Страница:
— Говори первый, — подсказал Гриша, весело вскинув на Леню умные зеленоватые глаза.
— Нет, это тоже не дело: позвать гостей и говорить первому.
Я предлагаю другое: давайте начнем с музыки. Пусть Макс нам сыграет. Сердца наши смягчатся, и слова польются сами собой.
Идет?
И вот обсуждение «Андрея Кожухова» начинается с музыки.
Макс Штейнберг нам всем нравится сразу. Как будто обыкновенный мальчик, но заиграл — и мы вдруг, неожиданно для себя, увидели его новым! Что-то глубокое, скрытно-благородное есть в его глазах, похожих на бархатистые лепестки самых темных, почти черных цветов «анютиных глазок». Застенчиво и доверчиво к людям смотрит из этих глаз светленькое «сердце» цветка (у человека оно помещается в самом углу глаза — там, где слезный канал). Это первое впечатление от Макса Штейнберга — позднее музыканта, известного композитора — осталось у меня на всю жизнь, до самой его смерти в 1946 году.
А у сестры его, Диночки, глаза задумчивые, даже чуть грустноватые, но в самой середине подбородка дразнится такая веселая и задорная ямочка, что на нее нельзя смотреть без улыбки. Диночка тоже очень талантливая девочка. Сейчас, в детстве, она пишет стихи — наивные, немудреные, — но много лет спустя она станет известным индиистом, сотрудником Парижского Индийского института. Когда фашисты оккупировали Париж, к Диночке пришли — арестовать ее, чтобы выслать в лагерь смерти.
Но судьба была милостива к Диночке: она умерла естественной смертью накануне этого страшного дня…
Оба — и Макс и Диночка — были моими друзьями несколько десятков лет, до самой старости. Мы могли не видеться годами, не переписываться, но стоило нам встретиться, и мы радостно ощущали свое неистребимое братство: Замковую гору, Ботанический сад, «Андрея Кожухова», студенческие годы…
Но я забежала далеко-далеко вперед. Вернемся к нашей встрече на квартире Ивана Константиновича, где мы собрались для обсуждения «Андрея Кожухова» и начали вечер музыкой.
Макс — на скрипке, Леня — на рояле. Они хорошо сыгрались, часто играют вместе. Чудесная музыка!.. Не знаю, смягчаются ли у нас, слушателей, сердца, но мозги (по крайней мере, у меня) проясняются. Я смотрю на задумчиво слушающего Ивана Константиновича и понимаю, как правильно угадал Шарафут причину его грустного настроения: «Тамарам спаминаит»… Конечно, Иван Константинович думает о Тамаре. Я тоже сегодня вспомнила первый Тамарин журфикс… Было это давно — мы тогда учились в первом или втором классе, — и Тамара вздумала устраивать у себя по субботам журфиксы. К первой же субботе была куплена новая изящная сервировка, цветы для украшения стола, закуски и деликатесы. Были приглашены Тамарины знакомые, «графья и князья», все было готово к приему гостей — и вдруг всю затею словно унесло ветром, как сломанную былинку. Знатные приглашенные не явились. Тамара билась в истерике. Попугай Сингапур вторил ей в своей клетке, истерически икая и завывая… И сейчас еще смешно вспомнить этот «бал в сумасшедшем доме».
И хоть очень непохоже наше сегодняшнее собрание на тот журфикс, но, наверное, Иван Константинович вспоминает Тамару, которая этого и не стоит. Тамара, конечно, остается верна себе. Она никого не любит, ни о ком не помнит. Пишет так редко, что приходится телеграммой запрашивать, здорова ли она. Иван Константинович собирался было вместе с Леней съездить на рождественские каникулы в Петербург — повидаться с Тамарой.
Узнав об этом, Тамара телеграфировала: «Не приезжайте, сама собираюсь к вам». Иван Константинович и Леня обрадовались, готовились к ее приезду, каждый день ждали телеграммы о том, что Тамара выехала. Ждали, ждали, каникулы крошились на пустые дни напрасных ожиданий. Наконец пришла открыточка:
«Дорогие дедушка и Леня! Простите меня за то, что я не приехала, — страшно завертелась. Каждый день с утра до вечера гости, вечером театры, два бала, катания на тройках. Не успела выехать к вам, а каникулы уже кончаются! Приеду на пасху или на лето…»
— Не приедет она! — мрачно сказал тогда Леня маме и мне. — Не поедем и мы с дедушкой к ней в Петербург. Незачем нам с дедушкой изображать там «простонародье». Вон то самое, которое не пускают на барские ассамблеи… Тамарка нарочно все это сделала: написала, что приедет, для того чтобы мы не ехали к ней! Она нас стыдится… Ну, и нам ею гордиться тоже как будто не за что.
После музыки — Леня еще сыграл соло на рояле — лед, сковывавший всех с непривычки, треснул и разбился. Стало уютнее, непринужденнее. Попросили Диночку почитать свои стихи. Она не ломалась, не говорила: «Ах, я не знаю! Ах, я не помню!» Вышла на середину комнаты, сложила руки — ну совсем так просто, словно ее вызвали в классе отвечать урок. Откинув назад темнорусую голову с милым личиком, она стала читать:
Мне показалось странным: почему не говорит Гриша Ярчук?
Почему он молчит? Все мы хвалили книгу «Андрей Кожухов», мы очень любим героев этой книги. Может быть, Гриша думает иначе, чем мы? Почему же он ничего не скажет? Украдкой поглядываю на Леню — что же, мол, твой хваленый Гриша молчит?
Чувствую, что и Леня удивляется этому. Он все настойчивее смотрит на Гришу и даже делает ему призывное знаки, — скажи, дескать, и ты что-нибудь.
Наконец, чуть ли не последним (говорили все, кроме него и Мани Фейгель), встает Гриша Ярчук. Встряхивает густо-золотой, почти рыжей гривой. Прокашливается.
— Я все думал: говорить мне или не говорить? Ведь неприятно же — все хвалят, ну, просто взахлеб! И герои книги хороши — вот такими надо быть всем! И поступают они отлично — вот всем бы так поступать!.. Ну, а что, если, по-моему, это не совсем так? Если я не во всем согласен с вами?
Мы недовольно зашумели.
Кое-кто готов был перебить Гришу негодующими выкриками.
Леня поднял руку, словно успокаивая нас. И мы смолкли.
— Подождите гудеть! — продолжал Гриша. — Выслушайте до конца, тогда шумите, кричите, спорьте со мной, пожалуйста!
Мы слушаем Гришу. Он говорит спокойно, буднично, слегка пришепетывает. Глаза у него умные, смешливые.
— О том, что Кожухов, Таня, Зина, Борис, Василий — замечательные люди, не может быть двух мнений. Благородные люди, самоотверженные, смелые… Герои! С этим я не спорю. Но в оценке их поступков я с вами спорю. Поступают они, запохаживается, неправильно! (Слово «запохаживается» заменяет Грише «вероятно», «наверно», «я полагаю» и многие другие.)
Тут вмешиваюсь я:
— Неправильно? — переспрашиваю я так ядовито, как только могу.
— Да, неправильно! — Гриша отрубил это резко, словно полено топором расколол.
— Конечно, порицать их легко! — продолжаю я так же насмешливо.
— Но восхищаться ими тоже нетрудно! — отбивает мой удар Гриша. — А подражать им следует не во всем.
Когда Гриша начинает волноваться, его пришепетывание усиливается. Вот и сейчас он произносит: «фледует»…
— Что значит «поступать правильно»? — продолжает Гриша. — Это значит: поступать так, чтобы вернее достигнуть поставленной перед собой цели. Какая цель была у Андрея Кожухова и его товарищей? Чтобы скорее была революция, чтобы сбросить царя, господ, богачей, чтобы народу стало лучше, да?
Это благородная, правильная цель. Но добивались они этого, запохаживается, неправильными средствами, потому и цели своей не достигли… Пусть Фафа не смотрит на меня так презрительно, я это сейчас докажу…
«Фафа» — это я, Саша. Но Гриша ошибается: я смотрю на него не презрительно, а с интересом. Я хочу услышать, как он докажет свою мысль. И такую же заинтересованность я вижу и на лицах всех остальных.
— На чем строили свою борьбу Андрей Кожухов и его товарищи? На терроре. Убьем, дескать, всех царей, князей, всех помещиков и фабрикантов — и сразу настанет рай на земле! Но ведь это наивно! Вы сами видите: в этой борьбе, как в шашечной игре, шашка за шашку. А бывает и так, что сто шашек за одну!
Убил революционер царя, за это вешают революционера да еще и его товарищей, сколько удастся схватить! Андрей Кожухов царя не убил, даже не ранил, он только хотел убить царя. И за одно только это намерение Кожухова казнили… Как же можно достигнуть революционной цели, когда за каждого убитого и даже за неубитого царя уничтожается целая группа превосходнейших революционеров? В книге «Андрей Кожухов» события происходят лет двадцать назад. Революционеров тогда была горсточка.
Неудивительно, что после убийства царя Александра II правительство разгромило террористов: вешало, запирало в тюрьмы, ссылало черт знает куда. И революционная работа их сошла, запохаживается, почти на нет. А чего они добились для народа?
Стало ли ему легче? Нет, нисколько!..
Мы слушаем Гришу, не прерывая. Мы уже не замечаем, не хотим замечать, что Гриша пришепетывает, что он вставляет свое «запохаживается» куда надо и не надо, что от волнения он порой начинает брызгаться слюной, как садовая лейка. Мы чувствуем — пока еще смутно, — что Гриша знает больше, чем мы, что он в чем-то прав.
И тут вдруг начинает говорить Маня. Она все время сидела в углу дивана очень тихо, только глаза ее, чудесные глаза, горели.
Занятая всем, что слышу, я даже почему-то забыла удивиться: а что же это все говорят и только Маня за весь вечер не проронила ни одного слова?
— Я тоже скажу… — говорит Маня. — Когда убивают царя, уже за его гробом идет новый царь. И ничего не изменяется.
Народу становится не лучше, а даже хуже: новый царь напуган террором, его слуги тоже, и они угнетают народ еще сильнее. А народ ведь даже не всюду знает, не всюду понимает то, что происходит… Надо народу говорить, надо объяснять все!
Кое-кто из нас еще спорит с Гришей и Маней. Леня молчит.
Я вижу, что доводы Гриши и Мани произвели на него сильное впечатление. Я тоже молчу: в голове у меня каша, мне трудно собраться с мыслями. Я понимаю: это очень плохо. Значит, пустая голова, не умеет думать…
Расходимся мы поздно, решив продолжить сегодняшний разговор в следующую субботу.
Домой меня провожает Гриша Ярчук. О политике мы с ним на улице не говорим. Он рассказывает мне о какой-то книге, а я молчу.
— Так-то, Фафа, — прощается он со мной у нашего подъезда. — До будущей субботы!
— Так-то, Грифа… — говорю я с доброй насмешкой. — Запохаживается, что до будущей!
На следующем уроке с моими учениками я, конечно, подробно рассказываю им о нашей субботней беседе у Лени: кто и что говорил, как Гриша Ярчук оказался не согласен с нами, как его поддержала Маня Фейгель. Они слушают меня с интересом, иногда переглядываются между собой. Я этих переглядываний терпеть не могу — мне всегда при этом кажется, что они говорят друг другу без слов, одними глазами: «Видал дуру?» — "Такую?
Никогда не видал!"
После моего рассказа Шнир и Степа некоторое время молчат.
Потом Шнир говорит:
— Знаете что? Я думаю, кто-нибудь должен прийти к вам в следующую субботу и объяснить. Ну вот это самое — то, чего вы еще не понимаете. Тот парнишка, что спорил с вами, — он, видать, уже соображает. Все-таки надо, чтобы к вам пришел ктонибудь постарше и потолковее.
— Мы это устроим! — уверенно обещает Степа. — Если, конечно, хозяин квартиры, где вы собираетесь, не возражает.
Я передаю это Лене, Леня, понятно, «не возражает». Согласен на это и Иван Константинович.
Все дни до субботы мы с Леней гадаем: кого это Шнир и Степа собираются направить к нам для нашего вразумления?
— Наверное, кого-нибудь из революционеров. Как ты думаешь? — спрашивает Леня.
Я ничего не думаю, потому что ничего не знаю, — так же, впрочем, как и Леня. Но почему-то у меня все время мелькает смутная догадка: в субботу к нам придет… нет, глупости! Не надо загадывать. Придет — тогда и увидим, кто пришел.
Но в субботу, когда все уже собрались, приходит Александр Степанович Ветлугин. А ведь мы его не приглашали! Правда, он бывает у Ивана Константиновича так же, как бывает у нас, но в этот вечер Александр Степанович заходит к Ивану Константиновичу лишь на минуту, только для того, чтобы поздороваться с ним. А сам спокойно и уверенно направляется в кабинет, где сидим мы все…
Вот тут я наконец понимаю: да, догадки мои оказались правильными.
— Вы, говорят, прочитали книгу «Андрей Кожухов» и у вас возникли разные сомнения, разногласия, да? — обращается к нам Александр Степанович. — Что ж, выкладывайте А я постараюсь помочь вам разобраться в трудных вопросах.
Как просто и ясно объясняет Александр Степанович все трудное! Да, Гриша во многом был прав. События, описанные в книге «Андрей Кожухов», в самом деле происходили более чем двадцать лет назад. Герои книги — Андрей Кожухов, Борис, Зина, Таня, Василий — были народовольцы, члены революционной партии «Народная воля». Народовольцы неправильно понимали смысл исторических событий и задачи революции. Они не понимали, что революционная борьба в России — это классовая борьба: рабочий класс борется против класса своих угнетателей — царя, помещиков, фабрикантов. Народовольцы думали, что борьбу эту они, народовольцы, могут вести одни, без участия рабочего класса, помимо самих рабочих. Народовольцы считали, что при помощи террора они уничтожат одну часть врагов рабочего класса и запугают другую часть их, свергнут царя и поднесут рабочим готовую победу, одержанную не с ними и без их участия.
Однако расчеты народовольцев не оправдались. Несмотря на проявленный ими удивительный героизм, народовольцы все-таки потерпели поражение: после некоторого периода растерянности царское правительство расправилось с народовольцами при помощи виселиц, тюрем, ссылки и почти подавило их деятельность.
Сейчас партии «Народная воля» больше нет. Есть партия социалистов-революционеров, во многом продолжающих линию народовольцев.
Социалистам-революционерам противостоят марксисты, партия социал-демократов. Социал-демократы считают, что борьба рабочего класса за свое освобождение от эксплуатации должна быть делом рабочего класса, а не изолированной группы заговорщиков-террористов.
Революционеры, социал-демократы должны помогать рабочим организоваться, углублять и расширять рабочее движение, которое в конце концов приведет рабочий класс России — да и всего мира! — к полной победе!
— Все это, — заканчивает свои объяснения Александр Степанович, — я рассказал вам самым беглым и кратким образом.
Если вы интересуетесь этими вопросами, желаете узнать о них подробнее и глубже, — пожалуйста, я к вашим услугам. В субботние вечера я могу заниматься с вами основами политической экономии, историей рабочего движения, объяснениями его политических задач…
Так рождается наш кружок.
Глава тринадцатая. МАМА НЕДОВОЛЬНА
— Нет, это тоже не дело: позвать гостей и говорить первому.
Я предлагаю другое: давайте начнем с музыки. Пусть Макс нам сыграет. Сердца наши смягчатся, и слова польются сами собой.
Идет?
И вот обсуждение «Андрея Кожухова» начинается с музыки.
Макс Штейнберг нам всем нравится сразу. Как будто обыкновенный мальчик, но заиграл — и мы вдруг, неожиданно для себя, увидели его новым! Что-то глубокое, скрытно-благородное есть в его глазах, похожих на бархатистые лепестки самых темных, почти черных цветов «анютиных глазок». Застенчиво и доверчиво к людям смотрит из этих глаз светленькое «сердце» цветка (у человека оно помещается в самом углу глаза — там, где слезный канал). Это первое впечатление от Макса Штейнберга — позднее музыканта, известного композитора — осталось у меня на всю жизнь, до самой его смерти в 1946 году.
А у сестры его, Диночки, глаза задумчивые, даже чуть грустноватые, но в самой середине подбородка дразнится такая веселая и задорная ямочка, что на нее нельзя смотреть без улыбки. Диночка тоже очень талантливая девочка. Сейчас, в детстве, она пишет стихи — наивные, немудреные, — но много лет спустя она станет известным индиистом, сотрудником Парижского Индийского института. Когда фашисты оккупировали Париж, к Диночке пришли — арестовать ее, чтобы выслать в лагерь смерти.
Но судьба была милостива к Диночке: она умерла естественной смертью накануне этого страшного дня…
Оба — и Макс и Диночка — были моими друзьями несколько десятков лет, до самой старости. Мы могли не видеться годами, не переписываться, но стоило нам встретиться, и мы радостно ощущали свое неистребимое братство: Замковую гору, Ботанический сад, «Андрея Кожухова», студенческие годы…
Но я забежала далеко-далеко вперед. Вернемся к нашей встрече на квартире Ивана Константиновича, где мы собрались для обсуждения «Андрея Кожухова» и начали вечер музыкой.
Макс — на скрипке, Леня — на рояле. Они хорошо сыгрались, часто играют вместе. Чудесная музыка!.. Не знаю, смягчаются ли у нас, слушателей, сердца, но мозги (по крайней мере, у меня) проясняются. Я смотрю на задумчиво слушающего Ивана Константиновича и понимаю, как правильно угадал Шарафут причину его грустного настроения: «Тамарам спаминаит»… Конечно, Иван Константинович думает о Тамаре. Я тоже сегодня вспомнила первый Тамарин журфикс… Было это давно — мы тогда учились в первом или втором классе, — и Тамара вздумала устраивать у себя по субботам журфиксы. К первой же субботе была куплена новая изящная сервировка, цветы для украшения стола, закуски и деликатесы. Были приглашены Тамарины знакомые, «графья и князья», все было готово к приему гостей — и вдруг всю затею словно унесло ветром, как сломанную былинку. Знатные приглашенные не явились. Тамара билась в истерике. Попугай Сингапур вторил ей в своей клетке, истерически икая и завывая… И сейчас еще смешно вспомнить этот «бал в сумасшедшем доме».
И хоть очень непохоже наше сегодняшнее собрание на тот журфикс, но, наверное, Иван Константинович вспоминает Тамару, которая этого и не стоит. Тамара, конечно, остается верна себе. Она никого не любит, ни о ком не помнит. Пишет так редко, что приходится телеграммой запрашивать, здорова ли она. Иван Константинович собирался было вместе с Леней съездить на рождественские каникулы в Петербург — повидаться с Тамарой.
Узнав об этом, Тамара телеграфировала: «Не приезжайте, сама собираюсь к вам». Иван Константинович и Леня обрадовались, готовились к ее приезду, каждый день ждали телеграммы о том, что Тамара выехала. Ждали, ждали, каникулы крошились на пустые дни напрасных ожиданий. Наконец пришла открыточка:
«Дорогие дедушка и Леня! Простите меня за то, что я не приехала, — страшно завертелась. Каждый день с утра до вечера гости, вечером театры, два бала, катания на тройках. Не успела выехать к вам, а каникулы уже кончаются! Приеду на пасху или на лето…»
— Не приедет она! — мрачно сказал тогда Леня маме и мне. — Не поедем и мы с дедушкой к ней в Петербург. Незачем нам с дедушкой изображать там «простонародье». Вон то самое, которое не пускают на барские ассамблеи… Тамарка нарочно все это сделала: написала, что приедет, для того чтобы мы не ехали к ней! Она нас стыдится… Ну, и нам ею гордиться тоже как будто не за что.
После музыки — Леня еще сыграл соло на рояле — лед, сковывавший всех с непривычки, треснул и разбился. Стало уютнее, непринужденнее. Попросили Диночку почитать свои стихи. Она не ломалась, не говорила: «Ах, я не знаю! Ах, я не помню!» Вышла на середину комнаты, сложила руки — ну совсем так просто, словно ее вызвали в классе отвечать урок. Откинув назад темнорусую голову с милым личиком, она стала читать:
Наивные Диночкины стихи прогнали последние льдинки: после нее стали говорить и другие — Варя, Леня, один из гимназистов, Люся, я. Все говорили, какая замечательная книга «Андрей Кожухов», про каких чудесных людей она рассказывает!
Скажу я так, как умею,
Расскажу вам в простых словах
Про Кожухова Андрея:
Он — навеки в наших сердцах!
Он был благородным и смелым, —
Не боялся он ничего:
Он служил великому делу
И пал в борьбе за него!
Андрей! Никто не забудет,
Все будут помнить, любя!
И всякий стараться будет
Похожим стать на тебя!
Мне показалось странным: почему не говорит Гриша Ярчук?
Почему он молчит? Все мы хвалили книгу «Андрей Кожухов», мы очень любим героев этой книги. Может быть, Гриша думает иначе, чем мы? Почему же он ничего не скажет? Украдкой поглядываю на Леню — что же, мол, твой хваленый Гриша молчит?
Чувствую, что и Леня удивляется этому. Он все настойчивее смотрит на Гришу и даже делает ему призывное знаки, — скажи, дескать, и ты что-нибудь.
Наконец, чуть ли не последним (говорили все, кроме него и Мани Фейгель), встает Гриша Ярчук. Встряхивает густо-золотой, почти рыжей гривой. Прокашливается.
— Я все думал: говорить мне или не говорить? Ведь неприятно же — все хвалят, ну, просто взахлеб! И герои книги хороши — вот такими надо быть всем! И поступают они отлично — вот всем бы так поступать!.. Ну, а что, если, по-моему, это не совсем так? Если я не во всем согласен с вами?
Мы недовольно зашумели.
Кое-кто готов был перебить Гришу негодующими выкриками.
Леня поднял руку, словно успокаивая нас. И мы смолкли.
— Подождите гудеть! — продолжал Гриша. — Выслушайте до конца, тогда шумите, кричите, спорьте со мной, пожалуйста!
Мы слушаем Гришу. Он говорит спокойно, буднично, слегка пришепетывает. Глаза у него умные, смешливые.
— О том, что Кожухов, Таня, Зина, Борис, Василий — замечательные люди, не может быть двух мнений. Благородные люди, самоотверженные, смелые… Герои! С этим я не спорю. Но в оценке их поступков я с вами спорю. Поступают они, запохаживается, неправильно! (Слово «запохаживается» заменяет Грише «вероятно», «наверно», «я полагаю» и многие другие.)
Тут вмешиваюсь я:
— Неправильно? — переспрашиваю я так ядовито, как только могу.
— Да, неправильно! — Гриша отрубил это резко, словно полено топором расколол.
— Конечно, порицать их легко! — продолжаю я так же насмешливо.
— Но восхищаться ими тоже нетрудно! — отбивает мой удар Гриша. — А подражать им следует не во всем.
Когда Гриша начинает волноваться, его пришепетывание усиливается. Вот и сейчас он произносит: «фледует»…
— Что значит «поступать правильно»? — продолжает Гриша. — Это значит: поступать так, чтобы вернее достигнуть поставленной перед собой цели. Какая цель была у Андрея Кожухова и его товарищей? Чтобы скорее была революция, чтобы сбросить царя, господ, богачей, чтобы народу стало лучше, да?
Это благородная, правильная цель. Но добивались они этого, запохаживается, неправильными средствами, потому и цели своей не достигли… Пусть Фафа не смотрит на меня так презрительно, я это сейчас докажу…
«Фафа» — это я, Саша. Но Гриша ошибается: я смотрю на него не презрительно, а с интересом. Я хочу услышать, как он докажет свою мысль. И такую же заинтересованность я вижу и на лицах всех остальных.
— На чем строили свою борьбу Андрей Кожухов и его товарищи? На терроре. Убьем, дескать, всех царей, князей, всех помещиков и фабрикантов — и сразу настанет рай на земле! Но ведь это наивно! Вы сами видите: в этой борьбе, как в шашечной игре, шашка за шашку. А бывает и так, что сто шашек за одну!
Убил революционер царя, за это вешают революционера да еще и его товарищей, сколько удастся схватить! Андрей Кожухов царя не убил, даже не ранил, он только хотел убить царя. И за одно только это намерение Кожухова казнили… Как же можно достигнуть революционной цели, когда за каждого убитого и даже за неубитого царя уничтожается целая группа превосходнейших революционеров? В книге «Андрей Кожухов» события происходят лет двадцать назад. Революционеров тогда была горсточка.
Неудивительно, что после убийства царя Александра II правительство разгромило террористов: вешало, запирало в тюрьмы, ссылало черт знает куда. И революционная работа их сошла, запохаживается, почти на нет. А чего они добились для народа?
Стало ли ему легче? Нет, нисколько!..
Мы слушаем Гришу, не прерывая. Мы уже не замечаем, не хотим замечать, что Гриша пришепетывает, что он вставляет свое «запохаживается» куда надо и не надо, что от волнения он порой начинает брызгаться слюной, как садовая лейка. Мы чувствуем — пока еще смутно, — что Гриша знает больше, чем мы, что он в чем-то прав.
И тут вдруг начинает говорить Маня. Она все время сидела в углу дивана очень тихо, только глаза ее, чудесные глаза, горели.
Занятая всем, что слышу, я даже почему-то забыла удивиться: а что же это все говорят и только Маня за весь вечер не проронила ни одного слова?
— Я тоже скажу… — говорит Маня. — Когда убивают царя, уже за его гробом идет новый царь. И ничего не изменяется.
Народу становится не лучше, а даже хуже: новый царь напуган террором, его слуги тоже, и они угнетают народ еще сильнее. А народ ведь даже не всюду знает, не всюду понимает то, что происходит… Надо народу говорить, надо объяснять все!
Кое-кто из нас еще спорит с Гришей и Маней. Леня молчит.
Я вижу, что доводы Гриши и Мани произвели на него сильное впечатление. Я тоже молчу: в голове у меня каша, мне трудно собраться с мыслями. Я понимаю: это очень плохо. Значит, пустая голова, не умеет думать…
Расходимся мы поздно, решив продолжить сегодняшний разговор в следующую субботу.
Домой меня провожает Гриша Ярчук. О политике мы с ним на улице не говорим. Он рассказывает мне о какой-то книге, а я молчу.
— Так-то, Фафа, — прощается он со мной у нашего подъезда. — До будущей субботы!
— Так-то, Грифа… — говорю я с доброй насмешкой. — Запохаживается, что до будущей!
На следующем уроке с моими учениками я, конечно, подробно рассказываю им о нашей субботней беседе у Лени: кто и что говорил, как Гриша Ярчук оказался не согласен с нами, как его поддержала Маня Фейгель. Они слушают меня с интересом, иногда переглядываются между собой. Я этих переглядываний терпеть не могу — мне всегда при этом кажется, что они говорят друг другу без слов, одними глазами: «Видал дуру?» — "Такую?
Никогда не видал!"
После моего рассказа Шнир и Степа некоторое время молчат.
Потом Шнир говорит:
— Знаете что? Я думаю, кто-нибудь должен прийти к вам в следующую субботу и объяснить. Ну вот это самое — то, чего вы еще не понимаете. Тот парнишка, что спорил с вами, — он, видать, уже соображает. Все-таки надо, чтобы к вам пришел ктонибудь постарше и потолковее.
— Мы это устроим! — уверенно обещает Степа. — Если, конечно, хозяин квартиры, где вы собираетесь, не возражает.
Я передаю это Лене, Леня, понятно, «не возражает». Согласен на это и Иван Константинович.
Все дни до субботы мы с Леней гадаем: кого это Шнир и Степа собираются направить к нам для нашего вразумления?
— Наверное, кого-нибудь из революционеров. Как ты думаешь? — спрашивает Леня.
Я ничего не думаю, потому что ничего не знаю, — так же, впрочем, как и Леня. Но почему-то у меня все время мелькает смутная догадка: в субботу к нам придет… нет, глупости! Не надо загадывать. Придет — тогда и увидим, кто пришел.
Но в субботу, когда все уже собрались, приходит Александр Степанович Ветлугин. А ведь мы его не приглашали! Правда, он бывает у Ивана Константиновича так же, как бывает у нас, но в этот вечер Александр Степанович заходит к Ивану Константиновичу лишь на минуту, только для того, чтобы поздороваться с ним. А сам спокойно и уверенно направляется в кабинет, где сидим мы все…
Вот тут я наконец понимаю: да, догадки мои оказались правильными.
— Вы, говорят, прочитали книгу «Андрей Кожухов» и у вас возникли разные сомнения, разногласия, да? — обращается к нам Александр Степанович. — Что ж, выкладывайте А я постараюсь помочь вам разобраться в трудных вопросах.
Как просто и ясно объясняет Александр Степанович все трудное! Да, Гриша во многом был прав. События, описанные в книге «Андрей Кожухов», в самом деле происходили более чем двадцать лет назад. Герои книги — Андрей Кожухов, Борис, Зина, Таня, Василий — были народовольцы, члены революционной партии «Народная воля». Народовольцы неправильно понимали смысл исторических событий и задачи революции. Они не понимали, что революционная борьба в России — это классовая борьба: рабочий класс борется против класса своих угнетателей — царя, помещиков, фабрикантов. Народовольцы думали, что борьбу эту они, народовольцы, могут вести одни, без участия рабочего класса, помимо самих рабочих. Народовольцы считали, что при помощи террора они уничтожат одну часть врагов рабочего класса и запугают другую часть их, свергнут царя и поднесут рабочим готовую победу, одержанную не с ними и без их участия.
Однако расчеты народовольцев не оправдались. Несмотря на проявленный ими удивительный героизм, народовольцы все-таки потерпели поражение: после некоторого периода растерянности царское правительство расправилось с народовольцами при помощи виселиц, тюрем, ссылки и почти подавило их деятельность.
Сейчас партии «Народная воля» больше нет. Есть партия социалистов-революционеров, во многом продолжающих линию народовольцев.
Социалистам-революционерам противостоят марксисты, партия социал-демократов. Социал-демократы считают, что борьба рабочего класса за свое освобождение от эксплуатации должна быть делом рабочего класса, а не изолированной группы заговорщиков-террористов.
Революционеры, социал-демократы должны помогать рабочим организоваться, углублять и расширять рабочее движение, которое в конце концов приведет рабочий класс России — да и всего мира! — к полной победе!
— Все это, — заканчивает свои объяснения Александр Степанович, — я рассказал вам самым беглым и кратким образом.
Если вы интересуетесь этими вопросами, желаете узнать о них подробнее и глубже, — пожалуйста, я к вашим услугам. В субботние вечера я могу заниматься с вами основами политической экономии, историей рабочего движения, объяснениями его политических задач…
Так рождается наш кружок.
Глава тринадцатая. МАМА НЕДОВОЛЬНА
Мама очень недовольна И самое грустное: недовольна мной!
Все во мне ей не нравится!
Почему я — ведь, слава богу, девочка из приличной и культурной семьи!.. — почему я такая неприличная и некультурная?
Невоспитанная, как дворник. Размахиваю руками, как маляр.
Смеюсь, как пожарный. Топаю, как ломовой извозчик и даже как его лошадь. Почему?
— Ни капли женственности! — огорчается мама. — Напялит на себя что попало и как попало — и побежала! Обожает старье, ненавидит новое платье.
А конечно же ненавижу! Неудобно в новом…
И вот мама решает приучать меня бывать в «приличном обществе». И везет меня с собой на вечер к нашим знакомым — Липским.
Вообще-то я Липских люблю — в особенности, хозяйку дома Раису Львовну, очень красивую и удивительно нежную. И поначалу мне даже показалось интересно побывать у них в гостях.
Но вышло так, что настроение мое испортилось заранее, — и все это из-за мамы!
Для первого моего «выезда в свет» мама велела мне обновить голубенькую блузочку, еще ни разу не надеванную. Блузка оказалась тесна. Да к тому же мама ядовито сострила: «Постарайся не протереть локтей в первый же вечер!» Правда, я часто протираю коричневое форменное платье именно в локтях — каждую новую «форму» портниха шьет мне с двумя парами запасных рукавов. Ну и что же из этого следует? Совершенно так же обстоит дело у всех моих подруг. Вероятно, хрупкость рукавов — это вроде как закон природы, и тут не над чем насмехаться.
Дальше — мама собственноручно соорудила мне для выезда в гости новую прическу. Вместо гладко причесанной головы со спускающейся по спине заплетенной косой (да, да, я теперь гладенькая, детские мои «кудлы» давно позабыты, и коса у меня выросла густая, красивая, каштановая, чуть с рыжинкой) мама взбила мне на лбу челку и заколола косу красивым узлом на затылке.
Все это было началом моих бедствий. Новое платье и новую прическу надо примерять и пробовать до того, как едешь в гости или в театр, — вот так, как объезжают лошадей. А то эти новые платья и прическа весь вечер брыкаются, как необъезженные кони. Челка на лбу — чудо маминого искусства! — растрепалась еще по дороге к Липским и чем дальше, тем все больше напоминала небольшую швабру. Шпильки, которыми мама так элегантно заколола косу, мало-помалу, незаметно выскользнули на пол, — изящный и грациозный узел волос мотался на затылке из стороны в сторону, как дачная балконная парусина под дождем и ветром. Тесная новая блузка бессовестно резала под мышками.
Из-за этого я непроизвольно подергивала плечами, — по маминому выражению, «чесалась, как больной мопс»…
В довершение всего, я все время помнила, что я должна вести себя не как дворник, не как пожарный, не как ломовой извозчик и даже не как его лошадь, — и это окончательно повергало меня в уныние.
На вечере у Липских оказалось невыносимо скучно. Даже мама назавтра говорила, что меня взяли зря, так как это был вечер «для взрослых». Взрослые сразу уселись за карточные столы: играли в винт, преферанс, дамы сражались в стукалку и тертельмертель. А молодежь… но никакой молодежи, кроме одной меня, не было.
Но зато была одна старуха гостья, не играющая в карты, и она вконец отравила мне вечер! Умоляя хозяйку «не беспокоиться» о ней, она несколько раз повторила:
— Нет, нет, душечка, Раиса Львовна! Я прелестно проведу вечер с Сашенькой! Я обожаю учащуюся молодежь, обожаю!
Мне здесь очень уютно.
Когда Раиса Львовна, послушавшись ее, ушла и оставила нас вдвоем, Пиковая Дама (так я мысленно назвала старуху) весело подмигнула мне:
— Ну, расскажите, расскажите мне про ваши школьные шалости. Я это обожаю!
И тут же, удобно устроившись в большом кресле, Пиковая Дама задремала, временами сладко всхрапывая, как старая кошка.
Я пересмотрела все альбомы на столе в гостиной. Родственники хозяина и хозяйки дома — декольтированные дамы, военные в пышных эполетах и аксельбантах, голенькие дети, сосредоточенно сосущие собственные ноги… Виды Швейцарии и Парижской выставки… Знаменитые ученые, артисты, писатели…
Пиковая Дама иногда просыпалась и подавала голос, словно продолжая какой-то давно начатый разговор:
— Обожаю учащуюся молодежь!.. Ну-те, ну-те, так какие же у вас школьные проказы и проделки?
И, подмигнув, немедленно опять засыпала.
Я смотрела на нее с ненавистью. Ну, спроси-ка, спроси-ка еще раз, какие у нас школьные проказы и проделки, я тебе наскажу, будешь довольна, старая обезьяна!
И, когда при следующем своем пробуждении Пиковая Дама снова спросила меня, весело подмигивая, как мы шалим на уроках, я ответила ей очень непринужденно:
— Да шалим понемногу… Вчера мы учителя французского языка зарезали!
На секунду я подумала с ужасом: что же это я такое плету?
Но Пиковая Дама уже снова задремала — она так и не узнала про наши «шалости и проказы».
Я стала слоняться по всем комнатам, тоскливо присаживаться то у одной, то у другой стены… Мама потом с отчаянием рассказывала папе, будто я вытерла пыль со всех стен своей новенькой голубой блузочкой.
Забрела я и в переднюю. Увидела на вешалке мою шубку с торчащей из рукава вязаной пуховой косынкой — и чуть не заплакала: они показались мне единственно родными существами в этой пустыне скуки.
Случайно взглянув в большое трюмо, я увидела… ох, что я увидела! Ходит, вижу, по пустыне скуки один до невозможности печальный верблюд, такой взлохмаченный, словно он долго валялся в репьях! На верблюде — новая голубая блузочка, тесная под мышками… Если бы Юзефа увидела этого верблюда, она бы сказала про него свое любимое слово: «Чупирадло! (пугало)».
Вид у меня был несчастный. Если бы я была коровой, я бы жалобно мычала: «Му-у-у! Дом-м-мой! Дом-м-мой!»
Встретившаяся в гостиной хозяйка дома Раиса Львовна улыбнулась мне своей милой улыбкой, матерински поправила мою взлохмаченную челку и развалившийся узел волос на затылке.
— Бедная Сашенька! Тебе у нас скучно?
В этом было такое доброе тепло, что даже я при всей моей «дворницкой невоспитанности» понимала невозможность признаться: да, мне скучно… И я стала энергично уверять:
— Нет, нет, Раиса Львовна, что вы! Мне совсем не скучно.
И, для того чтобы совсем правдоподобно объяснить причину моей мрачности, я уточнила:
— Просто у меня очень болит живот…
Надо же было, чтобы как раз в эту минуту — так порой бывает} — в шумной гостиной стало вдруг на миг совсем тихо. Мои злополучные слова прозвучали на редкость отчетливо — меня услыхали все. И жена доктора Томбота — как на грех, мамина недоброжелательница — сказала, смеясь:
— Какая очаровательная непосредственность!
Не стоит и говорить, что в сторону мамы я уж тут и не взглянула. Мама была, конечно, совершенно другого мнения о моей очаровательной непосредственности.
После этого вечера у Липских меня, слава богу, больше не возят «во взрослые гости». Но мама очень недовольна мною. Не такой, говорит она с грустью, мечтала она вырастить единственную дочь… И ноги у меня непомерно длинные, как у кенгуру.
Как ни садись за столом, непременно натолкнешься на мои ноги.
И говорю я почему-то «вульгарно»: охотно чертыхаюсь… И почему только папа позволяет мне читать вместе с другими девчонками и мальчишками запрещенные книги?
— Допрыгаемся еще… Придут с обыском, девочку арестуют!..
Тогда заплачем, да поздно!
Уже много месяцев продолжаются занятия в нашем кружке под руководством Александра Степановича Ветлугина. Мы уже проштудировали «Коммунистический Манифест», теперь занимаемся по «Эрфуртской программе».
Я очень подружилась с Гришей Ярчуком. Такой он всегда бодрый — а живется ему совсем несладко! — свежий, неунывающий!
Такой он весело-рыжий — словно голову его обмакнули в морковное пюре!
— Рыжий! — поддразниваю я его. — Ты всегда веселый, да?
— Ну вот еще! Что я, теленок, что ли? Я бываю очень мрачен… Но, конечно, в основном, я считаю, жизнь — очень интересная вещь!
В один субботний вечер, когда Гриша провожает меня домой после занятий в нашем кружке, я делюсь с ним моими домашними горестями.
— Наверное, это все происходит оттого, что я экономически завишу от мамы… — говорю я скучным ученым голосом (Гриша гораздо лучше моего понимает эти вопросы, и я не прочь пустить ему, когда можно, пыль в глаза).
— Скажи уж лучше сразу, — смеется Гриша, — что мама эксплуатирует тебя! Выколачивает из тебя прибавочную стоимость!
Конечно, я неправильно выразилась: «экономическая зависимость». Но я понимаю это так: мама не может уважать меня.
Нельзя уважать человека, который во всем — до последнего пустяка — зависит от тебя. Замерзнет, если ты не сошьешь ему шубы. Умрет с голоду, если ты его не накормишь. Вырастет болваном, если ты не будешь платить за его ученье.
«Если бы я жила отдельно от мамы и папы, — думаю я, — работала, содержала бы себя сама, они, конечно, уважали бы меня…» И ведь в этом нет, по существу, ничего не возможного.
Взять хотя бы того же Гришу. В прошлом году он покончил со своей экономической зависимостью от тупой и скучно-злой тетки.
В один прекрасный день, когда за обедом тетка прозрачно говорила о «дармоедах», Гриша встал из-за стола, связал в узелок свои нехитрые манатки и причиндалы и ушел из дому. Снял угол на окраине в семье рабочего-кожевника и живет с того дня самостоятельно, перебиваясь грошовыми уроками. Молодец Гриша!
Мы все его за это уважаем. А я вот не могу так — обрубить все канаты и уйти из дому… Ой, какая каша у меня в голове! Маму, мою маму, такую добрую и любящую (конечно, у нее в последнее время появились «заскоки», но ведь это надо уметь понимать и оправдывать!), я чуть ли не равняю с противной и злой Гришиной теткой.
В одной из наших бесед с папой — они у нас продолжаются, как, бывало, в моем детстве! — я откровенно рассказываю ему обо всех моих сомнениях… Что сделать, чтобы стать самостоятельной, экономически независимой, а, папа?
Папа только что проснулся — он проспал целых полтора часа после бессонной ночи около оперированного больного. Он в отличном настроении, блаженно жмурит незрячие без очков глаза и даже пытается что-то мурлыкать.
Все во мне ей не нравится!
Почему я — ведь, слава богу, девочка из приличной и культурной семьи!.. — почему я такая неприличная и некультурная?
Невоспитанная, как дворник. Размахиваю руками, как маляр.
Смеюсь, как пожарный. Топаю, как ломовой извозчик и даже как его лошадь. Почему?
— Ни капли женственности! — огорчается мама. — Напялит на себя что попало и как попало — и побежала! Обожает старье, ненавидит новое платье.
А конечно же ненавижу! Неудобно в новом…
И вот мама решает приучать меня бывать в «приличном обществе». И везет меня с собой на вечер к нашим знакомым — Липским.
Вообще-то я Липских люблю — в особенности, хозяйку дома Раису Львовну, очень красивую и удивительно нежную. И поначалу мне даже показалось интересно побывать у них в гостях.
Но вышло так, что настроение мое испортилось заранее, — и все это из-за мамы!
Для первого моего «выезда в свет» мама велела мне обновить голубенькую блузочку, еще ни разу не надеванную. Блузка оказалась тесна. Да к тому же мама ядовито сострила: «Постарайся не протереть локтей в первый же вечер!» Правда, я часто протираю коричневое форменное платье именно в локтях — каждую новую «форму» портниха шьет мне с двумя парами запасных рукавов. Ну и что же из этого следует? Совершенно так же обстоит дело у всех моих подруг. Вероятно, хрупкость рукавов — это вроде как закон природы, и тут не над чем насмехаться.
Дальше — мама собственноручно соорудила мне для выезда в гости новую прическу. Вместо гладко причесанной головы со спускающейся по спине заплетенной косой (да, да, я теперь гладенькая, детские мои «кудлы» давно позабыты, и коса у меня выросла густая, красивая, каштановая, чуть с рыжинкой) мама взбила мне на лбу челку и заколола косу красивым узлом на затылке.
Все это было началом моих бедствий. Новое платье и новую прическу надо примерять и пробовать до того, как едешь в гости или в театр, — вот так, как объезжают лошадей. А то эти новые платья и прическа весь вечер брыкаются, как необъезженные кони. Челка на лбу — чудо маминого искусства! — растрепалась еще по дороге к Липским и чем дальше, тем все больше напоминала небольшую швабру. Шпильки, которыми мама так элегантно заколола косу, мало-помалу, незаметно выскользнули на пол, — изящный и грациозный узел волос мотался на затылке из стороны в сторону, как дачная балконная парусина под дождем и ветром. Тесная новая блузка бессовестно резала под мышками.
Из-за этого я непроизвольно подергивала плечами, — по маминому выражению, «чесалась, как больной мопс»…
В довершение всего, я все время помнила, что я должна вести себя не как дворник, не как пожарный, не как ломовой извозчик и даже не как его лошадь, — и это окончательно повергало меня в уныние.
На вечере у Липских оказалось невыносимо скучно. Даже мама назавтра говорила, что меня взяли зря, так как это был вечер «для взрослых». Взрослые сразу уселись за карточные столы: играли в винт, преферанс, дамы сражались в стукалку и тертельмертель. А молодежь… но никакой молодежи, кроме одной меня, не было.
Но зато была одна старуха гостья, не играющая в карты, и она вконец отравила мне вечер! Умоляя хозяйку «не беспокоиться» о ней, она несколько раз повторила:
— Нет, нет, душечка, Раиса Львовна! Я прелестно проведу вечер с Сашенькой! Я обожаю учащуюся молодежь, обожаю!
Мне здесь очень уютно.
Когда Раиса Львовна, послушавшись ее, ушла и оставила нас вдвоем, Пиковая Дама (так я мысленно назвала старуху) весело подмигнула мне:
— Ну, расскажите, расскажите мне про ваши школьные шалости. Я это обожаю!
И тут же, удобно устроившись в большом кресле, Пиковая Дама задремала, временами сладко всхрапывая, как старая кошка.
Я пересмотрела все альбомы на столе в гостиной. Родственники хозяина и хозяйки дома — декольтированные дамы, военные в пышных эполетах и аксельбантах, голенькие дети, сосредоточенно сосущие собственные ноги… Виды Швейцарии и Парижской выставки… Знаменитые ученые, артисты, писатели…
Пиковая Дама иногда просыпалась и подавала голос, словно продолжая какой-то давно начатый разговор:
— Обожаю учащуюся молодежь!.. Ну-те, ну-те, так какие же у вас школьные проказы и проделки?
И, подмигнув, немедленно опять засыпала.
Я смотрела на нее с ненавистью. Ну, спроси-ка, спроси-ка еще раз, какие у нас школьные проказы и проделки, я тебе наскажу, будешь довольна, старая обезьяна!
И, когда при следующем своем пробуждении Пиковая Дама снова спросила меня, весело подмигивая, как мы шалим на уроках, я ответила ей очень непринужденно:
— Да шалим понемногу… Вчера мы учителя французского языка зарезали!
На секунду я подумала с ужасом: что же это я такое плету?
Но Пиковая Дама уже снова задремала — она так и не узнала про наши «шалости и проказы».
Я стала слоняться по всем комнатам, тоскливо присаживаться то у одной, то у другой стены… Мама потом с отчаянием рассказывала папе, будто я вытерла пыль со всех стен своей новенькой голубой блузочкой.
Забрела я и в переднюю. Увидела на вешалке мою шубку с торчащей из рукава вязаной пуховой косынкой — и чуть не заплакала: они показались мне единственно родными существами в этой пустыне скуки.
Случайно взглянув в большое трюмо, я увидела… ох, что я увидела! Ходит, вижу, по пустыне скуки один до невозможности печальный верблюд, такой взлохмаченный, словно он долго валялся в репьях! На верблюде — новая голубая блузочка, тесная под мышками… Если бы Юзефа увидела этого верблюда, она бы сказала про него свое любимое слово: «Чупирадло! (пугало)».
Вид у меня был несчастный. Если бы я была коровой, я бы жалобно мычала: «Му-у-у! Дом-м-мой! Дом-м-мой!»
Встретившаяся в гостиной хозяйка дома Раиса Львовна улыбнулась мне своей милой улыбкой, матерински поправила мою взлохмаченную челку и развалившийся узел волос на затылке.
— Бедная Сашенька! Тебе у нас скучно?
В этом было такое доброе тепло, что даже я при всей моей «дворницкой невоспитанности» понимала невозможность признаться: да, мне скучно… И я стала энергично уверять:
— Нет, нет, Раиса Львовна, что вы! Мне совсем не скучно.
И, для того чтобы совсем правдоподобно объяснить причину моей мрачности, я уточнила:
— Просто у меня очень болит живот…
Надо же было, чтобы как раз в эту минуту — так порой бывает} — в шумной гостиной стало вдруг на миг совсем тихо. Мои злополучные слова прозвучали на редкость отчетливо — меня услыхали все. И жена доктора Томбота — как на грех, мамина недоброжелательница — сказала, смеясь:
— Какая очаровательная непосредственность!
Не стоит и говорить, что в сторону мамы я уж тут и не взглянула. Мама была, конечно, совершенно другого мнения о моей очаровательной непосредственности.
После этого вечера у Липских меня, слава богу, больше не возят «во взрослые гости». Но мама очень недовольна мною. Не такой, говорит она с грустью, мечтала она вырастить единственную дочь… И ноги у меня непомерно длинные, как у кенгуру.
Как ни садись за столом, непременно натолкнешься на мои ноги.
И говорю я почему-то «вульгарно»: охотно чертыхаюсь… И почему только папа позволяет мне читать вместе с другими девчонками и мальчишками запрещенные книги?
— Допрыгаемся еще… Придут с обыском, девочку арестуют!..
Тогда заплачем, да поздно!
Уже много месяцев продолжаются занятия в нашем кружке под руководством Александра Степановича Ветлугина. Мы уже проштудировали «Коммунистический Манифест», теперь занимаемся по «Эрфуртской программе».
Я очень подружилась с Гришей Ярчуком. Такой он всегда бодрый — а живется ему совсем несладко! — свежий, неунывающий!
Такой он весело-рыжий — словно голову его обмакнули в морковное пюре!
— Рыжий! — поддразниваю я его. — Ты всегда веселый, да?
— Ну вот еще! Что я, теленок, что ли? Я бываю очень мрачен… Но, конечно, в основном, я считаю, жизнь — очень интересная вещь!
В один субботний вечер, когда Гриша провожает меня домой после занятий в нашем кружке, я делюсь с ним моими домашними горестями.
— Наверное, это все происходит оттого, что я экономически завишу от мамы… — говорю я скучным ученым голосом (Гриша гораздо лучше моего понимает эти вопросы, и я не прочь пустить ему, когда можно, пыль в глаза).
— Скажи уж лучше сразу, — смеется Гриша, — что мама эксплуатирует тебя! Выколачивает из тебя прибавочную стоимость!
Конечно, я неправильно выразилась: «экономическая зависимость». Но я понимаю это так: мама не может уважать меня.
Нельзя уважать человека, который во всем — до последнего пустяка — зависит от тебя. Замерзнет, если ты не сошьешь ему шубы. Умрет с голоду, если ты его не накормишь. Вырастет болваном, если ты не будешь платить за его ученье.
«Если бы я жила отдельно от мамы и папы, — думаю я, — работала, содержала бы себя сама, они, конечно, уважали бы меня…» И ведь в этом нет, по существу, ничего не возможного.
Взять хотя бы того же Гришу. В прошлом году он покончил со своей экономической зависимостью от тупой и скучно-злой тетки.
В один прекрасный день, когда за обедом тетка прозрачно говорила о «дармоедах», Гриша встал из-за стола, связал в узелок свои нехитрые манатки и причиндалы и ушел из дому. Снял угол на окраине в семье рабочего-кожевника и живет с того дня самостоятельно, перебиваясь грошовыми уроками. Молодец Гриша!
Мы все его за это уважаем. А я вот не могу так — обрубить все канаты и уйти из дому… Ой, какая каша у меня в голове! Маму, мою маму, такую добрую и любящую (конечно, у нее в последнее время появились «заскоки», но ведь это надо уметь понимать и оправдывать!), я чуть ли не равняю с противной и злой Гришиной теткой.
В одной из наших бесед с папой — они у нас продолжаются, как, бывало, в моем детстве! — я откровенно рассказываю ему обо всех моих сомнениях… Что сделать, чтобы стать самостоятельной, экономически независимой, а, папа?
Папа только что проснулся — он проспал целых полтора часа после бессонной ночи около оперированного больного. Он в отличном настроении, блаженно жмурит незрячие без очков глаза и даже пытается что-то мурлыкать.