеешь, пока деньги получишь. Или — по доверенности, если налицо покупатель. А покупателя мы найдем. Хоп? Оформляешь на него доверенность, отдаешь счастливцу ключи, а он тебе — пенензы наличными. Сколько ты хочешь за своего “жигуленка”?
   — А черт его знает.
   — Ясно. Если не возражаешь, беру все на себя. Тебе нужно будет поехать со мной и с покупателем к нотариусу, поставить подпись, а потом получить деньги. Согласен на такой ход дела?
   — Одна неясность, — сказал Андрей, отмечая про себя быстроту и деловитость физически неторопливого Спирина. — Неясность в гонораре. Ты же не будешь все это делать даром, из-за любви ко мне. Из-за студенческой солидарности. Новые времена — новые песни, Тимур.
   — Иронист. Не выливай яд не в ту рюмку… Гонорар не с тебя, а с покупателя, су-укина сына, — проговорил Спирин, выдернул из ряда книг солидный том и наугад раскрыл его. — Ага, Плутарх! Мужественный был мудрец. Истину, а не байки писали древние. Не в пример христопродавцам Волкогоновым. — И втискивая книгу на место, любовно провел рукою по корешку. — Пусть мелочи тебя не волнуют. Хоп?
   — Что значит “хоп”?
   — В некоторых местах Азии “хоп” — значит, “согласен”. Это знает наш друг — прозаик Мишин. Ладно. Ты говоришь, некий быстряк Пеньков-Песков торговал у тебя картины? И давал двадцать тысяч баксов? А ты не против показать мне мастерскую, я хотел бы посмотреть, сто лет не был…
   — Пойдем, посмотрим.
   Андрей взял ключи, а когда они вышли на лестничную площадку и он открыл дверь мастерской, желтовато-белое солнце хлынуло им навстречу в большие окна и все стены сверху донизу засверкали, заструились, вспыхнули в этом нежарком солнечном водопаде.
   — Ого! — вскрикнул Спирин, поворачивая голову во все стороны. — Целая галерея, клад, зал Русского музея! Рассчастливый ты человек! Это ты соображаешь, миллионер? Как-то раньше я глупарил, не вполне замечал, хотя разика два заглядывал в мастерскую. Глазел не теми глазами. Ну, ну, ну! Как бы я сказал по-журналистски? Ему не нужно было присваивать, как всем бездарям, фетровую шляпу с пером а-ля Рубенс! Ну, ну, ну! — говорил он, переходя от картины к картине и жадно перебегая прозрачными глазами по холстам. — Красота! Потрясительно! Постой, кто давал тебе двадцать тысяч баксов за десять картин? Песков? Хренков? Ах, классическая сука! Заткнуть бы ему глотку, удаву!
   — Заткнуть глотку? Как это понимать, Тимур?
   — Чтоб впредь не совался к тебе с научно-фантастическими предложениями. А понимать так. Со спекулянтскими жлобами иной раз помогает душевный разговор, другой раз — внушение по шее. Бывает и третий раз — когда плач и скрежет зубовный, как старцы писали в летописях.
   — Оставь это, — сказал с неприятием Андрей.
   — Брезгливый ты, Андрей, что похвально. Но жизнь такова, — Спирин в приливе неразрушимого здоровья размял плечи, выдохнул воздух, как после борьбы. — На всякого беса должен быть бес, но… с рогами.
   — Оставь в покое Пескова. Он не так поймет. Дед в какую-то трудную минуту занял у него деньги и остался должен. И я обязан вернуть долг. Хочу, чтобы память о деде была чистой.
   — Ну, ну, ну! Ухарь купец, удалой молодец! — прищурился Спирин. — Сколько Демидов был должен?
   — Полтора миллиона. У Пескова расписка.
   — Полтора миллиона — мелочь и слякоть! Но ты ни копейки возвращать не обязан. Скаж-жи на радость — новоиспеченный бальзаковский Гобсек с долговыми расписками! Его аппетиты малость бы укоротить надо, чтоб не шибко чавкал и жевал! Считай, что с Песковым проблему решим. Плюнь, разотри и позабудь. Забота моя. Хоп?
   — Нет, Тимур, тут мое дело, — не согласился Андрей. — Здесь я разберусь.
   Спирин миролюбиво хохотнул:
   — Идеалист, Павел Корчагин, рыцарь из советского времени. Неужели тебе важно, чтобы какой-то клоп Песков считал тебя образцом чести? На хрен тебе такая забота и радость?
   “В Спирине странная нераздумчивая сила, будто он сам определил ее в себе, чтобы делать все, как считает нужным. Откуда эта уверенность? После Афганистана и Чечни? Или связано с его службой, где он без рефлексий научился преодолевать ухабы жизни?”
   — Все равно — оставь в покое Пескова, — повторил Андрей. — Прошу тебя помочь только с машиной. Если не трудно.
   — С машиной заметано. Я сказал — и не напоминай, — бросил Спирин, тяжеловатой раскачкой продолжая двигаться по мастерской, и раздернул занавеску, закрывающую “Катастрофу”, дохнувшую жутью гибельной ночи. — Ну, ну, ну! Господи помилуй! — воскликнул он. — Страшноватенько! Что-то из ряда вон! Апокалипсис девяностых годов двадцатого века! Горящий Белый дом и баррикады — слабее. Твой дед, Андрей, карающий колдун, не пощадит никого! Ты не в деда ли? Зло помнишь? Хреновину говорю, — поправил он себя, озираясь на пейзажи и портреты на стенах. — А тут другая страна: сплошной блеск — красное, желтое и синее — радость, как у импрессионистов, а он никак не импрессионист. Реалистические портреты — первоклассные. Короче — выход из ада в поле истины, как говаривали в античные времена. У твоего деда нет любви к року. Он не стоик. Эти ребята утверждали, что надо быть бесчувственным и бесстрастным к трагедиям жизни… да и к судьбе. Я не солидарен с твоим дедом. После некоторых картин заработаешь бессонницу. Я скорее — стоик, но особый — терпеть не могу слизняков и иуд с самоварными деммордами. А твой дед — Робеспьер… Да. Демидов — талантище! Мамонт! Что ты будешь делать со всем этим царством?
   Спирин вышел на середину заливаемой солнечным светом мастерской, показавшейся Андрею веселой, живой, как при жизни деда, окинул прищуренными глазами картины, скульптуры, мраморные и гипсовые бюсты, деловито спросил:
   — Как ты обойдешься с таким наследством? Надеюсь, оно завещано тебе?
   — Да.
   — Так что ты будешь делать?
   — Откровенно говоря — не знаю.
   — Всерьез не знаешь?
   — А что?
   — Не знаешь или лукавишь, Андрюша? Если всерьез не знаешь, может быть, помочь, подумаем, сообразим вместе.
   — И что же такое сверхразумное мы можем сообразить, Тимур? — спросил Андрей, вспомнив о помощи, предлагаемой ему Песковым.
   — А ты не смейся, — сказал Спирин, хмуря брови. — У меня и моего шефа достаточно высоких связей. Достанем Русский музей в Петербурге, убедим купить шедевры. Там им гарантирована вечность. Есть, кстати, и другие музеи.
   Андрей сказал:
   — В последние годы музеи картины не покупали. Приезжали, смотрели, ахали и в конце концов извинялись: денег нет.
   — Найдут. И купят, — проговорил Спирин и похлопал по плечу Андрея. — Рычаг требует, чтобы кто-то приложил усилия. Не так, что ли, Андрюша? Жизнь есть жизнь, а без денег жисть плохая, не годится никуда. Так наяривали советские граждане в годы нэпа. Вроде песенка начиналась так: “Всюду деньги, деньги, деньги, всюду деньги, господа, а без денег…” ну и так далее, конец ты знаешь. Смешно, конечно, но — жестокая реальность. Как я понимаю, ты безработный журналист, пенсию и соросовскую стипендию не получаешь — и деньжата тебе необходимы. Ибо — “а без денег жисть плохая, не годится никуда”.
   — Ты обещал мне помочь продать машину, — сказал Андрей, уходя от разговора, создающего душное беспокойство, как будто вся жизнь его теперь зависела от судьбы мастерской. — Давай не будем сейчас о картинах. Денег от продажи машины мне пока хватит.
   — Какие это деньги? Мелочь. Труха. На сигареты “Прима”, — сказал Спирин. — Надолго тебе их не хватит. Я имею в виду, Андрюша, полную обеспеченность. Это Париж, Штаты, Швейцария, Канада — вольному воля, были бы бумажки. И наплевать тебе тогда на проститутку журналистику. Мне, например, наплевать. Я презираю эту купленную-перекупленную, миллионы раз изнасилованную мадам. А Демидов оставил тебе богатство на всю жизнь.
   — Надежды — сны бодрствующих, — усмехнулся Андрей.
   — Хорошо сказано! Знаю, что формула какого-то философа, но кого — забыл, — самолюбиво признался Спирин. — Чьи слова?
   — Кажется, Платона.
   — А не Пифагора? Впрочем, ты был примерный студент. Интеллектуал. Эрудит. Я ходил в шалопаях.
   — От примера я был далек. Но кое-что читал. Так же, как и ты. Не прибедняйся, — сказал Андрей. — Ты немного, Тимур, заблуждаешься. Это не богатство. Не то слово, не то. Это талант деда. Его бессмертие… В завещании он просил сохранить своих детей. Он так и написал: “детей” сохранить”, как позволит мне жизнь. А придет время, не сейчас, подарить их Третьяковке.
   Спирин пригладил залысины белесых волос, думая о чем-то, свел руки на выпуклой груди, посмотрел на Андрея, как глядят на человека, собирающегося сделать безумную выходку.
   — Кто в наше идиотическое время делает такие царские подарки? Все летит вверх ногами, полетят и дармовые картины в Третьяковке. Их запросто разграбят ее работнички. Ты слышал, какой грабеж устроили в запасниках Эрмитажа? Картины уходят на Запад как по конвейеру. А вообще-то, что не оценено, в нашем диком родном капитализме считают бесхозным. В лучшем случае — безделушкой. Ты отдаешь отчет, что будет с картинами?
   — Отдаю. Но сейчас картинами торговать не буду, — сказал Андрей. — Во-первых, мне надо составить опись. Во-вторых, буду скромно жить на деньги от машины. Наконец, у меня две прекрасные библиотеки — отца и деда. Одну постепенно можно продавать.
   — Идеалист! — наморщил брови Спирин. — Серьезные книги плохо идут. Публика жрет глазами телевизионные сериалы. Покупают чернуху и порнуху. Каковой, надо полагать, в твоих библиотеках нет.
   — Чего нет, того нет.
   — Мне все ясно. Думай, Андрюша, думай. Так ты сказал: “надежды — сны бодрствующих”? Хоп, здорово сказано! Умели древние заключать слова в формулы. Творили мудрость! Кстати, когда начнешь продавать библиотеку, сообщи мне. Возможно, я куплю. Если не всю, то часть. Никаких обид. Все дружески. Будь здоров, Андрюша! — Спирин притянул Андрея, по-приятельски полуобнял его, обдав здоровым жаром крепкой, как камень, груди, договорил: — Где моя экипировка? Вроде я раздевался в передней. Завтра позвоню. И, возможно, завтра состряпаем доверенность.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   Деньги были завернуты в зеленую бумагу, — увесистый сверток, в котором должно быть двенадцать миллионов, — и Андрей спросил, чтобы не показаться через меру доверчивым:
   — Здесь все?
   — Можешь не считать, — сказал Спирин. — Отдай покупателю ключи и секретку.
   Покупатель, молодой, с круглой проплешиной человек, то и дело обнажающий улыбкой лошадиные зубы, без нужды суетливый, уже сидя на переднем сиденье рядом с Андреем, цепкой рукой подхватил ключи и секретку, проговорил вкрадчиво:
   — Половину налога, уважаемый господин, возместили бы мне, было бы чудненько, по-божески, а?
   — А ну верни ключи, букашка! — приказал Спирин властно. — Тебе не машину, а ишаков покупать. На кой хрен тебе возмещение? Не доволен?
   — Чего вы, Тимур Михайлович? — завертел стриженой головой лошадинозубый, и Андрей увидел его испугавшиеся глаза. — Я так, к слову. Доволен я, как нельзя доволен.
   — То-то. Самоисправление — это самоусовершенствование, понял, купец-удалец? — тем же тоном сказал Спирин. — Сиди и молчи, как три дурака на свадьбе.
   — Молчу я, молчу. Что вы…
   — Все! — завершил Спирин. — Машина приобретена. Документы оформлены. Деньги получены. Ключи отданы. Шампанское пить не будем. Меня — до Калининского, Андрея Сергеевича — куда скажет. Поехали.
   Всю процедуру “продажа-купля” Андрей просидел в пока еще своей машине, на стоянке напротив конторы нотариуса, где оформлением занимались Спирин и лошадинозубый молодой человек. Андрей потребовался на полминуты поставить подписи, после чего Спирин с внушительным видом сказал: “Дальше ты здесь не нужен, покури в машине, помечтай”, — и похлопыванием по спине выпроводил из конторы. Все оказалось гораздо проще, чем он ожидал. Все было сделано в течение часа. Он не подозревал, что Спирин обладает неотразимыми способностями, обладающими чем-то вроде внушения.
   “Не может быть, чтобы Чечня сообщила ему такой опыт, — думал Андрей, когда новый владелец машины включил зажигание и плавно, проверяя мотор, начал разворачиваться от нотариальной конторы. — Странно: я заметил, что все служащие в конторе смотрели на него с робостью… Боялись они его, что ли?”
   До Калининского проспекта ехали молча. Не доезжая до “Казино”, лошадинозубый владелец машины заерзал, заискивающе обернул к Спирину стриженную под ежик голову.
   — Где остановить, Тимур Михайлович?
   — Возле, — приказал Спирин, не поясняя, где это “возле”.
   “Они знают друг друга, но почему-то Спирин очень резок с ним”, — подумал Андрей и услышал добродушный голос Спирина:
   — Ты вот что, Андрюша. С панталыку не пропадай. Найдем купца и на “конюшню”. Возьмем не меньше трех тысяч баксов. Гараж ведь тебе не нужен. Ну будь здоров!
   Машина затормозила неподалеку от “Казино”, под огромной рекламой “Мальборо” с соблазнительно выдвинутой из пачки сигаретой. Андрей не успел ответить, так как в эту минуту не думал о продаже гаража, Спирин тиснул ему локоть (“перезвонимся“) и, ловко выхватив свое плотное тело из машины, хлопнул дверцей.
   — Ох, силен, — выговорил лошадинозубый, провожая завистливым взглядом борцовскую фигуру Спирина, шагающего по тротуару раскачкой.
   — Вы хорошо знакомы? — спросил Андрей, не намереваясь спрашивать о том, что было явным, и добавил с опережением ответа: — Впрочем, понятно. Меня на Большой Гнездниковский, если не трудно.
   “Почему я сказал Большой Гнездниковский? Я не мог себя пересилить, не мог позвонить после той нелепой встречи. И она тоже. Нет, я не могу прийти к ней, как будто ничего не произошло… Так зачем же я назвал Большой Гнездниковский?”
   — Чего это вы, а? Головка болит? Не с перепою ли?
   — Что? — Андрей глянул на водителя. Лошадинозубый растянул губы изображением улыбки.
   — Чего-то вроде застонали вы. Машину никак жалко? А?
   — Чушь!
   — Двенадцать “лимонов” в карманчик положили — тоже не презерватив купить, ха-ха! Не двенадцать штук баксов, а все ж!..
   — Давайте-ка помолчим. Вы — владелец машины. И все между нами закончено.
   — То-очно. Я — кобыла моя…
   Но все между ними было закончено, когда с солнечной многолюдной Тверской въехали через арку в Большой Гнездниковский переулок, узкий, прохладно покрытый тенью, и остановились перед старым многоэтажным домом с полукруглыми эркерами, еще не по-осеннему блещущими стеклами на верхних этажах. Андрей вылез из машины, в знак прощания приложил два пальца к виску:
   — Привет. Надеюсь, больше не встретимся. Счастливо ездить!
   — А кто ё знает! — откликнулся тот по-приятельски. — А может, и свидимся!
   — Думаю — нет.
   — Бывает, и старушка рожает. О кей!
   Он развернул машину и через арку, наполненную солнцем, выехал на Тверскую.
   Сверток с деньгами, плотно втиснутый в карман, давил на грудь, и, может быть, потому, что ему не понравился лошадинозубый покупатель, или потому, что стало вдруг жаль потери, словно бы живого существа, с которым был связан несколько лет, облегчения от продажи не было.
   Он стоял на тротуаре перед домом и смотрел вверх, на окна, горящие на сентябрьском солнце, влюбленный мальчишка под окнами возлюбленной.
   В одну из бессонных ночей после смерти деда ему представилось в полузабытьи, что они сидели в ее комнате перед раскрытым окном, и он на какую-то секунду взглянул на нее, готовясь спросить что-то страшное для себя и для нее, и сразу сбилось дыхание, а она откусила кончик нитки, опуская голову к какому-то шитью. Смеясь от страха, он еле выговорил: “Я люблю вас”. Она посмотрела на него изумленными глазами и медленно спросила непонятое им: “Джинн — гений добрый или злой?”
   Он не знал, что ответить ей, и потом все утро искал ответ, не в силах угадать, что она хотела спросить, какое отношение к его словам имел джинн.
   “Почему джинн? Что за джинн? Из восточных сказок? Что за чертовщина?” — думал Андрей, весь перетревоженный воспоминаниями сна, и необъяснимо зачем стоял перед домом Тани в уже пахнущем осенью переулке, тесно заставленном вдоль тротуара машинами.
   И ругая себя за отсутствие воли, за половинчатость, он дошел до арки на Тверскую, оглушенный ревом непрерывного металлического скопища машин, толчками ползущих в сторону Пушкинской площади, потом вторично повернул в тихий переулок, дошел до противоположного конца, и на углу, возле автоматной будки, возникла мысль позвонить Тане, сказать лишь два слова: “Здравствуйте, Таня”, — и, услышав ее голос, повесить трубку. В сущности, нейтральное “здравствуйте” ни к чему его не обязывало, только прозвучало бы по телефону чересчур по-мальчишески.
   Ее колющая холодком, запомнившаяся фраза в ресторане: “Если найдешь нужным, позвони” толкала его в вечернем одиночестве к телефону, он набирал ее номер, но сейчас же бросал трубку, заслышав свободные гудки. Он не мог переступить через то чувство горчайшего разочарования и ревности к детской безгрешности Тани, на самом деле не такой уж искренней, не такой нерасчетливой, как увиделось в тот неудачливый день, запомнившейся ему пшеничной золотистостью длинных волос и незавершенной в уголках губ улыбкой, предназначенной всем.
   “Не понимаю, почему в ресторане она перешла на “ты”? Что здесь было — игра?”
   В телефонной будке с разбитыми стеклами, пропахшей какой-то кислятиной, сплошь искарябанной монетами, он снял замызганную телефонную трубку, набрал вялым, скрипящим диском номер Тани, опасаясь, что дряхлый автомат не сработает. Но связь работала — зазвучали длинные пунктиры гудков (у Андрея мгновенно перехватило дыхание), послышался женский голос, кажется, голос Тани, знакомый и незнакомый, будто у нее был насморк или болело горло.
   — Да, я слушаю, пожалуйста…
   — Здравствуйте, Таня, — сказал Андрей и не успел повесить трубку, поднятый голос Тани отдался в ушах жестяным звоном испорченной мембраны:
   — Андрей? Это вы? Вы откуда звоните? Из дома? Откуда? Как я рада вас слышать, Андрей!
   — Здравствуйте, Таня, — произнес он негромко и, овладев собой, проговорил: — Таня, я из автомата… у вашего дома. Как вы живете, Таня?
   Ему почудился не то задавленный плач, не то прерванный вскрик, слабый поперхнувшийся звук, искореженный мембраной, отдался в ушах, и, прорываясь как сквозь препятствие, ее голос умоляюще заспешил:
   — …Я вас жду, поднимитесь ко мне. Я одна. Подымитесь, пожалуйста, прошу вас! Очень прошу!..
   Все, что должно было произойти после его звонка, было выше его понимания. Она хотела встречи, и он почувствовал пугающую обезоруженность, не зная, что будет говорить ей и что будет говорить она.
   — Вы сядьте вот здесь, напротив, а я в свое кресло-качалку, но подальше от вас, чтобы не заразить. У меня, наверное, грипп, он меня так мучит, даже тошнит, и я замерзаю. Ах, как это хорошо, Андрей, что вы пришли! И как хорошо, что вы позвонили!..
   Таня, накрывшись до подбородка пледом, сидела в кресле-качалке, на своем излюбленном месте, наивно показывая этим, что ничего не переменилось в их отношениях. Да, ничего не переменилось в ее комнате, и он видел всю ту же изящно-дорогую мебель, по вкусу, должно быть, Киры Владимировны: туалетный столик, трехстворчатое зеркало, флакончики духов, увеличенную фотографию Мэрилин Монро рядом с Любовью Орловой и фото английской манекенщицы, тоненькой, как паутинка, Твигги, русские пейзажи над четырьмя застекленными книжными полками. Кира Владимировна держала чистоту в квартире, и в комнате Тани все было опрятно, от зеленого ковра на полу исходила травяная свежесть. Все выглядело как в первый раз, когда он пришел к ней, только тахта в углу была не совсем прибрана, накрыта наспех цветным покрывалом (по-видимому, там до звонка Андрея лежала больная Таня), и что-то испорченное нездоровьем было в ее бледном лице, потрескавшихся, наспех подкрашенных губах, в ее опухшем носе, к которому она прикладывала платок, несмело улыбаясь Андрею.
   — Наверное, я сейчас похожа на кикимору, правда? — сказала она, оправдываясь и боязливо ожидая, что он ответит.
   — Не знаю, что такое кикимора, — нашелся Андрей, не без усилия входя в манеру разговора, какая раньше установилась между ними. — Ни разу не видел, что за создание.
   — Я тоже, — хрипловато ответила она и поперхнулась, прижала платок к горлу, к губам, сделала глубокий вдох и заговорила увереннее: — Наверно, создание с широченным носищем и ужасным басом. А это почти мой портрет! Смешно! Да, смешно и гадко! — добавила она сорвавшимся голосом и с запрокинутым лицом отбросилась в кресле, положив кулачок с платком на подлокотник, завесив глаза подчерненными ресницами, и стала раскачиваться. Кресло поскрипывало.
   “Во сне было не так, и она была другой, — вспомнил Андрей. — Она что-то по-домашнему шила, наклонялась, откусывала нитку”.
   — Что смешно и гадко? — спросил Андрей.