«Только»!..
   — Папа… Что же это получилось, папа? Пять лет боролись, добивались правды — и все впустую?
   — Нет, не все впустую, — говорит папа. — Да, Дрейфуса еще не оправдали, не очистили от обвинения. Но вот увидишь — это еще придет! Сейчас это уже только вопрос времени… А дело Дрейфуса не прошло и не пройдет бесследно еще и потому, что миллионы людей будут помнить его. Оно глубоко вспахало человеческие души — это хорошая школа… И ты смотри помни, никогда не забывай!
   А теперь забежим вперед. Ненадолго — всего на семь лет…
   Папа оказался прав — в 1906 году состоялось третье и последнее разбирательство дела Дрейфуса.
   Эти семь лет не прошли бесследно. За это время во Франции сильно выросло и окрепло рабочее движение. Выросла и окрепла социалистическая партия. Сильнейшие удары были нанесены по аристократической генеральской верхушке, и в особенности, по отцам-иезуитам, по католическому духовенству.
   Теперь, в 1906 году, Дрейфус был оправдан, полностью очищен от всех обвинений.
   28 июля 1906 года на той площади, где за двенадцать лет перед тем происходило разжалование Дрейфуса, состоялось торжественное награждение его Орденом Почетного легиона.
   Под фанфары труб старый генерал Жиллэн обратился к Дрейфусу:
   — Именем Французской республики объявляю вас кавалером ордена Почетного легиона!
   Старый генерал трижды дотронулся своей обнаженной шпагой до плеча Дрейфуса. Потом он прикрепил орден к его черному доломану, обнял и поцеловал Дрейфуса.
   — Когда-то вы служили под моим начальством. Я счастлив, что именно мне выпала честь наградить вас сегодня!
   Одновременно с награждением Дрейфуса орденом происходило и производство в генералы старого друга Дрейфуса, его мужественного защитника — Пикара.
   Торжество было омрачено отсутствием Золя. Он скончался за четыре года до этого.
   Папа оказался прав и еще в одном. Люди моего поколения, пережившие в ранней юности дело Дрейфуса, запомнили его на всю жизнь. Вместе с делом мултанских вотяков дело Дрейфуса воспитало в нас глубочайшее уважение к высокому долгу писателя-гражданина — долгу, которому так самоотверженно служили русский писатель Владимир Короленко и французский писатель Эмиль Золя.
   А теперь забежим и еще дальше — в наши дни. Сегодня мы можем полностью охватить и понять дело Дрейфуса и все двигавшие его пружины. Мы можем даже точно назвать ту черную силу, которая создала и вдохновила дело Дрейфуса. Сегодня эта сила называется «фашизм».
   Дело Дрейфуса было одной из первых схваток нарождавшегося фашизма со всеми добрыми и честными силами мира.
   Сегодня фашизму противостоит мир коммунизма. Это громадная, непобедимая армия.
   И каждый из нас — солдат этой армии.

Глава восьмая. «УВАЖАЕМЫЕ ГОСПОЖИ»

   Вот уже мы и снова в ярме: началось учение в институте.
   Очень грустно думать, что до окончания курса нам еще целых три года учиться. Пятый, шестой и седьмой классы. А нынешний учебный год — в пятом классе — еще только начинается. Он продлится около девяти месяцев — до будущих летних каникул.
   О том, что мы отныне старшеклассницы, что это очень хорошо, почетно и ответственно, мы услыхали от нашего нового преподавателя русского языка, Василия Дмитриевича Лапшина (сокращенно его зовут «Лапша»). Мы уже раньше знали — это знает весь институт! — что Лапша очень любит, просто обожает произносить торжественным голосом пышные речи на разные темы, по всякому поводу и даже без особо важного повода.
   Сегодня Лапша впервые знакомится с нами. До сих пор мы были мелюзга, младший класс, и русский язык преподавала у нас учительница.
   Молча, сосредоточившись, прежде чем начать говорить, Лапша стоит перед нами во всей своей красе. Он человек неопределенного возраста. Лицо у него выцветшее, словно Лапшу долго держали в сундуке, забыв посыпать нафталином, и моль основательно поела его, даже бородку пощипала и обесцветила. В общем, внешность у Лапши неувлекательная, фигура хлипкая.
   В пьесе Островского «Лес» об одном персонаже говорится:
   «Злокачественный мужчина», — вот такой и Лапша.
   Лапша начинает говорить. Речь как речь, но произносит он ее проникновенным голосом и, вероятно, для пущей торжественности рубит фразы на отдельные многозначительные куски.
   — Поздравляю вас, уважаемые госпожи, с переходом в старшие классы…
   Мы очень обрадовались тому, что мы уже не просто «дети» или даже «медамы», как называли нас до этих пор синявки и учительницы, а «уважаемые госпожи»! Мы весело зашумели. Но Лапша поднимает указательный палец — он еще не кончил своей речи и просит тишины. Мы смолкаем, и Лапша продолжает свое рубленое красноречие:
   — …и желаю вам — от всей души — сил, здоровья, успехов и удач на вашем жизненном пути…
   И так далее. И тому подобное.
   Когда красноречие Лапши наконец иссякает, мы встаем в своих партах, делаем реверанс («макаем свечкой», как это называют приготовишки и первоклашки) и жужжим хором, почти не разжимая губ, очень вежливо и приветливо:
   — Бз-з-зум-бзум-бзум! Бз-з-зум-бзум-бзум!
   Этот обряд вежливости тоже очень давний и почитаемый в нашем институте. Он всегда производит прекрасное впечатление на всякое начальство. Когда хором, с изысканной вежливостью, окунаясь в глубокий реверанс, весь класс зудит это идиотское «бзум-бзум-бзум!», всякому ясно, что мы удивительно благовоспитанные «уважаемые госпожи» и растроганно благодарим нашего любимого наставника за его внимание и за глубокую мудрость его поучений.
   В старших классах все преподаватели — мужчины. Иные ученицы этим даже гордятся: вот, значит, мы взрослые! Такие ученицы даже говорят про младшие классы пренебрежительно:
   «Ну, это у малышей, там бабы преподают…» Кто преподает лучше, мужчины или «бабы», нам пока сказать трудно. Если сравнивать Лапшу с той учительницей, что преподавала у нас в младших классах, Анной Дмитриевной Волковой, то у нее на уроке было гораздо интереснее, чем у него. Она преподавала горячо, она любила свой предмет, — и это, конечно, передавалось и некоторым ученицам. Некоторым, не всем, потому что, например, в таких тупых, раскормленных телят, как Меля Норейко и ей подобных, никакой учитель, будь он хоть сам Пущкин, не заронит даже малую искорку любви к литературе и родному языку!
   Меле как раз очень понравился Лапша. Она предпочитает его нашей учительнице Анне Дмитриевке Волковой!
   — Он хоть смешьной, и на том спасибо! А Волкова — шьто?
   Варьятка![1] Как начнет завывать: «Под большим шатром голубых небес, — вижу, даль степей расстилается…» Подумаешь!
   Меля презрительно фыркает по адресу Анны Дмитриевны — добрых чувств она к ней не питает. Но нам — Варе, Мане, Катюше, мне (Аида Карцева сегодня почему-то не пришла в институт) — сегодня стало грустно. Маленькая, страшно худая, словно высохшая, с лицом нездорового, желтого цвета, с горящими, как угли, черными глазами, Анна Дмитриевна совершенно преображалась, когда читала какие-нибудь из своих любимых стихов. К любимым относилось и это стихотворение «Русь», которое вспомнила сегодня Меля Норейко: «Под большим шатром голубых небес, — вижу, даль степей расстилается…» Меля вспоминает это с насмешкой, мы — с любовью к учительнице, открывшей перед нами поэтическую картину родной страны.
   Анна Дмитриевна любила — неразделимо любила — и родную страну, и родной язык, и родную литературу! Она и нам передавала это чувство.
   Ничего подобного не ощутили мы на первом уроке у Лапши.
   Он и о литературе говорил так же тягуче-скучно, как поздравлял нас с переходом в старшие классы. Объясняя нам, что такое «периоды», Лапша привел литературные примеры.
   Скучный — из Карамзина:
   «…Юноша неблагодарен: волнуемый темными желаниями, беспокойный от самого избытка сил своих, с небрежением ступает он на прекрасные цветы, которыми судьба и природа украшают стезю его в мире, — человек, испытанный опытом, в самых горестях своих любит со слезами благодарить небо за малейшую отраду!»
   И поэтический — из Батюшкова:
   «…Я видел страну, соседнюю с полюсом, близкую к Гиперборейскому морю, где природа бедна и угрюма, где солнце светит постоянно лишь в течение нескольких месяцев, — но где все же люди могут находить счастье!»
   Оттого что Лапша читал это равнодушно, поэтический Батюшков прозвучал так же бесстрастно и безрадостно, как скучный Карамзин.
   Впрочем, по одному уроку — да еще первому, да еще с поздравительной речью! — судить об учителе нельзя. Подождем, может быть, дальше будет интереснее.
   Зато утешил нас другой новый учитель — француз, мсье Регамэ, Иван Людвигович Регамэ. Он вошел в класс решительно, как сказала потом Катюша Кандаурова: «победительно».
   Лицо его, красивое, умное, говорило: «Я вас еще не знаю — и вы тоже еще не знаете меня. Познакомимся — вы мне понравитесь, и я вам понравлюсь, — и все будет великолепно!»
   Регамэ — француз и родился во Франции, в Париже, но с самой молодости живет в России, окончил Московский университет. По-русски он говорит не только без иностранного акцента, но даже так, как в нашем крае говорят лишь немногие: настоящим «московским говором». На уроке мы, по его заданию, читаем стихотворение «Смерть Жанны д'Арк» (автор — Казимир Делявинь) — о том, как Жанна, простая французская пастушка из деревни Домреми, спасла Францию, разбила напавших на нее англичан и погибла на костре. Когда-то в детстве я читала книжку о Жанне д'Арк, и читала с восторгом! Теперь Жанна предстала передо мной в прекрасном, звучном стихотворении Делявиня. Встреча эта была мне радостна, и отблеск радости осветил для меня и учителя Регамэ. Он заставил нас читать и переводить стихотворение — по скамьям, как сидим: каждая девочка читала по одному четверостишию. За один час своего первого урока Регамэ запомнил всех отвечавших ему учениц — и в лицо и по фамилии! Он смотрел на нас умными, немного насмешливыми глазами, смотрел дружелюбно и приветливо. Мы чувствовали себя свободно, не связанно, словно и не на уроке. Когда раздался звонок, возвещавший конец урока, Регамэ встал, сказал нам: «Мерси, медам!» — поклонился и ушел.
   Он понравился всему классу.
   Зато третий из наших новых учителей-мужчин — сам директор нашего института, Николай Александрович Тупицын, не понравился у нас никому. С ним — мы почувствовали это сразу — мы наплачемся! Преподает он самые трудные для нас предметы: математику — алгебру и геометрию. До сих пор, в младших классах, математику преподавала учительница Аделаида Елевфериевна Правосудович и делала это так же хорошо, как Анна Дмитриевна Волкова преподавала русский язык. Аделаида Елевфериевна была очень требовательная, но и очень справедливая.
   «Уж такая у меня фамилия — Правосудович! — говаривала она. — Если буду поступать неправосудно, придется мне менять фамилию на „Кривосудович“!»
   Алгебру и геометрию мы при ней знали неплохо… Посмотрим, как пойдет учение у директора.
   На первый свой урок — по алгебре — он сегодня опоздал почти на полчаса (а общая продолжительность урока — пятьдесят пять минут). Наша классная дама Агриппина Петровна Курнатович, тоже новая для нас, объяснила нам опоздание учителя так:
   — Директор ведь! Забот у него, хлопот сколько… Пока дойдет до нашего класса, его по дороге десять человек перехватят.
   Наконец директор явился. Очень тучный, очень грузный, он шел с перевальцем и не столько сел на стул, сколько, можно сказать, пролился на него. С минуту он переводил тяжелое дыхание — было видно, как трудно, с одышкой, достается ему такое физическое усилие, как передвижение по коридору!
   Потом директор предложил нам несколько вопросов, не вызывая по списку, а просто тыча пальцем в направлении той или другой ученицы:
   — Вот вы… черненькая… во втором ряду…
   Или:
   — Вы, с краю скамейки… в очках… скажите…
   Это продолжалось минут десять. После этого директор задал нам урок к следующему разу, но не объяснил нам того, что задает, а только показал пальцем в учебнике:
   — Вот отсюда… И досюда… К следующему уроку выучите.
   И ушел, не дожидаясь звонка, который раздался несколько минут спустя.
   На перемене мы с подругами молчали. Впечатлениями не делились. Да и какие были у нас впечатления от этого коротюсенького урока! Только Варя, которая немного конфузится своего роста (она выше всех в классе!), сказала со вздохом:
   — А меня он будет называть так: «Вот вы, дылда…» или:
   «Вы там, коломенская верста, к доске!»
   Мы с облегчением засмеялись. С облегчением — оттого, что смех перекрыл нехорошее впечатление от этого первого директорского урока.
   Вечером дома я рассказываю о наших новых учителях-мужчинах. При этом присутствует Александр Степанович Ветлугин, пришедший к нам, по обыкновению, «на огонек».
   — А знаете, — говорит он, — когда ваш институт еще только основали, учителей-мужчин совсем не было — это почиталось неприличным. Кроме священника, отца-законоучителя, преподавали только учительницы. Первого учителя-мужчину пригласили тогда, когда ученицы первого приема перешли в старший класс: было решено, что историю и литературу должен преподавать мужчина. И вот первый учитель-мужчина пришел на свой урок, рассказал ученицам о подвиге русского крестьянина Ивана Сусанина и предложил им тут же написать короткий пересказ этого своими словами. И что бы вы думали? Ученицы — они, кстати, все без исключения были тогда пансионерками — выполнили заданное, конечно, по-разному, одни хуже, другие лучше, но все как одна написали везде не «Иван Сусанин», а «Иван с усами». Вот как!
   И откуда только Александр Степанович все знает? Даже про наш институт в древности — двадцать пять лет назад! — и про это он знает!
   На следующий день мы узнаем очень печальную новость:
   Лида Карцева больше в нашем институте учиться не будет.
   Еще летом она приезжала ко мне на дачу довольно часто.
   Потом стала приезжать все реже: заболела ее мама. Лида и за мамой ухаживала, и хозяйство вела — свободного времени у нее стало меньше. Отец увез больную маму за границу лечиться.
   А Лиду отправили к ее тете-писательнице на дачу около Петербурга, в местность под названием «Мариоки», на Черной речке.
   Лида написала мне оттуда несколько писем. В последнем письме Лида писала:
   Шура, дорогая!
   Уж не знаю, к добру или к худу, но моя жизнь меняется.
   Я этим огорчена, ты тоже огорчишься, мы ведь хорошо дружили. Я больше в институт не вернусь. Мама больна, ей придется серьезно лечиться за границей не меньше чем до весны. Папа не может оставаться с нею там, ему ведь надо работать. Я тоже не могу быть с мамой за границей, как прежде, когда я была маленькая, — теперь мне надо учиться. Папа поместил маму в хорошую санаторию. А меня решили отправить в Петербург, Обе тетки нажали, как они выражаются, на все педали — и меня приняли в Смольный институт… Вот тебе, Шурочка, и Юрьев день!
   Мне это, конечно, очень грустно. Уж на что наш институт был противный, но все-таки в три часа дня уроки кончались, и мы уходили домой до следующего утра. Могли гулять по городу (прощай, дорогая Замковая гора!), могли читать какие хотели книжки. А в Смольном, как в тюрьме. Домой будут отпускать только на каникулы, а книжки — только те, какие разрешат синявки. А главное, подруг жалко! Разве там будут такие, как ты, Маня, Варя" Катюшка? Зато, просто как в насмешку, там будет со мной Тамара Хованская, которую я презираю!
   Вот уж действительно повезло мне!
   В общем, «и ску… и гру… и некому ру...»
   Шурочка, пожалуйста, очень тебя прошу — не забывай меня!
   И остальные пусть не забывают. Я буду вам писать, а вы, смотрите, отвечайте. Только пишите не на Смольный — там синявки читают все письма, — а на адрес тети. Будем переписываться, а в конце мая я приеду домой, и будем опять дружить все лето.
   Кланяйся своим маме и папе, дедушке, Юзефе, дяде Мирону, Ивану Константиновичу Рогову, Лене, Шарафуту. Поцелуй от меня Варю, Маню, Катюшку и Сенечку.
   Шурочка, не забывай меня! Твоя «Бедная Лида».
   Пожалуйста, напиши мне какие-нибудь ругательные слова по-немецки (только напиши русскими буквами, а то я не разберу). Мне нужно отругиваться от двоюродного брата, тетиного сына, а то он ругает меня по-немецки длинно-длинно, а я ему отвечаю только «дэс швайнес»! Одно-единственное ругательство — и то в родительном падеже! Выручай, дорогая!
   Очень жалко, что Лида уехала… Такая она умная, прямая, справедливая, столько читала, так много знает (вот только с немецкими ругательствами сплоховала!). Всем нам будет без нее «и ску… и гру… и некому ру…».
   Варя и Маня тоже огорчены отъездом Лиды, а Катюшка, по своей ребячливой непосредственности, еле удерживается от слез. И жалобным голосом повторяет: «Вот свинство! Вот какое свинство!» А что свинство и кто именно свинья, сама не знает.
   Зато Меля Норейко отнеслась к отъезду Лиды совсем прохладно.
   — Тебе, что ж, не жаль, что Лида уехала? — спросила Варя.
   — Немножко жялко… — сказала Меля. — Так шьто же, потвоему, мне плакать-рыдать? В голос, шьто ли, чтоб на улице слышьно было, да?
   Меля вообще от нас очень отдалилась. На ней, как ни стран-но, стало сказываться влияние ее «тетечки». Меля очень огрубела — в разговоре у нее то и дело пробиваются «мотивчики» явно с тетечкиного голоса.
   — Водиться, — говорит она теперь, — надо только с самыми выжшими (то есть высшими). От них и манер хороших наберешься, и всего. А с «нижших» что? Все одно, как с нищих!
   — А вдруг, — поддразнивает ее Варя, — вдруг да не захотят «выжшие» с тобой водиться? Какой в тебе интерес? Ничего ты не знаешь, ничего не читаешь…
   — А зато, — возражает Меля, — у моего папы денег — дай боже всякому! И ресторан папин — это тоже не жук начихал!
   Однако Варины слова о том, что с нею неинтересно, что она мало читает, все-таки задели Мелю.
   Недавно она с гордостью заявила нам:
   — Ох, что я теперь читаю, какую книжку! Вы такое читали? «Павло Чернокрыл, или Как ревнивый муж жену убил»…
   Не читали? Или еще есть у меня: «Тайна Варфоломеевской ночи»! Что ни страница, то кто-нибудь кого-нибудь убивает…
   Прежде, в младших классах, Мелино обжорство нас только забавляло. Теперь стало раздражать.
   — Ты не стильно ешь! — укоряла Мелю еще Лида Карцева. — На этот кусок курицы надо бы тебе еще поставить ногу — и рычать: «Р-р-р!»
   В нашем классе — новенькая. Ее приняли на вакансию, освободившуюся после отъезда Лиды Карцевой.
   Новенькой, как и нам, лет четырнадцать-пятнадцать. Про такие лица, как у нее, Лида всегда говорила: «Приятное». Мне нравится это выражение. Бывает ведь, что иная девочка не красавица, но есть в ее лице что-то милое, ласковое — одним словом, «приятное». У нашей новенькой лицо умное и веселое. Ямочки появляются у нее на щеках не только, когда она улыбается, а просто так, в разговоре, ни с того ни с сего. Еще нравится мне в новенькой прямой, доверчивый взгляд красивых глаз, темнокоричневых, как ореховый пряник. «Ведь вы свои, да? — говорит этот взгляд. — Вы меня не обидите, правда?»
   Сегодня у меня весь день, с самого утра, вертится в уме стих.
   Да что стих, если бы стих! А то бессмысленные слова из песенки Шарафута:
 
Тирли-тирли-солдатирли!
Али-брави-компаньон!
 
   Нарочно хочу «перебить» это наваждение — мысленно начинаю читать хорошие стихи:
 
Мчатся тучи, вьются тучи
Невидимкою луна.
 
   И вдруг — как взвизг гармошки — в пушкинскую стройнocть врывается дурацкое:
 
Тирли-тирли-солдатирли!
Али-брави-компаньон!
 
   Хожу злая. И, чем больше злюсь, тем неотвязнее вертится в голове проклятое «тирли-тирли-али-брави»!
   Во время первой перемены новенькая стоит в коридоре, в оконной нише, одна. Она спокойно-внимательно смотрит на волну мимо идущих девочек. Словно высматривает кого-то. Во время второй перемены то же самое. Но, когда начинается большая перемена, новенькая решительно преграждает дорогу нашей компании и говорит, глядя на нас своим открытым, доверчивым взглядом:
   — Девочки, можно мне с вами ходить?
   «Ходить с вами» — это выражение, принятое в гимназиях и институтах. «Она ходит с Поповой и Анощенко», «Мы с ней ходим». Это означает: ходить вместе на переменах, держась под руки. Это еще не значит дружить — нет, это ступенькой ниже.
   Те, кто дружат, конечно, и ходят вместе на переменах. Но те, кто ходят вместе, еще не всегда дружат — они просто «приятельствуют». Наша новенькая во время первых двух перемен внимательно и пытливо смотрела, с кем ей хочется «ходить вместе», и выбрала нас. Чем-то мы ей, видно, понравились, и она подошла к нам открыто и доверчиво.
   Мы радушно отвечаем ей:
   — Конечно, можно! — и включаем ее в нашу шеренгу — между Варей Забелиной и мной.
   Все вместе мы продолжаем наш путь к полутемному коридорчику около приготовительного класса; там стоит наша «столовая скамья»; на ней мы всегда завтракаем на большой перемене.
   «Занимать скамью», чтобы на ней не уселись другие, это всегда делает Меля Норейко: она больше всех озабочена тем, чтобы «кушять спокойненько». Ведь на ходу, говорит она, «и собаки не едят»! Поэтому, едва прозвучит звонок на большую перемену, Меля опрометью мчится к нашей заветной «столовой скамье», занимает ее и ждет нас.
   Вот и сейчас, когда мы подходим вместе с новенькой, Меля уже расположилась на скамье со всеми своими закусками и лакомствами.
   Увидев новенькую, Меля недовольно хмыкает:
   — Еще баба до воза!
   Мы сообщаем Меле про новенькую все, что она успела рассказать нам по дороге к скамейке.
   — Это Люся! — представляю я.
   — Сущевская… — дополняет Варя.
   — Она из Вологды приехала! — радуется Катюшка. — И папа мой тоже был вологжанин!
   Но Меля смотрит на новенькую неласковыми глазами:
   — Шестерым на скамье не усесться.
   Новенькая смущается:
   — А я постою. Рядом со скамейкой…
   — Не надо! — говорю я резко, потому что меня уже давно бесят Мелины фокусы. — Всегда мы здесь вшестером сидели — с Лидой Карцевой.
   — Даже всемером! — подхватывает Катюша. — С нами еще ведь и Тамара Хованская сидела.
   Очень неохотно Меля вынуждена потесниться со своим хозяйством — освобождается местечко для Люси Сущевской.
   Смеясь, толкаясь — нам в самом деле тесновато, — усаживаемся мы все. Новенькую, Люсю Сущевскую, мы посадили посередине и, конечно, основательно стиснули ее.
   — Жива? — приветливо гудит ей Варя.
   — Дышу… — смеется Люся. — В тесноте, да не в обиде!
   Покончив с завтраком, мы ходим по коридорам. Меля незаметно оттягивает мой локоть, чтобы поотстать со мной от остальных. Она, видно, хочет мне что-то сказать.
   — Ну? — спрашиваю я очень неприветливо. — Что еще?
   — Вы все, честное слово, какие-то дурноватые! Сзываете народ отовсюду. Можно подумать, вам сено косить надо. Ну, зачем вы эту подхватили? — Меля презрительно показывает подбородком в сторону Люси Сущевской, идущей впереди вместе с остальными девочками. — «Это Люся Сущевская! Из Вологды}» — очень зло передразнивает нас Меля. — Подумаешь — герцогиня из Парижа!
   — Ну и что? — уже рычу я, еле сдерживаясь.
   — А то! Завтрак ее видела ты? Нет, помилуйте, ты такими мелочами не интересуешься! — кривляется Меля. — На черном хлебе вареная говядина из супа! Вот она кто, ваша герцогиня!
   На меня — чувствую — накатывает та волна вспыльчивой ярости, которой я всегда страшно стыжусь потом. Просто нет сил удержаться и не ударить Мелю по ее раскормленной физиономии! Но тут же это перекрывается озорной мыслью, веселой и злой и такой же бессмысленной, как вертящиеся в моей голове с утра «тирли-тирли-али-брави»!
   — Меля! — говорю я тем замогильным шепотом, каким в наших домашних спектаклях мы изображаем таинственных злодеев. — Меля, ты можешь сохранить тайну?
   — Вот крест святой… — И Меля начинает истово креститься.
   — Нет! — продолжаю я так злодейски, что мне самой становится страшно. — Нет, простой клятвы мало! Повторяй за мной: «Если я разболтаю эту тайну, пусть жабы и скорпионы жалят мою печень! Пусть шакалы и гиены терзают мой труп!..»
   Повтори!
   Меля усердно и старательно бормочет:
   — Если я разболтаю… пусть жябы и шякалы скушяют мою печенку… И скорпиены тоже!
   — Хорошо, — одобряю я. — Слушай: эта новенькая — никакая не Люся и никакая не Сущевская! Она… графиня!
   — Что ты говоришь? — Меля поражена. — А как ее фамилия?
   Этого вопроса я не предвидела. Ну да не отступать же!
   — Она — графиня… графиня де Алибрави!
   — Ох! — Меля уничтожена. — А почему она об этом молчит?
   В самом деле, почему она молчит? Надо врать дальше!
   — За ней следят враги. Одного зовут Резонанс, а другого — Майонез…
   Ой, с Майонезом я дала маху! Меля не может не знать, что майонез — это соус, который подают посетителям в ресторане ее отца.
   — Майонез? — переспрашивает она. — Ты что-то путаешь.
   — Да, да, я спутала, его зовут как-то иначе… Ну, да не в этом дело! Важно то, что враги преследуют эту бедную девочку. Они хотят отнять у нее титул и богатство.
   — Богатство?
   — Да. У нее сто тысяч золотых функелыпперлингов! — продолжаю я врать так вдохновенно, что внутри у меня все хохочет. — Понимаешь?
   Но Меля хочет знать все дотошно.
   — А какие же это деньги — эти фун-кун… шпун…