Бруштейн Александра Яковлевна
В рассветный час (Дорога уходит в даль - 2)
Александра Яковлевна Бруштейн
Дорога уходит в даль... Трилогия.
КНИГА ВТОРАЯ. В РАССВЕТНЫЙ ЧАС.
Глава первая. СВОЕЙ ДОРОГОЙ
- Спать! - командует мама.
- Мамочка...
- Ничего не "мамочка"! Спать!
- Но ведь сейчас только восемь... Я всегда до девяти!
- Тебе надо хорошенько выспаться! - отчеканивает мама с необычной для нее твердостью. - Чтобы завтра не проспать, не опоздать, сохрани бог, на уроки!
Конечно, это серьезный довод. И я подчиняюсь, хотя и очень неохотно.
- Все равно не засну... - ворчу я, укладываясь в постель. - Как я могу заснуть в восемь часов! Цыпленок я, что ли?
С этой мыслью - "все равно не засну!" - я лежу в постели. Поль, моя учительница французского языка, тоже почему-то улеглась в такую рань, одновременно со мной. Она очень волнуется за меня, даже несколько раз в течение этого дня принималась сосать лепешечки из своей заветной коробки. Эти лепешки - ужасно невкусные! - сделаны из сока дерева эвкалипт. Такое красивое название, и такие противные на вкус лепешки! Они, собственно говоря, предназначены для лечения людей от кашля, но Поль принимает их от всех болезней: от головной боли, от сердцебиения, даже от ангины и расстройства желудка. Поль уверяет, что эвкалиптовые лепешки - "совершенно волшебное лекарство!".
В общем, учиться пойду завтра я, а волнуется из-за этого весь дом! И не только Поль без конца ворочается в постели и сосет свои лепешечки. Даже маленький Кики, блекло-зеленый попугайчик, слепой на один глаз, - даже он сегодня почему-то не засыпает, шебаршит в своей клетке. При этом он издает порою тихие "звучки", словно жалуется:
"Где мой глаз? Почему у меня только один глаз?"
В другое время Поль сказала бы с гордостью: "О Кики такой умный! Он все понимает - как человек!".
Но сегодня Поль даже не замечает этого. Она так волнуется, что ей не до Кики...
Дверь в столовую открыта, и, лежа в кровати, я вижу все, что там делается. Мама за столом раскладывает пасьянс, но совершенно ясно, что карты ее не интересуют и она в них почти не смотрит. Порой она неожиданно задумывается и неподвижно глядит в одну точку. По другую сторону стола сидит наш старый друг доктор Рогов, Иван Константинович. Он тоже раскладывает свой любимый пасьянс "Могила Наполеона" (он только этот один пасьянс и знает) и тоже часто отрывается от карт, словно его тревожат другие мысли. Папа ходит по столовой - взад-вперед, взад-вперед. А Юзефа отчаянно, на всю квартиру, гремит в кухне посудой и утварью, поминутно роняя на пол то одно, то другое. Грохоту - на весь дом!
- Юзефа! - просит мама мягко. - Не гремите кастрюлями!
- А когда ж яны - бодай их, тыи каструли! - сами з рук рвутся! Як живые...
- Яков... - пробует мама остановить папино вышагивание по столовой. Перестань метаться, как леопард в клетке!
- "Яков ты, Яков, цвет ты наш маков..." - вдруг напевает Иван Константинович. - Не мечись как угорелый. Ребенок и без того волнуется.
- Вспомни, как ты когда-то сам в первый раз пошел в гимназию, напоминает мама.
Папа, по своему обыкновению, присвистывает:
- Фью-ю-ю! Это же было совсем другое дело!
- Почему "другое"?
- Потому, что я был пятнадцатилетний парень, почти взрослый. Моя мать хотела, чтобы я непременно стал ученым раввином. Меня учили всякой религиозной премудрости, а я мечтал учиться светским наукам - и в особенности математике и медицине!
- Вот! -радуется Иван Константинович. - В рифму со мной! Я в Военно-медицинскую академию из духовной семинарии подался. Меня папаша с мамашей в священники прочили... Как же ты все-таки, Яков Ефимович, в гимназию попал?
- Не попал бы! - говорит папа. - Не попал бы, если бы не мой отец. Он был целиком на моей стороне. Он нанял мне учителя - гимназиста последнего класса, и тот за три рубля в месяц занимался со мной потихоньку от моей матери, у нас на чердаке. Мышей там было! Как-то мыши изгрызли латинскую и греческую грамматики Кюнера и Ходобая, и я, почти взрослый, заплакал, балда, навзрыд. Как ребенок!.. Отец ничего не сказал, только вздохнул - это ж было бедствие, катастрофа! - и стал шарить по карманам. Выложил всю обнаруженную наличность - шестьдесят две копейки! - и дал мне. "На, сбегай в лавку, купи новые книжки..."
Лежа в постели, не подавая голоса, я внимательно слушаю папин рассказ. Я думаю о своем дедушке - папином отце. Этот дедушка ведь совсем неученый, только грамотный, а вот понимал, что детей надо учить, что для этого ничего не жалко. Молодец дедушка! Когда они с бабушкой вернутся с дачи в город, я ему скажу, что он хороший и я его люблю.
- Ну, в общем, - рассказывает папа в столовой, я благополучно одолел меньше чем за два года курс четырех классов гимназий - и выдержал экзамен экстерном при Учебном округе. Это было почти чудо: никто там экзаменов не выдерживал, всех резали. Но я все-таки получил круглые пятерки: и за латынь, и за греческий, и по математике, и по всем предметам - и мне дали свидетельство от Учебного округа. С этим свидетельством отец поехал - будто бы по делу! - в город Мариамполь, и там меня приняли в пятый класс местной гимназии...
- Почему в Мариамполе? - удивляется Рогов. - Почему не здесь, в своем городе?
- Что вы, что вы! - Папа, смеясь, машет рукой. - Здесь мамаша не дала бы мне учиться. Нет, отец разработал хи-и-итрый стратегический план! Мы с ним тайком перетаскали на чердак все мои книги и вещи. Отец, потихоньку от матери, купил мне на толкучке подержанную гимназическую форму: брюки, блузу с поясом, шинель, фуражку с гербом. Все это мы связали в узел. Поздно вечером отец посадил меня в поезд, идущий в Мариамполь. В вагоне он обошел всех пассажиров, всякому поклонился и сказал: "Вот это - Яков, мой сын, он едет учиться. Будьте ласковы, присмотрите за мальчиком". А кондуктору отец дал гривенник: "Имейте в виду, мальчик у меня такой: если он начнет читать книжку, он до Парижа доедет! Так уж вы, пожалуйста, высадите его раньше: в Мариамполе!"
- Ну, и как ты доехал? - интересуется мама.
- Ох, лучше не спрашивай! Я ведь в первый раз в жизни ехал по железной дороге... Меня тошнило и мутило, как на океанском пароходе!
- А в Мариамполе как ты устроился?
- Роскошно! Я высадился со своим узелком и с семью рублями, которые мне дал отец. Нашел "ученическую квартиру", где за пять рублей в месяц давали угол и стол таким бессемейным гимназистам, как я. И зажил почти как принц!
- Почему только "почти"? - не выдержав, подаю я голос из своей комнаты.
- Смотри ты, она не спит!
- Ты скажи мне, почему только "почти как принц", папа, и я сию минуту усну!
- Да потому, что ведь принцы, насколько мне известно, не учатся в мариампольской гимназии, - по крайней мере, при мне там не было среди учеников ни одного принца. Ну, и конечно, принцы вряд ли живут на "ученических квартирах", не едят одну только картошку с селедкой... В общем, я думаю, что принцам ученье достается лучше, чем нашему брату.
- А учился ты хорошо, папа?
- Да как же иначе? - удивляется папа.- Я поступил прямо в пятый класс, проучился четыре года и кончил гимназию с медалью. Без медали меня не приняли бы в университет.
- Молодец! - хвалю я.
- Не я молодец, а мой отец: он моей головой пробил дверь к ученью всем моим шести младшим братьям.
- А как же бабушка?
- Бабушка поплакала, погоревала - и смирилась. Теперь она даже рада, гордится тем, что четверо из нас уже кончили университет и "вышли в люди". Остальные трое еще учатся... - Но тут, вдруг спохватившись, папа сердито кричит мне: - Да будешь ты наконец спать или нет? - и притворяет дверь из столовой.
Я благоразумно умолкаю.
"Все равно мне так рано не уснуть!" - продолжаю я думать. Кровать моя стоит у окна, и я вижу спокойное, глубокое ночное небо. Луна висит в небе, как золотая дыня. Я вижу на ней глаза, нос, рот... Конечно, я знаю, что это горы на далекой луне, но до чего это похоже на человеческое лицо! Бывают вечера, когда луна смотрит на землю весело, добродушно - вот-вот улыбнется и подмигнет! И иногда у луны лицо недовольное и обиженно поджаты губы.
Сегодня луна очень ласковая и доброжелательная. На нее просто приятно глядеть. "Конечно... я... так рано... не усну..." - продолжает вертеться у меня в голове. Луна закрывается легким облачком, как шарфиком. Потом из глаз луны выкатываются крупные слезы, похожие на перевернутые вниз головой запятые. Потом луны уже не видно, а идет дождик, такой тепленький, будто небо плачет супом! Капли этого дождя-супа падают на мое лицо, скатываются ко мне за ухо, за ворот моей ночной рубашки и пахнут чем-то очень знакомым и уютным... Кухней, плитой, свежемолотым кофе... Юзефой!
Это и в самом деле Юзефа, моя старая няня. Стоя на коленях около кровати, она чуть-чуть касается меня рукой, загрубелой от работы, шершавой от стирки. При этом она еле слышно шепчет на том языке, на котором молятся в костелах и который сама Юзефа не без гордости называет "латыньским". Впрочем, латинских слов Юзефа знает только два: "патер ностер" ("отче наш"), а за этим следует перечисление Христа, всех католических богородиц и святых:
- Патер ностер... Езус Христос... Матка боска Острабрамска, Ченстоховска... - бормочет Юзефа. Это она призывает мне в помощь всех небесных заступников, продолжая кропить меня слезами.
- Юзенька... - бормочу я сквозь сон, - как ты мокро плачешь...
И снова закрываю глаза, снова меня качает на сонной волне. Но тут вдруг будто кто крикнул мне в ухо: "Юзефа плачет!" Я раскрываю глаза, мне больше не хочется спать.
- Юзенька! Тебя кто-нибудь обижает?
- Никто мене не забижает... Тебя, шурпочку мою, не забидел бы кто там, у кляссе... Смотри, будут бить - не давайся!
Никакими уверениями невозможно поколебать Юзефину убежденность в том, что в институте ("у кляссе") детей бьют. Бьют и учат, учат и бьют.
Я начинаю повторять все давно уже приведенные доводы: теперь в школах не бьют - если бы там били, разве папа и мама отдали бы меня туда? - и т. д. Но вдруг замолкаю на полуслове, на меня нападает страх: опоздаю! Вон уже как светло, уже утро, - опоздаю на первый урок в институт!
Срываюсь в ужасе с кровати:
- Который час?
Нет, не опоздаю: сейчас только семь часов утра. Уроки начинаются в 9 с половиной, а ходу от нашего дома до института всего минут десять, да и то если останавливаться перед каждым магазином и засматриваться на все витрины! Времени еще много!
Все-таки на всякий случай: а вдруг что-нибудь меня задержит? Вдруг улицу перегородят телеги или марширующие солдаты? - я начинаю мыться и одеваться. Так поспешно, что все валится у меня из рук.
Скорее, скорее, уже десять минут восьмого!
Когда человек торопится, вещи, словно нарочно, стараются мешать ему. Где моя левая туфля? Куда она убежала? Ведь это же безобразие: у человека две ноги - и почему-то только одна туфля! Я с негодованием повторяю по адресу своих туфель то, что постоянно твердит наш друг, старый доктор Иван Константинович Рогов, когда он на что-нибудь или кого-нибудь рассердится:
- Это хамство, милостивые государи! Да-с!
К счастью, "милостивая государыня" - левая туфля моя - отыскалась: она почему-то засунулась за ножку кровати. С форменным коричневым платьем новая беда: оно почему-то застегивается на спине! Ну что за глупая выдумка портнихи! Застегивать платье на спине - этак можно целый час проканителиться. И, по-моему, когда я примеряла платье, застежки были сделаны по-людски, спереди...
- Да ты надела платье задом наперед! - показывает мама.
- А то - добре! - серьезно уверяет Юзефа.- Наизнанку надеть платье плохо. А задом наперед - добрый знак!
Все мои вещи еще с вечера уложены в большой, вместительный кожаный ранец с мохнатой, ворсистой крышкой из жеребячьей шкуры.
Мне, конечно, немного досадно, почему у меня ранец, как у мальчишек, а не изящная сумка для книг и тетрадок, как у большинства девочек-учениц, встречающихся на улице. Но ранец - это папина причуда, докторская. Сумку-де надо носить на одной руке, а от этого у девочек позвоночник искривляется на ту именно сторону. Конечно, если папа говорит, так это, наверно, правда, и позвоночник в самом деле искривляется. Но все-таки мне хотелось бы шагать в школу с легонькой сумкой, висящей на руке. И еще бы я хотела - мое давнишнее затаенное мечтание! - чтоб по спине у меня спускалась длинная коса... Ох, косой мне все еще не приходится хвастать! На затылке у меня малютка-косюля с бантиком - все равно как если бы сплели косу из весенних стебельков травы, только что пробившихся из-под земли.
Зато в ранце у меня множество сокровищ, новеньких, еще не опробованных. Книжки, тетрадки со вложенными в них четырехугольниками промокашек - от всего этого вкусно пахнет клеем. Карандаши, перья, резинка - одна половинка ее светлая, другая темная: под карандаш и под чернила. Ручка, на которую насажена петушиная головка. Когда пишешь, то головка эта качается, словно приговаривает: "Так, так, так... Пиши, пиши, пиши... Очень, очень, очень прекрасно!" Пенал, подарок Поля, - мечта, а не пенал! На деревянной крышке его выжжено изображение роскошного зайца. Выжигали, видимо, не очень большие искусники: рот и нос зайца слились воедино - похоже, что заяц с аппетитом сосет свой собственный нос, а удивленные раскосые заячьи глаза будто говорят: "Смотри ты! Обыкновенный нос, а как вкусно!"
В боковом карманчике ранца лежит завернутый в пергаментную бумагу мой завтрак - я буду есть его на большой перемене: между третьим и четвертым уроками.
- Я положила тебе побольше, - говорит мама.- Захочешь - угостишь какую-нибудь подружку.
- Сама ешь! У них - свое, у тебя - свое! - сердится Юзефа и с укором обращается к маме: - Вы ей эту моду не показывайте: подружков кормить! Она тогда сразу все отдаст и голодная бегать будет.
Только одной вещи нет у меня в ранце (а ее-то мне, ох, как хотелось бы иметь!): перочинного ножа! Когда обсуждался вопрос о перочинном ноже, Поль стояла за то, что ножик - полезная вещь и надо купить мне ножик. Но Юзефа начала так плакать, так божиться, так кричать "по-латыньски": "Езус Мария, матка боска Острабрамска, Ченстоховска", что мама заколебалась.
- Зачем ребенку ножик? - возмущалась Юзефа. - Что яна - разбойник или что? Да яна ж - маленькая: дайте, ей ножик, яна домой без пальцев придет!
Так ножа и не купили.
Папа смотрит на часы.
- Без четверти девять... Пора!
- Да? - говорит вошедший в комнату высокий крепкий старик с густой раздвоенной каштановой бородой, в которой не видно ни одного седого волоса. - Да? Ребенок пойдет в первый раз в жизни учиться без своего дедушки? Очень мерси вам, дорогие дети, но я - не согласный!
- Дедушка! - бросаюсь я к нему на шею. - Миленький!
Это тот дедушка мой, папин отец, о котором папа рассказывал вчера вечером Ивану Константиновичу и маме. Тот дедушка, который, урезывая себя и бабушку во всем, добился университетского образования для всех своих семерых сыновей.
- Дедушка пришел! - прыгаю я вокруг него.
- Дедушка пришел, - подхватывает дедушка, - не с пустыми руками: он принес внучке подарок!
И на протянутой ко мне широкой дедушкиной ладони я вижу... отличный перочинный ножик!
Пока идут препирательства из-за того, нужен девочке ножик или не нужен, и вопли Юзефы, что этим ножиком я обязательно отрежу себе нос, папа снова смотрит на часы.
- Без десяти минут девять... Пора!
И одновременным движением мама берется за свою шляпку, а Юзефа набрасывает на голову платок. Дедушка тоже берет шляпу и палку.
- Куда? - прищуривается папа. - Куда вы все собрались? Вы хотите проводить ее в институт? "За ручку" - да? Может, еще на руках понесете ее?
- Так яна ж маленькая... - жалобно возражает Юзефа.
- Она уж не маленькая! - твердо отрезает папа. - Она идет учиться.
- Яков... - нерешительно начинает мама.
Но папа властно перебивает ее.
- Она пойдет одна. И - все.
- Но она может попасть под извозчика...
- Непременно! - гремит папа. - Если она привыкнет, чтобы ее водили "за ручку", она непременно попадет под извозчика в первый же раз, как очутится на улице одна. Она должна учиться быть взрослой.
Юзефа с сердцем срывает с головы платок и убегает на кухню. Там она - я знаю - плюнет в сердцах и заплачет:
- Нехай дитя зарежется... нехай яво звозчик задавит - им что.
Но мне папины слова очень нравятся.
- Ты сегодня пойдешь своей дорогой... Понимаешь, Пуговка? И с тобой не будет ни мамы, ни меня, ни дедушки, ни Юзефы, ни мадемуазель Полины никого. Ты сама будешь отвечать за все, что делаешь. И не держаться за мамину юбку или за Юзефин фартук... Сама надевай ранец! Не помогайте ей! сердится папа. - Ну вот, молодец! А теперь попрощайся, и в добрый час...
Все провожают меня в переднюю. Все, кроме Юзефы, которая заперлась на ключ в кухне и, наверно, горько плачет.
Я через дверь прошу ее выйти, но она не откликается.
У мамы полные глаза слез. Поль крепко жмет мне руку.
- Бонн шанс! (Счастливо!) - говорит она мне и тихо, на ухо, добавляет: - Твой отец сказал тебе все, что я думаю... Как будто он читал мои мысли!
Дедушка обнимает меня.
- Другой твой дедушка, отец твоей мамы, - он был ученый человек! - он бы тебе сегодня сказал, наверно, какую-нибудь "алгебру"... Или что "птичка божия знает", или что она, бедная, чего-то там не знает... Ну, а я - простой дедушка. И я тебе только скажу: будь здорова, будь умная и будь хорошая. Больше я от тебя ничего не хочу!
Я берусь за ручки двери. Сейчас уйду.
- Стой, стой! - вдруг спохватывается папа и быстро уводит меня в свой кабинет. - Помни: не врать! Никогда не врать!
И, погрозив перед моим носом своим разноцветным "хирургическим" пальцем, с которого уже невозможно смыть следы йода и ляписа, папа поворачивает меня за плечи и подталкивает в переднюю.
- Вещи-и-и! - раздается вдруг из кухни рыдающий голос Юзефы. - Вещи берегчи надо: за них деньги плачены, не черепья!
Выйдя на улицу и задрав голову, я смотрю наверх, на наши окна. В них папа, мама, дедушка. В окне нашей комнаты - Поль и Кики, мечущийся в своей клетке. В окне кухни - распухшее от слез лицо Юзефы. Папа многозначительно поднимает свой пестрый указательный палец, это означает: "Помни: не врать!" Я понимающе киваю папе и всем. Юзефа машет мне чайным полотенцем и кричит:
- Вещи... И через улицу ходи остру-у-ужненько!
Я шагаю по улице. Не спеша, как взрослая. На витрины магазинов не гляжу. Даже на витрину магазина "Детский рай". Даже на окно кондитерской, где выставлен громадный фарфоровый лебедь; вся его спина густо нафарширована множеством крупных конфет в пестрых, бахромчатых бумажках - совсем как панталонцы у кур-брамапуток.
Я не смотрю по сторонам, не хочу отвлекаться от моего пути. Но, пройдя мимо кондитерской, я вдруг останавливаюсь. Я чувствую неодолимое желание ненадолго - совсем ненадолго, на две-три минуты! - отклониться от прямой дороги, сделать ма-а-аленький крючок, чтобы повидать одного человека... Мне бы надо свернуть от кондитерской налево, а я иду направо, где сейчас же за углом находится чайный магазин известной фирмы "К. и С. Попов с сыновьями". В этом магазине у меня есть друг, и мне совершенно необходимо показаться ему во всем великолепии коричневого форменного платья, ученического фартука, моего нового ранца с книжками - ну, словом, во всей блеске. Этот друг мой китаец, настоящий живой китаец Ван Ди-бо. Его привезли в прошлом году специально для рекламы - чтоб люди шли покупать чай и кофе только в этот магазин. И покупатели в самом деле повалили валом. Всякий покупал хоть осьмушку чаю иди кофе, хоть полфунта сахару - и при этом глазел на живого китайца. Так и стоит с тех пор Ван Ди-бо в магазине с утра до вечера, рослый, статный, в вышитом синем китайском халате. Голова у него обрита наголо, только на затылке оставлены волосы, заплетенные в длинную косу ниже поясницы. Ох, мне бы такую!
Ван Ди-бо немножко говорит по-русски. Произносит он слова мягко, голос у него добрый, ласковый. И на всех покупателей, входящих в магазин, Ван Ди-бо смотрит умными раскосыми глазами и всем улыбается одинаковой казенно-приветливой улыбкой. Ведь он для того и нанят, чтобы привлекать покупателей!
Так же смотрел всегда Ван Ди-бо и на меня, когда я приходила с мамой в магазин. Ван Ди-бо кланялся нам, когда мы входили и выходили, и, пока продавец отвешивал и заворачивал нам товар, - а иногда это делал и сам Ван Ди-бо, он быстро научился этому нехитрому искусству, - Ван Ди-бо ласково улыбался нам, как всем покупателям.
Но однажды все неожиданно изменилось. Мама как-то обратила внимание на то, что у Ван Ди-бо очень грустный, совсем больной вид. Он улыбался, как всегда, но улыбка была вымученная, запавшие глаза смотрели страдальчески, лицо было в испарине. Мама спросила Ван Ди-бо, не болен ли он. Опасливо оглядываясь на управляющего магазином, Ван Ди-бо стал торопливо бормотать:
- Холесо... Се холесо, мадама...
Был уже вечер, торговый день кончался.
Управляющий надел пальто, шляпу и ушел из магазина. Тогда Ван Ди-бо оживился - он, видимо, боялся управляющего, - а продавец сказал маме, что у Ван Ди-бо на руке "гугля агромадная - от какая!" Сам Ван Ди-бо мялся, улыбка у него была похожа на гримасу, но показать маме свою больную руку стеснялся.
- От-т-то дурень! - сердился на него продавец. - Откусит барыня твою лапу, что ли?
Тогда мама предложила, чтобы Ван Ди-бо показал больную руку папе. Это, конечно, была очень правильная мысль, но... Тут встал новый вопрос: каким образом попадет Ван Ди-бо к нам на квартиру? Ему строжайше воспрещено не только выходить на улицу, но даже стоять на пороге магазина, где его может увидеть с улицы всякий и каждый. Управляющий ежедневно повторяет это Ван Ди-бо:
"Зачем тебя, китайсу, сюды привезли, а? Чтоб люди на тебя задарма шары пучили? Не-е-ет! Желаете живого китайсу видеть - пожалуйте-с! В магазин-с! Вошли, купили чего ни то, - вот он вам, живой китайса, смотрите в свое удовольствие!"
Так и живет Ван Ди-бо в темном чулане позади магазина и никогда не выходит на улицу. Если он сейчас пойдет вместе с нами, немедленно сбегутся сотни людей. Нам и не пробиться будет сквозь эту толпу, и, уж конечно, управляющий магазином завтра же узнает о запретном путешествии Ваи Ди-бо по улицам города. Скандал будет неописуемый!
Как же поступить?
Все предлагали разные способы сделать Ван Ди-бо неразличимым среди уличных прохожих. Самое умное придумала жена продавца, пришедшая за своим мужем: пусть Ван Ди-бо наденет ее широкое, длинное пальто.
- А коса-то? Куда косу девать?
- А под мой платок, - спокойно предложила жена продавца.
Так и сделали. Ван Ди-бо, в пальто и повязанный платком, совершенно похож на женщину, только очень огромную ростом.
- Мадама... - говорил он про самого себя, тыча себя пальцем в грудь.
Продавец и его жена остались в магазине дожидаться возвращения Ван Ди-бо, а он ушел с нами.
На всякий случай мы вели Ван Ди-бо плохо освещенными переулочками.
Все прошло благополучно. Только у самого нашего подъезда Ван Ди-бо споткнулся, платок соскользнул с его головы, и тяжелая черная коса змеей сползла на его спину.
- Саляпа - испуганно вздыхал Ван Ди-бо. - Саляпа упаль...
Но при женском пальто коса не обращала на себя внимания, да и никого вокруг не было. Мы быстро вошли в наш подъезд.
У Ван Ди-бо оказалась на руке флегмона, глубокая, уже назревшая. Он терпел больше недели и молчал - боялся управляющего. Папа вскрыл ему флегмону, выпустил много гноя, перевязал руку. Ван Ди-бо сразу повеселел и без конца кланялся:
- Пасиба, докта! Пасиба!
Проводить его обратно в магазин вызвалась Поль. Юзефа наотрез отказалась:
- Я этих желтых румунцев боюсь! - повторяла она. - Румунцы, я знаю, они такие... Только отвернись, а он тебе голову - ам! - и откусил.
С того случая у нас с Ван Ди-бо дружба. Когда я прихожу в магазин, он меня радостно приветствует:
- Маленьки докта пилисол!
Ну, разве можно не показаться такому другу в торжественный день моей жизни? Нет, пойду. На одну минуточку.
Подходя к чайному магазину, гадаю: увижу я Ван Ди-бо или не увижу? Если управляющий уже явился, то я Ван Ди-бо не увижу, потому что при нем Ван Ди-бо не позволено даже приближаться к двери на улицу. На мое счастье, управляющего магазином еще нет, и Ван Ди-бо, примостившись бочком, опасливо выглядывает на улицу, как белка из дупла, готовый юркнуть и скрыться.
Увидев меня, Ван Ди-бо, по обыкновению, радостно меня приветствует.
- Ван Ди-бо... - говорю я. - Видите?
И поворачиваюсь вокруг себя, чтобы Ван Ди-бо мог разглядеть меня со всех сторон.
Ван Ди-бо с восхищением цокает языком:
- Ой, каласива, каласива!
- Я, Ван Ди-бо, учиться иду!
- Ну, уциси, уциси! Будеси бальсой докта!
Но в эту минуту Ван Ди-бо внезапно ныряет в полумрак магазина. Наверно, его зоркие глаза заметили издали приближение грозного управляющего.
Я снова иду налево, по направлению к институту. Останавливаюсь на противоположном тротуаре и пристально разглядываю это длинное, скучное здание. Непроницаемо и отчужденно смотрят на мир окна, закрашенные до половины белой масляной краской. Ни одной раскрытой форточки, ни одного выставленного на солнце цветочного горшка, ни одного выглядывающего из окна человеческого лица... В подъезде - глубокая, темная- ниша, похожая на запавший рот древней бабы-яги. И массивная входная дверь враждебно скалится медным кольцом, как последним уцелевшим зубом.
Сейчас перейду улицу. Сейчас войду в подъезд института...
Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ
- Здравствуй... - слышу я вдруг негромкий голос.- Ты меня узнаешь?
Ну конечно, я узнаю ее! Это Фейгель, та девочка, которая экзаменовалась вместе со мной и так хорошо отвечала по всем предметам. Я радостно смотрю на Фейгель: вот я, значит, и не одна!
Дорога уходит в даль... Трилогия.
КНИГА ВТОРАЯ. В РАССВЕТНЫЙ ЧАС.
Глава первая. СВОЕЙ ДОРОГОЙ
- Спать! - командует мама.
- Мамочка...
- Ничего не "мамочка"! Спать!
- Но ведь сейчас только восемь... Я всегда до девяти!
- Тебе надо хорошенько выспаться! - отчеканивает мама с необычной для нее твердостью. - Чтобы завтра не проспать, не опоздать, сохрани бог, на уроки!
Конечно, это серьезный довод. И я подчиняюсь, хотя и очень неохотно.
- Все равно не засну... - ворчу я, укладываясь в постель. - Как я могу заснуть в восемь часов! Цыпленок я, что ли?
С этой мыслью - "все равно не засну!" - я лежу в постели. Поль, моя учительница французского языка, тоже почему-то улеглась в такую рань, одновременно со мной. Она очень волнуется за меня, даже несколько раз в течение этого дня принималась сосать лепешечки из своей заветной коробки. Эти лепешки - ужасно невкусные! - сделаны из сока дерева эвкалипт. Такое красивое название, и такие противные на вкус лепешки! Они, собственно говоря, предназначены для лечения людей от кашля, но Поль принимает их от всех болезней: от головной боли, от сердцебиения, даже от ангины и расстройства желудка. Поль уверяет, что эвкалиптовые лепешки - "совершенно волшебное лекарство!".
В общем, учиться пойду завтра я, а волнуется из-за этого весь дом! И не только Поль без конца ворочается в постели и сосет свои лепешечки. Даже маленький Кики, блекло-зеленый попугайчик, слепой на один глаз, - даже он сегодня почему-то не засыпает, шебаршит в своей клетке. При этом он издает порою тихие "звучки", словно жалуется:
"Где мой глаз? Почему у меня только один глаз?"
В другое время Поль сказала бы с гордостью: "О Кики такой умный! Он все понимает - как человек!".
Но сегодня Поль даже не замечает этого. Она так волнуется, что ей не до Кики...
Дверь в столовую открыта, и, лежа в кровати, я вижу все, что там делается. Мама за столом раскладывает пасьянс, но совершенно ясно, что карты ее не интересуют и она в них почти не смотрит. Порой она неожиданно задумывается и неподвижно глядит в одну точку. По другую сторону стола сидит наш старый друг доктор Рогов, Иван Константинович. Он тоже раскладывает свой любимый пасьянс "Могила Наполеона" (он только этот один пасьянс и знает) и тоже часто отрывается от карт, словно его тревожат другие мысли. Папа ходит по столовой - взад-вперед, взад-вперед. А Юзефа отчаянно, на всю квартиру, гремит в кухне посудой и утварью, поминутно роняя на пол то одно, то другое. Грохоту - на весь дом!
- Юзефа! - просит мама мягко. - Не гремите кастрюлями!
- А когда ж яны - бодай их, тыи каструли! - сами з рук рвутся! Як живые...
- Яков... - пробует мама остановить папино вышагивание по столовой. Перестань метаться, как леопард в клетке!
- "Яков ты, Яков, цвет ты наш маков..." - вдруг напевает Иван Константинович. - Не мечись как угорелый. Ребенок и без того волнуется.
- Вспомни, как ты когда-то сам в первый раз пошел в гимназию, напоминает мама.
Папа, по своему обыкновению, присвистывает:
- Фью-ю-ю! Это же было совсем другое дело!
- Почему "другое"?
- Потому, что я был пятнадцатилетний парень, почти взрослый. Моя мать хотела, чтобы я непременно стал ученым раввином. Меня учили всякой религиозной премудрости, а я мечтал учиться светским наукам - и в особенности математике и медицине!
- Вот! -радуется Иван Константинович. - В рифму со мной! Я в Военно-медицинскую академию из духовной семинарии подался. Меня папаша с мамашей в священники прочили... Как же ты все-таки, Яков Ефимович, в гимназию попал?
- Не попал бы! - говорит папа. - Не попал бы, если бы не мой отец. Он был целиком на моей стороне. Он нанял мне учителя - гимназиста последнего класса, и тот за три рубля в месяц занимался со мной потихоньку от моей матери, у нас на чердаке. Мышей там было! Как-то мыши изгрызли латинскую и греческую грамматики Кюнера и Ходобая, и я, почти взрослый, заплакал, балда, навзрыд. Как ребенок!.. Отец ничего не сказал, только вздохнул - это ж было бедствие, катастрофа! - и стал шарить по карманам. Выложил всю обнаруженную наличность - шестьдесят две копейки! - и дал мне. "На, сбегай в лавку, купи новые книжки..."
Лежа в постели, не подавая голоса, я внимательно слушаю папин рассказ. Я думаю о своем дедушке - папином отце. Этот дедушка ведь совсем неученый, только грамотный, а вот понимал, что детей надо учить, что для этого ничего не жалко. Молодец дедушка! Когда они с бабушкой вернутся с дачи в город, я ему скажу, что он хороший и я его люблю.
- Ну, в общем, - рассказывает папа в столовой, я благополучно одолел меньше чем за два года курс четырех классов гимназий - и выдержал экзамен экстерном при Учебном округе. Это было почти чудо: никто там экзаменов не выдерживал, всех резали. Но я все-таки получил круглые пятерки: и за латынь, и за греческий, и по математике, и по всем предметам - и мне дали свидетельство от Учебного округа. С этим свидетельством отец поехал - будто бы по делу! - в город Мариамполь, и там меня приняли в пятый класс местной гимназии...
- Почему в Мариамполе? - удивляется Рогов. - Почему не здесь, в своем городе?
- Что вы, что вы! - Папа, смеясь, машет рукой. - Здесь мамаша не дала бы мне учиться. Нет, отец разработал хи-и-итрый стратегический план! Мы с ним тайком перетаскали на чердак все мои книги и вещи. Отец, потихоньку от матери, купил мне на толкучке подержанную гимназическую форму: брюки, блузу с поясом, шинель, фуражку с гербом. Все это мы связали в узел. Поздно вечером отец посадил меня в поезд, идущий в Мариамполь. В вагоне он обошел всех пассажиров, всякому поклонился и сказал: "Вот это - Яков, мой сын, он едет учиться. Будьте ласковы, присмотрите за мальчиком". А кондуктору отец дал гривенник: "Имейте в виду, мальчик у меня такой: если он начнет читать книжку, он до Парижа доедет! Так уж вы, пожалуйста, высадите его раньше: в Мариамполе!"
- Ну, и как ты доехал? - интересуется мама.
- Ох, лучше не спрашивай! Я ведь в первый раз в жизни ехал по железной дороге... Меня тошнило и мутило, как на океанском пароходе!
- А в Мариамполе как ты устроился?
- Роскошно! Я высадился со своим узелком и с семью рублями, которые мне дал отец. Нашел "ученическую квартиру", где за пять рублей в месяц давали угол и стол таким бессемейным гимназистам, как я. И зажил почти как принц!
- Почему только "почти"? - не выдержав, подаю я голос из своей комнаты.
- Смотри ты, она не спит!
- Ты скажи мне, почему только "почти как принц", папа, и я сию минуту усну!
- Да потому, что ведь принцы, насколько мне известно, не учатся в мариампольской гимназии, - по крайней мере, при мне там не было среди учеников ни одного принца. Ну, и конечно, принцы вряд ли живут на "ученических квартирах", не едят одну только картошку с селедкой... В общем, я думаю, что принцам ученье достается лучше, чем нашему брату.
- А учился ты хорошо, папа?
- Да как же иначе? - удивляется папа.- Я поступил прямо в пятый класс, проучился четыре года и кончил гимназию с медалью. Без медали меня не приняли бы в университет.
- Молодец! - хвалю я.
- Не я молодец, а мой отец: он моей головой пробил дверь к ученью всем моим шести младшим братьям.
- А как же бабушка?
- Бабушка поплакала, погоревала - и смирилась. Теперь она даже рада, гордится тем, что четверо из нас уже кончили университет и "вышли в люди". Остальные трое еще учатся... - Но тут, вдруг спохватившись, папа сердито кричит мне: - Да будешь ты наконец спать или нет? - и притворяет дверь из столовой.
Я благоразумно умолкаю.
"Все равно мне так рано не уснуть!" - продолжаю я думать. Кровать моя стоит у окна, и я вижу спокойное, глубокое ночное небо. Луна висит в небе, как золотая дыня. Я вижу на ней глаза, нос, рот... Конечно, я знаю, что это горы на далекой луне, но до чего это похоже на человеческое лицо! Бывают вечера, когда луна смотрит на землю весело, добродушно - вот-вот улыбнется и подмигнет! И иногда у луны лицо недовольное и обиженно поджаты губы.
Сегодня луна очень ласковая и доброжелательная. На нее просто приятно глядеть. "Конечно... я... так рано... не усну..." - продолжает вертеться у меня в голове. Луна закрывается легким облачком, как шарфиком. Потом из глаз луны выкатываются крупные слезы, похожие на перевернутые вниз головой запятые. Потом луны уже не видно, а идет дождик, такой тепленький, будто небо плачет супом! Капли этого дождя-супа падают на мое лицо, скатываются ко мне за ухо, за ворот моей ночной рубашки и пахнут чем-то очень знакомым и уютным... Кухней, плитой, свежемолотым кофе... Юзефой!
Это и в самом деле Юзефа, моя старая няня. Стоя на коленях около кровати, она чуть-чуть касается меня рукой, загрубелой от работы, шершавой от стирки. При этом она еле слышно шепчет на том языке, на котором молятся в костелах и который сама Юзефа не без гордости называет "латыньским". Впрочем, латинских слов Юзефа знает только два: "патер ностер" ("отче наш"), а за этим следует перечисление Христа, всех католических богородиц и святых:
- Патер ностер... Езус Христос... Матка боска Острабрамска, Ченстоховска... - бормочет Юзефа. Это она призывает мне в помощь всех небесных заступников, продолжая кропить меня слезами.
- Юзенька... - бормочу я сквозь сон, - как ты мокро плачешь...
И снова закрываю глаза, снова меня качает на сонной волне. Но тут вдруг будто кто крикнул мне в ухо: "Юзефа плачет!" Я раскрываю глаза, мне больше не хочется спать.
- Юзенька! Тебя кто-нибудь обижает?
- Никто мене не забижает... Тебя, шурпочку мою, не забидел бы кто там, у кляссе... Смотри, будут бить - не давайся!
Никакими уверениями невозможно поколебать Юзефину убежденность в том, что в институте ("у кляссе") детей бьют. Бьют и учат, учат и бьют.
Я начинаю повторять все давно уже приведенные доводы: теперь в школах не бьют - если бы там били, разве папа и мама отдали бы меня туда? - и т. д. Но вдруг замолкаю на полуслове, на меня нападает страх: опоздаю! Вон уже как светло, уже утро, - опоздаю на первый урок в институт!
Срываюсь в ужасе с кровати:
- Который час?
Нет, не опоздаю: сейчас только семь часов утра. Уроки начинаются в 9 с половиной, а ходу от нашего дома до института всего минут десять, да и то если останавливаться перед каждым магазином и засматриваться на все витрины! Времени еще много!
Все-таки на всякий случай: а вдруг что-нибудь меня задержит? Вдруг улицу перегородят телеги или марширующие солдаты? - я начинаю мыться и одеваться. Так поспешно, что все валится у меня из рук.
Скорее, скорее, уже десять минут восьмого!
Когда человек торопится, вещи, словно нарочно, стараются мешать ему. Где моя левая туфля? Куда она убежала? Ведь это же безобразие: у человека две ноги - и почему-то только одна туфля! Я с негодованием повторяю по адресу своих туфель то, что постоянно твердит наш друг, старый доктор Иван Константинович Рогов, когда он на что-нибудь или кого-нибудь рассердится:
- Это хамство, милостивые государи! Да-с!
К счастью, "милостивая государыня" - левая туфля моя - отыскалась: она почему-то засунулась за ножку кровати. С форменным коричневым платьем новая беда: оно почему-то застегивается на спине! Ну что за глупая выдумка портнихи! Застегивать платье на спине - этак можно целый час проканителиться. И, по-моему, когда я примеряла платье, застежки были сделаны по-людски, спереди...
- Да ты надела платье задом наперед! - показывает мама.
- А то - добре! - серьезно уверяет Юзефа.- Наизнанку надеть платье плохо. А задом наперед - добрый знак!
Все мои вещи еще с вечера уложены в большой, вместительный кожаный ранец с мохнатой, ворсистой крышкой из жеребячьей шкуры.
Мне, конечно, немного досадно, почему у меня ранец, как у мальчишек, а не изящная сумка для книг и тетрадок, как у большинства девочек-учениц, встречающихся на улице. Но ранец - это папина причуда, докторская. Сумку-де надо носить на одной руке, а от этого у девочек позвоночник искривляется на ту именно сторону. Конечно, если папа говорит, так это, наверно, правда, и позвоночник в самом деле искривляется. Но все-таки мне хотелось бы шагать в школу с легонькой сумкой, висящей на руке. И еще бы я хотела - мое давнишнее затаенное мечтание! - чтоб по спине у меня спускалась длинная коса... Ох, косой мне все еще не приходится хвастать! На затылке у меня малютка-косюля с бантиком - все равно как если бы сплели косу из весенних стебельков травы, только что пробившихся из-под земли.
Зато в ранце у меня множество сокровищ, новеньких, еще не опробованных. Книжки, тетрадки со вложенными в них четырехугольниками промокашек - от всего этого вкусно пахнет клеем. Карандаши, перья, резинка - одна половинка ее светлая, другая темная: под карандаш и под чернила. Ручка, на которую насажена петушиная головка. Когда пишешь, то головка эта качается, словно приговаривает: "Так, так, так... Пиши, пиши, пиши... Очень, очень, очень прекрасно!" Пенал, подарок Поля, - мечта, а не пенал! На деревянной крышке его выжжено изображение роскошного зайца. Выжигали, видимо, не очень большие искусники: рот и нос зайца слились воедино - похоже, что заяц с аппетитом сосет свой собственный нос, а удивленные раскосые заячьи глаза будто говорят: "Смотри ты! Обыкновенный нос, а как вкусно!"
В боковом карманчике ранца лежит завернутый в пергаментную бумагу мой завтрак - я буду есть его на большой перемене: между третьим и четвертым уроками.
- Я положила тебе побольше, - говорит мама.- Захочешь - угостишь какую-нибудь подружку.
- Сама ешь! У них - свое, у тебя - свое! - сердится Юзефа и с укором обращается к маме: - Вы ей эту моду не показывайте: подружков кормить! Она тогда сразу все отдаст и голодная бегать будет.
Только одной вещи нет у меня в ранце (а ее-то мне, ох, как хотелось бы иметь!): перочинного ножа! Когда обсуждался вопрос о перочинном ноже, Поль стояла за то, что ножик - полезная вещь и надо купить мне ножик. Но Юзефа начала так плакать, так божиться, так кричать "по-латыньски": "Езус Мария, матка боска Острабрамска, Ченстоховска", что мама заколебалась.
- Зачем ребенку ножик? - возмущалась Юзефа. - Что яна - разбойник или что? Да яна ж - маленькая: дайте, ей ножик, яна домой без пальцев придет!
Так ножа и не купили.
Папа смотрит на часы.
- Без четверти девять... Пора!
- Да? - говорит вошедший в комнату высокий крепкий старик с густой раздвоенной каштановой бородой, в которой не видно ни одного седого волоса. - Да? Ребенок пойдет в первый раз в жизни учиться без своего дедушки? Очень мерси вам, дорогие дети, но я - не согласный!
- Дедушка! - бросаюсь я к нему на шею. - Миленький!
Это тот дедушка мой, папин отец, о котором папа рассказывал вчера вечером Ивану Константиновичу и маме. Тот дедушка, который, урезывая себя и бабушку во всем, добился университетского образования для всех своих семерых сыновей.
- Дедушка пришел! - прыгаю я вокруг него.
- Дедушка пришел, - подхватывает дедушка, - не с пустыми руками: он принес внучке подарок!
И на протянутой ко мне широкой дедушкиной ладони я вижу... отличный перочинный ножик!
Пока идут препирательства из-за того, нужен девочке ножик или не нужен, и вопли Юзефы, что этим ножиком я обязательно отрежу себе нос, папа снова смотрит на часы.
- Без десяти минут девять... Пора!
И одновременным движением мама берется за свою шляпку, а Юзефа набрасывает на голову платок. Дедушка тоже берет шляпу и палку.
- Куда? - прищуривается папа. - Куда вы все собрались? Вы хотите проводить ее в институт? "За ручку" - да? Может, еще на руках понесете ее?
- Так яна ж маленькая... - жалобно возражает Юзефа.
- Она уж не маленькая! - твердо отрезает папа. - Она идет учиться.
- Яков... - нерешительно начинает мама.
Но папа властно перебивает ее.
- Она пойдет одна. И - все.
- Но она может попасть под извозчика...
- Непременно! - гремит папа. - Если она привыкнет, чтобы ее водили "за ручку", она непременно попадет под извозчика в первый же раз, как очутится на улице одна. Она должна учиться быть взрослой.
Юзефа с сердцем срывает с головы платок и убегает на кухню. Там она - я знаю - плюнет в сердцах и заплачет:
- Нехай дитя зарежется... нехай яво звозчик задавит - им что.
Но мне папины слова очень нравятся.
- Ты сегодня пойдешь своей дорогой... Понимаешь, Пуговка? И с тобой не будет ни мамы, ни меня, ни дедушки, ни Юзефы, ни мадемуазель Полины никого. Ты сама будешь отвечать за все, что делаешь. И не держаться за мамину юбку или за Юзефин фартук... Сама надевай ранец! Не помогайте ей! сердится папа. - Ну вот, молодец! А теперь попрощайся, и в добрый час...
Все провожают меня в переднюю. Все, кроме Юзефы, которая заперлась на ключ в кухне и, наверно, горько плачет.
Я через дверь прошу ее выйти, но она не откликается.
У мамы полные глаза слез. Поль крепко жмет мне руку.
- Бонн шанс! (Счастливо!) - говорит она мне и тихо, на ухо, добавляет: - Твой отец сказал тебе все, что я думаю... Как будто он читал мои мысли!
Дедушка обнимает меня.
- Другой твой дедушка, отец твоей мамы, - он был ученый человек! - он бы тебе сегодня сказал, наверно, какую-нибудь "алгебру"... Или что "птичка божия знает", или что она, бедная, чего-то там не знает... Ну, а я - простой дедушка. И я тебе только скажу: будь здорова, будь умная и будь хорошая. Больше я от тебя ничего не хочу!
Я берусь за ручки двери. Сейчас уйду.
- Стой, стой! - вдруг спохватывается папа и быстро уводит меня в свой кабинет. - Помни: не врать! Никогда не врать!
И, погрозив перед моим носом своим разноцветным "хирургическим" пальцем, с которого уже невозможно смыть следы йода и ляписа, папа поворачивает меня за плечи и подталкивает в переднюю.
- Вещи-и-и! - раздается вдруг из кухни рыдающий голос Юзефы. - Вещи берегчи надо: за них деньги плачены, не черепья!
Выйдя на улицу и задрав голову, я смотрю наверх, на наши окна. В них папа, мама, дедушка. В окне нашей комнаты - Поль и Кики, мечущийся в своей клетке. В окне кухни - распухшее от слез лицо Юзефы. Папа многозначительно поднимает свой пестрый указательный палец, это означает: "Помни: не врать!" Я понимающе киваю папе и всем. Юзефа машет мне чайным полотенцем и кричит:
- Вещи... И через улицу ходи остру-у-ужненько!
Я шагаю по улице. Не спеша, как взрослая. На витрины магазинов не гляжу. Даже на витрину магазина "Детский рай". Даже на окно кондитерской, где выставлен громадный фарфоровый лебедь; вся его спина густо нафарширована множеством крупных конфет в пестрых, бахромчатых бумажках - совсем как панталонцы у кур-брамапуток.
Я не смотрю по сторонам, не хочу отвлекаться от моего пути. Но, пройдя мимо кондитерской, я вдруг останавливаюсь. Я чувствую неодолимое желание ненадолго - совсем ненадолго, на две-три минуты! - отклониться от прямой дороги, сделать ма-а-аленький крючок, чтобы повидать одного человека... Мне бы надо свернуть от кондитерской налево, а я иду направо, где сейчас же за углом находится чайный магазин известной фирмы "К. и С. Попов с сыновьями". В этом магазине у меня есть друг, и мне совершенно необходимо показаться ему во всем великолепии коричневого форменного платья, ученического фартука, моего нового ранца с книжками - ну, словом, во всей блеске. Этот друг мой китаец, настоящий живой китаец Ван Ди-бо. Его привезли в прошлом году специально для рекламы - чтоб люди шли покупать чай и кофе только в этот магазин. И покупатели в самом деле повалили валом. Всякий покупал хоть осьмушку чаю иди кофе, хоть полфунта сахару - и при этом глазел на живого китайца. Так и стоит с тех пор Ван Ди-бо в магазине с утра до вечера, рослый, статный, в вышитом синем китайском халате. Голова у него обрита наголо, только на затылке оставлены волосы, заплетенные в длинную косу ниже поясницы. Ох, мне бы такую!
Ван Ди-бо немножко говорит по-русски. Произносит он слова мягко, голос у него добрый, ласковый. И на всех покупателей, входящих в магазин, Ван Ди-бо смотрит умными раскосыми глазами и всем улыбается одинаковой казенно-приветливой улыбкой. Ведь он для того и нанят, чтобы привлекать покупателей!
Так же смотрел всегда Ван Ди-бо и на меня, когда я приходила с мамой в магазин. Ван Ди-бо кланялся нам, когда мы входили и выходили, и, пока продавец отвешивал и заворачивал нам товар, - а иногда это делал и сам Ван Ди-бо, он быстро научился этому нехитрому искусству, - Ван Ди-бо ласково улыбался нам, как всем покупателям.
Но однажды все неожиданно изменилось. Мама как-то обратила внимание на то, что у Ван Ди-бо очень грустный, совсем больной вид. Он улыбался, как всегда, но улыбка была вымученная, запавшие глаза смотрели страдальчески, лицо было в испарине. Мама спросила Ван Ди-бо, не болен ли он. Опасливо оглядываясь на управляющего магазином, Ван Ди-бо стал торопливо бормотать:
- Холесо... Се холесо, мадама...
Был уже вечер, торговый день кончался.
Управляющий надел пальто, шляпу и ушел из магазина. Тогда Ван Ди-бо оживился - он, видимо, боялся управляющего, - а продавец сказал маме, что у Ван Ди-бо на руке "гугля агромадная - от какая!" Сам Ван Ди-бо мялся, улыбка у него была похожа на гримасу, но показать маме свою больную руку стеснялся.
- От-т-то дурень! - сердился на него продавец. - Откусит барыня твою лапу, что ли?
Тогда мама предложила, чтобы Ван Ди-бо показал больную руку папе. Это, конечно, была очень правильная мысль, но... Тут встал новый вопрос: каким образом попадет Ван Ди-бо к нам на квартиру? Ему строжайше воспрещено не только выходить на улицу, но даже стоять на пороге магазина, где его может увидеть с улицы всякий и каждый. Управляющий ежедневно повторяет это Ван Ди-бо:
"Зачем тебя, китайсу, сюды привезли, а? Чтоб люди на тебя задарма шары пучили? Не-е-ет! Желаете живого китайсу видеть - пожалуйте-с! В магазин-с! Вошли, купили чего ни то, - вот он вам, живой китайса, смотрите в свое удовольствие!"
Так и живет Ван Ди-бо в темном чулане позади магазина и никогда не выходит на улицу. Если он сейчас пойдет вместе с нами, немедленно сбегутся сотни людей. Нам и не пробиться будет сквозь эту толпу, и, уж конечно, управляющий магазином завтра же узнает о запретном путешествии Ваи Ди-бо по улицам города. Скандал будет неописуемый!
Как же поступить?
Все предлагали разные способы сделать Ван Ди-бо неразличимым среди уличных прохожих. Самое умное придумала жена продавца, пришедшая за своим мужем: пусть Ван Ди-бо наденет ее широкое, длинное пальто.
- А коса-то? Куда косу девать?
- А под мой платок, - спокойно предложила жена продавца.
Так и сделали. Ван Ди-бо, в пальто и повязанный платком, совершенно похож на женщину, только очень огромную ростом.
- Мадама... - говорил он про самого себя, тыча себя пальцем в грудь.
Продавец и его жена остались в магазине дожидаться возвращения Ван Ди-бо, а он ушел с нами.
На всякий случай мы вели Ван Ди-бо плохо освещенными переулочками.
Все прошло благополучно. Только у самого нашего подъезда Ван Ди-бо споткнулся, платок соскользнул с его головы, и тяжелая черная коса змеей сползла на его спину.
- Саляпа - испуганно вздыхал Ван Ди-бо. - Саляпа упаль...
Но при женском пальто коса не обращала на себя внимания, да и никого вокруг не было. Мы быстро вошли в наш подъезд.
У Ван Ди-бо оказалась на руке флегмона, глубокая, уже назревшая. Он терпел больше недели и молчал - боялся управляющего. Папа вскрыл ему флегмону, выпустил много гноя, перевязал руку. Ван Ди-бо сразу повеселел и без конца кланялся:
- Пасиба, докта! Пасиба!
Проводить его обратно в магазин вызвалась Поль. Юзефа наотрез отказалась:
- Я этих желтых румунцев боюсь! - повторяла она. - Румунцы, я знаю, они такие... Только отвернись, а он тебе голову - ам! - и откусил.
С того случая у нас с Ван Ди-бо дружба. Когда я прихожу в магазин, он меня радостно приветствует:
- Маленьки докта пилисол!
Ну, разве можно не показаться такому другу в торжественный день моей жизни? Нет, пойду. На одну минуточку.
Подходя к чайному магазину, гадаю: увижу я Ван Ди-бо или не увижу? Если управляющий уже явился, то я Ван Ди-бо не увижу, потому что при нем Ван Ди-бо не позволено даже приближаться к двери на улицу. На мое счастье, управляющего магазином еще нет, и Ван Ди-бо, примостившись бочком, опасливо выглядывает на улицу, как белка из дупла, готовый юркнуть и скрыться.
Увидев меня, Ван Ди-бо, по обыкновению, радостно меня приветствует.
- Ван Ди-бо... - говорю я. - Видите?
И поворачиваюсь вокруг себя, чтобы Ван Ди-бо мог разглядеть меня со всех сторон.
Ван Ди-бо с восхищением цокает языком:
- Ой, каласива, каласива!
- Я, Ван Ди-бо, учиться иду!
- Ну, уциси, уциси! Будеси бальсой докта!
Но в эту минуту Ван Ди-бо внезапно ныряет в полумрак магазина. Наверно, его зоркие глаза заметили издали приближение грозного управляющего.
Я снова иду налево, по направлению к институту. Останавливаюсь на противоположном тротуаре и пристально разглядываю это длинное, скучное здание. Непроницаемо и отчужденно смотрят на мир окна, закрашенные до половины белой масляной краской. Ни одной раскрытой форточки, ни одного выставленного на солнце цветочного горшка, ни одного выглядывающего из окна человеческого лица... В подъезде - глубокая, темная- ниша, похожая на запавший рот древней бабы-яги. И массивная входная дверь враждебно скалится медным кольцом, как последним уцелевшим зубом.
Сейчас перейду улицу. Сейчас войду в подъезд института...
Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ
- Здравствуй... - слышу я вдруг негромкий голос.- Ты меня узнаешь?
Ну конечно, я узнаю ее! Это Фейгель, та девочка, которая экзаменовалась вместе со мной и так хорошо отвечала по всем предметам. Я радостно смотрю на Фейгель: вот я, значит, и не одна!