Кроме того, что после дня твоей смерти дьявол возьмет твою душу».
 
   Пахарь, сталкиваясь с этим безжалостным видом ветхозаветного правосудия, с негодованием рвет его.
   Ибо когда после пробуждения «голодным и нищим» на Мальвернских холмах автор снова возрождает в памяти свой призрачный поиск тайны христианства, блуждая в одиночестве «летним днем», это для того, чтобы обнаружить что-то, превосходящее стандарты «Делай добро», примера суровой добродетели спасения, на которой настаивал священник. Наслаждающийся «счастьем птиц», поющих в «диком лесу», он опять впадает в сон, в котором высокий мужчина, подобно ему, зовет его по имени и называет себя Думой. От него он и узнает ответ на то, что ищет:
 
«Делай добро, делай больше добра и делай только добро, – провозглашает он,
Вот они эти три прекрасных добродетели, и их нетрудно отыскать,
Тот, кто правдив в своих речах и хорош в своих руках,
И зарабатывает свой хлеб своим трудом или возделыванием земли,
И кому можно доверять, и кто берет только то, что положено ему,
И не является пьяницей и не презирает других, делай добро будет с ним.
 
 
Делай больше добра – вот где правда, и он сделает гораздо больше,
Он скромен, как агнец и приятен в речи
И помогает всем тем, кто нуждается в нем...
 
 
Делай только добро стоит выше тех двух и несет епископский крест,
Он находится на краю, чтобы вытащить невинных из Ада:
Но у него и есть пика – что бросать туда грешников».
 
   На протяжении оставшейся части поэмы, а большинство английской речи здесь находится в логическом беспорядке, ее причудливой бессвязности и подчеркнутой силе чувств, поэт ведом аллегорическими героями, чтобы познать каждую из трех ступеней на лестнице христианского совершенства. На каждой Петр, подобно Христу в его земной жизни, представляет себя первообразом, сначала в своей первичной форме представляя
 
«всех трудяг, кто живет только своим трудом,
и получают справедливый заработок, который они честно заработали,
И существуют в любви и законе» –
 
   образ, который включает для Ленгленда всех, кто в любом жизненном проявлении исполняет свой долг перед своими собратьями-людьми. С «делай больше добра» поэма переходит от Ветхого Завета к Новому. Суть его в любви:
 
«Он связал нас братскими узами и молится за наших врагов,
И любит тех, кто обманывает нас, и помогает им, когда они нуждаются в помощи,
И отвечает добром на зло, ибо Господь сам руководит им».
 
   Добродетели, требуемые теперь, это милосердие, прощение, терпение в горе и бедности, радостное принятие всего того, что пошлет Господь. Люди не должны думать о завтрашнем дне, а любить своих собратьев, узнавать от природы как Провидение обеспечивает всех в своем «естестве», как «пост никогда не был жизнью, но средства к жизни были дарованы» – тема, которая дает поэту возможность обнажить свою страстную любовь к природе:
 
«Я видел солнце и море и затем пески
И где птицы и звери искали себе пару,
Диких червей в лесах и сказочных птиц
С пятнистыми перьями многих цветов».
 
   Петр теперь объят жизнью созерцательной – той, которая сильно подходит к бедному, без средств к существованию ученому, подобно Ленгленду:
 
«Ибо если бы небо спустилось на землю и стало бы доступным любой душе,
То это произошло бы в монастыре или в учении...
Ибо в обитель человек приходит не браниться или браться,
Но учится учтивости и читать, и изучать книги» –
 
   за этим отрывком следует резкое осуждение того, чем стала монастырская жизнь в современной ему Англии. В соответствии с принципом «делай больше добра», за образом жизни его героя следует путь к полному христианскому милосердию, куда бы он ни вел. «Тот, кто ничего не дает, тот не любит», – вот его принцип, и не существует границ в его проявлении.
 
«Иисус Христос, царь небесный,
В робе бедняка преследует нас всегда,
И смотрит на нас его глазами и с любящим одобрением,
И познает нас через наше доброе сердце».
 
   На последней стадии своего сна поэт случайно встречается с высшей формой христианской добродетели:
 
«Делай только добро, мой друг, и пусть это будет тебе законом,
Любить своего друга и своего врага, вот что значит делать больше добра,
Давать и помогать молодым и старым,
Исцелять и поддерживать – вот что значит только добро».
 
   И вдруг мы понимаем, что Петр стал первообразом самого Христа. Мы видим его как «делай только добро», въезжающего в Иерусалим, чтобы сразиться за человеческую душу:
 
«Этот Иисус знатного происхождения будет сражаться руками Петра
В его шлеме и его кольчуге как humana natura».
 
   Затем следует самая замечательная сцена в поэме, Мучения Ада, когда после агонии на кресте воскресший Христос бросает Люциферу вызов в его темном государстве и, предвещаемый Светом, востребует души проклятых:
 
«„Кто является господином твоего искусства, – говорит Люцифер, – Quis est iste?”
„Rex glonae”, – отвечает Свет
Господин суши и моря, и всех видов добродетелей,
Герцоги этого темного места, распахните ворота,
Ибо Христос может войти к сыну царя небесного».
 
   Затем Петр, теперь предстающий как воплощение Господа, говорит сам:
 
«Я и есть господин жизни, любовь – мой напиток,
И за этот напиток умер я на земле...
Теперь я вернусь как царь, венчанный ангелами,
И вырву из Ада души всех людей...
Ибо я был недобрым царем, пока не помогло мне мое милосердие».
 
   В своей вере в полное спасение всех людей, даже проклятых, Ленгленд выходит далеко за пределы христианской теологии своего времени. Не существовало никаких научных аргументов, которые привели его к этому выводу, но его признание врожденной греховности и безнадежности человеческой природы нуждалось в прощении и возрождении, а его непоколебимая вера – в полном Божественном милосердии.
   Поэтому, когда раздался пасхальный колокольный звон с Лондонских церквей, поэт пробудился -
 
«И позвал кит мою жену и Калотту мою дочь –
Чтить и взывать к воскрешению Господню,
И припасть к кресту у его колен и целовать его как сокровище,
Ибо благословенное тело Господа несет нам паше спасение».
 
   Взгляд Ленгленда на христианство, как и взгляды Уиклефа, был достаточно личным. Он видел, что вера зависела не просто от следования церковной доктрине и ритуалу, – во что ни один другой человек не верил больше, чем он, – но от индивидуального стремления к истине и проведении в жизнь акта христианской любви. Она основывалась не просто на осознании жертвы Христа, но на готовности каждого последовать Его примеру. «Клирики сказали мне, – написал он, – что Христос везде, хотя я никогда не видел его наверняка, за исключением в самом себе, как в зеркале».
   «Петр Пахарь» – это подтверждение возрождения таинства, заключавшегося в том, что небесного царства может достигнуть каждый, но через любовь и жертвенность.
   В последних строках своей работы, переписанных незадолго до своей смерти, – никто точно не знает, когда он умер и где похоронен, – пугающей схизмой христианского мира и рассматривавших Петра как апостола, которому Христос доверил свою церковь, Ленгленд страстно воззвал к единению всех христиан:
 
«Давайте взовем к людям, чтобы они объединились,
И там вместе вынесем и примем битву с сынами дьявола».
 
   Несмотря на понимание отношения своих соотечественников к церкви, которое он прекрасно видел со своей низкой позиции в священной армии обездоленных и отверженных, он понял то, чего не понял Уиклеф, нужду человечества в Божьем руководстве, «ибо духовенство есть хранитель под началом господа небесного». Его заключительным словом был отказ от отчаяния и вера, которая каким-либо образом, несмотря на злоупотребления и раскол, поиски истины и христианских добродетелей, закончится победой:
 
«Христос, – говорит Совесть, – сделал меня пилигримом,
И должна я бродить до конца мира,
Чтобы найти Петра Пахаря и уберечь его от Гордости».
 

Глава XII
ХРИСТОС ПРОСТОЛЮДИНОВ

   «Англичане на самом деле страдали все это время, по в конце они так жестоко отплатили за это, что это, возможно, было большим предупреждением. Ибо никто не смел смеяться над ними; господин, который возвысил их и поверг их в бездну, находится в состоянии тяжкой угрозы своей жизни... Нет под солнцем народа, настолько опасного, когда речь идет о простолюдинах, как народ Англии».
Фруассар

   Всего лишь на некоторое время после вступления на престол нового короля, в надежде, возбужденной новым царствованием, раздоры, разделявшие правителей королевства, были прекращены. Уильяму Викенгемскому вернули все его церковные владения и доходы, Питера де ла Мара выпустили из замка Гонта в Ноттингеме, а Гонт лично, ненавидимый всеми герцог Ланкастера, помирился с лондонцами, продемонстрировав свою преданность и добрую волю, упав на колени перед мальчиком королем и прося его простить жителей за их мятежное поведение против него. Проехав из Тауэра по ликующим улицам со своим товарищем по нарушению городских вольностей, лордом Перси, маршалом со своей стороны, он нес меч Curtanaна коронационной церемонии юного короля, «прекрасного, как новый Авессалом» [457]. «Это был день радости и счастья, – писал хронист, – давно ожидаемый день возобновления мира и законов страны, долгое время находившихся в загоне из-за слабости старого короля и алчности его придворных и слуг». Спустя три месяца на церемонии открытия нового парламента в октябре 1377 года, герцог встретил обвинения своих врагов речью, в которой он объявил, что никто из его предков не был предателем, но все они были достойными и преданными людьми, и что было бы странным, если бы таковые и нашлись, ибо ему есть что терять и гораздо больше, чем кому-либо другому из подданных королевства.
   Хотя при этом из-за подозрений, которые имели отношение к Ланкастеру, он отошел от основного руководства делами, совет регентов, который управлял страной вместо него, вскоре оказался в большом затруднении. Война все более вела к катастрофе. Потеря власти на море и вражеский контроль Ла-Манша все портил. Остров Уайт был захвачен и оккупирован французской армией; Фоуэй, Плимут, Мельком Регис, Пул, Гастингс, Рай и Грейвсенд были разграблены и сожжены. Рыболовецкий флот Ярмута был разбит, устье Темзы, которое должно было охраняться бонами и приором Льиса, который руководил ополчением восточного Эссекса против французских захватчиков, находилось под угрозой захвата врагами. Когда спалили Грейвсенд, был такой переполох, что лондонские ворота были усилены опускающимися решетками и навесными башнями (барбаканами), а также через реку была протянута цепь, соединившая две наскоро построенные башни для защиты Пула и двух десятков небольших бухточек и причалов, расположенных вдоль северного берега Темзы, через которые и осуществлялась вся торговая деятельность столицы. Даже внутренние города, подобно Оксфорду, были приведены в состояние боевой готовности к защите.
   При этом никакого нашествия так и не случилось, если не считать обычные набеги шотландских разбойников на Нортумберлендские долины. Мастерство английского населения южного и восточного морских побережий и эстуариев, кормившегося за счет моря, и довольно долгое время используемых в целях континентальных захватов, мало-помалу самовозродилось. Когда французский транспорт появился в Саутгемптонских водах, губернатор, сэр Джон Арундель, вышел в море на лодках вместе с лучниками и изгнал его. А раздраженный захватом шотландцами, французскими и испанскими пиратами купеческого конвоя рядом со Скарборо, богатый лондонский зеленщик и член парламента по имени Джон Филпот [458]снарядил на свои собственные средства эскадрон и выиграл дело в проливе, вернув большинство из потерянного добра и захватив пятнадцать испанских кораблей и их шотландского командующего.
   Ибо хотя Англия больше и не обладала верховенством, заставлявшим ее бояться, на уровне местной власти здесь не было недостатка в отважных сердцах. Сэр Хьюго Колвли, тот «кто не спал на своем посту», и чей послужной список начинался с битвы при Креси, вышел морем из Кале, сжег Булонь и разграбил ярмарку в Этапле. Когда в 1378 году бретонцы восстали против своего правителя из династии Валуа, а десант, посланный им на помощь, был остановлен намного превосходящими французскими силами, старый флибустьер, действовавший в качестве адмирала, заставил хозяина своего корабля повернуть назад, чтобы спасти своих людей, «отказавшись со своей обыкновенной храбростью уходить, пока он не увидит, что все другие люди находятся в безопасности». Его изображение в полном вооружении все еще покоится на великолепной коллегиатской церкви, которую он основал в Банбери на те деньги, которые добыл в войнах. Его друг и товарищ, чеширец сэр Роберт Ноллис, служивший лейтенантом у младшего сына Эдуарда III Томаса Вудстокского, также покрыл себя славой, совершив летом 1380 года марш из Кале в Бретань по старому и хорошо знакомому маршруту через Артуа, Шампань и Луару, и тем самым сохранив армию от катастрофы при осаде Нанта.
   При этом новая Бретонская война не принесла Англии никаких выгод, кроме разочарований и расходов. Попытка Джона Гонтского захватить Сен-Мало не удалась, в то время как атлантический шторм зимой 1379 года отправил ко дну экспедицию под командованием сэра Джона Арунделя [459]. В следующем году умер французский король, чья политика вознесла его страну из бездны поражений, в которой она находилась, а также умер и великий солдат дю Геклен, который своей фабианской тактикой побил противника его же оружием. При этом хотя и ни одна из стран – а обе они теперь управлялись несовершеннолетними королями – больше ничего не могла с этого получить, война продолжалась, в основном потому, что не было никого, кто бы мог положить ей конец. Папство, которое могло бы сыграть свою традиционную роль посредника, было разделено схизмой, французский папа Клемент поддерживал Францию, а итальянский папа Урбан – Англию. Каждый поносил сторонников своего противника и преследовал собственные цели в этой войне, рассматривал ее как крестовый поход против Антихриста.
   Только небольшая группа англичан была втянута в эту борьбу. При этом их чувство национальной гордости, рожденное победами Эдуарда III и Черного Принца, было глубоко оскорблено. Тогда, как жаловался возмущенный проповедник, Англия была большим кораблем, способным выстоять любой шторм: король был его рулем, общины – мачтой, а добрый герцог Ланкастера – адмиральским катером -
 
«Величественным он был и высотой с башню
И наводил ужас на весь христианский мир» [460].
 
   Человеком, которого ругали за все невзгоды, был Джон Гонтский, чья неудача в захвате Сен-Мало так печально контрастировала с победами его отца и тестя, и даже с победами купца Филпота. Открыто живя с воспитательницей своих детей – которая была большой любовью всей его жизни и прародительницей будущей британской королевской семьи – он, казалось, призывал гнев Неба на свое королевство. В своем уединенном жилице в Тосканских холмах кембриджский ученый и августинский монах, ученик Св. Катерины Сиенской, Уильям Флит, записал свои страхи, за которые его собратья англичане могут быть прямо наказаны из-за своих грехов. «Молюсь, молюсь за Англию, – написал он, – у меня на уме только Англия и ее король» [461].
   Джону Гонтскому настолько не доверяли, что ходили слухи, будто он отравил сестру своей первой жены ради получения ее наследства и замышлял то же самое против своего племянника, короля Ричарда. Хотя казалось, для таких подозрений не было никаких оснований, огромное богатство герцога, гордыня и самодержавные замашки говорили не в его пользу. Осенью после его неудачи при Сен-Мало пятьдесят его сторонников ворвались в Вестминстерское Аббатство во время мессы и выволокли из святого убежища двух сквайров по имени Хаули и Шейкел, бежавших из Тауэра, куда он посадил их за отказ выдать ему молодого испанского заложника, которого он хотел использовать в поддержку своих требований на кастильский трон. За этот акт насилия, в результате которого был убит один из беглецов, лейтенанты Ланкастера были отлучены от церкви епископом Лондонским и избежали смерти только благодаря его вмешательству. Но недовольство им опасно возросло; говорили, что он угрожал въехать в столицу во главе армии и захватить епископа, несмотря на сторонников последнего.
   Оскорбленный патриотизм и недовольство дядей короля подогревались возмущением налогоплательщиков. Распространилось твердое убеждение, что суммы, вотированные парламентом на войну, были присвоены или, в лучшем случае, растрачены. Правительство сделало все, чтобы отвести эти подозрения, согласившись по требованию как Лордов, так и Общин назначить двух лондонских горожан для контроля за военными расходами. При этом даже такой захват эксклюзивного права короля на контроль военных расходов не удовлетворил Общины. В начале 1380 года, после кораблекрушения экспедиции сэра Джона Арунделя, спикер потребовал назначения парламентской комиссии для проверки расходов королевского двора. Они даже потребовали – и это требование было удовлетворено – замену канцлера сэра Джона Скрупа архиепископом Кентерберийским Симоном Садбери и смещения совета регентов на том основании, что тринадцатилетний король находится «теперь в достаточно зрелом возрасте и прекрасной форме».
   Всегда было нелегко заставить англичан платить налоги. Может, более чем другие средневековые люди, они рассматривали их как грабеж и несправедливость. Эволюция их управления за последние два века заставила их правителей признать, что согласие облагаемых налогом на новые подати может быть получено только путем включения их в решение вопросов налогообложения. Когда Великая Хартия Вольностей ограничила феодальное обложение земли, подати, взимание с личного имущества и торговли, применялось то же правило. Отказывая феодалу в его праве налагать подати по собственной воле, к принципу, по которому подданный должен принимать участие в фискальном бремени, возложенном на него, апеллировали на всех уровнях структуры налогообложения. Всякий раз, когда парламент соглашался на то, что пятая, десятая или пятнадцатая часть от всего имущества должна быть взимаема в качестве налога, в каждое графство посылались судьи для определения местной части, которую должны были выплатить рыцари, представители от каждой сотни, которые, в свою очередь, встречались с представителями от каждой деревни, где жюри, состоящее из специальных дознавателей, решало о количестве, качестве и стоимости облагаемых товаров в приходе.
   К царствованию Эдуарда III, с растущей потребностью в субсидиях, эта консультативная система обложения [462]тала настолько причинять всеобщее беспокойство, что в результате соглашения 1334 года между чиновниками Казначейства и представителями местностей для каждого графства, сотни или прихода была определена фиксированная оценка, пропорциональная доли субсидии, – и это распределение с тех пор оставалось Неизменным. Этим методом во время его царствования было получено более 400 тыс. фунтов субсидий со светских лиц. Но война, которая в победные сороковые и пятидесятые финансировала сама себя, продолжаясь до семидесятых годов, вынуждала правительство и парламент искать новые пути получения денег для содержания за границей королевских войск гарнизонов. Каждый год корона все больше и больше впадала в долги, ревизование и расплата по счетам запаздывали, и страна все более и более теряла звонкую монету. Состояние финансовой напряженности усугублялось общим недостатком драгоценных металлов по всей Европе.
   В 1371 году, через два года после возобновления войны, парламент принял новый вид налога на каждый приход в Англии по обычной ставке в 22 шиллинга 3 пенса, упоминание же о разнице в благосостоянии было встречено следующим замечанием: «каждый приход, более богатый, должен помочь другому, более бедному». Надеялись, что такими мерами можно будет получить 50 тыс. фунтов, при этом неопытные королевские министры предполагали, что в стране существует около 50 тыс. приходов. Однако вся сумма составила только 9 тыс. – факт, о котором хорошо знали смещенные министры-церковники. В результате личный вклад каждого прихода должен был вырасти до 116 шиллингов вместо 22 шиллингов и 3 пенсов.
   Спустя шесть лет последним парламентом Эдуарда III было предпринято еще более революционное нововведение. Это был подушный налог в 4 пенса с каждого представителя светского взрослого населения за исключением попрошаек. Этот «сбор гротов [463]», как его называли, облагавший самых бедных по той же ставке, что и самых богатых, был исключительно непопулярен, и его было очень трудно взимать. Но он взывал к парламенту землевладельцев и предпринимателей, ибо впервые парламент ввел прямое налогообложение на крестьян и неимущих рабочих.
   Два года спустя налог был введен снова, хотя в этот раз по ступенчатой шкале, чтобы смягчить наиболее явные несправедливости. Графы, вдовствующие графини и мэр Лондона, который по своему положению был эквивалентен графу, были обложены по 4 фунта каждый, а герцог Ланкастера, самый богатый человек в королевстве, на 10 марок, ровно в половину предыдущей суммы. Бароны, знаменосцы, рыцари, лондонские олдермены и мэры крупных провинциальных городов должны были платить 2 фунта, другие преуспевающие эсквайры и купцы – 1 фунт, более мелкие купцы и ремесленники в соответствии со своим статусом от 6 шиллингов 6 пенсов до 3 шиллингов 4 пенсов, фермеры держатели и торговцы скотом – шиллинг, и все остальные, как и ранее, четыре пенса. Результат однако был исключительно небольшой, и вместо того, чтобы принести ожидаемых 50 тыс. фунтов, налог принес только 22 тыс.
   Осенью 1380 года, столкнувшись с отчаянной нуждой правительства в деньгах, новый парламент, встретившийся в Нортгемптоне, ввел налог в третий раз. При условии, что 33 тыс. было внесено церковью, которая предпочитала отдельное налогообложение [464], Общины согласились на сумму в 66 тыс., которая должна была быть изъята со светского населения. Это утраивало подушный налог в расчете, что поскольку в прошлые разы грот с души приносил 22 тыс., шиллинг с души принесет в три раза больше. Эта ступенчатая шкала, однако, опущена в пользу изначальной уравненной ставки, крайняя сумма должна была выплачиваться по принципу справедливости, заключавшегося в том, что более обеспеченные должны «в соответствии со своими возможностями помочь бедным». Никто не должен был платить более чем фунт за себя и свою жену и не меньше, чем грот. Небольшая уступка была сделана в пользу беднейших налогоплательщиков тем, что был повышен возраст, обязывающий к уплате налога с 14 лет до 15.
   Для крестьянина была большая разница между гротом и шиллингом. Последний являлся почти пятой частью годового дохода наемного рабочего без содержания. Даже человек и его жена без других иждивенцев должны были платить 2 шиллинга налога – эквивалент более чем 5 фунтам сегодня – тогда как домохозяин, имевший большую семью, должен был бы выплатить налог за нескольких пожилых членов семьи или женщин. Подушный налог отразил мнение землевладельцев и предпринимателей в том, что со времен чумы «благосостояние королевства находилось в руках ремесленников и рабочих». Оно не только демонстрировало поразительное незнание обстоятельств тех «простых людей, чьи занятия находятся в пренебрежении на земле»; этот налог проигнорировал и принцип, на основании которого парламент долгое время выдвигал свои претензии на участие в управлении государством: что не должно быть налогообложения без представительства и согласия. Крестьянство и городские ремесленники, на которых тяжким бременем лег этот налог, абсолютно не были представлены в парламенте магнатов, прелатов, землевладельцев, купцов и юристов. И они уже трудились, ощущая чувство горькой несправедливости.
   В это время, возможно, около половины англичан не было легально свободным, но связанным узами наследования с той землей, которую они обрабатывали [465]. Они не могли востребовать права свободного человека по общему праву, позволявшие осуществлять представительство в парламенте. Так, феодализм, частью которого это и было, крепостная манориальная система открытых полей центральной и южной Англии находились в упадке и уступали место экономике, базирующейся на наемном труде и арендных хозяйствах. Но они все еще являлись основой жизни почти миллиона мужчин и женщин, которые, хотя технически и не были крепостными, рождением были связаны с землей и вынуждены были осуществлять безвозмездные повинности в пользу своего лорда. От такого крепостного состояния они могли освободиться только в связи с официальным пожалованием вольной или бегством из своих домов и со своих полей в вольные города, где крепостное состояние было давно отменено и где проживание сроком один год и день давало человеку право на свободу.