И все-таки местные полицейские и судебные власти решили, что тут совершено человеческое жертвоприношение вотяцкому божеству (хотя вотяки христиане, православные)! Было арестовано несколько вотяков. Следствие велось два с половиной года! Велось, как Мирон говорит, непростительно небрежно. Суд был безобразный: обвиняемым не позволили даже вызвать своих свидетелей, которые их знают, которые могли бы показать на суде, что они не виноваты. Наконец, на суде обвиняемые показали, что на допросах их пытали и истязали, добиваясь от них, чтоб они признались в убийстве. Так же пытали и истязали свидетелей, вынуждая у них лживые показания. На суд был вызван "ученый энтограф", якобы знаток быта вотяков; он нес несусветную чепуху и утверждал па основании народных сказок, - сказки-то ведь слагались много веков назад, да еще он привел-то сказки не вотяков, а черемисов! - будто бы у вотяков есть, существует обычай человеческих жертвоприношений. В конце концов обвиняемых признали виновными и приговорили к каторжным работам. Тем самым обвинили в людоедстве не только семь осужденных вотяков, но и весь вотяцкий народ: раз эти семь человек принесли своему божеству человеческую жертву, значит, у вотяцкого народа вообще есть, существует такой страшный людоедский обычай.
   Все это нам рассказывает дядя Мирон, и надо отдать ему справедливость: хорошо рассказывает, очень понятно. Но мне этого мало.
   - Значит, так это и будет? - спрашиваю я. - Их, несчастных, обвинили и никто за них не вступится?
   - Видишь, Мирон, - говорит папа, привлекая меня к себе. - От такого прокурора, как этот несносный ребенок, ты так скоро не отделаешься!.. Успокойся, прокурор, - обращается папа ко мне, - нашлись люди, заступились за этих вотяков, добились того, чтобы дело было разобрано во второй раз...
   - И их оправдали? - радуюсь я.
   Взрослые снова переглядываются, словно советуясь, говорить мне все или не говорить. Потом папа отводит глаза в сторону и бросает коротко, словно неохотно:
   - Нет. Не оправдали. Опять осудили.
   - И - конец? - спрашиваю я сдавленным голосом.
   - Нет! - отвечает дядя Мирон. - Сейчас добились нового пересмотра дела. В третий раз! Он начнется на будущей неделе.
   - Ох! - вырывается у меня с таким облегчением, словно с меня скатилось придавившее меня к земле бревно. - Ох, как хорошо!..
   Мама из столовой зовет нас обедать. Папа и Мирон идут туда, а дедушка задерживается со мной в кабинете.
   - А ты дурочка! - говорит он мне с упреком. - Бросаешься, как сумасшедшая кошка: "Где? Кто? Что? Кого?" Ты бы дедушку своего спросила дедушка читает каждый день не меньше трех газет, - он все-о-о знает, он бы тебе давно все рассказал!
   Вечером, когда я уже лежу в кровати, папа подсаживается ко мне, чтобы поцеловать меня на ночь.
   - Папа! - вспоминаю я. - А кто же это заступился за вотяков? Кто добился пересмотра дела?
   Папа секунду молчит. Потом отвечает:
   - Писатель Короленко. Владимир Галактионович. Человек вроде нашего Павла Григорьевича.
   - Революционер? - спрашиваю я шепотом.
   - Как видно, да. Сидел в тюрьме, был сослан куда-то, куда ворон костей не заносил. И писатель замечательный! Написал удивительную повесть - "Слепой музыкант"...
   - "Слепой музыкант"? - радуюсь я. - Я это читала! Это чудно!
   - Вот этот самый Владимир Галактионович Короленко услыхал про мултанцев еще после того, как их судили в первый раз. Многие знали об этом, многие возмущались, - страшное ведь дело! Но никто во всей России не откликнулся на него так, как Короленко. Он жил тогда в Нижнем Новгороде - бросил все, все дела и работы, и занялся только этими вотяками. Объехал и обошел всю эту глухую часть Вятской губернии, опросил жителей, познакомился со всеми хорошими людьми, - они тоже возмущались мултанским делом, жалели несчастных вотяков... Во второй раз дело слушалось в городе Елабуге, и Короленко поехал туда. Он и его друзья - двое журналистов из Нижнего Новгорода - прямо подвиг совершили. Стенографисток на этом суде не было: местные власти не хотели, чтоб все безобразие этого суда попало в печать, а ведь стенографический отчет - это такой документ, в котором не пропадет ни одно слово! Власти хотели, чтоб все было записано бегло, расплывчато, чтоб можно было потом все переиначить и в конце концов замести следы своего подлого поведения в деле мултанцев...
   Папа, забывшись, рассказывает мне о мултанском деле и о Короленко громко, во весь голос. За стеной раздается сонный плач Сенечки: папа разбудил его.
   Мама входит к нам и с укором, даже сердито, говорит папе:
   - Яков, перестань кричать, как студент! Что ты ее будоражишь ночью, когда ей давно спать пора! Она и так ходит сегодня весь день сама не своя, а ты еще подливаешь масла в огонь. И Сенечку разбудил... Сию минуту скажи девочке "спокойной ночи", - и пусть спит.
   Папа виновато говорит мне, разводя руками:
   - Ну, братец ты мой... Значит, спокойной ночи - и все!
   Первый раз в жизни я так сержусь на маму!
   - Хорошо, - говорю я (как мне кажется, "с достоинством", а на самом деле сердитым, кислым голосом). - Хорошо... Только я не усну ни на полминуточки, если папа не доскажет мне, что сделали на суде Короленко и его друзья, журналисты!
   Мама безнадежно машет рукой и выходит из комнаты. А папа, присев около меня, досказывает тихо то, о чем я прошу.
   - Короленко и журналисты записали от слова до слова весь судебный процесс - весь, понимаешь? Они писали с утра до ночи три дня, на пальцах у них сделались кровоподтеки и мозоли от карандаша, но они записали все! И спрятать это теперь уже невозможно. Вот что сделали писатель Короленко и его друзья журналисты! Ясно тебе теперь? Так спи!
   - Папочка, миленький! - умоляю я. - Одно словечко, одно! А кто всю эту подлость сделал? Кто убил нищего и взвел напраслину на вотяков, кто два раза осудил их?
   Папа молчит, словно размышляет.
   - Папа, честное, благородное слово, никому не скажу! Только одно слово: это сделало правительство?
   Папа тихонько трогает мою косу, заплетенную на ночь.
   - Ого! - говорит он. - Коса-то, коса, - и вправду коса! До половины лопаток доходит... - И, целуя меня, папа говорит шепотом мне в самое ухо: Да, правительство. Царское правительство... Спокойной ночи!
   И уже в дверях, обернувшись ко мне:
   - А Мирон-то ведь прав! Ты удивительно несносный ребенок...
   Назавтра Лида Карцева говорит мне как бы вскользь:
   - У нас сегодня третий урок - закон божий. Ты свободна, - я тебе дам прочитать одну вещь... Тебе и Мане Фейгель. В гимнастическом зале прочитаете... Я взяла это у моего папы...
   Два первых урока я сижу как во сне. С одной стороны, я прислушиваюсь к тому, как отвечают наши отстающие, с которыми мы занимаемся. С другой стороны, - скорее бы прошли эти два урока и Лида дала нам с Маней то, что обещала! Перед уроком закона божия мы бежим в "Пингвин", где Лида дает нам брошюру. Я быстро прячу ее под нагрудник школьного фартука.
   - Только - смотрите! - говорит нам Лида многозначительно. - Помните!
   Во все время урока закона божия мы с Маней в гимнастическом зале торопливо читаем брошюру, которую нам дала Лида. Все остальные "инославные" - в особенности милая Зина Кричинская - не спускают глаз с двери, чтобы подать нам сигнал тревоги, если в зал войдет кто-нибудь из синявок.
   Брошюра озаглавлена так:
   "Дело мултанских вотяков, обвиняемых в принесении человеческой жертвы языческим богам. (Составлено А. Н. Барановым, В. Г. Короленко и В. И. Суходоевым под редакцией и с примечаниями В. Г. Короленко)".
   Мы с Маней читаем с жадностью, быстро, буквально давясь, чтобы успеть прочитать брошюру. Многое из того, что в ней напечатано, мы уже знали раньше. Очень многое мы узнаем впервые. Мы читаем, потрясенные, и, когда почему-либо наши пальцы встречаются, каждая из нас на секунду удивляется тому, какие ледяные пальцы у другой.
   Больше всего потрясает нас описание того, как в городе Елабуге, при втором рассмотрении дела мултанцев, суд во второй раз вынес им обвинительный приговор.
   "...Несколько секунд, - пишет В. Г. Короленко, - в зале царствовала гробовая тишина, точно сейчас сообщили собравшимся, что кто-то внезапно умер... Семь обвиненных вотяков стояли за решеткой, как будто еще не понимая вполне того, что сейчас с ними случилось...
   Я сидел рядом с подсудимыми. Мне было тяжело смотреть на них, и вместе с тем я не мог смотреть в другую сторону. Прямо на меня глядел Василий Кузнецов, молодой еще человек, с черными выразительными глазами, с тонкими и довольно интеллигентными чертами лица... В его лице я прочитал выражение как будто вопроса и смертной тоски. Мне кажется, такое выражение должно быть у человека, попавшего под поезд, еще живого, но чувствующего себя уже мертвым. Вероятно, он заметил в моих глазах выражение сочувствия, и его побледневшие губы зашевелились... Он закрыл лицо руками.
   - Дети, дети! - вскрикнул он, и глухое рыдание прорвалось внезапно из-за этих бледных рук, закрывших еще более бледное лицо...
   ...В углу, за решеткой, за которой помещались подсудимые, стоял 80-летний старик Акмар, со слезящимися глазами, с трясущейся жидкой бородой, седой, сгорбленный и дряхлый. Его старческая рука опиралась на барьер, голова тряслась и губы шамкали что-то. Он обращался к публике с какой-то речью.
   - Православной! - говорил он. - Бога ради, ради Криста... Коди кабак, коди кабак, сделай милость.
   - Тронулся старик, - сказал кто-то с сожалением.
   - Коди кабак, слушай! Может, кто калякать будет. Кто ее убивал, может, скажут. Криста ради... кабак коди, слушай...
   - Уведите их в коридор, - распорядился кто-то из судейских.
   Обвиняемых вывели из зала..."
   Мы прочитали. Мы с Маней смотрим друг на друга невидящими глазами. Словно мы побывали в зале елабужского суда, сами видели деда Акмара, сами слышали его наивную и трогательную мольбу, чтобы православные люди шли в кабак и прислушивались там к тому, что "калякает" (говорит) народ...
   "Кто ее убивал?" То есть кто убил его, нищего Конона Матюнина, в чем обвиняют их, семерых вотяков...
   Но мы с Маней не плачем. То, что мы прочитали, нанесло нам такой удар, после которого можно только, крепко стиснув зубы, сжимать кулаки, ненавидеть, но не плакать!
   - Вчера приехал мой брат. Студент... - шепчет мне Маня. - Он привез список с письма, которое Короленко написал кому-то из своих друзей после второго суда над вотяками. Это в Петербурге читают все и передают друг другу из рук в руки. Возьми - и читай быстро. Скоро звонок...
   И я читаю переписанное Маниной рукой письмо В. Г. Короленко:
   "...Здесь приносилось настоящее жертвоприношение невинных людей шайкой полицейских разбойников под предводительством прокурора и с благословения Сарапульского окружного суда. Следствие совершенно фальсифицировано, над подсудимыми и свидетелями совершались пытки. И все-таки вотяки осуждены вторично, и, вероятно, последует и третье осуждение, если не удастся добиться расследования действий полиции и разоблачить подложность следственного материала. Я поклялся на свой счет чем-то вроде аннибаловой клятвы и теперь ничем не могу заниматься и ни о чем больше думать. Теперь для меня есть семь человек, невинно убиваемых на глазах у всей России, и я до сих пор слышу их стоны после приговора..."
   - Маня... - говорю я шепотом, губы мои не слушаются, они дрожат. - А брат не говорил тебе, почему правительство делает это? Зачем?
   Маня отвечает так тихо, что я слышу ее только сердцем, взволнованным и потрясенным сердцем:
   - Брат говорит: правительство понимает, что все недовольны им. Оно боится, как бы недовольные не сдружились, не сговорились между собой, тогда бы они стали сильные и сбросили это правительство! И оно науськивает всех друг против друга, одни народы против других. Вот русский народ добрый народ, великодушный, и его натравливают на малые народы - в России очень много малых народов, - ему рассказывают о них всякие подлые басни и байки, чтобы он их ненавидел. "Вот, - говорят ему, - видишь, рядом с тобой живут вотяки? Ты с ними дружишь, ты их не трогаешь, а они - твои враги! Они убивают людей и приносят их в жертву своим богам..."
   - Маня, самое последнее, говори скорее, сейчас перемена: а кто же на самом деле убил этого нищего?
   - Ну, это не хитрое дело. Нашли где-то труп нищего, может быть, он спьяну умер на дороге, в лесу, или замерз. Отрубили у него, у мертвого, голову, вынули сердце и легкие, искололи труп ножом... Врачи сказали ведь, что все это сделано не на живом, а на мертвом!
   Раздается звонок к перемене. Я иду из гимнастического зала как оглушенная. В голове моей мысли мечутся, как белки... Как страшно, ох, как страшно думать обо всем этом!
   И вдруг, словно солнце, в уме встает мысль о Короленко. Писатель, автор "Слепого музыканта", бросил все, ринулся защищать маленький вотяцкий народ, обвиненный в людоедстве. Добился второго, а теперь уже и третьего суда! И ведь Короленко - не один. Папа сказал - "с ним все лучшие люди России"... Мне становится веселее!
   На перемене Лида Карцева рассказывает мне как раз об одном из этих лучших людей России: об обер-прокуроре сената, сенаторе Кони, по заключению которого и происходит теперь третий разбор злополучного мултанского дела. Лида знает это от своего папы. Сенатор Кони, которому сенат поручил ознакомиться с этим делом и дать заключение, так и заявил: "В этом деле совершена жестокая ошибка. Обвиняются не какие-то отдельные люди, совершившие или не совершившие преступление, а обвиняется вместе с ними весь вотяцкий народ!"
   Много времени спустя - через 25-30 лет - я познакомилась и встречалась с А. Ф. Кони. Было это уже после Великой Октябрьской революции, и А. Ф. Кони был уже бывший сенатор: революция упразднила сенат. Но Кони не злобствовал, как многие другие, не эмигрировал за границу: глубокий 70-летний старик, он принял революцию, он работал с Советской властью; писал воспоминания, читал лекции матросам Балтийского гвардейского экипажа и делал это с увлечением. Как-то в те годы я сказала ему: "Анатолий Федорович, когда я была маленькой девочкой, я восхищалась вашим поведением в деле мултанских вотяков!" А. Ф. Кони улыбнулся тонко и мудро и, помолчав, сказал: "Да. Это хорошее воспоминание моей жизни... Но восхищаться следует не мной, а Владимиром Галактионовичем Короленко".
   Глава девятнадцатая. ПОСЛЕДНИЕ ИСПЫТАНИЯ
   Двенадцатого мая начинаются у нас переходные письменные экзамены во второй класс. Первый экзамен - арифметика. Накануне начался третий суд над мултанцами.
   Дрыгалка буйствует, словно вконец взбесившаяся собачонка. Нас рассаживают так, чтобы никто не мог ни списать, ни подсказать, ни помочь подруге. Скамьи установлены в актовом зале, и на них сидят девочки из обоих отделений - первого и второго,- вперемешку между собой. Справа от меня сидит "не-княжна" Гагарина, она же Ляля-лошадь, слева - Зоя Шабанова. Ляля-лошадь, обычно жизнерадостно ржущая деваха, сегодня мрачна, как зимние сумерки. Она смотрит на меня взглядом утопающей и мрачно говорит:
   - Ни в зуб ногой!..
   Это, очевидно, точное определение ее знаний.
   Зоя Шабанова шепчет мне:
   - Сашенька, поможешь?
   - Конечно, помогу!
   - И мне? - спрашивает с надеждой Ляля-лошадь.
   - Помогу! - обещаю я уверенно.
   Но это оказывается, ой, как трудно! Экзамен по арифметике, и Федор Никитич Круглое дает экзаменационные задачи и примеры так, что каждый вертикальный ряд девочек решает не то, что соседний. То же самое, что решаю я, решает та девочка, которая сидит впереди меня, и та, которая сидит позади. А соседки мои по горизонтальному ряду - справа и слева - решают другую задачу и другие примеры. Как им помочь?
   Каждой из нас дано два листка бумаги - пронумерованных! - для черновика и беловика. Я делаю вид, что мне трудно, что у меня что-то не ладится: насупливаю брови, сосредоточенно смотрю в сторону. Смешно сказать, но мне действительно немного мешает непривычность того, что я вижу из окна. В классе, окна которого выходят на улицу, я привыкла видеть поверх той части стекол, которые закрашены белой масляной краской, кусок огромной вывески на доме визави:
   ...СКАЯ ДУМА И УПРАВА
   Это часть вывески: "Городская дума и управа". А над домом думы и управы я всегда вижу пожарную каланчу и высоко-высоко на ее вершине шагающего дозором по балкончику дежурного по пожарной охране города. С балкончика пожарной каланчи, говорят, виден весь город: чуть где загорится, дежурный поднимает тревогу, и из думского двора с громом и звоном выезжает пожарная команда. Выезд пожарных нам в институте не виден: ведь наши окна до середины закрашены. Но в самых звуках пожарного поезда, в звонках, коротких криках команды, в грохоте и металлическом скрежете есть что-то одновременно и беспокойное, и бодрящее, и тревожное, и успокаивающее:
   "Пожар, пожар! Горим! Помогите!"
   "Едем, едем, едем! Держитесь, - выручим!"
   Здесь, в актовом зале, окна не закрашены, но в них не видно, за ними не угадывается никакой жизни: они выходят не на улицу, а на институтский двор с садом. Сейчас, когда во всех классах идут экзамены, во дворе и в саду не видно ни одного человека. Только по тополям иногда проносится поглаживающий ветер, под которым шевелятся их серебристые листья.
   Я уже решила задачу в черновике, но нарочно не тороплюсь переписывать ее набело: ведь чуть только Дрыга увидит, что я кончила, надо будет подать листок с решением - и уходить. А у моих соседок дело, видимо, идет плохо. Перед ними лежат чистенькие оба листка: и черновой, и беловой. Надо их выручать.
   Зоя Шабанова смотрит на меня умоляюще, Ляля-лошадь явно собирается заплакать. Улучив минуту, когда и Дрыгалка, и классная дама первого отделения (по прозвищу "Мопся") находятся на другом конце, я быстро схватываю чистенький, без единой цифирьки, с одним только заданием черновой листок Зои Шабановой и подсовываю ей свой беловой листок, тоже еще чистый. Зоя делает вид, что углубляется в работу, а я быстро решаю ее задачу и примеры - и снова меняюсь с ней листками. Вся эта операция проходит, как по ниточке! Никто ничего не заметил! Зоя спокойно переписывает то, что я ей решила. Но только я хочу проделать тот же фокус с Лялей-лошадью, как их Мопся становится как раз у нашего горизонтального ряда и не спускает с нас глаз. Просто как неподвижный телеграфный столб! Тут же подходит и наша обожаемая Дрыгалка и нежным голосом (обе синявки разыгрывают друг перед другом комедию сердечной дружбы со своими воспитанницами) говорит мне:
   - Что же это вы так долго, Яновская? Неужели не решили?
   - Евгения Ивановна, я решила, но хочу еще раз проверить...
   - Правильно, Яновская! Правильно! - от души одобряет меня Дрыгалка и говорит негромко Мопсе: - Очень хорошая девочка...
   Эго - про меня' Про меня, которую она весь год травила! Я смотрю в свой листок и мысленно говорю:
   "А, чтоб ты пропала!"
   Совсем как мой дедушка, когда он читает в газете, что английская королева Виктория сделала что-нибудь, что ему, дедушке, кажется неправильным.
   Наконец обе синявки проходят дальше. Я повторяю с Лялей-лошадыо то же, что с Зоей Шабановой. Ляля-лошадь перестает рыдать и прилежно списывает набело то, что я ей подсунула.
   Тогда я переписываю свое и подаю на столик экзаменаторов, за которым сидят Колода и Круглое.
   Федор Никитич быстро просматривает мой листок, смотрит на итог задачи и примеров и одобрительно говорит:
   - Молодец, Яновская! Все правильно. И почерк какой стал славный...
   И я ухожу из зала довольная: я решила задачи для Зои Шабановой и Ляли-лошади!
   Почти бегу по коридору (а этого ведь нельзя: надо "плавно-тихо-осторожно"!), скатываюсь с лестницы и, на ходу одеваясь, бегу к двери на улицу.
   - Куда так спешно, Шура? - шутливо-кокетливо кричит мне розоволицая Леля Хныкина - та, которую "обожает" Оля Владимирова. - Вас кавалер ждет на улице, да?
   - Да, кавалер! - И я вылетаю на улицу.
   Вот он, мой дорогой кавалер! Пришел! Стоит на углу и ждет меня. Это дедушка. Он вчера обещал мне, что встретит меня на улице, сообщит мне газетные известия о мултанском деле.
   - Дедушка, миленький... Ну?
   Но дедушка очень хмурый.
   - Не "ну", а "тпру"! - ворчит он. - Пока все очень плохо.
   И он объясняет мне. Процесс начался вчера. Состав суда - плохой ("на помойку!" - по дедушкиному выражению): и судьи, и прокурор - все те же, которые уже два раза в прошлом осудили мултанцев. Чего же можно от них ожидать? Они, конечно, в лепешку разобьются, чтобы доказать, что они были правы, что вотяки виновны, что незачем было огород городить, и в третий раз ворошить это дело.
   Но самое грустное, по словам дедушки, то, что очень плохой состав присяжных. Ведь вопрос о виновности или невиновности подсудимых решается на основании мнения присяжных: если присяжные сказали "да, виновны!" - судьи уже не могут оправдать подсудимых. Поэтому очень важно, чтоб присяжные были как можно более культурны, как можно более умны и толковы, - в особенности в таком процессе, как мултанский, где надо хорошо разбираться во всей клеветнической стряпне полиции, во всей грязи лжесвидетельства и всякого вранья... А тут присяжных нарочно подобрали самых темных, неграмотных: такие легко поверят всяким бабьим сказкам о том, будто бы вотяки каждые сорок лет приносят человеческую жертву своим языческим богам.
   - Опять же... - говорит дедушка, - опять же плохо: не позволили защите вызвать на суд ни одного свидетеля. А свидетелей обвинения - сплошь лжесвидетелей! - на этом процессе выставили еще на одиннадцать человек больше, чем в прежних двух процессах! Конечно, - добавляет дедушка, - пока человек хоть немножко еще дышит, надо верить, что он будет жить. Будем думать, что и мултанцев оправдают... Но что-то похоже, что их закатают на каторгу!
   Мы стоим с дедушкой на углу улицы и молчим.
   - Ну что ж... - вздыхает наконец дедушка. - Повеселились мы с тобой - и довольно. Пойдем домой.
   Но мне нужно дождаться, пока выйдут все мои подруги, - узнать, кто как сдал, не провалились ли наши "ученицы". Я прошу дедушку сказать дома, что я экзамен выдержала, и возвращаюсь в институт. Дедушка уходит домой.
   Наши выдержали - все до единой! Есть срезавшиеся из числа учениц первого отделения. Всего удивительнее - срезалась Ляля-лошадь! Она не решила задачи - вернее, ее мозгов не хватило даже на то, чтобы хоть списать то, что решила для нее я. Зоя Шабанова - та выдержала экзамен и очень довольна. А Ляля-лошадь ревет коровой и - самое великолепное! - обвиняет в своей неудаче меня.
   - Она... у-у-у! Она... гы-ы-ы! нарочно... Она мне неверно решила, чтоб я срезалась...
   То, что я выручала ее, рискуя - в лучшем случае! - отметкой по поведению, а может быть, даже исключением из института (ведь со мной бы церемониться не стали: исключили бы - и все), - идиотка Ляля этого не понимает, не хочет понимать. А ведь я уверена, что, если бы мне пришлось плохо и она, Ляля-лошадь, могла спасти меня, она бы для этого пальцем о палец не ударила! К счастью, другие девочки из ее же - первого - отделения стараются вправить ей мозги!
   - Ведь она тебе помогла! - говорят они Ляле.
   - Да-а-а... Как же! Помогла она мне! - продолжает всхлипывать Ляля-лошадь. - Нарочно... нарочно мне неверно написала... чтоб я срезала-а-ась... У-у-у, какая!
   - Что ты на нее смотришь! - сердится на меня Лида Карцева. - Она лошадь, ну и ржет! Не стоит из-за этого огорчаться, Шурочка!
   В эту минуту Ляля лезет в карман за носовым платком и вместе с ним вытаскивает какой-то листок бумаги. Варя выхватывает у нее из рук этот листок.
   - Вот оно! Вот решение, которое тебе написала Шура! - торжествует Варя. - Ну вот, смотрите, все смотрите, верно Шура ей решила ил нет?
   Все разглядывают листок и удостоверяются в том, что Ляля-лошадь обвинила меня облыжно: на листке моей рукой написано совершенно правильное решение задачи и примеров. Кто-то предусмотрительно рвет листок в клочья и бросает их в мусорный ящик, чтоб не попался в руки синявок.
   С этого дня у всей нашей компании девочек жизнь течет, словно две набегающие друг на друга струи: всю неделю мы через день сдаем письменные экзамены (по арифметике, по русскому и французскому языкам) и ежедневно читаем газетные известия о ходе суда над мултанскими вотяками. Экзамены, хоть мы и волнуемся, протекают нормально и успешно. Зато течение суда неровное, тревожное. То кажется, что все повертывается для подсудимых хорошо, то внезапно наступает резкое ухудшение. За подсудимых самоотверженно борются В. Г. Короленко и один из знаменитых адвокатов России, петербургский присяжный поверенный Н. П. Карабчевский. (Короленко уговорил, увлек Карабчевского заняться делом вотяков, - и все знают, что Карабчевский не берет никакого вознаграждения за эту защиту.) Короленко, Карабчевский, группа местных адвокатов дерутся за жизнь вотяков, за честь всего их народа - там, в зале суда. Но все честные люди во всей России в течение восьми дней живут этим делом, волнуются, тревожатся, надеются, спорят, строят догадки и предположения. Все это создает такое напряжение, словно миллионы проводов соединяют семерых вотяков на скамье подсудимых в городе Мамадыше со всей остальной Россией. И каждая самая маленькая подробность судебного дела гудит по этим проводам, как по туго-туго натянутым струнам...
   Наконец экзамены наши кончены. Завтра нам выдадут годовые "Сведения об успехах и поведении". Завтра же будет объявлен приговор по мултанскому делу.
   Вечером папа возвращается домой с необыкновенно таинственным лицом:
   - Я тебе сейчас покажу такое! До потолка подпрыгнешь... - И он достает из кармана бережно завернутую в бумагу фотографию. - Смотри - Короленко!
   На фотографии кудрявая голова и густо заросшее бородой лицо. Из этих обильных волос смотрят глаза, необыкновенно добрые, чистые, умные. А в этих глазах - та правда, которую не затопчешь, не утопишь, не сгноишь в тюрьме. Правда, которая не согнется, не заржавеет, не сломается.