Страница:
— Мексиканские! Золотые функельшперлинги!
— Ох, а я с ней так невежливо… — раскаивается Меля. — Но я ведь не знала, что она из «выжших»… Да, — спохватывается она вдруг, — а почему же в таком случае у нее на завтрак вареная говядина из супа? И с черным хлебом.
— Это для отвода глаз. А дома они с матерью едят мексиканское национальное блюдо «тирли-тирли»… Из пупков птиц киви-киви…
— Какое, какое блюдо? Из чего?
— Тирли-тирли. Из протертых пупков птиц киви-киви!
— А ты у них была, что ли? И ела пупки эти самые?
— Была… Вчера… Целую тарелку схомячила…
Я говорю такими рублеными словами, потому что еще минута — и я не выдержу, расхохочусь-разгрохочусь, по маминому выражению, «как пожарный».
Но тут приходит неожиданное спасение: служитель Степа дает звонок. Конец большой перемене. Надо бежать в класс.
Но Меля так заинтересована, что не отпускает меня. Притянув к себе мою голову (за четыре года нашего совместного ученья я вымахала, долговязая, как Дон-Кихот, а Меля — кругленькая и приземистая, как Санчо Панса) и заглушая звонок, Меля трубит мне в самое ухо:
— А когда это будет? Когда она получит свои сто тысяч?
— Когда? — переспрашиваю я страшным голосом. — Ты хочешь знать когда?
. И тут со мной случается неприятность. Для того чтобы произвести на Мелю еще большее впечатление, я, продолжая сверлить ее глазами, отступаю на шаг назад, чувствую под своей ногой что-то твердое и слышу жалобный вскрик:
— Ох, какая неуклюжая!
Оборачиваюсь и с ужасом вижу, что я отдавила ногу нашей классной даме, Агриппине Петровне Курнатович.
— Простите! — лепечу я. — Я не видела…
— Надо видеть! — с гримасой боли выдавливает она из себя. — Надо видеть…
Ну, как я ей объясню, что не могу видеть… затылком?
Агриппина Петровна направляется в класс, прихрамывая и неодобрительно качая головой.
— Ты ей на мозоль наступила, — шепчет Меля. — Теперь она будет тебя ненавидеть!
С этого дня Агриппина Петровна в самом деле вроде как ненавидит меня. «Ненавидит», конечно, не то слово: просто я вызываю в ней неприятное воспоминание. Мне это очень досадно. Агриппина Петровна Курнатович чуть ли не первая за все годы синявка, к которой у нас, учениц, нет никакой вражды.
Больше того, мы все считаем, что она славная. Наказывает ока редко и неохотно. Не сует нос во все парты и сумки. Не вынюхивает, нет ли у кого-нибудь запрещенных вещей. Не пытается заводить с нами «келейные» разговоры, чтобы выспрашивать об остальных ученицах. Еще одно отличает Агриппину Петровну от других синявок: есть в ней какая-то ласковая сердечность.
Захворает кто-нибудь из учениц — Агриппина Петровна сама отведет ее в лазарет, постоит там, пока врач или сестра милосердия скажут, в чем дело. И, если заболевшей надо отправляться домой, Агриппина Петровна проводит ее вниз, в вестибюль, посмотрит, чтобы она теплее укутала горло, и еще помашет ей на прощание: «Счастливо! Поправляйтесь поскорее!» Может быть, это покажется странным, но, с тех пор как у нас в синявках Агриппина Петровна, я больше никогда не вру, будто у меня болит то или другое в дни, когда я не приготовила уроков.
И подруги мои тоже. Нам просто неприятно обманывать этого милого человека, который так сочувственно относится к нашим болезням.
Забыла еще сказать, что Агриппина Петровна очень беспокоится о тех, кто по болезни не приходит в институт: она справляется у подруг заболевшей девочки, передает ей приветы… Не знаю, почему и отчего Агриппина Петровна такая белая ворона среди черных галок — наших синявок. Не знаю, потому что она в нашем институте служит первый год, приехала из какого-то другого города. О ней ничего не знает даже Меля, а уж она знает всегда все и обо всех! Но, хотя нам ничего не известно о прошлом Агриппины Петровны, Меля с уверенностью пророчит ей печальное будущее: «Эта здесь не заживется, — каркает Меля. — Ее живо сожрут!»
Словом, Агриппина Петровна — миляга. И мы к ней, первой из классных дам, относимся с симпатией. Даже то, что Агриппина Петровна выговаривает некоторые слова с местным твердым белорусским акцентом: "Почему вы такая роетропанная?
Пригладьте волосы!", «Не стойте под дверами!», «Не рассказывайте мне сказку про курочку рабу!» Или: «Возьмите трапку, сотрите мел с грозном доски!», — даже это кажется нам симпатичным. В этом есть какая-то простонародность, домашность, что ли. Мне Агриппина Петровна чем-то напоминает Юзефу с ее говором. А главное, это будничное произношение говорит о том, что Агриппина Петровна не фрейлина высочайшего двора, и это нам тоже симпатично.
Конечно, мы с первых же дней присваиваем Агриппине Петровне кличку. Без этого у нас ведь нельзя, хотя, конечно, нет ничего глупее, как давать клички (да еще иногда насмешливые!) хорошим людям. Но в первые дни ученья мы ведь еще не знали, что Агриппина хорошая. И прозвали ее Гренадиной Петровной. Это за могучий рост (она ростом гораздо выше, чем самые высокие из наших синявок! Почти одного роста с французом Регамэ!). И еще за то, что ходит она грудью вперед, как гренадер на параде. Но это не злая кличка, весь класс произносит ее добродушно.
В общем, угораздило же меня отдавить мозоль единственной симпатичной синявке!
Теперь я расхлебываю последствия своей неуклюжести. Гренадина не делает мне ничего дурного, не придирается ко мне — этого нет. Но она со мной не разговаривает, не шутит, как с другими девочками. Она вообще не смотрит в мою сторону, видно, ей и смотреть на меня неприятно…
Своим огорчением я делюсь с папой.
— Может быть, мне поговорить с ней, объяснить ей, а?
— Что ты будешь объяснять? Что ты не нарочно отдавила ей ногу? Это слишком глупо — это она сама, наверное, понимает. А извиняться все снова и снова — помнишь, как у Чехова в рассказе «Смерть чиновника»? Маленький чиновничек в театре нечаянно обчихал лысину сидевшего впереди важного лица.
Важное лицо не обратило на это внимания. Но огорченный чиновничек стал везде подстерегать важное лицо, извиняться, умолять о прощении. Он так надоел важному лицу, что оно вспылило, накричало на чиновника, прогнало его к черту. Чиновник вконец расстроился — и помер!
Мы с папой смеемся, но мне все-таки грустно.
Так проходит больше месяца. И настает наконец день, когда в отношениях Гренадины со мной наступает перелом. Враждебность, или, вернее, предубежденность ее против меня, достигает высшей точки и начинает спадать, как полая весенняя вода…
Вот как это происходит.
Глава девятая. ТАЙНЫ! ТАЙНЫ!
— Ох, а я с ней так невежливо… — раскаивается Меля. — Но я ведь не знала, что она из «выжших»… Да, — спохватывается она вдруг, — а почему же в таком случае у нее на завтрак вареная говядина из супа? И с черным хлебом.
— Это для отвода глаз. А дома они с матерью едят мексиканское национальное блюдо «тирли-тирли»… Из пупков птиц киви-киви…
— Какое, какое блюдо? Из чего?
— Тирли-тирли. Из протертых пупков птиц киви-киви!
— А ты у них была, что ли? И ела пупки эти самые?
— Была… Вчера… Целую тарелку схомячила…
Я говорю такими рублеными словами, потому что еще минута — и я не выдержу, расхохочусь-разгрохочусь, по маминому выражению, «как пожарный».
Но тут приходит неожиданное спасение: служитель Степа дает звонок. Конец большой перемене. Надо бежать в класс.
Но Меля так заинтересована, что не отпускает меня. Притянув к себе мою голову (за четыре года нашего совместного ученья я вымахала, долговязая, как Дон-Кихот, а Меля — кругленькая и приземистая, как Санчо Панса) и заглушая звонок, Меля трубит мне в самое ухо:
— А когда это будет? Когда она получит свои сто тысяч?
— Когда? — переспрашиваю я страшным голосом. — Ты хочешь знать когда?
. И тут со мной случается неприятность. Для того чтобы произвести на Мелю еще большее впечатление, я, продолжая сверлить ее глазами, отступаю на шаг назад, чувствую под своей ногой что-то твердое и слышу жалобный вскрик:
— Ох, какая неуклюжая!
Оборачиваюсь и с ужасом вижу, что я отдавила ногу нашей классной даме, Агриппине Петровне Курнатович.
— Простите! — лепечу я. — Я не видела…
— Надо видеть! — с гримасой боли выдавливает она из себя. — Надо видеть…
Ну, как я ей объясню, что не могу видеть… затылком?
Агриппина Петровна направляется в класс, прихрамывая и неодобрительно качая головой.
— Ты ей на мозоль наступила, — шепчет Меля. — Теперь она будет тебя ненавидеть!
С этого дня Агриппина Петровна в самом деле вроде как ненавидит меня. «Ненавидит», конечно, не то слово: просто я вызываю в ней неприятное воспоминание. Мне это очень досадно. Агриппина Петровна Курнатович чуть ли не первая за все годы синявка, к которой у нас, учениц, нет никакой вражды.
Больше того, мы все считаем, что она славная. Наказывает ока редко и неохотно. Не сует нос во все парты и сумки. Не вынюхивает, нет ли у кого-нибудь запрещенных вещей. Не пытается заводить с нами «келейные» разговоры, чтобы выспрашивать об остальных ученицах. Еще одно отличает Агриппину Петровну от других синявок: есть в ней какая-то ласковая сердечность.
Захворает кто-нибудь из учениц — Агриппина Петровна сама отведет ее в лазарет, постоит там, пока врач или сестра милосердия скажут, в чем дело. И, если заболевшей надо отправляться домой, Агриппина Петровна проводит ее вниз, в вестибюль, посмотрит, чтобы она теплее укутала горло, и еще помашет ей на прощание: «Счастливо! Поправляйтесь поскорее!» Может быть, это покажется странным, но, с тех пор как у нас в синявках Агриппина Петровна, я больше никогда не вру, будто у меня болит то или другое в дни, когда я не приготовила уроков.
И подруги мои тоже. Нам просто неприятно обманывать этого милого человека, который так сочувственно относится к нашим болезням.
Забыла еще сказать, что Агриппина Петровна очень беспокоится о тех, кто по болезни не приходит в институт: она справляется у подруг заболевшей девочки, передает ей приветы… Не знаю, почему и отчего Агриппина Петровна такая белая ворона среди черных галок — наших синявок. Не знаю, потому что она в нашем институте служит первый год, приехала из какого-то другого города. О ней ничего не знает даже Меля, а уж она знает всегда все и обо всех! Но, хотя нам ничего не известно о прошлом Агриппины Петровны, Меля с уверенностью пророчит ей печальное будущее: «Эта здесь не заживется, — каркает Меля. — Ее живо сожрут!»
Словом, Агриппина Петровна — миляга. И мы к ней, первой из классных дам, относимся с симпатией. Даже то, что Агриппина Петровна выговаривает некоторые слова с местным твердым белорусским акцентом: "Почему вы такая роетропанная?
Пригладьте волосы!", «Не стойте под дверами!», «Не рассказывайте мне сказку про курочку рабу!» Или: «Возьмите трапку, сотрите мел с грозном доски!», — даже это кажется нам симпатичным. В этом есть какая-то простонародность, домашность, что ли. Мне Агриппина Петровна чем-то напоминает Юзефу с ее говором. А главное, это будничное произношение говорит о том, что Агриппина Петровна не фрейлина высочайшего двора, и это нам тоже симпатично.
Конечно, мы с первых же дней присваиваем Агриппине Петровне кличку. Без этого у нас ведь нельзя, хотя, конечно, нет ничего глупее, как давать клички (да еще иногда насмешливые!) хорошим людям. Но в первые дни ученья мы ведь еще не знали, что Агриппина хорошая. И прозвали ее Гренадиной Петровной. Это за могучий рост (она ростом гораздо выше, чем самые высокие из наших синявок! Почти одного роста с французом Регамэ!). И еще за то, что ходит она грудью вперед, как гренадер на параде. Но это не злая кличка, весь класс произносит ее добродушно.
В общем, угораздило же меня отдавить мозоль единственной симпатичной синявке!
Теперь я расхлебываю последствия своей неуклюжести. Гренадина не делает мне ничего дурного, не придирается ко мне — этого нет. Но она со мной не разговаривает, не шутит, как с другими девочками. Она вообще не смотрит в мою сторону, видно, ей и смотреть на меня неприятно…
Своим огорчением я делюсь с папой.
— Может быть, мне поговорить с ней, объяснить ей, а?
— Что ты будешь объяснять? Что ты не нарочно отдавила ей ногу? Это слишком глупо — это она сама, наверное, понимает. А извиняться все снова и снова — помнишь, как у Чехова в рассказе «Смерть чиновника»? Маленький чиновничек в театре нечаянно обчихал лысину сидевшего впереди важного лица.
Важное лицо не обратило на это внимания. Но огорченный чиновничек стал везде подстерегать важное лицо, извиняться, умолять о прощении. Он так надоел важному лицу, что оно вспылило, накричало на чиновника, прогнало его к черту. Чиновник вконец расстроился — и помер!
Мы с папой смеемся, но мне все-таки грустно.
Так проходит больше месяца. И настает наконец день, когда в отношениях Гренадины со мной наступает перелом. Враждебность, или, вернее, предубежденность ее против меня, достигает высшей точки и начинает спадать, как полая весенняя вода…
Вот как это происходит.
Глава девятая. ТАЙНЫ! ТАЙНЫ!
Перед началом урока с парты на парту переходит записка, нацарапанная печатными буквами:
ЗАНИМАЙТЕ ЛАПШУ РАЗГОВОРАМИ!
Это означает, что сегодня многие не приготовили урока и надо выручать их всеми силами: задавать преподавателю глупейшие вопросы, слушать его глупейшие (и до невозможности многоречивые!) ответы, опять спрашивать, опять внимать, а время пока будет течь да течь.
Предмет, преподаваемый Лапшой, называется «Русский язык». Но в него входят не только грамматика (этимология и синтаксис — с ними покончено еще в младших классах), но и церковнославянский язык, теория словесности, русская литература и даже небольшой курс логики. Программа как будто обширная, но преподает учитель так скучно, буднично, безрадостно, что у нас в головах ничего не остается из пройденного. Все это как овсяный отвар, который дают детям при сильных поносах: как будто что-то влили в рот, как будто ребенок что-то глотал, как будто чего-то поел, но, так как овсяный отвар мнимопитательное вещество, он создает у больного только иллюзию еды (это хорошо!) и вместе с тем не приносит вреда (это тоже отлично!). Так и наши уроки — в особенности по русской литературе: они создают впечатление ученья и не приносят вреда, как мнимопитательные вещества. Но это, конечно, совсем не хорошо…
Сегодня мы должны как можно искуснее «заговаривать зубы» Лапше, чтобы он как можно дольше не спрашивал урока.
Незаменимой искусницей в таких делах оказалась наша «новенькая» — Люся Сущевская. Она и начинает представление.
— Василий Дмитриевич, — говорит она очень вежливо и приветливо, встав в своей парте, — пожалуйста, будьте так любезны, посоветуйте, какие книги нам читать дома по русской литературе… Например, Чехова?
На поеденном молью «фасаде» Лапши появляется выражение сдерживаемого неудовольствия.
— Чехова — нет! — отвечает он кратко. — Не рекомендую.
— Почему, Василий Дмитриевич? — спешу я на подмогу Люсе Сущевской. — Почему не Чехова?
Лапша обиженно пожимает плечами:
— Незначительный писатель, госпожа Яновская! Автор мелких юмористических рассказиков… Что же тут изучать?
Мы с Люсей, Маней, Варей напоминаем Лапше о том, что, кроме «мелких юмористических рассказиков», Чехов написал «Дуэль», «Скучную историю», «Чайку»…
В «Чайку» Лапша вцепляется, как ястреб. Сейчас ее хрупкие косточки захрустят под его зубами.
— Вот, вот именно! «Чайка» провалилась в Санкт-Петербургском Императорском Александрийском театре! С позором провалилась, с треском… Приступим к нашему уроку, уважаемые госпожи!
Дело плохо — диспут по русской литературе грозит иссякнуть.
Варя спешит подбросить хворосту в начинающий угасать костер.
— А Некрасова, Василий Дмитриевич, читать нам?
— Помилосердствуйте, госпожа Забелина! — стонет Лапша, словно его спросили, надо ли читать стихи поэта Кискина или романы прозаика Тютькина. — Помилосердствуйте! После возвышающих душу творений Ломоносова, Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина, Лермонтова… И вдруг — Некрасов! Певец лаптей и портянок! Конечно, — оговаривается Лапша, — «Крестьянские дети», «Дедушка Мазай» — это недурно.
Но все остальное… Приступим к нашему уроку.
Люся Сущевская делает отчаянную попытку еще немного затянуть разговор с Лапшой:
— А вот, говорят, есть новый писатель… Максим Горький. Я сама не читала, но все говорят: замечательный писатель!
Лапша начинает свирепеть.
В его тусклых гляделках загораются обиженные огоньки. На бесцветных щеках выступает кирпично-оранжевый румянец.
— Мак-си-ма Горь-ко-го? — переспрашивает он с величайшим пренебрежением. — Горько-го? Такого писателя, виноват, не знаю-с. И не желаю знать-с! И вам не рекомендую знакомиться!.. И прекратим бессмысленное сотрясение воздуха — займемся нашим сегодняшним уроком.
Сейчас польется кровь невинных жертв, не приготовивших урока. Но все же какое-то время мы своим разговором заняли.
В нашем литературном споре с Лапшой Агриппина Петровна — Гренадина — не участвует, хотя весь урок сидит тут же, в классе, за своим столиком. Бывают такие дни, когда Гренадина вот так же, как сегодня, хотя и присутствует, но отсутствует: не слышит, что говорят преподаватели, что отвечают ученицы. Гренадина что-то пишет в толстую тетрадь для заметок; иногда читает полученное от кого-то письмо или сама пишет уже не в тетрадь для заметок, а на листке почтовой бумаги — значит, ответное письмо.
Поначалу Гренадина пишет или читает спокойно. Мало-помалу она начинает волноваться, все глубже переживает то, о чем пишет или читает. У нее краснеют веки, потом кончик носа.
Заслоняясь от класса газетой, Гренадина пишет, то и дело смахивая слезы.
Мы строим всякие догадки: что такое пишет Гренадина в свою тетрадь для заметок, что она читает в получаемых письмах? Что пишет в ответных?
Почему она плачет? Может быть, она сочиняет стихи или пишет романы и в чувствительных местах не может удержаться от слез? Кто-то однажды предположил, что Гренадина переписывается со своим возлюбленным, — смеху было! Громадная, громоздкая Гренадина с ее грохочущей поступью — «словно ветреная Геба, кормя Зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила»… — и вдруг ей пишет послание нежный Ромео! И она отвечает ему! В конце урока Гренадина кладет тетрадь для заметок в ящик своего стола, в последний раз вытирает слезы, запечатывает свое письмо в конверт и уносит его с собой…
Дорого дали бы мы за то, чтобы хоть одним глазком заглянуть в писания Гренадины!
Иные девочки посмеиваются над этим, а Меля Норейко пренебрежительно говорит:
— Стану я ломать свою деликатную голову над тем, из-за чего Гренадер ревет!
Но многие жалеют Гренадину. Я тоже ее жалею и уже в который раз думаю с раскаянием, что Гренадина — ничего человек, и видно даже, что она — бедняга, а я, косолапый бегемот, отдавила ей ногу.
На уроке физики я подсказываю своей соседке Зине Кричинской. Вчера был день свадьбы ее мамы и папы. Ну, найдется ли такой идиот, чтобы зубрить про котел Папина, когда в доме музыка, гости, танцы, вкусные вещи? Я так хорошо подсказываю, что Зина отвечает очень прилично, только вместо «котел Папина» она все время говорит «котел Бабина», — так ей слышится в моем шепоте.
Физик у нас новый. Но мы знаем, что в мужской гимназии его зовут «гиена в сиропе»: у него ласковые глаза, милая улыбочка, а гадости он делает как будто даже с удовольствием.
Вот и сегодня он говорит Зине Кричинской, приятно улыбаясь:
— Хорошо, госпожа Кричинская. Хорошо ответили. Но… — Физик делает паузу. — Отметки я вам не поставлю: вы отвечали по подсказке госпожи Яновской. Поставить пятерку госпоже Яновской тоже не могу: она подсказывала по учебнику Краевича. Ну, а составителю учебника физики, господину Краевичу, отметка ведь не нужна, не так ли? Поэтому, — физик улыбается еще слаще, — и госпоже Кричинской, и госпоже Яновской отмечаю предостережение (и он поставил какой-то значок). Обеих вызову отвечать в ближайшем будущем.
Как ни занята Гренадина своей писаниной, она все-таки слышала слова физика. После урока физики она объявляет, не глядя, по обыкновению, в мою сторону:
— Яновская, сколько раз я вам говорила, чтобы вы не подсказывали! А вы все не унимаетесь… За свое упрамство останьтесь в классе на два часа после уроков. А завтра останется Кричинская. Пора уже научиться вести себя порадочно!
«Остаться после уроков» — это у нас (да и в других учебных заведениях) наказание. В прежние времена — так рассказывают пожилые люди — провинившихся девочек оставляли не на час-два и не в классе, а на всю ночь в домовой институтской церкви.
Одна приятельница моей мамы рассказывала, как это было страшно:
— Всю ночь, бывало, сидишь-трясешься! Направо от тебя на церковной стене ангел-блондин нарисован. Налево — ангелбрюнет. Смотришь на них — и кажется: шевелятся они. От стены отделяются, идут прямо на тебя!..
В других институтах оставляли наказанных на всю ночь в актовом зале, под царским портретом. В мужских гимназиях провинившихся мальчиков запирают после уроков в карцере.
В сравнении с этими ужасами наше «останетесь на два часа в классе после уроков» — сущие пустяки, шуточки… Велико ли дело — два часа! Ну, пообедаешь на два часа позднее, только и всего.
И все-таки мне неприятно, что меня наказали. Не знаю почему, а неприятно.
Последний урок в этот день — рисование. Подсел ко мне на парту наш милый старик учитель, поправляет мой рисунок.
Я шепчу ему:
— Виктор Михайлович, меня сегодня оставляют на два часа после уроков!
— Что ж? — шепчет он. — Теперь это уже не карцер, не «на хлеб, на воду». Это уже не мучительное, а только осрамительное наказание.
— Зот, сами говорите: осрамительное! — вздыхаю я.
— Д мужество на что? Есть оно у вас? Умели шалить — умейте саночки возить.
После урока, уже уходя из класса, Виктор Михайлович кивает мне, словно хочет подбодрить. Бесподобный старик!
Не знаю, есть у меня мужество или нет его. Но, когда после уроков все собирают вещи, чтобы отправляться домой, а я, единственная, остаюсь в классе (сижу, «как дура», на своей парте!), мне становится не по себе. Мне даже неинтересно наблюдать за Мелей Норейко. После того как я замогильным голосом рассказала ей — месяц назад — идиотскую «тайну» Люси Сущевской (только с Мелиной глупостью можно было поверить!), Меля изо всех сил лебезит перед Люсей Сущевской. Еще бы, графиня де Алибрави! Сто тысяч золотых функельшперлингов!
И еще — Меле очень хочется, чтобы Люся пригласила ее к себе и угостила мексиканским национальным блюдом тирли-тирли из тертых-тертых пупков киви-киви… Я врала ей, что взбрело в голову, а она, дура, поверила!
— Ах, как я люблю Мексиканию! — говорит Меля, закатывая глаза. — Знаешь, Люся, это моя любимая страна! И как бы я хотела — знаешь что? — услышать пение птицы киви-киви!
Люся, которой я ничего не рассказала (мне было стыдно моей дурацкой выдумки!), смотрит на Мелю как на полоумную.
А я обычно веселюсь от души, слушая Мелины разговоры.
Но сегодня меня и это не развлекает.
Все ушли. В классе остались только Гренадина и я. Я с тоской предвкушаю: сейчас Гренадина начнет буравить меня нравоучениями, как зубной врач сверлит бормашиной больной зуб. Но она почему-то молчит… Молчит и не уходит.
Показалось это мне или нет? Гренадина смотрит на меня.
Обычно она в мою сторону не глядит, а тут смотрит как-то даже сочувственно. Чудачка! Сама наказала и сочувствует.
— Ну вот что, Яновская… Теперь три часа. Когда на больших часах в коридоре будет без трок минут пять, можете уходить домой. Да, вот еще что: все это время надо сидеть в классе, никуда не выходить. Ну, конечно, если в уборную — это можно… — Подумав, Гренадина добавляет: — Вам, конечно, будет скучно. Это не бал, не танцы в Дворанском собрании, но это вам полезно… Ну, до свидания!
Гренадина уходит. Тяжелая поступь ее слоновьих ног (одну из них я, буйвол, отдавила!) постепенно удаляется по коридору.
Я сижу одна в классе и отбываю наказание. Но, сколько ни внушаю я себе, что два часа пролетят незаметно, они ползут черепахой. И мне адски скучно… Книги для чтения у меня с собой нет. Если бы книга} За хорошел книгой до ночи просидишь — не заметишь. Но я ведь не предвидела, что меня накажут. Читать учебник физики Краевича — тот самый, из-за которого меня наказали, — спасибо!
Смотреть в окно? Оно до половины закрашено, но если встать ногами на подоконник, то прямо против окна виден портал входа в Доминиканский костел — костел ордена монаховдоминиканцев. Зрелище это мрачное. Над входом нависли каменные складки готики, как грозно насупленные, мохнатые, стариковские брови. Вот, чудится мне, сейчас раскроются врата костела, оттуда хлынет черная волна монашеских ряс. Держа в руках дымные, чадные факелы, монахи поведут на костер человека, одетого в белый саван, приговоренного к сожжению живьем… Все это было очень интересно в исторических романах, но увидеть такое в жизни — нет!
И тут… вот совсем как в романах!., тут я вдруг замечаю удивительную вещь.
Гренадина забыла ключ! Он торчит в замке ее столика.
Она забыла запереть ящик и унести ключ — наверное, от волнения забыла. Ей было неприятно, что пришлось меня наказать.
И ключ торчит в столе. Стол не заперт…
Я отлично помню все то, что говорили мне об этом все хорошие люди и хорошие книги. О чем — об этом? Да вот об этом самом.
«Чужая тайна, чужое письмо — свято! Нарушить эту тайну бесчестно! Все равно что украсть». И ведь бедная Гренадина только оттого и забыла положить ключ в карман, что она волновалась, жалея меня!
Все это я повторяю себе просто с отчаянием. А отчаиваюсь я оттого, что уже вперед знаю: сейчас я эту подлость сделаю.
Ключ, забытый Гренадиной в столике, притягивает меня к себе, манит, как волшебный цветок папоротника, открывающий в почь под Ивана Купала все зарытые в земле клады.
И я… открываю ящик.
В нем лежит знакомая нам всем толстая тетрадь в черном клеенчатом переплете. Обыкновенная так называемая «Тетрадь для заметок». Я сразу узнаю ее: она, она самая! Гренадина чтото записывает в нее во время уроков.
Торопливо листаю тетрадь. Это дневник: почти каждый день Гренадина отмечает число и делает запись событий, случившихся в этот день.
2 сентября. Господин директор, Николай Александрович Тупицын, очень сильно бранил Елизавету Семеновну Слатину, классную воспитательницу 7-го класса, за то, что у одной из ее учении, оказалась запрещенная книга французского писателя Поль де Кока. Это, говорят, очень неприличный роман. Елизавета Семеновна очень плакала. Мне было ее жаль тоже чуть не до слез. Да и страх берет — откуда знать, какая книжка запрещенная, какая нет?
17 сентября. Сегодня — день Веры, Надежды, Любови и Софии. В каждом классе именинницы. В моем классе тоже две.
Настроение праздничное. Угощали меня настоящими шоколадными конфетами. Необыкновенно вкусно.
2 октября. Госпожа начальница, Александра Яковлевна Колодкина, похвалила воспитанниц моего класса за то, что делают реверанс хорошо, стройно… Чудная, святая женщина, я ее просто обожаю!
12 октября. Вчера ночью девушка, Анеля Марцинковская, — она живет в нашем дворе, цветочница, делает для магазина искусственные цветы, замечательно красиво, — умерла от чахотки. Мне ее, бедняжку, жаль очень. Молодая, одинокая, умерла одна, да и за гробом никто не шел.
22 октября. Видела на коридоре — одна из воспитанниц моего класса, Норейко Мелания, ела пирожное с кремом. Девочка из приготовительного, Писаревская Раиса, смотрела ей в рот, просила: «Дай откусить!» Норейко с полным ртом ответила:
«Принеси свое!» Норейко Мелания очень жадная…
У меня нет времени читать все подряд — каждую минуту может кто-нибудь войти, да и сама Гренадина спохватится, что забыла ключ в столике.
Последняя запись:
20 ноября. Выдали жалованье за месяц. Когда получаешь на руки такие большие деньги (все-таки 20 рублей!), кажется, что ужасно богатая, все можешь купить. А распределишь расходы на месяц — и ни, на что не хватает.
Вот мой месячный расчет:
в эмеритальную кассу (вычитают на старость) ... 2 руб.
папе послать………….. 5 руб.
за комнату………….. 3 руб.
на еду (по 20 коп. в день)……… 6 руб.
квартирной хозяйке в счет долга……. 50 коп.
чай и сахар………….. 1 руб.
Итого….. 17 руб. 50 коп.
На все остальное — мыло, баня, спички, керосин, почтовые марки, ремонт одежды и обуви — остается мне 3 руб. Вот и все мое богатство!
Очень мучает меня долг хозяйке — 3 руб. Послала папе, чтобы подкормить его после воспаления легких. Уговорились с хозяйкой, что буду выплачивать по 50 коп. в месяц в течение семи месяцев! Значит, верну ей не 3 руб., а 3 руб. 50 коп. А она имеет такой вздорный характер, что просто описать невозможно! Я выплачиваю очень аккуратно, но она каждый день напоминает, что она моя благодетельница. Сегодня я из-за ее характера ушла утром в институт без чая. Когда попросила, как всегда, разрешения налить себе стакан кипятку из ее самовара, она вдруг говорит со злостью: «Заводите свой самовар!» Я даже заплакала. Очень обидно, когда ты ни в чем не виновата, а к тебе — с грубостью и злостью…
Рядом с тетрадью в ящике Гренадины лежит письмо, которое она сегодня начала писать и оставила недописанным.
Дорогой папа! Сегодня получила жалованье и посылаю тебе переводом 5 руб. Ты не волнуйся, это для меня совсем нетрудно. Я живу хорошо, у меня хватает на все. И сыта — даже шоколад ем, — и одета прилично, и комнатка у меня веселая, солнечная. Только бы ты был здоров, не болел и писал мне письма, — больше мне нич…
На этом письмо обрывается, — очевидно: «ничего не надо».
Наверное, в этом месте раздался звонок к концу уроков, и Гренадина оставила письмо недописанным.
Тихонько кладу тетрадь и письмо в ящик стола.
Сижу вся красная от стыда, от раскаяния. "Хоть бы, — думаю, — и вправду какие-нибудь тайны открылись у Гренадины!
А то ведь пустяковое все… И эту маленькую, грошовую тайну и ту не пощадила я, расковыряла, словно лапки у мухи оторвала!..
Никому: ни Мане, ни Варе, даже папе не расскажу про это…
Как бы мне хотелось быть за сто верст отсюда — от этого столика с его ключом!
Вспоминаю, что Гренадина сказала: в уборную наказанным ходить можно. Вот и хорошо! Сейчас пойду в Пингвин (так у нас в институте называется уборная). Буду там сидеть до тех пор, пока на больших часах в коридоре стрелки покажут «без трох минут пять».
Очень неуютно идти по пустынному коридору. Во всем этаже нет ни одной души. Звук собственных шагов по паркету кажется мне оглушительно громким и заставляет оглядываться назад: кто там топает позади меня?
Вот наконец и Пингвин. Здесь тоже непривычно пусто и тихо. Все приходящие ученицы ушли домой, а пансионеркам не разрешается в неучебное время пользоваться этой уборной: для них есть другая, на третьем этаже.
Чудится мне, что ли? Нет, не чудится — кто-то плачет. Подхожу ближе. На подоконнике, в глубокой оконной нише, сидит девочка. Закрыв лицо рукой, она вся трясется в беззвучном плаче. Слезы просачиваются у нее между пальцев, капают на нагрудник черного фартука, а другой рукой она судорожно мнет край этого фартука — словно, падая в пропасть, пытается ухватиться за что-нибудь.
Осторожно, тихонько касаюсь ее плеча:
— Отчего ты плачешь?
Девочка резко отнимает руку от лица. Смотрит на меня злыми, ненавидящими глазами.
— Тебе чего надо? — хрипло говорит она сквозь плач. — Ненавижу вас всех! Всех, всех, до единой! Так ненавижу, что аж вот здесь, в горле, давит!
— И меня… ненавидишь? — удивляюсь я.
А удивительно мне потому, что эту девочку, Соню Павлихину, я почти не знаю, как и она, наверное, почти не знает меня.
Она пансионерка, учится в первом отделении нашего пятого класса, а я во втором отделении. Мы знаем одна другую по фамилии и в лицо. Но мы еще никогда не сказали друг с другом ни одного слова… За что же ей меня ненавидеть?
ЗАНИМАЙТЕ ЛАПШУ РАЗГОВОРАМИ!
Это означает, что сегодня многие не приготовили урока и надо выручать их всеми силами: задавать преподавателю глупейшие вопросы, слушать его глупейшие (и до невозможности многоречивые!) ответы, опять спрашивать, опять внимать, а время пока будет течь да течь.
Предмет, преподаваемый Лапшой, называется «Русский язык». Но в него входят не только грамматика (этимология и синтаксис — с ними покончено еще в младших классах), но и церковнославянский язык, теория словесности, русская литература и даже небольшой курс логики. Программа как будто обширная, но преподает учитель так скучно, буднично, безрадостно, что у нас в головах ничего не остается из пройденного. Все это как овсяный отвар, который дают детям при сильных поносах: как будто что-то влили в рот, как будто ребенок что-то глотал, как будто чего-то поел, но, так как овсяный отвар мнимопитательное вещество, он создает у больного только иллюзию еды (это хорошо!) и вместе с тем не приносит вреда (это тоже отлично!). Так и наши уроки — в особенности по русской литературе: они создают впечатление ученья и не приносят вреда, как мнимопитательные вещества. Но это, конечно, совсем не хорошо…
Сегодня мы должны как можно искуснее «заговаривать зубы» Лапше, чтобы он как можно дольше не спрашивал урока.
Незаменимой искусницей в таких делах оказалась наша «новенькая» — Люся Сущевская. Она и начинает представление.
— Василий Дмитриевич, — говорит она очень вежливо и приветливо, встав в своей парте, — пожалуйста, будьте так любезны, посоветуйте, какие книги нам читать дома по русской литературе… Например, Чехова?
На поеденном молью «фасаде» Лапши появляется выражение сдерживаемого неудовольствия.
— Чехова — нет! — отвечает он кратко. — Не рекомендую.
— Почему, Василий Дмитриевич? — спешу я на подмогу Люсе Сущевской. — Почему не Чехова?
Лапша обиженно пожимает плечами:
— Незначительный писатель, госпожа Яновская! Автор мелких юмористических рассказиков… Что же тут изучать?
Мы с Люсей, Маней, Варей напоминаем Лапше о том, что, кроме «мелких юмористических рассказиков», Чехов написал «Дуэль», «Скучную историю», «Чайку»…
В «Чайку» Лапша вцепляется, как ястреб. Сейчас ее хрупкие косточки захрустят под его зубами.
— Вот, вот именно! «Чайка» провалилась в Санкт-Петербургском Императорском Александрийском театре! С позором провалилась, с треском… Приступим к нашему уроку, уважаемые госпожи!
Дело плохо — диспут по русской литературе грозит иссякнуть.
Варя спешит подбросить хворосту в начинающий угасать костер.
— А Некрасова, Василий Дмитриевич, читать нам?
— Помилосердствуйте, госпожа Забелина! — стонет Лапша, словно его спросили, надо ли читать стихи поэта Кискина или романы прозаика Тютькина. — Помилосердствуйте! После возвышающих душу творений Ломоносова, Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина, Лермонтова… И вдруг — Некрасов! Певец лаптей и портянок! Конечно, — оговаривается Лапша, — «Крестьянские дети», «Дедушка Мазай» — это недурно.
Но все остальное… Приступим к нашему уроку.
Люся Сущевская делает отчаянную попытку еще немного затянуть разговор с Лапшой:
— А вот, говорят, есть новый писатель… Максим Горький. Я сама не читала, но все говорят: замечательный писатель!
Лапша начинает свирепеть.
В его тусклых гляделках загораются обиженные огоньки. На бесцветных щеках выступает кирпично-оранжевый румянец.
— Мак-си-ма Горь-ко-го? — переспрашивает он с величайшим пренебрежением. — Горько-го? Такого писателя, виноват, не знаю-с. И не желаю знать-с! И вам не рекомендую знакомиться!.. И прекратим бессмысленное сотрясение воздуха — займемся нашим сегодняшним уроком.
Сейчас польется кровь невинных жертв, не приготовивших урока. Но все же какое-то время мы своим разговором заняли.
В нашем литературном споре с Лапшой Агриппина Петровна — Гренадина — не участвует, хотя весь урок сидит тут же, в классе, за своим столиком. Бывают такие дни, когда Гренадина вот так же, как сегодня, хотя и присутствует, но отсутствует: не слышит, что говорят преподаватели, что отвечают ученицы. Гренадина что-то пишет в толстую тетрадь для заметок; иногда читает полученное от кого-то письмо или сама пишет уже не в тетрадь для заметок, а на листке почтовой бумаги — значит, ответное письмо.
Поначалу Гренадина пишет или читает спокойно. Мало-помалу она начинает волноваться, все глубже переживает то, о чем пишет или читает. У нее краснеют веки, потом кончик носа.
Заслоняясь от класса газетой, Гренадина пишет, то и дело смахивая слезы.
Мы строим всякие догадки: что такое пишет Гренадина в свою тетрадь для заметок, что она читает в получаемых письмах? Что пишет в ответных?
Почему она плачет? Может быть, она сочиняет стихи или пишет романы и в чувствительных местах не может удержаться от слез? Кто-то однажды предположил, что Гренадина переписывается со своим возлюбленным, — смеху было! Громадная, громоздкая Гренадина с ее грохочущей поступью — «словно ветреная Геба, кормя Зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила»… — и вдруг ей пишет послание нежный Ромео! И она отвечает ему! В конце урока Гренадина кладет тетрадь для заметок в ящик своего стола, в последний раз вытирает слезы, запечатывает свое письмо в конверт и уносит его с собой…
Дорого дали бы мы за то, чтобы хоть одним глазком заглянуть в писания Гренадины!
Иные девочки посмеиваются над этим, а Меля Норейко пренебрежительно говорит:
— Стану я ломать свою деликатную голову над тем, из-за чего Гренадер ревет!
Но многие жалеют Гренадину. Я тоже ее жалею и уже в который раз думаю с раскаянием, что Гренадина — ничего человек, и видно даже, что она — бедняга, а я, косолапый бегемот, отдавила ей ногу.
На уроке физики я подсказываю своей соседке Зине Кричинской. Вчера был день свадьбы ее мамы и папы. Ну, найдется ли такой идиот, чтобы зубрить про котел Папина, когда в доме музыка, гости, танцы, вкусные вещи? Я так хорошо подсказываю, что Зина отвечает очень прилично, только вместо «котел Папина» она все время говорит «котел Бабина», — так ей слышится в моем шепоте.
Физик у нас новый. Но мы знаем, что в мужской гимназии его зовут «гиена в сиропе»: у него ласковые глаза, милая улыбочка, а гадости он делает как будто даже с удовольствием.
Вот и сегодня он говорит Зине Кричинской, приятно улыбаясь:
— Хорошо, госпожа Кричинская. Хорошо ответили. Но… — Физик делает паузу. — Отметки я вам не поставлю: вы отвечали по подсказке госпожи Яновской. Поставить пятерку госпоже Яновской тоже не могу: она подсказывала по учебнику Краевича. Ну, а составителю учебника физики, господину Краевичу, отметка ведь не нужна, не так ли? Поэтому, — физик улыбается еще слаще, — и госпоже Кричинской, и госпоже Яновской отмечаю предостережение (и он поставил какой-то значок). Обеих вызову отвечать в ближайшем будущем.
Как ни занята Гренадина своей писаниной, она все-таки слышала слова физика. После урока физики она объявляет, не глядя, по обыкновению, в мою сторону:
— Яновская, сколько раз я вам говорила, чтобы вы не подсказывали! А вы все не унимаетесь… За свое упрамство останьтесь в классе на два часа после уроков. А завтра останется Кричинская. Пора уже научиться вести себя порадочно!
«Остаться после уроков» — это у нас (да и в других учебных заведениях) наказание. В прежние времена — так рассказывают пожилые люди — провинившихся девочек оставляли не на час-два и не в классе, а на всю ночь в домовой институтской церкви.
Одна приятельница моей мамы рассказывала, как это было страшно:
— Всю ночь, бывало, сидишь-трясешься! Направо от тебя на церковной стене ангел-блондин нарисован. Налево — ангелбрюнет. Смотришь на них — и кажется: шевелятся они. От стены отделяются, идут прямо на тебя!..
В других институтах оставляли наказанных на всю ночь в актовом зале, под царским портретом. В мужских гимназиях провинившихся мальчиков запирают после уроков в карцере.
В сравнении с этими ужасами наше «останетесь на два часа в классе после уроков» — сущие пустяки, шуточки… Велико ли дело — два часа! Ну, пообедаешь на два часа позднее, только и всего.
И все-таки мне неприятно, что меня наказали. Не знаю почему, а неприятно.
Последний урок в этот день — рисование. Подсел ко мне на парту наш милый старик учитель, поправляет мой рисунок.
Я шепчу ему:
— Виктор Михайлович, меня сегодня оставляют на два часа после уроков!
— Что ж? — шепчет он. — Теперь это уже не карцер, не «на хлеб, на воду». Это уже не мучительное, а только осрамительное наказание.
— Зот, сами говорите: осрамительное! — вздыхаю я.
— Д мужество на что? Есть оно у вас? Умели шалить — умейте саночки возить.
После урока, уже уходя из класса, Виктор Михайлович кивает мне, словно хочет подбодрить. Бесподобный старик!
Не знаю, есть у меня мужество или нет его. Но, когда после уроков все собирают вещи, чтобы отправляться домой, а я, единственная, остаюсь в классе (сижу, «как дура», на своей парте!), мне становится не по себе. Мне даже неинтересно наблюдать за Мелей Норейко. После того как я замогильным голосом рассказала ей — месяц назад — идиотскую «тайну» Люси Сущевской (только с Мелиной глупостью можно было поверить!), Меля изо всех сил лебезит перед Люсей Сущевской. Еще бы, графиня де Алибрави! Сто тысяч золотых функельшперлингов!
И еще — Меле очень хочется, чтобы Люся пригласила ее к себе и угостила мексиканским национальным блюдом тирли-тирли из тертых-тертых пупков киви-киви… Я врала ей, что взбрело в голову, а она, дура, поверила!
— Ах, как я люблю Мексиканию! — говорит Меля, закатывая глаза. — Знаешь, Люся, это моя любимая страна! И как бы я хотела — знаешь что? — услышать пение птицы киви-киви!
Люся, которой я ничего не рассказала (мне было стыдно моей дурацкой выдумки!), смотрит на Мелю как на полоумную.
А я обычно веселюсь от души, слушая Мелины разговоры.
Но сегодня меня и это не развлекает.
Все ушли. В классе остались только Гренадина и я. Я с тоской предвкушаю: сейчас Гренадина начнет буравить меня нравоучениями, как зубной врач сверлит бормашиной больной зуб. Но она почему-то молчит… Молчит и не уходит.
Показалось это мне или нет? Гренадина смотрит на меня.
Обычно она в мою сторону не глядит, а тут смотрит как-то даже сочувственно. Чудачка! Сама наказала и сочувствует.
— Ну вот что, Яновская… Теперь три часа. Когда на больших часах в коридоре будет без трок минут пять, можете уходить домой. Да, вот еще что: все это время надо сидеть в классе, никуда не выходить. Ну, конечно, если в уборную — это можно… — Подумав, Гренадина добавляет: — Вам, конечно, будет скучно. Это не бал, не танцы в Дворанском собрании, но это вам полезно… Ну, до свидания!
Гренадина уходит. Тяжелая поступь ее слоновьих ног (одну из них я, буйвол, отдавила!) постепенно удаляется по коридору.
Я сижу одна в классе и отбываю наказание. Но, сколько ни внушаю я себе, что два часа пролетят незаметно, они ползут черепахой. И мне адски скучно… Книги для чтения у меня с собой нет. Если бы книга} За хорошел книгой до ночи просидишь — не заметишь. Но я ведь не предвидела, что меня накажут. Читать учебник физики Краевича — тот самый, из-за которого меня наказали, — спасибо!
Смотреть в окно? Оно до половины закрашено, но если встать ногами на подоконник, то прямо против окна виден портал входа в Доминиканский костел — костел ордена монаховдоминиканцев. Зрелище это мрачное. Над входом нависли каменные складки готики, как грозно насупленные, мохнатые, стариковские брови. Вот, чудится мне, сейчас раскроются врата костела, оттуда хлынет черная волна монашеских ряс. Держа в руках дымные, чадные факелы, монахи поведут на костер человека, одетого в белый саван, приговоренного к сожжению живьем… Все это было очень интересно в исторических романах, но увидеть такое в жизни — нет!
И тут… вот совсем как в романах!., тут я вдруг замечаю удивительную вещь.
Гренадина забыла ключ! Он торчит в замке ее столика.
Она забыла запереть ящик и унести ключ — наверное, от волнения забыла. Ей было неприятно, что пришлось меня наказать.
И ключ торчит в столе. Стол не заперт…
Я отлично помню все то, что говорили мне об этом все хорошие люди и хорошие книги. О чем — об этом? Да вот об этом самом.
«Чужая тайна, чужое письмо — свято! Нарушить эту тайну бесчестно! Все равно что украсть». И ведь бедная Гренадина только оттого и забыла положить ключ в карман, что она волновалась, жалея меня!
Все это я повторяю себе просто с отчаянием. А отчаиваюсь я оттого, что уже вперед знаю: сейчас я эту подлость сделаю.
Ключ, забытый Гренадиной в столике, притягивает меня к себе, манит, как волшебный цветок папоротника, открывающий в почь под Ивана Купала все зарытые в земле клады.
И я… открываю ящик.
В нем лежит знакомая нам всем толстая тетрадь в черном клеенчатом переплете. Обыкновенная так называемая «Тетрадь для заметок». Я сразу узнаю ее: она, она самая! Гренадина чтото записывает в нее во время уроков.
Торопливо листаю тетрадь. Это дневник: почти каждый день Гренадина отмечает число и делает запись событий, случившихся в этот день.
2 сентября. Господин директор, Николай Александрович Тупицын, очень сильно бранил Елизавету Семеновну Слатину, классную воспитательницу 7-го класса, за то, что у одной из ее учении, оказалась запрещенная книга французского писателя Поль де Кока. Это, говорят, очень неприличный роман. Елизавета Семеновна очень плакала. Мне было ее жаль тоже чуть не до слез. Да и страх берет — откуда знать, какая книжка запрещенная, какая нет?
17 сентября. Сегодня — день Веры, Надежды, Любови и Софии. В каждом классе именинницы. В моем классе тоже две.
Настроение праздничное. Угощали меня настоящими шоколадными конфетами. Необыкновенно вкусно.
2 октября. Госпожа начальница, Александра Яковлевна Колодкина, похвалила воспитанниц моего класса за то, что делают реверанс хорошо, стройно… Чудная, святая женщина, я ее просто обожаю!
12 октября. Вчера ночью девушка, Анеля Марцинковская, — она живет в нашем дворе, цветочница, делает для магазина искусственные цветы, замечательно красиво, — умерла от чахотки. Мне ее, бедняжку, жаль очень. Молодая, одинокая, умерла одна, да и за гробом никто не шел.
22 октября. Видела на коридоре — одна из воспитанниц моего класса, Норейко Мелания, ела пирожное с кремом. Девочка из приготовительного, Писаревская Раиса, смотрела ей в рот, просила: «Дай откусить!» Норейко с полным ртом ответила:
«Принеси свое!» Норейко Мелания очень жадная…
У меня нет времени читать все подряд — каждую минуту может кто-нибудь войти, да и сама Гренадина спохватится, что забыла ключ в столике.
Последняя запись:
20 ноября. Выдали жалованье за месяц. Когда получаешь на руки такие большие деньги (все-таки 20 рублей!), кажется, что ужасно богатая, все можешь купить. А распределишь расходы на месяц — и ни, на что не хватает.
Вот мой месячный расчет:
в эмеритальную кассу (вычитают на старость) ... 2 руб.
папе послать………….. 5 руб.
за комнату………….. 3 руб.
на еду (по 20 коп. в день)……… 6 руб.
квартирной хозяйке в счет долга……. 50 коп.
чай и сахар………….. 1 руб.
Итого….. 17 руб. 50 коп.
На все остальное — мыло, баня, спички, керосин, почтовые марки, ремонт одежды и обуви — остается мне 3 руб. Вот и все мое богатство!
Очень мучает меня долг хозяйке — 3 руб. Послала папе, чтобы подкормить его после воспаления легких. Уговорились с хозяйкой, что буду выплачивать по 50 коп. в месяц в течение семи месяцев! Значит, верну ей не 3 руб., а 3 руб. 50 коп. А она имеет такой вздорный характер, что просто описать невозможно! Я выплачиваю очень аккуратно, но она каждый день напоминает, что она моя благодетельница. Сегодня я из-за ее характера ушла утром в институт без чая. Когда попросила, как всегда, разрешения налить себе стакан кипятку из ее самовара, она вдруг говорит со злостью: «Заводите свой самовар!» Я даже заплакала. Очень обидно, когда ты ни в чем не виновата, а к тебе — с грубостью и злостью…
Рядом с тетрадью в ящике Гренадины лежит письмо, которое она сегодня начала писать и оставила недописанным.
Дорогой папа! Сегодня получила жалованье и посылаю тебе переводом 5 руб. Ты не волнуйся, это для меня совсем нетрудно. Я живу хорошо, у меня хватает на все. И сыта — даже шоколад ем, — и одета прилично, и комнатка у меня веселая, солнечная. Только бы ты был здоров, не болел и писал мне письма, — больше мне нич…
На этом письмо обрывается, — очевидно: «ничего не надо».
Наверное, в этом месте раздался звонок к концу уроков, и Гренадина оставила письмо недописанным.
Тихонько кладу тетрадь и письмо в ящик стола.
Сижу вся красная от стыда, от раскаяния. "Хоть бы, — думаю, — и вправду какие-нибудь тайны открылись у Гренадины!
А то ведь пустяковое все… И эту маленькую, грошовую тайну и ту не пощадила я, расковыряла, словно лапки у мухи оторвала!..
Никому: ни Мане, ни Варе, даже папе не расскажу про это…
Как бы мне хотелось быть за сто верст отсюда — от этого столика с его ключом!
Вспоминаю, что Гренадина сказала: в уборную наказанным ходить можно. Вот и хорошо! Сейчас пойду в Пингвин (так у нас в институте называется уборная). Буду там сидеть до тех пор, пока на больших часах в коридоре стрелки покажут «без трох минут пять».
Очень неуютно идти по пустынному коридору. Во всем этаже нет ни одной души. Звук собственных шагов по паркету кажется мне оглушительно громким и заставляет оглядываться назад: кто там топает позади меня?
Вот наконец и Пингвин. Здесь тоже непривычно пусто и тихо. Все приходящие ученицы ушли домой, а пансионеркам не разрешается в неучебное время пользоваться этой уборной: для них есть другая, на третьем этаже.
Чудится мне, что ли? Нет, не чудится — кто-то плачет. Подхожу ближе. На подоконнике, в глубокой оконной нише, сидит девочка. Закрыв лицо рукой, она вся трясется в беззвучном плаче. Слезы просачиваются у нее между пальцев, капают на нагрудник черного фартука, а другой рукой она судорожно мнет край этого фартука — словно, падая в пропасть, пытается ухватиться за что-нибудь.
Осторожно, тихонько касаюсь ее плеча:
— Отчего ты плачешь?
Девочка резко отнимает руку от лица. Смотрит на меня злыми, ненавидящими глазами.
— Тебе чего надо? — хрипло говорит она сквозь плач. — Ненавижу вас всех! Всех, всех, до единой! Так ненавижу, что аж вот здесь, в горле, давит!
— И меня… ненавидишь? — удивляюсь я.
А удивительно мне потому, что эту девочку, Соню Павлихину, я почти не знаю, как и она, наверное, почти не знает меня.
Она пансионерка, учится в первом отделении нашего пятого класса, а я во втором отделении. Мы знаем одна другую по фамилии и в лицо. Но мы еще никогда не сказали друг с другом ни одного слова… За что же ей меня ненавидеть?