буду в строку ставить!
- Почему, Евгений Алексеевич? Я ведь Зинаиде Васильевне потому,
что она... - И Валерий передал завучу свой последний разговор с
Котовой.
- Все равно! - проговорил Евгений Алексеевич. - Какова бы ни была
Котова, вы не могли так сказать о себе! Меня, Саблин, тоже отстраняли.
На срок более долгий, чем вас. Но у меня перед назначением в вашу
школу не было вопроса: "Что ж, начинать сызнова?" - который задаете
себе вы.
Валерий молчал.
- Знаете, это простая вещь, но не все постигают: будущее, для
которого мы живем, приближается не оттого, что проходит время, а
только если мы - актив! Просто, верно?
- Да, - согласился Валерий, думая, как неудачно получилось, что
его случайную, назло сказанную фразу - собственно, даже не его, а
ляпуновскую! - завуч принял всерьез. Никогда он не желал так сильно
обелить себя. Но не видел, как это сделать, не роняя достоинства.
В это время приоткрылась дверь, и показалась на миг голова
Хмелика.
- Ко мне? - спросил громко Евгений Алексеевич.
- Нет... Я к нему вот... - ответил Хмелик, останавливаясь на
пороге и бросая быстрые взгляды на Валерия, завуча и в коридор.
- А что такое? - спросил Валерий.
Хмелик нерешительно взглянул на завуча - тот присел к столу у
окна - и вполголоса возбужденно заговорил:
- Стоим мы с Генкой... возле пионерской... Вдруг Тишков... А
говорят, вы опять у нас... И мы...
- Ладно, сейчас, Леня, - прервал Валерий, обняв Хмелика за плечи
и радуясь, что Хмелик за ним пришел. - Евгений Алексеевич, я пойду.



    ОТЧИМ



Мне было семь лет, когда мои отец и мать расстались. Мать
собиралась выйти замуж за человека, о котором я поначалу знал только,
что фамилия его - Комиссаров. Затем я услышал, что у Комиссарова есть
автомобиль, на котором он ездит на работу и с работы, в театр и в
гости. Это его персональная машина. Он и сам умеет ее водить.
В то время я очень интересовался автомобилями, а разрыв между
отцом и матерью не воспринимал трагически - оба они продолжали жить со
мною и никогда при мне друг с другом не ссорились. Поэтому я спросил
мать:
- Машина с собачкой на радиаторе?
- Нет, - ответила она, - попроще. Марки "ГАЗ" - первая советская.
Совсем новенькая.
- А гудок какой? - полюбопытствовал я. - С резиновой грушей?
- Откровенно говоря, сыночек, не обратила внимания, - ответила
мама, пудрясь перед зеркальцем и взыскательно глядя на свое отражение.
- Вот на днях познакомлю тебя с Александром, вы с ним, конечно,
подружитесь, он тебя и покатает и все тебе объяснит насчет машин. -
Мама защелкнула пудреницу, из которой при этом вырвалось крошечное
ароматное облачко и тотчас опало розоватыми пылинками на паркет.
Потом мама обняла меня и ушла.
Через несколько дней ко мне пришла бабушка, мамина мама, чтобы
вести меня в гости к Комиссарову, который жил неподалеку вместе со
своей сестрой и племянником-студентом. Перед тем как мы отправились,
мамина мама спросила у папиной мамы, не возражает ли она против того,
что я иду знакомиться с Комиссаровым и его семьей. Папина мама
отвечала, что не может этому препятствовать.
- Иди, мой дорогой, - сказала она мне, - и не задерживайся в
гостях долго: помни, что я буду тут без тебя скучать! Потом расскажешь
нам с дедушкой, как тебе там понравилось.
О Комиссарове ни мой отец, ни его родные никогда не говорили
дурно. Но о том, что мама выходит за него замуж, упоминали всегда с
оттенком жалости к ней.
Придя, мы не застали Александра дома. Он задержался на работе.
Нас ждали его сестра и племянник. Племянник, отложив в сторону книжку,
включил электрочайник. Сестра Комиссарова сказала радушно:
- Дайте-ка, дайте-ка я посмотрю на своего нового племянника! О,
какие у него большие глаза! - И она поцеловала меня.
Я вытер щеку, так как со слов деда-медика знал, что при поцелуе
на кожу переносятся тысячи микробов.
- Глаза у него материнские, - сказала бабушка.
- Да, - сказала сестра Комиссарова, - совершенно как у матери.
Это прежде всего замечаешь.
- У дочери мои глаза, а у него - материнские, - сообщила бабушка.
- Действительно, - сказала сестра Комиссарова. - У вас тоже
темно-карие. Да.
Разговор было увял, и тут бабушка взглянула на меня просительно.
- Пожалуйста, политика, - сказала она. - Международное.
Это значило, что я должен высказаться о современном международном
положении. Бабушка желала продемонстрировать, сколь необыкновенно я
развит для своего возраста. Ей не терпелось доказать мою
незаурядность. Она не могла дождаться прихода Комиссарова.
Я сказал несколько слов о внешней политике Англии. Собственных
мыслей на этот счет у меня не было, но я запоминал дедушкины. Сестра
Комиссарова казалась весьма удивленной. Бабушка наслаждалась ее
изумлением.
- Рассуждай! - потребовала она, обратясь ко мне.
Это "рассуждай" произносилось как "играй", обращенное к юному
музыканту, или "читай", обращенное к юному декламатору. Бабушка была
родом из Одессы, где вундеркиндов пестовали и растили сотнями. Ей
мечталось, что я стану вундеркиндом. Однако к музыке у меня не
обнаружили серьезных способностей. Стихи я читал с большою охотою, но
был гнусав и картав, что в значительной степени портило дело. Мне
оставалось, по-видимому, только рассуждать.
- Рассуждай! - настаивала бабушка.
- Про что? - спросил я тихо.
- Что-нибудь, - ответила бабушка. - Международное.
Мне было неловко, не по себе, но упираться - и вовсе бесполезно.
Пожав плечами, я осудил тред-юнионизм. Я был категоричен и
краток. Сестра Комиссарова была поистине потрясена. Впрочем, тут же
выяснилось, что ее поразило больше всего не мое раннее развитие.
- Удивительно! - сказала она вполголоса молчаливому
сыну-студенту. - Беспартийный интеллигент рассуждает, как Александр!
Что это значит, я не понял. Меня в то время еще никто не называл
беспартийным интеллигентом. Но, конечно, сестра Комиссарова и не имела
в виду меня. Она говорила о дедушке, чьи слова я повторял. К нему
относилось ее удивление.
- Ну, а что Литвинов? - спросила она меня с ласковым
любопытством.
- Литвинов дает десять очков вперед всем этим заграничным
министрам! - отвечал я. -Он их берет за ушко да на солнышко! - добавил
я уже от себя.
Этого дедушка не говорил. Это было написано в газете под
рисунком, где изображался Литвинов, тянущий за длинное ухо к солнцу
маленького реакционного китайца. Солнце было нарисовано совершенно
так, как рисовал его я и все вообще маленькие дети, а китаец напоминал
того, что продавал на бульваре бумажные веера и резиновые игрушки
"уйди-уйди".
- Вот это да! - воскликнула сестра Комиссарова.
Вероятно, до сих пор она считала, что беспартийные интеллигенты
должны ругать Литвинова. И вдруг оказалось наоборот. Конечно, именно
это произвело такой эффект, а не мое раннее развитие. К счастью,
бабушка в этом не разобралась. Она видела только, что эффект огромен.
И все-таки тщеславие ее еще не было утолено.
- Великие державы, - проговорила она с мольбой.
Она хотела, чтобы я сказал что-либо о пяти влиятельнейших
странах. Ей не хватало чувства меры. Будь она иллюзионисткой, то, без
сомнения, показывала бы зрителям за один раз столько фокусов, что им
на целую жизнь приелись бы чудеса.
- Все зависит от того, найдут ли великие державы общий язык, -
скупо промолвил я напоследок и надел матросскую шапочку, на ленте
которой было выведено золотом слово "Неукротимый". (Буквы осыпались на
пальто блестящими точечками.)
Мне церемонно вручили картонную коробку с лото. Сестра
Комиссарова опять поцеловала меня. Я снова вытер щеку, помня о
микробах. Визит был окончен.
Самого Комиссарова в тот день я так и не увидел.

Дома я рассказал обо всем, что было в гостях, бабушке Софье (так
я называл папину маму).
Бабушка Софья была человеком с необычайной, фантастически
преувеличенной ответственностью за свои слова. Даже литераторы, для
которых слово - деяние, бросают иной раз слова на ветер. А бабушка
Софья, мать семейства, на все и всегда отвечала людям так полно и
точно, как если б на свете не существовало пустых и праздных вопросов
или формул вежливости, не согретых живым теплом. Она никогда не
изменяла этому обыкновению. Я замечал, что она не говорила при встрече
"здравствуйте" тем, кому здравствовать не желала; она просто кивала
им.
Из меня бабушка Софья стремилась воспитать наблюдательного и
абсолютно правдивого мальчика. И сама была для меня примером, как
строчка в букваре, выписанная бесхарактерными в своем совершенстве
буквами, служит примером для начинающего грамотея...
Итак, я подробно и точно, как она любила, рассказал бабушке Софье
о своем знакомстве с племянником и сестрой Комиссарова. К моему
удивлению, бабушка Софья смеялась от души. Ее тучное тело колыхалось,
и большое расшатанное кресло скрипело, как кроватка укачиваемого
младенца. Когда пришел дедушка, бабушка Софья поспешила его
обрадовать.
- Наш Миша, - сказала она, - научился рассказывать не только
хорошо, но, знаешь, очень смешно! Я смеялась только что буквально до
одышки и никак не могу прийти в себя.
- Отлично, - отозвался дедушка. - Юмористический угол зрения
довольно редок, особенно в таком раннем возрасте. Несомненно, хорошая
черта. Тревожит меня, Софья, твоя одышка. Дурной симптом. Тебе
необходимо больше себя щадить. - И, отряхнув руки над массивным
мраморным умывальником, стоявшим в его кабинете, дедушка вышел в
столовую, чтобы с нами поужинать.
Мне были, конечно, очень приятны дедушкины слова в той части, в
какой они касались меня, но, будучи абсолютно правдивым мальчиком, я
отклонил незаслуженную похвалу своему юмористическому дару.
- Смешно, - сказал я, - само получилось. Я не знал, что
получится...

- Александр очень жалел, что не смог с тобой вчера познакомиться,
- сказала мне мама на следующий день, - у него было долгое заседание,
и он не мог уйти. Ну, теперь уже придешь к нам на новоселье.
Оказалось, что Александр получил новую квартиру из двух комнат, в
которую они с мамой на днях переедут.
- А со мной ты теперь не будешь больше жить? - спросил я.
- Я буду приходить к тебе каждый день, - ответила мама, - и ты
сможешь приходить ко мне каждый день. Ты увидишь, как здесь близко,
два шага. Так что все останется совершенно по-прежнему, единственно
только ночевать я здесь не буду, но ведь ночью ты спишь, не
просыпаясь, до самого утра, и тебе решительно все равно, в комнате я
или нет. Это когда ты был маленький, то просыпался ночью и звал меня.
А теперь ты большой мальчик, правда, сыночек?
И все-таки я проснулся ночью. Мама не предупреждала меня, что эту
ночь проведет уже под новой крышей, но почему-то я проснулся и во тьме
слипающимися глазами увидел на месте маминой кровати большой сугроб.
Это было невероятно. Я широко открыл глаза, и все оказалось проще:
пустая мамина кровать под белым покрывалом, с пышной подушкой под
белой накидкой. Странно выглядела она посреди ночи в своем дневном
аккуратном убранстве. Я смотрел на нее и думал: "Это теперь не мамина
кровать. Просто - кровать. А была мамина..." Не спалось. Ночь
проходила медленно. Яркие лунные блики лежали на белом покрывале,
желтые пятна уличных фонарей шевелились на нем. Потом погасли лунные
блики. Позже, когда темноту в комнате разбавило слабым светом
пасмурного утра, расплылись без следа и желтые фонарные пятна. Часы
пробили семь раз. В это время мама, бывало, будила меня, говоря: "Если
хочешь позавтракать со мною - вставай".
А мне не хотелось иногда вставать. Как-то раз я пробормотал:
"Мам, еще посплю чолпасика..." Я хотел сказать "полчасика", но со сна
сказал так, и мама весело переспросила: "Что? Что?"
С тех пор я уже каждое утро говорил: "Мам, еще чолпасика", а мама
смеялась и тормошила меня. Некому мне теперь будет сказать
"чолпасика...". Это только наше с мамой слово, а мамы больше не будет
здесь по утрам... И от мысли о таком пустяке я заплакал. Я открыл
дверцу тумбочки, в которой всегда лежало множество мелких маминых
вещиц и фруктовая карамель для меня, увидел, что в ней остались только
порожние флаконы из-под духов с гранеными пробками, и заплакал пуще. И
уже по-иному, чем три дня назад, подумал о Комиссарове. Не с одним
только любопытством - с чувством более сложным, от которого на
мгновение становилось знобко.
Между тем домашние после маминого переезда начали гораздо больше
прежнего говорить о ней, Комиссарове и особенно - о моем отце. Ему
было тогда тридцать лет, и он преподавал ботанику в школе.
Многие не понимали, почему маме вздумалось расстаться с таким
человеком, как мой отец. Никто не видел, чтоб он когда-либо причинил
ей обиду. Я наблюдал лишь однажды вспышку маминого гнева против отца.
Она была совершенно загадочной.
Как-то, в начале лета, отец пришел под вечер домой с большим
букетом полевых цветов.
- Чудесные цветы! - сказала мама, подымаясь ему навстречу. - Это
мне?
- Пожалуйста, - ответил отец, - если хочешь. Если тебе нравятся.
Мама взглянула на него недоуменно.
- Да, пожалуйста, - повторил отец. - Возьми. Я, собственно, думал
для гербария... Но, если тебе нравятся, возьми. Можешь взять все.
Тогда сейчас поставим их в воду. А хочешь, отбери часть. Но можешь и
все. Как хочешь. Пожалуйста. Они, кстати, сильно пахнут. Можно их
здесь поставить в кувшин, но перед сном нужно будет их куда-нибудь
вынести. Не забыть это сделать.
- Мне не нужны эти цветы! - сказала мама резко.
- Они тебе не нравятся? - спросил удивленно отец.
- Нет, - ответила мама, и глаза ее наполнились слезами. - Совсем
не нравятся.
- А мне показалось... - начал отец.
- Тебе постоянно что-нибудь кажется! - перебила его мама дрожащим
и в то же время презрительным голосом.
- Например?.. - осведомился отец.
- Что толку говорить! - Мама стремительно вышла, с размаху закрыв
за собой дверь.
Отец развел руками и, постояв минуту неподвижно, пошел следом за
нею с видом человека, который готов поверить во что угодно, даже в то,
что сам виноват, но отказывается что-либо понимать, пока ему не
приведут примеров и доводов. Мама, однако, ни в этот раз, ни потом не
приводила никаких доводов. Но она ушла к Комиссарову.
Оставленный, мой отец никогда не говорил о мамином замужестве.
Почти все вечера он проводил дома, сидя один за шахматной доской. Он
играл партию по переписке со своим другом Давидом Тетельбаумом,
проходившим службу в Красной Армии.
Письма от Тетельбаума приносили не чаще двух-трех раз в месяц. Но
отец склонялся над доской почти каждый вечер. Он передвигал фигурки и
вполголоса рассуждал вслух... Партия длилась уже около года. Почему-то
это тревожило моего деда и бабушку Софью. Иногда дед подходил к
подоконнику, куда днем убирали доску с расставленными фигурами, и
недолго, но печально вглядывался в позицию.
Первые ходы были сделаны прошлым летом. К осени противники
рокировались. Под Новый год разменяли ферзей. В январе папа объявил
шах. Его конь занял выгодную позицию в центре. Ранней весной
Тетельбаум начал атаку на королевском фланге. Папа предложил жертву
пешки, сулившую выигрыш темпа. От удовольствия он потирал руки. Это
позабавило деда.
- Какую цену может иметь темп для тебя, играющего целый год одну
партию? - спросил он небрежно.
Сам дед был человеком стремительным и успевал сделать за день
неимоверно много.
- Ведь началось это, по-моему, еще при Люсе? - сказал дед, не
дождавшись ответа на первый вопрос. (Люсей звали мою маму.)
- Да, - ответил отец, - еще при ней.
- М-да, странно, - сказал дед. - Нервы, нервы... Пройдем ко мне в
кабинет?
Отец покачал головой.
В отсутствие отца домашние толковали, случалось, и о Комиссарове,
и уже не так глухо, как прежде. Я узнал, что Комиссаров стар. Не то
"для нее" (то есть для мамы) стар, не то просто стар, но, в общем,
немолод. А когда как-то вечером я просил маму побыть со мной подольше,
она сказала, что не может: Александр, не застав ее дома, огорчится до
слез. Выходило, что Комиссаров плаксив и капризен, точно маленький...
Все это было странно. Это даже занимало меня немного. Но и
только. А важно было лишь то, что я мало вижу маму. Как-то она
позвонила по телефону и сказала бабушке Софье, что ближайшие дни будет
занята переездом на новую квартиру. Перебравшись, она зайдет ко мне
повидаться.
Предстояло прожить без мамы несколько дней.
В эти пустые дни я впервые почувствовал нестерпимое однообразие
своей жизни: завтрак, гулянье по бульвару, обед, сон, снова
прогулка...
Все надоело и опостылело. Бульвар, где я гулял каждый день -
большой бульвар с катком и снежной горой, с лотками "Моссельпрома", с
продавцами разноцветных воздушных шаров, - стал мне вдруг тесен и
скучен. Я вырос из него.
Разнообразия ради домашние предложили мне гулять во дворе. Но
здесь было еще тоскливее и вдобавок темнее (двор обступали с трех
сторон высокие дома). Иногда ко мне подходили ребята постарше - моих
сверстников тут не было - и, улыбаясь, спрашивали:
- Показать тебе Москву?
Я благодарно соглашался. Мне казалось, что речь идет о большой
прогулке или, может быть, поездке на машине. Но едва я произносил
"да", ребята со смехом пытались приподнять меня за уши.
Так вот что значило "показать Москву"!.. Это было не очень
больно, но я испытывал немалое разочарование. И, однако, желание
какой-то новизны в жизни было во мне так сильно, что, когда на другой
день мальчишки снова предлагали: "Миш, показать Москву?" - я, забывая
о подвохе, радостно соглашался...

Но вот мама перебралась наконец в новый дом. Она зашла после
работы за мною, и мы отправились к ней.
Мама нажимает кнопку звонка, отворяет бабушка, и я переступаю
порог новой квартиры.
Здесь так чисто и свежо, что даже веет легкий ветерок. Некоторые
вещи знакомы мне, и от них, почти неуловимый, исходит запах комнаты,
где еще недавно мы с мамой жили вместе. А кое-какие вещи я вижу
впервые.
В большей из комнат на полу лежит шкура волка с головой и
когтистыми лапами.
На стене висит ружье.
В углу стоит трость, которую я с трудом поднимаю обеими руками.
И плохо верится, что хозяин этих крупных и тяжелых вещей капризен
и плаксив.
- Это Александр сам убил, - говорит мама, коснувшись волчьей
шкуры кончиком туфли.
- Вот из этого? - Я указываю на ружье.
- Да.
Явственно слышится поворот ключа в замке, стук входной двери.
Сейчас войдет Комиссаров. Мама спешит в коридор к нему навстречу.
Меня вдруг охватывает дрожь. Совершенно как перед появлением
старика врача, который, надавливая на язык ложечкой, прищуренным
глазом разглядывает мое горло...
Из прихожей доносятся мужские голоса.
Первый:
- Вот, пожалуйста, пейте. Второй:
- Спасибо, напился... Приезжать теперь с утра, товарищ
Комиссаров?
Первый:
- Да, пожалуйста, к восьми. Пообедайте сейчас с нами.
Второй:
- Спасибо, я...
- Оставайтесь, - говорит Комиссаров и, раздеваясь на ходу, быстро
входит в комнату.
За ним - мама. Она, краснея, обнимает меня и говорит:
- Это мой сын, познакомься!
- Он самый? - переспрашивает Комиссаров весело. Затем осторожно
дует на свою, должно быть, холодную руку (день сегодня хоть и
весенний, но студеный и ветреный) и протягивает ее мне: - Здравствуй,
Миша.
- Здравствуйте.
Молчим и разглядываем друг друга. Комиссаров высок, велик, он
стоит, держа пальто на руке, слегка расставив ноги в больших блестящих
сапогах. Пальто у него обыкновенное, а гимнастерка, подпоясанная
широким ремнем, защитного цвета. И фуражка на нем защитного цвета,
однако не военная.
"Он больше и, наверно, сильнее отца", - мелькает в голове. Это
очень неприятная мысль...
Комиссаров улыбается.
- Не возражаете, Николай, - спрашивает он вошедшего шофера, -
если я сам сегодня отведу машину в гараж?
Шофер не возражает.
- Тогда сейчас пообедаем, а потом можно покататься на машине, -
говорит Комиссаров мне. - Подойдет?
Я, конечно, очень доволен.
- Решено, - произносит Комиссаров так, точно какая-то трудность
теперь позади, и на секунду выходит в коридор, где вешалка.
Он тотчас вернулся, без пальто и фуражки, и я обомлел...
Комиссаров был лыс. Это произвело на меня огромное впечатление. К
моему деду, который был профессором по кожным болезням, нередко
являлись знакомые и умоляли спасти от облысения. Лысина величиною с
донышко стакана или чересчур обширный, растущий по краям лоб внушали
им тревогу. Обладатели шевелюр, поредевших настолько, что сквозь них
розовел череп, говорили с дедом голосами, в которых сквозило отчаяние.
Дед отвечал им напрямик, что надежного средства от их беды нет, после
чего изящным движением приподымал волнистые, густые пряди на
собственной голове: обнажалась маленькая плешь, геометрически круглая.
"Как видите!" - произносил дед браво, почти весело, но с оттенком
сдержанной печали, с каким известные врачи напоминают, что и они, как
простые смертные, не обойдены недугами.
Наверно, оттого, что утешение это приводило дедовых знакомых в
нескрываемое уныние, я решил про себя, что иметь лысину - большая,
беда. Что же до тех, у кого череп был совершенно гол и гладок, то у
них, без сомнения, решительно все было позади.
Однако Комиссаров не казался конченым человеком. Он не унывал. Он
бодрился. Не имея ни единого волоса, он даже шутил. И все смеялись в
ответ. И сам Комиссаров смеялся, раскатисто и заразительно, словно не
было в его жизни беды. "Мужественный..." - подумал я и бросил на
Комиссарова косвенный взгляд, исполненный скорбного уважения. В эту
минуту бабушка тронула меня за локоть.
- Международное, - сказала бабушка, безразличная к моему
смятению. - Великие державы.
Тут Комиссаров вмешался.
- Зачем же? - возразил он мягко. - Я делаю доклады на
внешнеполитические темы чуть ли не каждую неделю. Михаил тоже, видимо,
по этим вопросам частенько выступает. Можем с ним на отдыхе и другую
какую-нибудь тему затронуть, а?.. Ты кем хочешь быть - военным?
- Летчиком. На пассажирском, - ответил я благодарно, радуясь, что
могу не произносить малопонятных мне самому фраз о тред-юнионах и Лиге
Наций. - И обязательно на скоростном.
- Правильно, - сказал Комиссаров. - Это неплохо. А пока на
"газике", что ли, поездим?.. Он тоже скоростной!
И мы поехали кататься на "газике".
Комиссаров вел машину, я сидел с ним рядом на переднем сиденье,
нажимая, когда требовалось, грушу гудка, а мама расположилась сзади
просто пассажиром. Сначала Александр прокатил нас по улицам и
площадям, которые должна была через несколько лет соединить первая
линия метрополитена. Затем мы выехали на Ленинградское шоссе, и здесь
Александр развил большую скорость.
- Давай! - то и дело говорил он мне.
Я немедля нажимал на грушу, раздавался превосходный гудок,
пронзительный и чуточку тревожный, и мы оставляли далеко позади
приостановившихся пешеходов. Мчалась машина, ревел гудок, бил в уши
ветер... Это были замечательные минуты.
- Не гони так, Александр, - сказала мама. - Его продует. У него
слабые уши. И если...
- Мама! - прервал я укоризненно.
- Не нужна эта гонка, - настаивала мама.
- Нужна! - взбунтовался я.
Александр молча поднял доверху боковое стекло, но скорости не
сбавил. И посейчас помню, как я был ему за это благодарен.
- Показать тебе Москву? - спросил он неожиданно.
Что означал этот вопрос? Ведь мы как раз по Москве и ехали... Я
недоуменно, чуть недоверчиво взглянул на Александра. Он улыбался, и
даже хитро, но - я чувствовал - не таил подвоха.
- Показать,- сказал я.
Комиссаров повернул машину.
- Куда мы? - спросила мама.
- Ясно, куда, - ответил он, - на Воробьевы горы. Откуда же еще
покажешь Москву?
Мы ехали долго. Должно быть, дольше чем полчаса. Я все ждал, что
вот-вот начнется крутой подъем на гору, но подъем не начинался.
Неожиданно Комиссаров притормозил, вышел из машины и со словами:
"Вылезайте, приехали!" - распахнул поочередно заднюю и переднюю дверцы
с правой стороны.
- А дальше не поедем? - спросил я, вылезая.
- Дальше? Дальше некуда.
Втроем мы стояли возле машины на темной дороге, и я вопросительно
смотрел на Александра.
- Ты не в ту сторону смотришь, - сказал он, поворачивая меня за
плечи.
Моим глазам открылось огромное пространство. Синеватый, без
границ, простор пустел перед ними. (Стояли сумерки.) Впервые моему
взгляду не во что было упереться, и я ощутил на мгновение бескрайность
мира... У меня слегка закружилась голова, на миг забылось, что под
ногами-то опора, твердая земля... Несколько секунд затем я смотрел на
свои валенки, припорошенные очень чистым снегом. А потом, по
направлению пальца Комиссарова, глянул вниз.
Великое множество домов, повыше и пониже, казавшихся отсюда
совсем крошечными, сливались воедино в неразбериху города. Она тонула
в густеющих сумерках. Виднелись редкие неподвижные огоньки и
миниатюрные золоченые купола далеких церквей. Остальное было
неразличимо. И вдруг внизу зажглись тысячи огней. Они зажглись разом,
как звезды на небосводе планетария. Смутные очертания города исчезли.
Остались только тысячи, а может быть и миллионы огней. Это был час,
когда на улицах и площадях включают свет.
Комиссаров стоял над этой огромной электрифицированной, но немой
для меня картой и, указывая пальцем на цепочки огней, точно на
созвездия в небе, говорил о том, где будут проложены новые магистрали,
где будут построены новые районы, какие улицы станут вдвое шире, а
какие просто сотрут с лица города...