— Андрей, Андрюшенька-а…
   Когда он увидел на площадке восьмого этажа сгорбленного на ступеньках Василия Ильича с театрально протянутыми к нему руками, как если бы умолял о пощаде, то понял, что случилось что-то непредвиденное и опасное, и бросился наверх к нему, крича:
   — Что? Что, Василий Ильич?
   “Неужели еще что-то?.. — пронеслось в его голове. — Значит, правда, одно к одному?..”
   Воздетое навстречу лицо Василия Ильича передергивалось, от рыданий седая голова тряслась, он повторял узким голосом:
   — Ты посмотри, посмотри… что они наделали… Дверь в освещенную из конца в конец мастерскую была открытой, и Андрей вбежал в химический сернистый запах невыветрившейся гари, в такую знакомую ему мастерскую, изуродованную слепыми пустотами на стенах, дымно тлевшим костром, торчащими из него рамами изломанных картин. Он узнал только одну “Баррикаду”, обугленные альбомы, увидел затоптанную в пол занавеску перед мольбертом, где раньше стояла недописанная “Катастрофа”, и на этой занавеске отвратительные кольца человеческих испражнений.
   — Так и знал — что-то случится!.. — выговорил со стоном Андрей. — Все одно к одному. Пришла беда, отворяй ворота! Сволочи, сволочи!
   Все, разъятое и грубо увиденное сейчас в мастерской, все, что порой предчувствовал он после смерти Демидова. Это сознательное насилие, цинизм, надругательство вызвали в нем взрыв бешенства, удушающими лапами перехватили горло.
   — Надо держать удары? Принимать удары? Спирин прав? — вслух заговорил через зубы Андрей, шагая по мастерской. — Удары? Чьи удары? Как их держать? Что-то мне чересчур везет, счастливчику…
   — Андрюшенька-а, — пробился к нему вибрирующий голос Василия Ильича. — Все же, может, в милицию надо? Господи, спаси и помоги, что делать, хоть убейся, хоть криком кричи…
   Андрей попросил хрипло:
   — Не надо кричать. — И обвел глазами разгромленную мастерскую. — Мы сейчас в комнате эха, Василий Ильич. Кричи, вопи, плачь — услышишь эхо. Никто не поможет. Никто. А что милиция? Что она? Убежден — та же комната эха. После девяносто третьего года я не верю никаким милициям!
   Василий Ильич вскрикнул жалостливо:
   — Ох, я же читал статьи-то твои!.. А недавно ты опять демократов этих и омоновцев… А кто ж искать бандитов будет?
   — Помолчим, Василий Ильич, хорошо? Андрей обнял за плечи маленького сухонького Василия Ильича, и они начали ходить по мастерской в родственном единении несчастья, уже не говоря друг другу ни слова.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

   Поздним вечером Андрей позвонил Спирину и рассказал все, что случилось в мастерской Демидова, надеясь на опытный совет. Спирин, не интересуясь подробностями кражи, спросил:
   — Ты вызывал милицию?
   — Нет.
   — Звонил в угрозыск?
   — Нет.
   — Идиотизм крепчал! Что до угрозыска, то старых сыщиков согласно хрен знает каким реформам — почти разогнали. Но среди молодых есть разные ребята. Попадаются и способные. Живем в Содоме, поэтому результат будет или не будет, все в густом тумане, но лучше хрен целых, хрен десятых, чем хрен без десятых.
   — В результат не верю. Судя по газетам и ящику, почти никого не ловят. С милицией у меня отношения премилые. В последних статьях в “России” я вспомнил рыцарей девяносто третьего года. И были анонимные любезные звонки, обещали мне самую серьезную жизнь. Ты что замолчал, Тимур?
   — Думаю.
   — О чем? О моей нежной любви с милицией?
   — Приходят не самые зрелые мысли, старик.
   — А именно?
   — Этот жлоб… как его… о котором ты мне говорил… Песков заявлялся в мастерскую Демидова?
   — Не он один. Иногда мастерская превращалась в проходной двор. Дед любил возбудить публику.
   — Я не про публику. А о продавцах и перекупщиках. Данной своры сейчас — вагон и маленькая вагонетка. Купят и перепродадут мать родну.
   — Знаю, что у Пескова магазинчик возле Арбата. Дед изредка продавал ему пейзажи.
   — Украденные картины в магазинчиках вряд ли продают.
   — Подозреваешь Пескова, Тимур?
   — Ни хрена подобного. Он на такое не пойдет. Впрямую. Но надо за что-то ухватиться. Не исключено — Песков обнюхивает мастерские и весь торгашеский гадюшник. И наверняка в курсе спроса и предложений. Пожалуй, начинать надо с него. Начнем, если прикажешь? Хоп?
   — Каким образом?
   — Из уважения к тебе. Адрес и телефон у меня есть. Его визитку ты мне дал. Не откладывая, завтра утром надо нанести визит и… что называется, побеседовать. Хотя в живописи я понимаю, как — енот. Лучше поехать бы вместе. Как ты?
   — Я готов. Где встретимся?
   — Дай подумать. Н-да. И все-таки… сподручней мне сначала одному. У меня, старик, свой метод разговора, который тебе не очень нравится. Ты весь остался рафинированным интеллигентом…
   — Какого черта ты заговорил о моей интеллигентности? Не кажусь ли я тебе сопливой размазней? Для уточнения попробуем, кто чью руку положит? Несмотря на твои бицепсы. Твое преимущество — карате. И в этом случае я рафинад.
   — Ни в коем случае. Никакого преимущества.
   — Не скромничай. И я скромничать не буду. Каждое утро я балуюсь гантелями. Приучил дед.
   — Ты нервничаешь, Андрей. Все будет — хоп и ни пипи!
   — В каком смысле?
   — Выживем. Все будет в ажуре. Несмотря на все принятые меры. Надо уметь держать удары. Прорвемся.
   — Все остроты, Тимур, кажутся мне сейчас дурацкими.
   — Старик! Если я произвел на свет несерьезную мысль, подвергни ее осмеянию. Так приблизительно говорил великий Лао-цзы. Я смеюсь.
   — Над кем? У меня нет желания смеяться, Тимур. Значит, ты не отказываешься мне помочь?
   — Мне приятно и лестно тебе помогать, старик. Завтра жди моего звонка. А вечерком — заеду.
   — Благодарю, Тимур. Я твой должник.
   — Охо, не расплатишься! Опять смеюсь и сворачиваю своему смеху шею.
   Андрей положил трубку, вытер испарину на висках, неудовлетворенный разговором со Спириным, должно быть, находившимся немного в подпитии, — вероятно, он позволял себе расслабиться по вечерам, — взглянул на черно-фиолетовое незанавешенное окно, на громоздкие антикварные стенные часы, одномерно поскрипывающие в сонном воздухе медным маятником.
   Было десять минут двенадцатого, время позднего вечера, медленно входившего в гущу ночи, обещание бездушной поры бессонницы, мучившей Андрея после смерти деда в опустевшей квартире, без звука родного голоса, без мощного храпа из соседней комнаты, прерываемого вдруг чертыханьем, кашлем, ворчанием во сне. Это нередко веселило Андрея, было привычной естественностью и надеждой на завтрашнее утро, на общение близких людей, хотя никто из них сентиментальностей не допускал.
   “Почему он сказал, что я остался рафинированным интеллигентом?”
   Андрей, не раздеваясь, лег на тахту в комнате деда виском к зябко потянувшему от стены холодку, за которым была опакощенная, разграбленная мастерская, и закрыл глаза, заставляя себя не думать ни о чем. Тишина забытья паутиной наплывала на него. Но тотчас звенящий треск телефонного звонка отдался болью в голове и, вздрогнув, он вскочил, сел на край тахты, сразу почему-то не решаясь подойти к телефону, снять трубку. Потом посмотрел на неуклонно и скрипуче отстукивающие стенные часы — было ровно двенадцать. Бесовское время полночи, как говорил покойный Демидов, суеверно не любя начальную пору ночи, когда поют первые петухи. Телефон не замолкал. Андрей снял трубку, молодой бодрый голос был незнаком ему:
   — Как здоровье, Андрей Сергеевич? Как жизнь течет? Уж извините, здоровье ваше нас беспокоит. Давление, пульс какой?
   — Неужели вас интересует мое здоровье? — ответил Андрей, сразу вспылив. — Кто вы такой? Академик от медицины?
   — Ни-ни, никогда, — медово заверил голос. — Интересуемся, какую еще статеечку интересную сочинили? Третью годовщину все газетки отметили, но вы ярко, очень смело… Мы — читатели ваши. Про гестапо еще хотим прочитать, про господина министра, про зверства… Может, вы на убой коснетесь и личности президента? Разрешите ждать в печати? В какой газетке? А? В “России”? Или — в “Независимой”?
   — Сообщите адрес, отвечу телеграммой.
   — Не отвечаете, жаль, не умный вы человек, — сахарно пропел голосок, стих и вдруг разъяренно, коряво, словно кто-то другой выхватил трубку и заговорил: — Раздолбай, мать твою так! Мы тебя раздавим, как харкотный плевок! Твою голову найдут в помойке или в целлофановом пакете у порога твоей квартиры. Мы тебя достанем. А пока ты еще дышишь, будем тебе звонить каждую ночь. Чтобы ты понял, вошь, — мы рядом! Замков от нас нет, и с твоей квартиркой и с мастерской мы уже знакомы. Твоих ключей не надо. Свои есть! Заранее прими соболезнования, сука!
   Там, в глубине бесовской ночи, оборвали разговор, но Андрей все еще держал частившую гудками трубку, затем с силой придавил ее к рычагу. И внезапно подчиняясь уже испытанному в девяносто третьем году чувству, он отодвинул нижний ящик дедовского стола, где за кипой рисунков лежал в жестяной коробке из-под монпансье обернутый тряпочкой “вальтер” — и, взглянув, задвинул ящик, пахнущий прелью дерева, снова лег на тахту, думая с ударами крови в голове:
   “Какое было бы счастье, если бы кто-нибудь из этой сволочи ворвался сейчас в мастерскую или в квартиру, ни секунды не задумался бы — выпустил бы всю обойму!”
   Чтобы снять возбуждение, он выпил полстакана водки, но уснул только на рассвете; очнулся же в восьмом часу утра с тяжелой головой, и в сознании вертелась одна и та же мысль: “мастерская, ночной звонок, мастерская…” Сон не освежил, ночное бессилие не уходило, осенний холодок из открытой форточки полз по влажной груди. И он почему-то вспомнил, что в мудрой астрологии есть счастливые созвездия возвышения и мрачные созвездия упадка, что именно они влияют на судьбы людей и государств. И подумал, что после страшных дней девяносто третьего года все перевернулось, потеряло веру, значимость, нужность, неудержимо погружалось в бездонность упадка, заражая людей равнодушием, ненавистью, терпеливым безволием, которое он презирал больше всего в себе и в других.
   “Таня! — вдруг дрогнуло в нем. — Таня, милая моя, Таня… Несчастная, беспомощная. Там в клинике…”
   Он бросился с постели к телефону, стал искать визитную карточку Бальмонта-Суханова, бессознательно повторил вслух найденный номер его телефона, набрал, но услышав продолжительные гудки, глянул на часы — в эту раннюю пору главного врача не было в кабинете; очевидно, профессор был еще дома, завтракал перед уходом в клинику, еще неодетый, но безупречно выбритый, со своими безмятежными, ясными, не пропускающими вовнутрь глазами.
   Ему хотелось смыть с себя липкую ночную испарину, ощутить свежесть воды, забыть запах кислоты, нечистой одежды, который преследовал его после Бологово. Минут пять он стоял под душем, подставив лицо прохладному, буйно колющему плечи ливню, ожидая облегчения. Но облегчения не наступило ни после душа, ни после повторного звонка в клинику, ни после немногословного разговора с Бальмонтом-Сухановым, бесчувственно переспросившим:
   — Вы интересуетесь, молодой человек, состоянием Татьяны Ромашиной? Пока не могу вас ничем обрадовать. Рано ждать перемены. Вы расстались с вашей подругой не на несколько дней, на месяцы, молодой человек. Наберитесь терпения.
   — Наберусь, профессор, — не без раздражения ответил Андрей и с недоверием к медицинскому авторитету, в голосе которого не затеплилось ни искорки соучастия, так хлопнул трубкой по аппарату, что внутри его зазвенело.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

   В девятом часу вечера приехал без предварительного звонка Спирин, по обыкновению, немного навеселе, привез в дипломате бутылку “Мартеля”, потер руки, сказал:
   — Зело хочу выпить с тобой, Андрей! Физиономия у тебя пасмурная.
   — Был у Пескова? — спросил Андрей. — Думаю: здесь он ни при чем.
   — Не торопи историю, старик. Дай просушить горло, — взмолился Спирин, откупоривая бутылку. — И ставь не рюмки, а фужеры. Из рюмок по ночам тайком пьют тараканы. Чувствуешь, какой запах? Шик! Юг, море, солнце, Франция! Будем закусывать лимоном, орешками и турецким рахат-лукумом. Я привез эти деликатесы… Дай только сахар к лимону. За удачу, хоп? — И, щедро разлив действительно пахучий коньяк, чокнулся с Андреем, выпил до дна, захрустел орешками, проговорил: — Ты прав. Песков — медуза. Но профессиональный негодяй и спекулянт. Прижал я его крепко, без церемониала, толстяк рыдал белугой, грохнулся на колени, клялся и божился, что у него и в голове ничего противозаконного не было, что он, дескать, глубоко уважал талант Демидова и глумления бы не совершил. Одначе… веры ему у меня — никакой. Хреновый искусствовед, торгаш, денежный мешок, имеет дело с иностранными посольствами. А улик никаких. Перешерстил всю его квартиру. В общем — не квартира, а музей. Работы твоего деда я малость знаю, точнее говоря — почерк, манеру. Думал, наткнусь на какую-нибудь дуриком заначенную вещицу Демидова… Безрезультатно. Был в его магазинчике — итог тот же. Ноль целых… Есть у него дача в Кратово. Туда сегодня не добрался. Но подозреваю — стервец он ушлый и на даче ворованных вещей держать не рискнет. Дача проходимца — это куда сыскари с налета прут с обыском. Дачу Пескова я прощупаю при помощи своих ребят. Перероют весь участок.
   — Загадочно, — пожал плечами Андрей. — Я чуть-чуть понимаю область твоей работы. Но что за ребята, прости за детский вопрос?
   Спирин вторично разлил коньяк, понюхал, сладостно округляя ноздри — “умереть можно, южная благодать!” — и ответил как бы между прочим:
   — У меня в распоряжении, старик, десяток отменных молодцов. Так что будь уверен!
   — В чем, Тимур?
   — Ребята знают свое дело, мастера классные. Профессионалы на подбор. Главное — держать сейчас уши топором на таможне. Сигнал туда уже дали. Будут щупать иностранцев, — сказал Спирин и бросил горсть орешков в рот, с аппетитом закусывая коньяк. — Что раздумываешь? О чем затосковал, детина, ездок приветливо спросил. Пей и никаких интеллигентских сомнений! Я берусь раскрутить твое дело, потому что знаю, кто такой в искусстве твой дед. Да и ты мне не чужой. Хоп? Возражений нет? Так что если картины в России, мы их раскопаем. Это наша забота. А ты, старина, подумай о гонораре моим ребятам, которые будут трудиться в поте лица. Вот это твоя забота. Подчеркиваю: не мне гонорар, а им! Все мои действа — любовь к охоте.
   — Какой нужен гонорар, Тимур? — спросил Андрей и нахмурился. — От машинных денег остались гроши. Мне пришлось заплатить в клинике.
   — Знаю. Какой гонорар? Ну, тысяч десять баксов авансом. Ладно! Не хмурься, дал скорость! Пру на красный свет! — Спирин хохотнул, сделал жест, словно засучивает рукава, и принялся резать на блюдечке сочащийся лимон, приговаривая: — Божественная закуска, которая перекосорыливает любую рожу, а мы тем не менее — сдобрим лимон сахарком — и порядок. А насчет гонорара, старик, я тебя никак напужал, как говаривают в деревенских романах. Сумма прописью выяснится, естественно, после завершения дела, но что-то ребятам заплатить придется. Сыском будет заниматься крупнейшая частная контора. Не в моей она власти. А сыскные услуги во всем мире оплачиваются. Пока обойдемся без аванса. Беру на себя диппереговоры. Хоп, на этом речи о финансах замораживаем. По-моему, я рано повернул разговор не туда, одначе жизнь есть жизнь, и я обязан был коснуться хлеба насущного и предупредить тебя.
   — Понимаю, — сказал Андрей. — Что ж… Мне просто придется что-то продать…
   Задумчиво он вытянул из пачки сигарету, задумчиво повертел в пальцах зажигалку и не прикурил, выбирая время для главного, о чем хотел спросить многоопытного Спирина.
   Он открыто не решался говорить о пистолете, с войны лежавшем в столе Демидова, но все-таки оружие внушало Андрею тревогу, и не мешало бы знать после ночных телефонных звонков, небезопасно ли было с целью самозащиты носить его без нужного разрешения.
   — Я хотел у тебя узнать… — прервал молчание Андрей. — Скажи, можно сейчас купить на рынке какой-нибудь пистолет? И если можно, то как получить разрешение на оружие?
   Спирин заинтересованно прищурился:
   — Именно какой пистолет? “Народный” ТТ сороковых годов — самый дорогой, стоит баксов восемьсот-девятьсот. ТТ чешского и венгерского производства, сделанный из дерьма и старых кальсон, в два раза дешевле. Солидный, забугорный потянет на тысячу. А для чего, собственно?
   — Видишь ли, Тимур, не хочу впадать в панику, но если хочешь знать: после моих статей мне начали звонить ночью…
   — И объясняться в любви? — хохотнул Спирин и медленно пригладил залысины светлых волос. — Модно и тривиально. И ты — что? Послал, конечно?
   — Что-то в этом роде, — сказал Андрей. — Любовно обещают отрезать голову и бросить в помойку или положить к дверям квартиры в целлофановом пакете.
   — Больше чем понятно. А посылать молодцов не стоило. Надо было сказать: учту, братки, спасибо. — Спирин выпил и, не освобождая лицо от смакующего выражения, посыпал ломтик лимона сахаром, пососал, говоря: — После твоих статей ожидать хвалы и одобрений было бы, по меньшей мере, наивным простодушием. Они такой правды не прощают, коли ты назвал всю эту пиночетовскую историю девяносто третьего “поджогом рейхстага в России”. Так у тебя черным по белому сказано? Видишь, я тебя почти цитирую. Да плюс к этому… Как там сказано у тебя? “Гестапо, созданное лжедемократами?” Так, помнится? Ну, силен ты, Андрей, шибко силен! Взыграла в тебе настоящая жилка журналиста: правда или смерть.
   Смерть или правда. — Спирин напряг ноздри, подавил полузевок. — О, дьявол, плохо высыпаюсь. Вот есть вопрос. А не мстил ли ты за эту отметину на щеке? — Светлые, со стальным оттенком глаза его нашли розовый шрам-подковку на щеке Андрея. — Бесспорно, помяли тебя тогда здорово. Хотя могло быть и хуже. Так мстил? Или нет?
   Андрей ответил:
   — Если скажу “нет” — совру, скажу “да” — совру наполовину.
   — Угрозы идут или от твоих ублюдков-костоломов, или от их знакомцев из какой-нибудь мафии. Кстати — провокации, как бумажные цветы на похоронах. Дешевы. Все — на провокациях.
   Андрей напомнил, нахмуренный:
   — Ты хорошо понимаешь, зачем мне нужен пистолет. Быть защищенным.
   Спирин посмотрел в упор скучными глазами:
   — Старик, за тобой они будут охотиться, выбирать ситуацию. Но пистолет хорош в руках того, кто быстрее сумеет выстрелить — хмыряк или ты. Иначе — не пистолет, а болванка, железка. Лучше носить за пазухой водопроводную трубу. Вот смотри! Три-четыре секунды на выхват!
   И он молниеносно раздернул полы своего незастегнутого модного пиджака, выхватил из скрипнувшей под мышкой кобуры пистолет, подкинул его, заставив перевернуться в воздухе, и вновь цепко поймал, как это делали герои ковбойских боевиков. Сказал:
   — Куда можно лупануть в твоей комнате? Хочешь, собью с люстры сосульку? Где у тебя что-нибудь недорогое? Выстрела не будет слышно. Сталинский дом, стены метровые. Для страховки навинчу глушитель. Увидишь, как это делается. Попробовать?
   — Что ж, — разрешил Андрей, подхваченный остро-щекочущим риском при виде оружия, словно влитого в руку Спирина. — Но одно условие. Разобьешь люстру — купишь новую.
   — Обещаю.
   Спирин натренированными пальцами навинтил глушитель, краем глаза подмигнул Андрею и вскинул руку. Раздался несильный щелчок, как от выстрела воздушного ружья. Хрустальная висюлька на обводе люстры веерообразно брызнула искорками, осколки с тонким звоном посыпались на пол. Не ожидавший такой безукоризненной меткости, Андрей сказал:
   — Фантастика. Не снайперы ли тебя учили?
   — Вот таким образом, — проговорил Спирин. — Еще одну для ровного счета?
   — Хватит. Я не миллионер. Дай-ка посмотреть игрушку.
   — Прошу, пан. — Спирин протянул пистолет, снисходительно ободряя. — Попробуй. А вдруг получится. В следующую сосульку справа. Только без моего ковбойского щегольства. Прицелься. Нажимай спусковой крючок плавно, не дергай. Хоп?
   Андрей взял пистолет с добротной рубчатой рукояткой, нагретый большой ладонью Спирина; пистолет, удлиненный трубкой глушителя, не был похож на “вальтер” угловатой массивностью, и Андрей заметил с усмешкой:
   — Почему-то эта штука мне кое-что напоминает.
   — Кого или что?
   — Одну сволочь в той милиции.
   — Назови фамилию.
   — Лейтенант Кустенко. Садист чистой воды.
   — Почти все сволочи носят с девяносто второго года пистолеты преспокойно, — ответил Спирин. — В том числе и я. Не впадай в воспоминания. Сейчас — излишне. Целься и стреляй.
   Андрей прицелился в синевато отблескивающую гранями висюльку правее той, которую срезал пулей Спирин, и, плавно нажимая на спуск, выстрелил. Висюлька все так же висела неподвижно. Морщась, Андрей выстрелил второй раз. В люстре ничего не изменилось. Спирин с оттенком досады скомандовал:
   — Хватит. Давай сюда пистолет. — И наставительно прибавил: — С такой обороной тебя укокошат при первой возможности. Набивать руку и глаз надо. Где-нибудь за городом. Купить пистолет я тебе помогу. Каин проблем. Лужники, Тишинка, Черемушкинский рынок. Везде есть. Но торговцев надо чуять. Облапошат — не успеешь крикнуть “мама”.
   — Покупать не надо. Я сам куплю.
   — Сам?
   — Сам. Возьми свою игрушку. Ты можешь мне помочь приобрести разрешение на оружие? По-моему, ты связан с этим…
   Спирин раздумчиво подержал в руке пистолет, отвинтил глушитель, откинул полу своего модного пиджака и вложил пистолет в кобуру:
   — Андрю-юша-а, на кой тебе хрен разрешение? Разрешение дает милиция. Зачем засвечиваться? Тем более твое журналистское имя для ментов — красная тряпка. Приобретешь “пушку” — дай глянуть мне. Кое-что я в огнестрельном хозяйстве смыслю. Кобуру подарю, это добро есть. А совет вот какой: пиджак, естественно, должен быть пошире, днем оружие не носи, только вечером и ночью, когда один. В особых обстоятельствах пистолет может не помешать — придает уверенность и наглость! Не обижайся, до мастерства киллера тебе далеко. Ну а по сути, что с тобой творится? Где твой любимый Кант, отцы святые? Кант! — махнул он рукой. — Куда сунуть категорический императив: надо мною звездное небо, а в груди моей нравственный закон? Эрго: давно миновал этот нравственный закон? Или — как? Не представляю: ты и оружие? Нонсенс! Куда ушло романтическое время нашей молодости, Андрюша? Императив-то был и твой, и мой, а?
   — Оставь Канта в покое, — сказал Андрей. — Ты никогда не был силен в философии. Но память на цитаты у тебя гениальная. Нравственные законы, Тимур, будут, черт возьми, до конца мира. Всегда. До Страшного суда. До исчезновения человечества, если хочешь услышать громкие слова.
   — В головку лезет другое, Андрюша, — возразил Спирин не в меру благодушно, разлил коньяк и стал ласкать пальцами горлышко бутылки. — Жить приходится по новой формуле, хочешь или не хочешь. Знаешь, какая формула? Жизнь — тюрьма, а мы все свободные заключенные в одной камере, и все приговорены к высшей мере. Или: я люблю Россию, но Россия не любит меня. То есть мы обречены на казнь. И палач, знаешь, кто? Наш сосед по дому, случайный прохожий, киллер — бухой сопливый пацан или идиот, которому нужно испробовать острие ножа. Или ты его, или он тебя. Как это говорилось при социализме — человек человеку друг и брат. Хреновина! Человек человеку — волк, нож в спину или пуля. Такова новая жизнь, Андрей. Высоколобый… разумный Кант не знал, что такое дикий капитализм после термидора в России. Все его поднебесные теории, все душепоклонство превратились в пыль. И не только у нас. На всем шарике.
   — Что-то мне не хочется спорить сейчас, хотя ты наговорил “монблан” чепухи, — сказал Андрей и потер висок. — Голова не проходит. И все-таки, Тимур, без кантовского императива все превращается в слякоть, в дерьмо!
   — Тогда дернем, чтобы не стать слякотью и дерьмом! Мне коньячок помогает, как глубокий массаж. Как обещающий взгляд игривой женщинки. Как спасательный круг, когда в дерьме по ноздри…
   — Ты — оптимист.
   — О, вне всякого сомнения! Твое здоровье! — воскликнул Спирин и с видимым вожделением выпил коньяк. — О, разумеется, я эпикуреец, я оптимист! Я гедонист! И еще Бог знает кто! Утром встаю в состоянии, которое определяется так: “черт знает что!” Вечером оно переходит в другое состояние: “черт знает, что такое!” Считай меня пессимистом с качеством надежды. Согласен? Спросишь — надежды на что? На то, что кто-нибудь когда-нибудь ухлопает меня безболезненно! И не изуродует… И не вырвет щипцами глаза…
   И он вдруг зажмурился, выдавливая влагу на веках, страшно оскалил плотные зубы и, перекосив лицо, выговорил с выхрипами, с кашлем:
   — Вчера. Хоронили… Хорошего парня. Ему мстили и убили ночью дома… Одного… в постели. Ему так зверски искромсали, изуродовали лицо, что в гробу лежал забинтованный, как мумия, — смотреть было невозможно. Ножами просто перекроили лицо. А был рыцарь без страха и упрека. Старший лейтенант. Поэтому хоп и хоп… — Он, видимо, старался вернуть себе обычную уверенность, но попытка вышла почти мученической. — Поэтому, Андрюша, полгода назад ушла от меня жена с дочерью, маленькой Наташей… А я, как пень, остался один. Брошенный герой с пистолетом под мышкой. Вот и тянусь к тебе, потому что ты еще наполовину идеалист… и — ха-ха — не забыл Канта. Смешновато?