Страница:
- Ну, дорогие мои! - обращается к нам дядя Миша. - Давайте прощаться.
- Нет! - требует Иван Константинович. - Сперва присядем перед дорогой.
Мы садимся. Шарафутдинов неловко мнется - нельзя ему сидеть при Иване Константиновиче! - и только после твердого приказания он садится за дверью соседней комнаты.
- Вот и посидели перед дорогой! - встает дядя Миша. - Вы что это? На вокзал со мной? Провожать меня? Ни-ни-ни!
Еще минута-другая - дядя Миша, обняв и расцеловав нас всех, уходит вместе с папой. В дверях он оборачивается к нам:
- Прощайте, родные мои! А может быть, до свидания?
И убегает.
Иван Константинович опускается на диван. Мама плачет рядом с ним.
- Баловень... - бормочет Иван Константинович. - Именно, что баловень... Загубило его это баловство...
- Почему, дедушка? Почему? - задумчиво спрашивает Тамара. - Какое баловство?
- А такое! - упрямо говорит Иван Константинович. - Баловство - это все, что задарма, понимаешь? Вот - Миша: отец его, Семен Михайлович, замечательный хирург был, бесстрашный человек, под огнем неприятеля раненых перевязывал, на себе, случалось, из боя выносил их, Я, бывало, иду с ним, даже перекреститься боюсь... А он - как по бульвару гуляет! Ранили его, контузили, тифом болел - тогда это гнилой горячкой называли, - отлежится и снова в строй! За это, за труд этот адский, за самоотверженность врача, за опасности и лишения, ему и ордена дали, и потомственное дворянство, и все... А Миша - он с малых лет привык, что он - потомственный дворянин, и папа у него орденами обвешен, как елка игрушками, и все двери перед ним открыты, и что ни пожелай - все сделается! До тридцати с лишним лет дожил - трудиться не научился, не любит, не умеет... А теперь уже поздно... Так вся жизнь и пошла под раскат... Нет-с, братцы мои, не баловство человеку нужно и не отцовы заслуги, свои собственные дела, своим потом, своей кровью политые!
- Верно, Иван Константинович, - говорит мама сквозь слезы. - Все верно, что вы говорите...
Иван Константинович привлекает к себе Леню и Тамару. Уже и раньше как-то мама при мне говорила папе, что Иван Константинович любит обоих своих "нечаянных внуков", но Леню - чуточку больше. Потому что Леня - "бабушкин". Он на нее похож и лицом, и характером, он ее любил, и она его любила. Оттого Иван Константинович особенно ласков с Тамарой: он боится, что она это поймет, почувствует...
- Леня! - говорит Иван Константинович, гладя голову Тамары, но смотрит он прямо в красивые "бабушкины" глаза Лени. - Очень тебя прошу понять: граф ты там, или маркиз, или князь, - это не твоя заслуга, и потому это дешевое дело. Вон, говорят, за границей титулы за деньги купить можно! Но если ты настоящий человек и делаешь настоящее дело, и делаешь его хорошо, - так вот это уже твоя заслуга, это трудно, и тебя за это всякий уважать будет. Понимаешь, Леня?
- Понимаю... - тихо говорит Леня. - Я, дедушка, сам тоже так думаю.
...Первое письмо от дяди Миши получили мы через восемь лет после этого вечера. Он писал из города Орска, Оренбургской губернии. Служил он в каком-то учреждении, жил тихо, скромно, незаметно.
"А может быть, до свидания?" - спросил он, уходя в тот последний вечер от Ивана Константиновича.
Нет, это было "прощайте". Свидеться с ним больше никогда не привелось. Никому из нас.
Глава четырнадцатая. ТАМАРЕ ТРУДНО
В тот же вечер, после внезапного приезда и такого же отъезда дяди Миши, папа возвращается домой так поздно, что я уже почти совсем заснула. Это, наверно, звучит странно, когда человек говорит, что он "почти совсем заснул". Большинство людей либо "заснули" - и, значит, совсем заснули, либо "не заснули" - и, значит, не спят. Но у меня с раннего детства создалась привычка ждать, когда вернется домой папа. Иногда, если это затягивается, папа-то может ведь не вернуться и до утра! - я засыпаю. Но чаще всего я лежу и дремлю, - я почти совсем сплю, и все-таки не совсем: какой-то ма-а-а-ленький кусочек моего сознания не спит! Стоит мне в это время услышать голос - или чаще шепот - папы, и я сбрасываю с себя сон, словно одеяло. Я уже не сплю и с нетерпением жду, пока папа тихонько, осторожно подойдет к моей кровати, чтоб поцеловать меня, спящую. Бывает, что я уже совсем сплю, но просыпаюсь именно в этот момент - "от докторского запаха".
В этот вечер я жду его с нетерпением: мне надо задать ему один неотложный вопрос. Папа очень устал - он сидит рядом с моей кроватью, и глаза у него полузакрыты. Но я чувствую, что он доволен - все обошлось у него хорошо.
- Папа, ты операцию сделал?
- Угм... - утвердительно хмыкает папа.
- Ты разрезал человека? - спрашиваю я с замиранием сердца.
Папина профессия - операции, ампутации - для меня еще очень далекая, я ведь никогда не видела, как папа работает. А по картинкам все это представляется мне очень страшным.
- И разрезал, и снова сшил... Своим собственным швом сшил - я недавно его придумал, этот шов, очень удачный!
- А больному это было больно?
- А ты как думала? Конечно, ему было больно. Ну, да не в этом дело... Будет жить - вот что главное! Будет жить и через неделю забудет, как стонал, как кричал, как мучился...
- Ну, а Тамара? - спрашиваю я. - Ей ведь сегодня как было больно! И в первое отделение ее не переведут, и Дрыгалка ее "самозванкой" обозвала, и подруги ее обидели, не пришли к ней... Как ты думаешь, будет она это помнить?
- Возможно...
- Ты думаешь, она теперь станет хорошая?
- Ох, Пуговица ты моя, глупая ты Пуговица! - качает головой папа. - Да, она сегодня ушиблась, больно ушиблась. Но чтоб от этого она сразу - раз! два! три! готово! - сразу переродилась, стала совсем новая, на себя не похожая, - это, миленький ты мой, бывает только в детских книжках "Розовой библиотеки"! А в жизни - нет. Жизнь, Пуговка, она - штука разноцветная... Не только розовая!
Все это - и Тамарины несчастья, и неудавшийся журфикс, и приезд дяди Миши, и поздний разговор этот с папой - происходит в субботу. В воскресенье никаких известий из дома Ивана Константиновича к нам не поступает. В понедельник утром я, как всегда, подхожу к дверям института. Это для меня уже - да-а-авно! - не врата в Храм Науки, как мне казалось в первые дни, а лишь дверь в Царство Скуки. В ту минуту, как я берусь за медное дверное кольцо, я вижу маленькую стройную фигурку. Она стоит на противоположном тротуаре; завидев меня, она торопливо перебегает улицу и берет меня под руку. Это Тамара...
- Я тебя ждала... - говорит она мне, улыбаясь через силу, и улыбка у нее очень жалкая. - Я хотела с тобой вместе...
Ей, видно, тяжело, просто мучительно прийти сегодня, в понедельник, туда, где она в субботу перенесла столько унижений... Мне становится так жаль ее, что я мгновенно забываю, как она раздражала меня своей заносчивостью. Мне хочется поддержать ее, чтоб она забыла все прошлое, чтоб она стала такая простая и ясная, как все другие девочки, мои подруги.
- Тамарочка... - говорю я как только могу ласково. - Вот как хорошо, что мы здесь с тобой встретились! Ну, идем!
Мы одновременно раздеваемся и вместе идем наверх. Гуляем до начала уроков под руку по коридорам. К нам "пристают", как лодки, мои подруги: Варя Забелина, Маня Фейгель с Катей Кандауровой. Подходят еще Меля - как всегда, с набитым ртом - и Лида Карцева. Мы прохаживаемся все вместе. Лида нравилась Тамаре и раньше - Лида держится со спокойным достоинством, как взрослая, Лида целый год жила во Франции, а папа Лидин - известный в городе юрист. Кто мы, остальные, по понятиям таких девочек, как Тамара? Меля - дочь "трактирщика", Маня - дочь "учителишки", я - дочь "врачишки"... Мелюзга! - А Лида - "человек ее круга". Тамара это чувствует. Она улыбается Лиде особенно приветливо, она всеми силами старается понравиться именно Лиде. Но Лида держится сдержанно.
Гуляя по коридорам, мы сталкиваемся с группой: Зоя Шабанова, Нюта Грудцова (внучка городского головы, ах, ах, ах!) и Ляля-лошадь. Тамара густо краснеет. Она крепче прижимает мой локоть - и не кланяется им. Они тоже ей не кланяются. Кончена их дружба - распалась на куски, как разбитый арбуз!
После звонка, когда мы уже идем в свой класс, Лида Карцева, чуть поотстав вместе со мной от других, говорит, как всегда, с легкой насмешкой:
- Шурочка занимается благотворительностью? Очень чувствительно!
- А ты помнишь, что было в субботу? - отвечаю я с упреком. - Неужели тебе ее не жаль?
- Не очень. Она сама во всем виновата.
- Что же, ей от этого легче, что ли, что она сама виновата?
Весь школьный день Тамара держится около меня и моих подруг. Мы, в общем, приняли ее в свою компанию. Правда, ей с нами, вероятно, скучновато с нами нельзя говорить о том, что Тамара любит больше всего: "Баронесса Вревская мне говорила", "Князь и княгиня бывали у дедушки запросто" и т. п. Нам это неинтересно, и Тамара это понимает. Но все-таки она не одна, и, когда в коридорах мимо нас проходят ее бывшие друзья, она даже не смотрит в их сторону.
В тот же вечер прибегает Леня и рассказывает мне обо всем, что вчера, в воскресенье, происходило у них в доме. Тамара плакала, она чуть ли не на коленях умоляла Ивана Константиновича, чтоб он перевел ее в женскую гимназию на Миллионной улице. Потом просила позволить ей несколько дней не ходить в институт, пока все хоть немного позабудется. Но Иван Константинович был неумолим! Это у него, оказывается, всегда так: во всех маленьких житейских делах - он добряк просто до невозможности. Но когда дело идет о серьезном, Иван Константинович - кремень, скала!
- Птушечка! - уговаривает он Тамару. - Нельзя тебе переходить в другую гимназию. Какой же ты воин, если бежишь с поля боя?
- Я - не воин... - плакала Тамара. - Я - девочка, барышня...
- Да, если ты бежишь, ты - не воин, ты - просто трус! Я первый тебя уважать не буду. А если отсиживаться дома и не ходить в институт, так это, галчоночек мой, то же самое! Они тебя обидели, а не ты - их, что же тебе от них прятаться?
После долгих слез, уговоров, споров, поцелуев решили так: Тамара будет смелая и все-таки пойдет в понедельник в институт.
Папа, как всегда, оказался прав. С Тамарой, конечно, не произошло полного и окончательного "перерождения", как с героями книжек "Розовой библиотеки". Но все-таки от полученного толчка что-то в ней шатнулось, дрогнуло, сдвинулось с места. С Иваном Константиновичем она уже больше никогда не разговаривает так, если бы он был ее лакей или кучер. Она называет его дедушкой, дедусенькой и даже милюпусеньким дедунчиком. И это искреннее, доброе отношение ее к Ивану Константиновичу, она не подлаживается, не подлизывается к нему - нет, она поняла, она почувствовала, какой это золотой человек и как искренне любовно относится он к ней и к Лене. Со мной она тоже держится без прежней заносчивости - как с подругой, говорит мне "Сашенька" и "ты". Но все-таки иногда - по-моему, даже слишком часто! - в ней опять просыпается ее глупая гордость неизвестно чем, ее барские замашки. И тогда она опять становится противная-противная! Я стараюсь найти если не оправдание такому ее поведению, то хоть объяснение. Я повторяю сама себе, что она не виновата, что она выросла под влиянием своего дедушки-генерала, который сознательно воспитывал в ней надутую спесь, глупую заносчивость и т. д., и т п. Но мне не всегда удается совладать с самой собой и внушить себе снисходительность к Тамаре. И нередко между нами возникают разногласия, а иногда - даже ссоры. В особенности противно мне бывает слушать, как она разговаривает с горничной Натальей и с Шарафутдиновым. Ну, словно они не люди, а неодушевленные предметы!
И вот через некоторое время Тамара снова объявляет, что у нее будет журфикс. Мало ей того, первого журфикса! Впрочем, зовет она ведь уже других гостей: Лиду Карцеву, Варю Забелину, Мелю Норейко, Маню Фейгель, Катю Кандаурову и меня. По дороге к Тамаре я встречаю Катю Кандаурову. Она тоже идет к Тамаре - идет одна, без Мани, которая сегодня нездорова.
- Я тоже не хотела идти, - говорит Катя, - но Маня говорит: "Нехорошо. Тамара подумает, что мы нарочно, что мы не хотим к ней идти. Ступай, Катя! Повеселишься, потом мне расскажешь..." Я и пошла.
Мне бросается в глаза, какая Катя сегодня праздничная, улыбчивая.
- Катенька, ты что сегодня такая веселая, как новенький гривенник?
Катя отвечает, словно сама смущена своей радостью:
- От тети моей... от тети Ксени, папиной сестры, письмо пришло! Не берет она меня к себе! Не берет!
Катя выпаливает это просто с восторгом и даже на ходу трется от радости головой о мое плечо.
- А ты ее не любишь, что ли, эту тетю Ксению? - удивляюсь я.
- Я ее не "не люблю", а - не знаю... - уточняет Катя. - Конечно, она папина сестра. Папа мой всегда говорил: "Ксеня - хорошая, Ксеня - добрая". Но ведь я-то ее никогда и в глаза не видала! Подумай: здесь я уже привыкла, я всех знаю, - и вдруг опять куда-то ехать! Опять новые люди! Опять привыкать! Сейчас очень все хорошо: тетя Ксения - мой опекун, она из папиных денег (тех, что после папы остались) присылает Илье Абрамовичу, Маниному папе, тридцать рублей в месяц на мое содержание. Илья Абрамович говорит: этого куда как много, больше, чем надо! Он на меня в сберегательной кассе книжку завел - желтенькую такую, как канарейка! Сколько каждый месяц от тридцати рублей остается, - он на книжку кладет.
- Тебе у них хорошо?
- Так хорошо, так хорошо!.. Вот секрет: даже с папой так хорошо не было, как с ними! У папы я, бывало, все одна и одна. Папа с утра на службу уйдет, вернется в пять часов - обедаем мы. После обеда папа ложится отдыхает. Проснется, чаю попьем - спокойной ночи: мне спать пора. А папа, слышу, все по комнатам ходит, все ходит и ходит... Скучно мы жили!
- А у Фейгелей?
- Ох! - говорит Катя с восторгом. - Они все весе-о-олые! Каждый вечер нам Илья Абрамович читает - вот, например, как Иван Иваныч с Иваном Никифоровичем разругались! А перед сном все вместе песни поем...
И, помолчав, Катя добавляет:
- Нет, хорошо, что тетя Ксеня меня к себе не берет! "У меня, пишет, четверо мальчиков, сорванцов. Кате будет с ними трудно..." Еще бы не трудно - они, наверно, драчуны, я бы у них в синяках ходила... "Если можете, Илья Абрамович, прошу вас, подержите Катеньку пока у себя..." Вот как хорошо вышло!
Так, болтая, мы приходим к Тамаре. Конечно, мы с Катей пришли первые: никого из гостей еще нет. Тамара встречает нас очень радушно, ведет в свою комнату и кричит, чтобы нам принесли туда фруктов: в ожидании остальных гостей будем есть яблоки. Их приносит в вазе Шарафутдинов, как всегда приветливый, улыбающийся, и ставит на столик. Яблок в вазе слишком много, и два верхних яблока падают на пол. Шарафутдинов поднимает их с пола, обтирает обшлагом своей рубашки и кладет обратно в вазу.
Что тут начинается, батюшки! Тамара приходит в бешенство. Она грубо выхватывает из вазы те яблоки, которые трогал руками, и вытирал обшлагом Шарафутдинов, и швыряет ему в лицо.
- Болван! Хам! - кричит она на него.
У меня начинает стучать в висках. Все плывет перед моими глазами, как в грозу на лодке. Я бросаюсь к Шарафутдинову; он стоит, вобрав голову в плечи, закрывая локтем лицо от яблок, которыми продолжает швырять в него Тамара.
- Шарафут! - обнимаю я его, громко плача. - Шарафут!
Катя Кандаурова тоже плачет и тоже обнимает Шарафутдинова.
Тамара опоминается. Она видит по нашему возмущению, что переборщила.
- Подбери яблоки, черт косой! - приказывает она Шарафутдинову.
И, криво улыбаясь, обращается ко мне и Кате:
- Вы что же, обиделись за него, что ли? Он таких тонких чувств не понимает. Мой дедушка своих денщиков даже по морде бил...
И тут Катя, кроткая, тихая Катя, выходит из себя!
- Твой дедушка был свинья! - кричит она так громко, что голос у нее сразу хрипнет.
Схватив за руку Катю, я бегу к двери. Хлоп! - и нет нас. Мы бежим, но по ошибке не на улицу, а в ту дверь, которая ведет в сад Ивана Константиновича. На дорожках, у корней яблонь - груды снега. Мы с Катей садимся на лавочку, мы уже не плачем, мы просто сидим и мрачно смотрим перед собой.
- Вот и повеселились... - вздыхает Катя. - Будет что порассказать Мане!
Дверь из дома отворяется, и к нам бежит Шарафутдинов. На секунду у меня мелькает мысль: это Тамара послала его за нами. Не пойду я к ней! Ни за что!
Нет, конечно, это не она его послала. Его погнало то, что Тамара называет "тонкими чувствами", которых у него, по ее мнению, нет и быть не может. А вот и есть они у него! Ему больно не то, что его ругали, бросали яблоками в его лицо, в голову. Он знает, что он - солдат, денщик, что ему пожаловаться некому и обижаться не полагается. Но ему больно, что мы с Катей огорчаемся из-за него, он чувствует, что мы его любим, что мы за него заступились. Присев на корточки перед лавочкой, на которой мы сидим, Шарафутдинов все тем же обшлагом утирает наши слезы и быстро-быстро бормочет на своем фантастическом русском языке; от волнения он даже вставляет не совсем приличные слова, чего обычно никогда не делает.
- Ой, ой, ой! Дерьмам делам - Казань горит... Баришням... Шашинькам... Катинькам... Шарафутдин лес ходи, вам ежикам лови... Не нада плакай... Не нада...
От этих ласковых слов мы с Катей снова начинаем плакать. Мы крепко прижимаемся к Шарафутдинову, так что нам явственно слышно, как стучит под солдатской рубахой его доброе, ласковое сердце.
В дверях дома появляется Иван Константинович.
- Девочки-и! Сюда-а-а! - зовет он нас. Мы идем к дому, и я говорю Кате так, словно обещание даю:
- Сто Тамарок за одного Шарафутдинова не возьму!
- А я - двести... - всхлипывает Катя.
В доме мы застаем всех девочек: они только что пришли. Приехал из госпиталя Иван Константинович, пришел Леня из музыкального училища.
Тамара лежит на кушетке в своей комнате и заливается в истерике. Хохочет, плачет, икает, опять хохочет, кричит... Конечно, из соседней комнаты вторит ей в своей клетке попугай Сингапур. В два голоса это получается музыка, невыносимая для слуха.
И вдруг в дверях кто-то с силой стучит палкой об пол и оглушительно кричит, перекрывая трели Тамары и Сингапура:
- Перестань! Сию минуту прекрати это безобразие!
Это папа. Он подходит к несколько опешившей Тамаре и снова стучит палкой в пол, и снова кричит:
- Замолчи! Сию минуту замолчи! Слышишь?
Тут начинаются чудеса! Тамара в самом деле замолкает - правда, не сразу, не в ту же минуту. Сперва ее плач становится тише, исчезают икота и хохот. Тамара уже только плачет, но тихо - без взвизгиваний и криков.
- Леня! - приказывает папа. - Заставь попугая замолчать.
И папа уходит за Леней в комнату, где живет в своей клетке Сингапур. Иван Константинович идет за ними. Я тихонько отделяюсь от группы девочек, стоящих вокруг кушетки, на которой плачет Тамара, и тоже проскальзываю за взрослыми. Я поспеваю как раз к тому моменту, когда Иван Константинович говорит папе с укором:
- Уж ты, Яков Ефимович... пожалуй, перехватил!..
- Нет! - твердо говорит папа. - Не я "перехватил", а вы, к сожалению, до сих пор "недохватывали"!
- Но девочка в самом деле немного истерична. Это болезнь... - словно оправдывает ее Иван Константинович. - У нее бывают истерики...
- Иван Константинович, мы же с вами - врачи. Мы знаем, что в девяносто случаях истерии - из ста! - болезни на копейку, а остальное - дурное воспитание, баловство и дурной характер. А уж истерика - почему мы с вами у бедных людей не слышим истерик? Это дамская болезнь, панская хвороба, дорогой мой! И бывает она почти исключительно там, где с жиру бесятся. Разве нет, Иван Константинович?
- Так-то так... - вздыхает Иван Константинович. - А все как-то...
- Вы только будьте тверды, Иван Константинович, и настойчивы - вы это умеете, - и через полгода Тамара забудет дорогу к истерике. Она здоровая, умная девочка - зачем ей икать и квакать?
- Ну, пойдем туда! - напоминает Иван Константинович. - Надо же узнать, что у них тут произошло...
- А мне пора! - прощается папа. - Я ведь только мимоходом на десять минут забежал: словно чуял!
Я так же незаметно возвращаюсь в комнату Тамары, куда вслед за мной возвращаются Иван Константинович и Леня. Папа исчезает, сделав Ивану Константиновичу знак, что мол, держитесь крепко!
Мы, девочки, по приглашению Ивана Константиновича рассаживаемся за нарядно сервированным столом.
- Так вот, - спрашивает Иван Константинович, - отчего такие слезы? Кто кого обидел?
Сперва все молчат. И вдруг все та же Катенька Кандаурова встает и говорит уверенно, прямо - ну, вообще так, как люди говорят правду.
- Тамара обидела Шарафута. Он яблоки уронил, а она в него яблоками кидала... И "хамом" его ругала, и "болваном"... И еще "чертом косым"... Вот!
- Правда это? - обращается Иван Константинович к Тамаре.
Это, конечно, праздный вопрос. Никому даже в голову не приходит, что Катя, такая ясная, прямодушная, как маленький ребенок, может взвести на Тамару напраслину. Да Тамара и не отрицает.
На вопрос Ивана Константиновича: правда ли это? - она отвечает:
- Правда.
Иван Константинович весь багровеет. Никогда я его таким не видала!
- Я всю жизнь в армии служу... А ты, девчонка, фитюлька, шляпка, - ты смеешь русскому солдату такие слова говорить? Сию минуту извинись перед Шарафутом!
- Как бы не так! - запальчиво говорит Тамара. - Я буду перед солдатом извиняться, еще что выдумали!
- Да! - твердо отвечает Иван Константинович. - Ты извинишься перед Шарафутом! А не извинишься, - так я уйду к себе в кабинет, запру дверь на ключ и не буду с тобой разговаривать, не буду тебя замечать, в сторону твою смотреть не буду!
Все это Иван Константинович произносит тем голосом, каким он говорит, когда он - кремень, скала!
- А эта... эта... - Тамара выпячивает подбородок в Катину сторону (такая она благовоспитанная, такая благовоспитанная, что даже в сильнейшем волнении ни за что не ткнет в Катю "неприлично" указательным пальцем!)- Эта меня не оскорбила, нет? Вы ее спросите! Ей передо мною извиняться не в чем?
- Да... - подтверждает Катя. - Я ее оскорбила, Иван Константинович. То есть я не хотела... нет, я хотела!.. Ну, в общем, я сказала ей очень обидное слово...
- Что ты ей сказала?
- Я сказала: если ее дедушка бил своих денщиков по морде, - значит, ее дедушка был свинья... Это обидное слово, я понимаю...
- Ты просишь прощения у Тамары? - спрашивает Иван Константинович.
- Только за "свинью"! Только за "свинью"! - отвечает Катя. - Это вправду грубое слово... Обидное... За "свинью" я извиняюсь.
- Вот, Тамара, слышишь? Катенька перед тобой извиняется. А теперь ты попроси прощения у Шарафута!
Тамара смотрит вокруг себя с совершенно растерянным лицом. Но ни в чьих глазах она не встречает ни поддержки, ни хоть жалости к ней. Девочки сидят за столом... Катя Кандаурова, все еще дрожа от всех происшествий, жмется ко мне, и я крепко обнимаю ее. Варя Забелина тоже смотрит на Тамару с осуждением. Лида Карцева держит себя, как всегда, "взрослее", чем все мы: ей неприятно, что она пришла в гости, а нарвалась на семейный скандал. И только одна Меля в совершенном упоении от всех вкусных вещей, расставленных на столе; она пробует то от одного лакомства, то от другого, одобрительно качает головой и снова принимается за еду... Нет, никто из сидящих за столом не сочувствует Тамаре! Даже Леня смотрит в сторону. Даже Иван Константинович... только огорчен, конечно, но он тоже считает, что Тамара виновата.
- Шарафут! - негромко зовет Иван Константинович. - Поди сюда...
Шарафут входит в столовую и робко останавливается около порога.
- Шарафут! - продолжает Иван Константинович. - Тамара Леонидовна хочет тебе что-то сказать... Ну, Тамара!
Тамара встает. Она выходит из-за стола. Она раскрывает рот, как рыба, выброшенная на песок.
- Я не хотела... - говорит она каким-то не своим голосом тихо и сипло. - Я прошу прощения.
И, внезапно, рванувшись, она бросается вон из столовой - в свою комнату.
Иван Константинович тоже уходит - к себе в кабинет.
В столовой остаемся только мы, да Леня, да Шарафут. Этот совершенно остолбенел от удивления и смотрит на всех перепуганными миндалевидными глазами.
- Ничего, Шарафут... - подходит к нему Леня. - Ничего, браг, все в аккурате. - И вместе с Шарафутом Леня уходит на кухню.
- Вот что, девочки... - говорит Лида Карцева. - Вы как хотите, а я ухожу. С меня довольно!
- И я ухожу! - поддерживает ее Варя.
Мы всей гурьбой идем в переднюю. Меля успевает засунуть в карман несколько конфет.
- Брось! - говорю я ей. - Нехорошо...
- Нет, почему же? - возражает она. - Они - миленькие, я такие люблю.
Мы идем по улице. Идем гуськом, потому что тротуар тут узкий. Я иду в самом хвосте. Идущая впереди меня Катя Кандаурова говорит, сердито мотая головой:
- И кто только выдумал эти журфиксы! Ничего в них нет хорошего... Терпеть не могу!
Кто-то бежит за нами вдогонку. Это Леня. Без пальто, без шапки.
- Леня! - кричу я ему. - Сию минуту ступай оденься по-человечески! Простудишься без пальто!
- Шашура! - говорит он, запыхавшись. - Дедушка просит, чтобы ты вернулась. Ненадолго... Я потом тебя домой отведу.
Я кричу девочкам: "До свидания!" - и мы с Леней бежим к их дому, бежим, как ветер: я боюсь, чтоб Леня не простудился.
Мы сидим в кабинете Ивана Константиновича. Леня - за роялем (я знаю: это бабушкин рояль). Мы с Иваном Константиновичем - на большом диване. Иван Константинович облокотился на валик дивана и приготовился слушать, склонив голову па руку. В комнате полутемно - лампу потушили, только на письменном столе горит одна свеча.
- Слушайте! - говорит Леня. - Вот сейчас будет бабушкина нота: ля бемоль Бабушка мне много раз говорила: "Возьмешь ноту - ля бемоль, лиловую, сиреневую - и -слушай: это мой голос, это я с тобой разговариваю".
Леня касается клавиша. И в полумраке комнаты поет один звук - нежный и чистый, радостный и грустный. Ля бемоль... Мы слушаем, как он звенит, постепенно затухая...
- Нет! - требует Иван Константинович. - Сперва присядем перед дорогой.
Мы садимся. Шарафутдинов неловко мнется - нельзя ему сидеть при Иване Константиновиче! - и только после твердого приказания он садится за дверью соседней комнаты.
- Вот и посидели перед дорогой! - встает дядя Миша. - Вы что это? На вокзал со мной? Провожать меня? Ни-ни-ни!
Еще минута-другая - дядя Миша, обняв и расцеловав нас всех, уходит вместе с папой. В дверях он оборачивается к нам:
- Прощайте, родные мои! А может быть, до свидания?
И убегает.
Иван Константинович опускается на диван. Мама плачет рядом с ним.
- Баловень... - бормочет Иван Константинович. - Именно, что баловень... Загубило его это баловство...
- Почему, дедушка? Почему? - задумчиво спрашивает Тамара. - Какое баловство?
- А такое! - упрямо говорит Иван Константинович. - Баловство - это все, что задарма, понимаешь? Вот - Миша: отец его, Семен Михайлович, замечательный хирург был, бесстрашный человек, под огнем неприятеля раненых перевязывал, на себе, случалось, из боя выносил их, Я, бывало, иду с ним, даже перекреститься боюсь... А он - как по бульвару гуляет! Ранили его, контузили, тифом болел - тогда это гнилой горячкой называли, - отлежится и снова в строй! За это, за труд этот адский, за самоотверженность врача, за опасности и лишения, ему и ордена дали, и потомственное дворянство, и все... А Миша - он с малых лет привык, что он - потомственный дворянин, и папа у него орденами обвешен, как елка игрушками, и все двери перед ним открыты, и что ни пожелай - все сделается! До тридцати с лишним лет дожил - трудиться не научился, не любит, не умеет... А теперь уже поздно... Так вся жизнь и пошла под раскат... Нет-с, братцы мои, не баловство человеку нужно и не отцовы заслуги, свои собственные дела, своим потом, своей кровью политые!
- Верно, Иван Константинович, - говорит мама сквозь слезы. - Все верно, что вы говорите...
Иван Константинович привлекает к себе Леню и Тамару. Уже и раньше как-то мама при мне говорила папе, что Иван Константинович любит обоих своих "нечаянных внуков", но Леню - чуточку больше. Потому что Леня - "бабушкин". Он на нее похож и лицом, и характером, он ее любил, и она его любила. Оттого Иван Константинович особенно ласков с Тамарой: он боится, что она это поймет, почувствует...
- Леня! - говорит Иван Константинович, гладя голову Тамары, но смотрит он прямо в красивые "бабушкины" глаза Лени. - Очень тебя прошу понять: граф ты там, или маркиз, или князь, - это не твоя заслуга, и потому это дешевое дело. Вон, говорят, за границей титулы за деньги купить можно! Но если ты настоящий человек и делаешь настоящее дело, и делаешь его хорошо, - так вот это уже твоя заслуга, это трудно, и тебя за это всякий уважать будет. Понимаешь, Леня?
- Понимаю... - тихо говорит Леня. - Я, дедушка, сам тоже так думаю.
...Первое письмо от дяди Миши получили мы через восемь лет после этого вечера. Он писал из города Орска, Оренбургской губернии. Служил он в каком-то учреждении, жил тихо, скромно, незаметно.
"А может быть, до свидания?" - спросил он, уходя в тот последний вечер от Ивана Константиновича.
Нет, это было "прощайте". Свидеться с ним больше никогда не привелось. Никому из нас.
Глава четырнадцатая. ТАМАРЕ ТРУДНО
В тот же вечер, после внезапного приезда и такого же отъезда дяди Миши, папа возвращается домой так поздно, что я уже почти совсем заснула. Это, наверно, звучит странно, когда человек говорит, что он "почти совсем заснул". Большинство людей либо "заснули" - и, значит, совсем заснули, либо "не заснули" - и, значит, не спят. Но у меня с раннего детства создалась привычка ждать, когда вернется домой папа. Иногда, если это затягивается, папа-то может ведь не вернуться и до утра! - я засыпаю. Но чаще всего я лежу и дремлю, - я почти совсем сплю, и все-таки не совсем: какой-то ма-а-а-ленький кусочек моего сознания не спит! Стоит мне в это время услышать голос - или чаще шепот - папы, и я сбрасываю с себя сон, словно одеяло. Я уже не сплю и с нетерпением жду, пока папа тихонько, осторожно подойдет к моей кровати, чтоб поцеловать меня, спящую. Бывает, что я уже совсем сплю, но просыпаюсь именно в этот момент - "от докторского запаха".
В этот вечер я жду его с нетерпением: мне надо задать ему один неотложный вопрос. Папа очень устал - он сидит рядом с моей кроватью, и глаза у него полузакрыты. Но я чувствую, что он доволен - все обошлось у него хорошо.
- Папа, ты операцию сделал?
- Угм... - утвердительно хмыкает папа.
- Ты разрезал человека? - спрашиваю я с замиранием сердца.
Папина профессия - операции, ампутации - для меня еще очень далекая, я ведь никогда не видела, как папа работает. А по картинкам все это представляется мне очень страшным.
- И разрезал, и снова сшил... Своим собственным швом сшил - я недавно его придумал, этот шов, очень удачный!
- А больному это было больно?
- А ты как думала? Конечно, ему было больно. Ну, да не в этом дело... Будет жить - вот что главное! Будет жить и через неделю забудет, как стонал, как кричал, как мучился...
- Ну, а Тамара? - спрашиваю я. - Ей ведь сегодня как было больно! И в первое отделение ее не переведут, и Дрыгалка ее "самозванкой" обозвала, и подруги ее обидели, не пришли к ней... Как ты думаешь, будет она это помнить?
- Возможно...
- Ты думаешь, она теперь станет хорошая?
- Ох, Пуговица ты моя, глупая ты Пуговица! - качает головой папа. - Да, она сегодня ушиблась, больно ушиблась. Но чтоб от этого она сразу - раз! два! три! готово! - сразу переродилась, стала совсем новая, на себя не похожая, - это, миленький ты мой, бывает только в детских книжках "Розовой библиотеки"! А в жизни - нет. Жизнь, Пуговка, она - штука разноцветная... Не только розовая!
Все это - и Тамарины несчастья, и неудавшийся журфикс, и приезд дяди Миши, и поздний разговор этот с папой - происходит в субботу. В воскресенье никаких известий из дома Ивана Константиновича к нам не поступает. В понедельник утром я, как всегда, подхожу к дверям института. Это для меня уже - да-а-авно! - не врата в Храм Науки, как мне казалось в первые дни, а лишь дверь в Царство Скуки. В ту минуту, как я берусь за медное дверное кольцо, я вижу маленькую стройную фигурку. Она стоит на противоположном тротуаре; завидев меня, она торопливо перебегает улицу и берет меня под руку. Это Тамара...
- Я тебя ждала... - говорит она мне, улыбаясь через силу, и улыбка у нее очень жалкая. - Я хотела с тобой вместе...
Ей, видно, тяжело, просто мучительно прийти сегодня, в понедельник, туда, где она в субботу перенесла столько унижений... Мне становится так жаль ее, что я мгновенно забываю, как она раздражала меня своей заносчивостью. Мне хочется поддержать ее, чтоб она забыла все прошлое, чтоб она стала такая простая и ясная, как все другие девочки, мои подруги.
- Тамарочка... - говорю я как только могу ласково. - Вот как хорошо, что мы здесь с тобой встретились! Ну, идем!
Мы одновременно раздеваемся и вместе идем наверх. Гуляем до начала уроков под руку по коридорам. К нам "пристают", как лодки, мои подруги: Варя Забелина, Маня Фейгель с Катей Кандауровой. Подходят еще Меля - как всегда, с набитым ртом - и Лида Карцева. Мы прохаживаемся все вместе. Лида нравилась Тамаре и раньше - Лида держится со спокойным достоинством, как взрослая, Лида целый год жила во Франции, а папа Лидин - известный в городе юрист. Кто мы, остальные, по понятиям таких девочек, как Тамара? Меля - дочь "трактирщика", Маня - дочь "учителишки", я - дочь "врачишки"... Мелюзга! - А Лида - "человек ее круга". Тамара это чувствует. Она улыбается Лиде особенно приветливо, она всеми силами старается понравиться именно Лиде. Но Лида держится сдержанно.
Гуляя по коридорам, мы сталкиваемся с группой: Зоя Шабанова, Нюта Грудцова (внучка городского головы, ах, ах, ах!) и Ляля-лошадь. Тамара густо краснеет. Она крепче прижимает мой локоть - и не кланяется им. Они тоже ей не кланяются. Кончена их дружба - распалась на куски, как разбитый арбуз!
После звонка, когда мы уже идем в свой класс, Лида Карцева, чуть поотстав вместе со мной от других, говорит, как всегда, с легкой насмешкой:
- Шурочка занимается благотворительностью? Очень чувствительно!
- А ты помнишь, что было в субботу? - отвечаю я с упреком. - Неужели тебе ее не жаль?
- Не очень. Она сама во всем виновата.
- Что же, ей от этого легче, что ли, что она сама виновата?
Весь школьный день Тамара держится около меня и моих подруг. Мы, в общем, приняли ее в свою компанию. Правда, ей с нами, вероятно, скучновато с нами нельзя говорить о том, что Тамара любит больше всего: "Баронесса Вревская мне говорила", "Князь и княгиня бывали у дедушки запросто" и т. п. Нам это неинтересно, и Тамара это понимает. Но все-таки она не одна, и, когда в коридорах мимо нас проходят ее бывшие друзья, она даже не смотрит в их сторону.
В тот же вечер прибегает Леня и рассказывает мне обо всем, что вчера, в воскресенье, происходило у них в доме. Тамара плакала, она чуть ли не на коленях умоляла Ивана Константиновича, чтоб он перевел ее в женскую гимназию на Миллионной улице. Потом просила позволить ей несколько дней не ходить в институт, пока все хоть немного позабудется. Но Иван Константинович был неумолим! Это у него, оказывается, всегда так: во всех маленьких житейских делах - он добряк просто до невозможности. Но когда дело идет о серьезном, Иван Константинович - кремень, скала!
- Птушечка! - уговаривает он Тамару. - Нельзя тебе переходить в другую гимназию. Какой же ты воин, если бежишь с поля боя?
- Я - не воин... - плакала Тамара. - Я - девочка, барышня...
- Да, если ты бежишь, ты - не воин, ты - просто трус! Я первый тебя уважать не буду. А если отсиживаться дома и не ходить в институт, так это, галчоночек мой, то же самое! Они тебя обидели, а не ты - их, что же тебе от них прятаться?
После долгих слез, уговоров, споров, поцелуев решили так: Тамара будет смелая и все-таки пойдет в понедельник в институт.
Папа, как всегда, оказался прав. С Тамарой, конечно, не произошло полного и окончательного "перерождения", как с героями книжек "Розовой библиотеки". Но все-таки от полученного толчка что-то в ней шатнулось, дрогнуло, сдвинулось с места. С Иваном Константиновичем она уже больше никогда не разговаривает так, если бы он был ее лакей или кучер. Она называет его дедушкой, дедусенькой и даже милюпусеньким дедунчиком. И это искреннее, доброе отношение ее к Ивану Константиновичу, она не подлаживается, не подлизывается к нему - нет, она поняла, она почувствовала, какой это золотой человек и как искренне любовно относится он к ней и к Лене. Со мной она тоже держится без прежней заносчивости - как с подругой, говорит мне "Сашенька" и "ты". Но все-таки иногда - по-моему, даже слишком часто! - в ней опять просыпается ее глупая гордость неизвестно чем, ее барские замашки. И тогда она опять становится противная-противная! Я стараюсь найти если не оправдание такому ее поведению, то хоть объяснение. Я повторяю сама себе, что она не виновата, что она выросла под влиянием своего дедушки-генерала, который сознательно воспитывал в ней надутую спесь, глупую заносчивость и т. д., и т п. Но мне не всегда удается совладать с самой собой и внушить себе снисходительность к Тамаре. И нередко между нами возникают разногласия, а иногда - даже ссоры. В особенности противно мне бывает слушать, как она разговаривает с горничной Натальей и с Шарафутдиновым. Ну, словно они не люди, а неодушевленные предметы!
И вот через некоторое время Тамара снова объявляет, что у нее будет журфикс. Мало ей того, первого журфикса! Впрочем, зовет она ведь уже других гостей: Лиду Карцеву, Варю Забелину, Мелю Норейко, Маню Фейгель, Катю Кандаурову и меня. По дороге к Тамаре я встречаю Катю Кандаурову. Она тоже идет к Тамаре - идет одна, без Мани, которая сегодня нездорова.
- Я тоже не хотела идти, - говорит Катя, - но Маня говорит: "Нехорошо. Тамара подумает, что мы нарочно, что мы не хотим к ней идти. Ступай, Катя! Повеселишься, потом мне расскажешь..." Я и пошла.
Мне бросается в глаза, какая Катя сегодня праздничная, улыбчивая.
- Катенька, ты что сегодня такая веселая, как новенький гривенник?
Катя отвечает, словно сама смущена своей радостью:
- От тети моей... от тети Ксени, папиной сестры, письмо пришло! Не берет она меня к себе! Не берет!
Катя выпаливает это просто с восторгом и даже на ходу трется от радости головой о мое плечо.
- А ты ее не любишь, что ли, эту тетю Ксению? - удивляюсь я.
- Я ее не "не люблю", а - не знаю... - уточняет Катя. - Конечно, она папина сестра. Папа мой всегда говорил: "Ксеня - хорошая, Ксеня - добрая". Но ведь я-то ее никогда и в глаза не видала! Подумай: здесь я уже привыкла, я всех знаю, - и вдруг опять куда-то ехать! Опять новые люди! Опять привыкать! Сейчас очень все хорошо: тетя Ксения - мой опекун, она из папиных денег (тех, что после папы остались) присылает Илье Абрамовичу, Маниному папе, тридцать рублей в месяц на мое содержание. Илья Абрамович говорит: этого куда как много, больше, чем надо! Он на меня в сберегательной кассе книжку завел - желтенькую такую, как канарейка! Сколько каждый месяц от тридцати рублей остается, - он на книжку кладет.
- Тебе у них хорошо?
- Так хорошо, так хорошо!.. Вот секрет: даже с папой так хорошо не было, как с ними! У папы я, бывало, все одна и одна. Папа с утра на службу уйдет, вернется в пять часов - обедаем мы. После обеда папа ложится отдыхает. Проснется, чаю попьем - спокойной ночи: мне спать пора. А папа, слышу, все по комнатам ходит, все ходит и ходит... Скучно мы жили!
- А у Фейгелей?
- Ох! - говорит Катя с восторгом. - Они все весе-о-олые! Каждый вечер нам Илья Абрамович читает - вот, например, как Иван Иваныч с Иваном Никифоровичем разругались! А перед сном все вместе песни поем...
И, помолчав, Катя добавляет:
- Нет, хорошо, что тетя Ксеня меня к себе не берет! "У меня, пишет, четверо мальчиков, сорванцов. Кате будет с ними трудно..." Еще бы не трудно - они, наверно, драчуны, я бы у них в синяках ходила... "Если можете, Илья Абрамович, прошу вас, подержите Катеньку пока у себя..." Вот как хорошо вышло!
Так, болтая, мы приходим к Тамаре. Конечно, мы с Катей пришли первые: никого из гостей еще нет. Тамара встречает нас очень радушно, ведет в свою комнату и кричит, чтобы нам принесли туда фруктов: в ожидании остальных гостей будем есть яблоки. Их приносит в вазе Шарафутдинов, как всегда приветливый, улыбающийся, и ставит на столик. Яблок в вазе слишком много, и два верхних яблока падают на пол. Шарафутдинов поднимает их с пола, обтирает обшлагом своей рубашки и кладет обратно в вазу.
Что тут начинается, батюшки! Тамара приходит в бешенство. Она грубо выхватывает из вазы те яблоки, которые трогал руками, и вытирал обшлагом Шарафутдинов, и швыряет ему в лицо.
- Болван! Хам! - кричит она на него.
У меня начинает стучать в висках. Все плывет перед моими глазами, как в грозу на лодке. Я бросаюсь к Шарафутдинову; он стоит, вобрав голову в плечи, закрывая локтем лицо от яблок, которыми продолжает швырять в него Тамара.
- Шарафут! - обнимаю я его, громко плача. - Шарафут!
Катя Кандаурова тоже плачет и тоже обнимает Шарафутдинова.
Тамара опоминается. Она видит по нашему возмущению, что переборщила.
- Подбери яблоки, черт косой! - приказывает она Шарафутдинову.
И, криво улыбаясь, обращается ко мне и Кате:
- Вы что же, обиделись за него, что ли? Он таких тонких чувств не понимает. Мой дедушка своих денщиков даже по морде бил...
И тут Катя, кроткая, тихая Катя, выходит из себя!
- Твой дедушка был свинья! - кричит она так громко, что голос у нее сразу хрипнет.
Схватив за руку Катю, я бегу к двери. Хлоп! - и нет нас. Мы бежим, но по ошибке не на улицу, а в ту дверь, которая ведет в сад Ивана Константиновича. На дорожках, у корней яблонь - груды снега. Мы с Катей садимся на лавочку, мы уже не плачем, мы просто сидим и мрачно смотрим перед собой.
- Вот и повеселились... - вздыхает Катя. - Будет что порассказать Мане!
Дверь из дома отворяется, и к нам бежит Шарафутдинов. На секунду у меня мелькает мысль: это Тамара послала его за нами. Не пойду я к ней! Ни за что!
Нет, конечно, это не она его послала. Его погнало то, что Тамара называет "тонкими чувствами", которых у него, по ее мнению, нет и быть не может. А вот и есть они у него! Ему больно не то, что его ругали, бросали яблоками в его лицо, в голову. Он знает, что он - солдат, денщик, что ему пожаловаться некому и обижаться не полагается. Но ему больно, что мы с Катей огорчаемся из-за него, он чувствует, что мы его любим, что мы за него заступились. Присев на корточки перед лавочкой, на которой мы сидим, Шарафутдинов все тем же обшлагом утирает наши слезы и быстро-быстро бормочет на своем фантастическом русском языке; от волнения он даже вставляет не совсем приличные слова, чего обычно никогда не делает.
- Ой, ой, ой! Дерьмам делам - Казань горит... Баришням... Шашинькам... Катинькам... Шарафутдин лес ходи, вам ежикам лови... Не нада плакай... Не нада...
От этих ласковых слов мы с Катей снова начинаем плакать. Мы крепко прижимаемся к Шарафутдинову, так что нам явственно слышно, как стучит под солдатской рубахой его доброе, ласковое сердце.
В дверях дома появляется Иван Константинович.
- Девочки-и! Сюда-а-а! - зовет он нас. Мы идем к дому, и я говорю Кате так, словно обещание даю:
- Сто Тамарок за одного Шарафутдинова не возьму!
- А я - двести... - всхлипывает Катя.
В доме мы застаем всех девочек: они только что пришли. Приехал из госпиталя Иван Константинович, пришел Леня из музыкального училища.
Тамара лежит на кушетке в своей комнате и заливается в истерике. Хохочет, плачет, икает, опять хохочет, кричит... Конечно, из соседней комнаты вторит ей в своей клетке попугай Сингапур. В два голоса это получается музыка, невыносимая для слуха.
И вдруг в дверях кто-то с силой стучит палкой об пол и оглушительно кричит, перекрывая трели Тамары и Сингапура:
- Перестань! Сию минуту прекрати это безобразие!
Это папа. Он подходит к несколько опешившей Тамаре и снова стучит палкой в пол, и снова кричит:
- Замолчи! Сию минуту замолчи! Слышишь?
Тут начинаются чудеса! Тамара в самом деле замолкает - правда, не сразу, не в ту же минуту. Сперва ее плач становится тише, исчезают икота и хохот. Тамара уже только плачет, но тихо - без взвизгиваний и криков.
- Леня! - приказывает папа. - Заставь попугая замолчать.
И папа уходит за Леней в комнату, где живет в своей клетке Сингапур. Иван Константинович идет за ними. Я тихонько отделяюсь от группы девочек, стоящих вокруг кушетки, на которой плачет Тамара, и тоже проскальзываю за взрослыми. Я поспеваю как раз к тому моменту, когда Иван Константинович говорит папе с укором:
- Уж ты, Яков Ефимович... пожалуй, перехватил!..
- Нет! - твердо говорит папа. - Не я "перехватил", а вы, к сожалению, до сих пор "недохватывали"!
- Но девочка в самом деле немного истерична. Это болезнь... - словно оправдывает ее Иван Константинович. - У нее бывают истерики...
- Иван Константинович, мы же с вами - врачи. Мы знаем, что в девяносто случаях истерии - из ста! - болезни на копейку, а остальное - дурное воспитание, баловство и дурной характер. А уж истерика - почему мы с вами у бедных людей не слышим истерик? Это дамская болезнь, панская хвороба, дорогой мой! И бывает она почти исключительно там, где с жиру бесятся. Разве нет, Иван Константинович?
- Так-то так... - вздыхает Иван Константинович. - А все как-то...
- Вы только будьте тверды, Иван Константинович, и настойчивы - вы это умеете, - и через полгода Тамара забудет дорогу к истерике. Она здоровая, умная девочка - зачем ей икать и квакать?
- Ну, пойдем туда! - напоминает Иван Константинович. - Надо же узнать, что у них тут произошло...
- А мне пора! - прощается папа. - Я ведь только мимоходом на десять минут забежал: словно чуял!
Я так же незаметно возвращаюсь в комнату Тамары, куда вслед за мной возвращаются Иван Константинович и Леня. Папа исчезает, сделав Ивану Константиновичу знак, что мол, держитесь крепко!
Мы, девочки, по приглашению Ивана Константиновича рассаживаемся за нарядно сервированным столом.
- Так вот, - спрашивает Иван Константинович, - отчего такие слезы? Кто кого обидел?
Сперва все молчат. И вдруг все та же Катенька Кандаурова встает и говорит уверенно, прямо - ну, вообще так, как люди говорят правду.
- Тамара обидела Шарафута. Он яблоки уронил, а она в него яблоками кидала... И "хамом" его ругала, и "болваном"... И еще "чертом косым"... Вот!
- Правда это? - обращается Иван Константинович к Тамаре.
Это, конечно, праздный вопрос. Никому даже в голову не приходит, что Катя, такая ясная, прямодушная, как маленький ребенок, может взвести на Тамару напраслину. Да Тамара и не отрицает.
На вопрос Ивана Константиновича: правда ли это? - она отвечает:
- Правда.
Иван Константинович весь багровеет. Никогда я его таким не видала!
- Я всю жизнь в армии служу... А ты, девчонка, фитюлька, шляпка, - ты смеешь русскому солдату такие слова говорить? Сию минуту извинись перед Шарафутом!
- Как бы не так! - запальчиво говорит Тамара. - Я буду перед солдатом извиняться, еще что выдумали!
- Да! - твердо отвечает Иван Константинович. - Ты извинишься перед Шарафутом! А не извинишься, - так я уйду к себе в кабинет, запру дверь на ключ и не буду с тобой разговаривать, не буду тебя замечать, в сторону твою смотреть не буду!
Все это Иван Константинович произносит тем голосом, каким он говорит, когда он - кремень, скала!
- А эта... эта... - Тамара выпячивает подбородок в Катину сторону (такая она благовоспитанная, такая благовоспитанная, что даже в сильнейшем волнении ни за что не ткнет в Катю "неприлично" указательным пальцем!)- Эта меня не оскорбила, нет? Вы ее спросите! Ей передо мною извиняться не в чем?
- Да... - подтверждает Катя. - Я ее оскорбила, Иван Константинович. То есть я не хотела... нет, я хотела!.. Ну, в общем, я сказала ей очень обидное слово...
- Что ты ей сказала?
- Я сказала: если ее дедушка бил своих денщиков по морде, - значит, ее дедушка был свинья... Это обидное слово, я понимаю...
- Ты просишь прощения у Тамары? - спрашивает Иван Константинович.
- Только за "свинью"! Только за "свинью"! - отвечает Катя. - Это вправду грубое слово... Обидное... За "свинью" я извиняюсь.
- Вот, Тамара, слышишь? Катенька перед тобой извиняется. А теперь ты попроси прощения у Шарафута!
Тамара смотрит вокруг себя с совершенно растерянным лицом. Но ни в чьих глазах она не встречает ни поддержки, ни хоть жалости к ней. Девочки сидят за столом... Катя Кандаурова, все еще дрожа от всех происшествий, жмется ко мне, и я крепко обнимаю ее. Варя Забелина тоже смотрит на Тамару с осуждением. Лида Карцева держит себя, как всегда, "взрослее", чем все мы: ей неприятно, что она пришла в гости, а нарвалась на семейный скандал. И только одна Меля в совершенном упоении от всех вкусных вещей, расставленных на столе; она пробует то от одного лакомства, то от другого, одобрительно качает головой и снова принимается за еду... Нет, никто из сидящих за столом не сочувствует Тамаре! Даже Леня смотрит в сторону. Даже Иван Константинович... только огорчен, конечно, но он тоже считает, что Тамара виновата.
- Шарафут! - негромко зовет Иван Константинович. - Поди сюда...
Шарафут входит в столовую и робко останавливается около порога.
- Шарафут! - продолжает Иван Константинович. - Тамара Леонидовна хочет тебе что-то сказать... Ну, Тамара!
Тамара встает. Она выходит из-за стола. Она раскрывает рот, как рыба, выброшенная на песок.
- Я не хотела... - говорит она каким-то не своим голосом тихо и сипло. - Я прошу прощения.
И, внезапно, рванувшись, она бросается вон из столовой - в свою комнату.
Иван Константинович тоже уходит - к себе в кабинет.
В столовой остаемся только мы, да Леня, да Шарафут. Этот совершенно остолбенел от удивления и смотрит на всех перепуганными миндалевидными глазами.
- Ничего, Шарафут... - подходит к нему Леня. - Ничего, браг, все в аккурате. - И вместе с Шарафутом Леня уходит на кухню.
- Вот что, девочки... - говорит Лида Карцева. - Вы как хотите, а я ухожу. С меня довольно!
- И я ухожу! - поддерживает ее Варя.
Мы всей гурьбой идем в переднюю. Меля успевает засунуть в карман несколько конфет.
- Брось! - говорю я ей. - Нехорошо...
- Нет, почему же? - возражает она. - Они - миленькие, я такие люблю.
Мы идем по улице. Идем гуськом, потому что тротуар тут узкий. Я иду в самом хвосте. Идущая впереди меня Катя Кандаурова говорит, сердито мотая головой:
- И кто только выдумал эти журфиксы! Ничего в них нет хорошего... Терпеть не могу!
Кто-то бежит за нами вдогонку. Это Леня. Без пальто, без шапки.
- Леня! - кричу я ему. - Сию минуту ступай оденься по-человечески! Простудишься без пальто!
- Шашура! - говорит он, запыхавшись. - Дедушка просит, чтобы ты вернулась. Ненадолго... Я потом тебя домой отведу.
Я кричу девочкам: "До свидания!" - и мы с Леней бежим к их дому, бежим, как ветер: я боюсь, чтоб Леня не простудился.
Мы сидим в кабинете Ивана Константиновича. Леня - за роялем (я знаю: это бабушкин рояль). Мы с Иваном Константиновичем - на большом диване. Иван Константинович облокотился на валик дивана и приготовился слушать, склонив голову па руку. В комнате полутемно - лампу потушили, только на письменном столе горит одна свеча.
- Слушайте! - говорит Леня. - Вот сейчас будет бабушкина нота: ля бемоль Бабушка мне много раз говорила: "Возьмешь ноту - ля бемоль, лиловую, сиреневую - и -слушай: это мой голос, это я с тобой разговариваю".
Леня касается клавиша. И в полумраке комнаты поет один звук - нежный и чистый, радостный и грустный. Ля бемоль... Мы слушаем, как он звенит, постепенно затухая...