А Иван Горбачевский, осужденный по первому приговору к отсечению головы, был помещен вместе со «славянином» Михаилом Спиридовым и «южанином» Андреем Барятинским в так называемую Пугачевскую башню Кексгольмской крепости, что сопряжено с одним редчайшим обстоятельством. В эту башню, оказывается, была заключена семья казненного Емельяна Пугачева, и спустя пятьдесят лет Горбачевский с товарищами еще застал в ней живыми двух узниц — дочерей вождя крестьянской войны. Чтоб освободить место для декабристов, старушек выпустили под надзор полиции…
   Потом были Шлиссельбург, Чита, Петровский завод. Долгие годы Иван Горбачевский поддерживал переписку с Иваном Пущиным, Дмитрием Завалишиным, Михаилом Бестужевым, Евгением Оболенским, скрепляя этими посланиями старый союз, а после амнистии избрал себе особую жизненную стезю. В архивах московского Исторического музея хранится до сих пор полностью не опубликованное его письмо Ивану Пущину с Петровского завода. Вот строчки из него: «Ты спрашиваешь, что я делаю и что намерен делать? Живу по-прежнему в заводе. Строения те же, люди те же, которых ты знал, лампада горит по-прежнему. Теперь я скажу, что я намерен делать с собою: ничего и оставаться навсегда в заводе — вот ответ»…
   О какой лампаде пишет Иван Горбачевский? Эта лампада горела на могиле Александры Муравьевой, которая привезла в Сибирь два послания Пушкина, — декабристы долгие годы не давали ей погаснуть, а когда все уехали, этот святой огонек остался блюсти «славянин» Иван Горбачевский…
   Иван Горбачевский так и прожил до своей смерти в Петровском заводе. Пытался заниматься извозом и торговлей, но неизменно прогорал, помогал всем, кто бы к нему ни обратился, не требуя мзды или возвращения долгов. Позже народоволец Прыжов писал, что, приготовившись к смерти, декабрист-«славянин» закупил чистое белье и продуктов для поминок. Он умер за три года до кончины первого декабриста Владимира Раевского, и их последнее пожелание было одинаковым. «Просил положить его не на кладбище, а по соседству, в поле, на вершине холма, чтоб он мог смотреть на улицу, где как бы он ни жил, но жил… Так и сделали».
   А «рядового» декабриста-«славянина» Николая Мозгалевского мы оставили на полпути в Сибирь. За Омском потянулись однообразные, ровные, как стол, Барабинские степи с блюдечками озер в березовых ожерельях. Березняки уже начали желтеть, и мелкие круглые листочки задувало порывистым ветром в кибитку… За Колыванью и переправой через широкую холодную Обь Сибирский тракт взял на северо-восток. Все чаще стали попадаться большие села с крепкими домами и сердобольным народом. Кибитка останавливалась у колодцев, и пока лошади пили, женщины успевали принести теплые ковриги хлеба. Жандармы не препятствовали, только на расспросы парней о том, кого опять везут, приказывали народу отойти, и однажды Николай Мозгалевский впервые услышал из толпы слово, которое сопровождало его потом всю сибирскую жизнь, — «несчастный»…
   И вот на крутом берегу реки показался город — одноэтажный, деревянный, колоколенки только были каменными. Резные ворота, собачий брех за ними, непролазная грязь до самого губернского присутствия.
   При жандармском офицере губернатор взломал сургучную печать и вскрыл сопроводительный пакет: «Государственный преступник… в Нарым… Навечно…»
   — Велено без промедленья, — сказал жандарм.
   — Никак, однако, невозможно, — возразил губернатор. — Дороги туда нет по хлябям, только рекой, а купцы, отваливают с товарами через неделю, не ранее.
   — Сдаю его вашему превосходительству под роспись.
   — Желаю благополучия в обратном пути… Распорядитесь привесть его ко мне.
   — Он в таком виде…
   — Это не его вина, и мне их вид знаком.
   Губернатор не обратил, казалось, никакого внимания на помятую робу и грязные башмаки декабриста, пожал ему руку, усадил в кресло.
   — Меня именуют Игнатием Ивановичем. Знаете, что такое Нарым?
   — Нет.
   — Место гиблое… Но и там, однако, люди живут. На родных рассчитываете?
   — Они ничего не имеют.
   — Чем намерены жить?
   — Не знаю совершенно.
 
   В кабинет без стука вошел молодой человек, поклонился декабристу. За стеклами пенсне блестели живые доброжелательные глаза.
   — Приголубь нового сибиряка, — обратился к нему губернатор. — Мы не скоро дождемся следующих — дороги пали, велено до зимы распустить лошадей по всему тракту.
   — А я ведь, как вошел, вас узнал сразу, — сказал декабристу юноша.
   — Что такое, сын мой? — насторожился губернатор.
   — Ведь Николай Осипович — воспитанник нашего корпуса! Вышел на службу за пять лет до меня. Старшие-то нас, мелюзгу, замечали, когда надо было отпустить кадетёнку затрещину, а я не раз видел его в библиотеке и на плацу. Это вам, Николай Осипович, однажды руку поранили при фехтовании?
   — Случилось, — декабрист обрадовался тому, что встретил в такой далекой дали совоспитанника.
   — Славное ваше заведенье когда-то было, — задумчиво проговорил губернатор. — Дало России Прозоровского, Румянцева-Задунайского, Мелиссино, Голенищева-Кутузова, Кульнева, Коновницына, Милорадовича.
   — А еще больше, однако, таких, как наш гость, — засмеялся сын.
   — Однако мы заболтались, — нахмурился отец и поднялся. — В баню! Кормить! Белья и одежонки собрать!
   Следующие десять дней Николай Мозгалевский прожил как во сне. Его приютил приятель Владимира Соколовского, губернский чиновник Иван Осташев, который сделал все, чтобы декабрист оценил сибирское гостеприимство. На обеды с разносолами непременно приходил Соколовский, и совоспитанники подолгу, вспоминали Петербург, Кадетский корпус, отделенных унтер-офицеров, ротных командиров, преподавателей и чаще других словесника Белышева, который артистично читал Пушкина, Княжнина и Рылеева… Одно не понравилось в Соколовском-он много пил.за столом и, захмелев, начинал читать свои длинные путаные стихи, петь опасные песни, и его можно было остановить только новыми воспоминаниями о корпусе, о барабанных побудках, строевой муштре, о «жедепоме», так почему-то кадеты называли карцер — от французского jeu de paume (<игра в мяч»), где Соколовский сиживал не раз на хлебе и воде. Декабрист все эти дни чувствовал себя почти свободным, только к каждому обеду являлся справляться о нем дюжий полицейский, которому Соколовский выносил в прихожую большую чарку водки и груздь на вилке. Настал день, когда этот же стражник, опрокинув чарку, виновато сказал:
   — Благодарствую, господа, однако нам пора. Оказия…
   Местный купец с приказчиком и работником сплавляли в Нарым три тяжелые развальные лодки с солью, сушеным хмелем, свинцом и порохом, чтобы развезти этот ходовой товар по остяцким становищам под зим-ние меха. К пристани Владимир Соколовский привез в пролетке сак с провизией, большой мягкий тюк и сунул в карман декабристу сто рублей ассигнациями, сказав, что благодарить надо не его, а сердобольных горожан этого скучного поселения.
   Николай Мозгалевский поплыл вниз по Томи и Оби, навстречу холодным дождям и туманам, которые вскоре сменились прозрачной ясностью чужих небес, и сиверко донес до Нарыма ледяное дыхание океана, вой буранов и чуткую тишь морозных ночей. Только с началом зимы Николай Мозгалевский оценил подарки— добротный полушубок, поношенный купеческий камзол, почти новые белые катанки, меховую душегрейку, заячью шапку с длинными ушами, теплое белье и лоскутное одеяло.
   «Бог создал рай, а черт — Нарымский край», — говаривали в наших местах. По-хантыйски «нарым» значит «болото», и заштатный этот российский городишко взаправду утопал в болотистых берегах Нарымки и обской пойме. Затопляло каждую весну, гноило нижние венцы избенок, плодило тучи комарья и гнуса…
   Основан был Нарым как острог при последнем царе-рюриковиче, еще до Бориса Годунова, а спустя триста лет после своего основания вошел в историю России как главное место ссылки большевиков, став своего рода центром формирования и организации кадров Коммунистической партии. Биографии В. В. Куйбышева, Я. М. Свердлова, И. В. Сталина широко известны, и поэтому я назову имена некоторых других нарымских ссыльных, вошедших впоследствии в историю нашей революции и государства. Ф. И. Голощёкин, избранный на Пражской конференции в состав ЦК РСДРП; секретарь Московского комитета РСДРП А. В. Шишков; член ЦК ВКП(б), делегат многих партийных съездов В. М. Косарев; делегат II съезда РСДРП А. В. Шотман, переправивший в июле 1917 г. в Финляндию В. И. Ленина; секретарь ЦК КП Грузни Г. Ф. Стуруа; известный ученый-астроном П. К. Штернберг; комиссар знаменитой Таманской дивизии Л. В. Ивницкий; секретарь ЦК КП(б) Украины И. Е. Клименко; один из основателей Компартии Германия Франц Меринг; слушатель ленинской партийной школы в Лонжюмо И. Д. Чугурин; член ЦК КП Эстонии, участник всех конгрессов Коминтерна X. Г. Пегельман; организатор Красной гвардии в Москве Я. Я. Пече; секретарь ЦК КП Белоруссии А. Н. Асаткин-Владимирский; нарком земледелия А. П. Смирнов; ответственный работник ЦК ВКП(б) и дипломат К. К. Саулит; первый председатель Томского Совета рабочих и крестьянских депутатов Н. Н. Яковлев…
   На 1910 год в Нарымском крае числилось 3066 политических! Большевики сообща боролись с тяготами ссылки. Создали кооператив с кассой взаимопомощи, мясной и потребительской лавками, пекарней и столовой. Организовали общественные библиотеки-читальни, общеобразовательные школы, марксистские лекционно-дискуссионные кружки, поставили на сцене самодеятельного платного театра более двадцати спектаклей, в том числе «Ревизора», «Бориса Годунова», «Лес», «На дне», «Власть тьмы», Явь Нарымского края в период завершающего этапа русской революции была совсем иной, чем в те времена, когда прибыл в Нарым «под неослабный надзор градской полиции» первый здешний политический ссыльный Николай Осипович Мозгалевский.
   Мое полусиротское детство и юность прошли неподалеку от тех мест, где отбывал ссылку декабрист, с потомками которого я породнился. Знаю я эти сырые и холодные места. Чтобы просуществовать долгую, снежную и морозную зиму, надо все короткое и, как правило, дождливое лето работать от зари до зари, прихватывая сумерки. Ковырять отвоеванную у леса бедную землю, косить траву, сушить и копнить сено, пилить дрова, а в войну их приходилось возить на себе через три крутые горы…
   Не знаю, чем жил политический ссыльный в Нарыме полтора века назад, не понимаю, как он выжил. Деньги, собранные томичами, вскоре кончились, а помощи ждать было неоткуда. Осенью 1826 года, когда деньги еще были, он писал матери в Нежин. Эти письма не сохранились, но в архиве Октябрьской революции я нашел ответы на них. В далекую и страшную Сибирь пишет своему горемычному сыну бывшая французская дворянка Виктория-Елена-Мария де Розет, совершенно обрусевшая за сорок лет жизни в России, вырастившая здесь семерых детей и ставшая под старость лет беспоместной полунищей вдовой. Почерк старческий, крупный, старомодный — в нем видится рукописная витиеватость XVIII века. Понятные во все века, сбивчиво выраженные чувства, святые материнские слезы сквозь обыкновенные слова: «Милой и любезной сын Николаша. Я тебе советовала не так часто писать в рассуждении, что может тебе дорого станет, но премного беспокоилась твоему молчанию, пиши, милой, когда можешь, я тебе потому не так скоро отвечала, что везде искала занять денег для тебя, нигде достать невозможно». Скромные строки эти публикуются впервые, они вроде бы не представляют собой исторической ценности, но истинно человеческий документ всегда несет в себе эту нетленную ценность, не говоря уже о том, что нам с годами все более интересным становится любое свидетельство жизни каждого и з декабристов, потому что они были первыми.
   Вот строчки из другого письма: «Надумала я еще к тебе писать, а ожидала ответ от тебя… ты знаешь, милой мой друг, мой достаток, а почта не так-то дешева… а прочие тебе все кланяютца, а я, мой милок и любезной сын Николаша, не могу описать мои чувства и любовь к тебе, целую тебя, благословляю и остаюсь тебя нежно любящая мать Виктория Мозгалевская».
   Среди зимы, санным путем, пришла в Нарымскую градскую полицию петербургская казенная бумага о том, что государственному преступнику Николаю Мозгалевскому вечная ссылка милостиво заменена двадцатилетней, но и этот срок казался молодому человеку вечностью. Старший брат Алексей его подло предал — на запрос Следственной комиссии о «домашних обстоятельствах» Николая Мозгалевского он трусливо отписал, что «среди возмутителей и заговорщиков родственников не имеет» и Николай Мозгалевский не является его братом. Вскоре он, будучи тоже офицером, перевелся в Польшу и, видоизменив свою фамилию, стал числиться Модзалевским…
   Хотя бы коротко надо сказать о существенной разнице между декабристской каторгой и ссылкой.
   Как это ни покажется странным, но самое суровое наказание — каторжные работы на руднике — обернулось нежданной светлой стороной. Декабристы на каторге образовали крепкое и устойчивое товарищество, которое завязалось еще по дороге в Сибирь. Историки, читавшие донесения Жандармов, фельдъегерей и надзирателей, бесчисленные свидетельства и воспоминания, отмечали, что осужденные не попрекали друг друга за какие-либо прежние ошибки или поведение на следствии, по-братски заботились о слабых и больных, поддерживали в них волю к жизни; это был новый подвиг чести первых русских революционеров. Физические и нравственные тяготы переносятся легче, когда рядом единомышленники, друзья, чуткие товарищи по судьбе, а декабристы-каторжане сумели еще сверх того наладить материальную взаимопомощь, обмен знаниями и опытом, организовали совместную подписку на русскую и европейскую периодику, используя для связей с внешним миром даже китайскую почту — через Кяхту, Маймачен и Тяньцзинь. Когда же к некоторым из них приехали жены, это стало огромной моральной поддержкой для всех каторжан и ссыльных, живущих по сибирским городам и селам небольшими колониями. Вместе им легче было сохранять свое человеческое достоинство, отстаивать права, среди них всегда жила политическая мысль, побуждая к политической деятельности. Хорошо подытожил преимущества декабристского коллективизма Михаил Бестужев: «Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге… дал нам материальные средства к существованию и доставил моральную пищу для духовной нашей жизни. Каземат дал нам политическое существование за пределами политической смерти».
   В совершенно ином положении оказывался ссыльный-одиночка. Места для большинства из них назначались самые глухие и отдаленные — Вилюйск, Верхоянск, Березов, Сургут, Пелым, Якутск, Туруханск, Нарым. Оторванные от мира и друзей, обремененные крайней нуждой и болезнями, не все они выдерживали долго — умирали совсем молодыми, сходили с ума, накладывали на себя руки.
   В двадцатые годы прошлого века Нарым уже числился городом, но, по сути, это было приречное таёжное село, в котором насчитывалось не более пятисот дворов. Оторванный от хлебородных мест и Сибирского тракта, Нарым жил трудно и скучно. Хлеб, чай, сахар и овощи были очень дороги. Александра Ентальцева, проплывшая по Оби, писала: «Самые необходимые припасы… хлеб, картофель, капуста и проч. привозятся сюда за 1000 верст и далее; суди о цене; сверх того, если не запасешься вовремя всем нужным, то нередко, когда нет привоза, здесь ничего получить нельзя, кроме сушеной рыбы. Не знаю, что будет с нами далее, но теперь жизнь — истинная мука».
   На зиму нарымчане солили рыбу, косили обскую пойму для своих коровёнок, рубили многосаженные поленницы дров. Избы ставились на сваях, потому что городишко вечно подтопляло разливами, и он год от года пятился все дальше от реки. Комариные болота подступали к улицам, вымачивали жалкие огородишки, а у крылечек хозяев стояли деревянные ходули, чтоб можно было пройти к соседу высокой водой или по жидкой, никогда не высыхающей грязище.
   Очевидно, спасло декабриста то, что он подселился к другому несчастному, которого по чьему-то навету сослал сюда сибирский «царь» — генерал-губернатор. Фамилия ссыльного была Иванов. Они устроили общую кассу и стол. Мозгалевский внес свои деньги, а Иванов начал приспосабливать товарища к ведению нехитрого холостяцкого хозяйства и жалким местным заработкам. Ссыльные купили снасти, и подледные ловы стали давать главное — жирную обскую рыбу, на хлеб же оказалось возможным иногда зарабатывать топором и лопатой. Хлеб, однако, тут был дорогой, привозной, и его не на каждый день и перепадало…

13

   «О ты, единственная, позволившая познать мне счастье бытия, обратившая в радость и ссылку мою, и страданье мое…». Эти стихи, переведенные мною с французского вольной прозой, хранятся в отделе рукописей Ленинской библиотеки, принадлежат Василию Давыдову и обращены к супруге декабриста. Федор Достоевский писал о ней и ее подругах: «Они бросили все: знатность, богатства, связи и родных, всем пожертвовали ради высочайшего нравственного долга, какой только может быть. Ни в чем не повинные, они в долгие двадцать пять лет перенесли все, что перенесли их осужденные мужья».
   Вы, конечно, хорошо помните эти десять святых имен? Мария Волконская, Александра Муравьева, Екатерина Трубецкая, Мария Юшневская, Елизавета Нарышкина, Александра Ентальцева, Наталья Фонвизина, Камилла Ледантю (Ивашева), Полина Гебль (Анненкова), Анна Розен. Одиннадцатой, менее известной, была Александра Потапова, к которой обращался в стихах Василий Давыдов.
   Я назвал ее Потаповой ввиду особых обстоятельств этого семейства. Гусарский подполковник Василий Давыдов горячо полюбил семнадцатилетнюю дочь губернского секретаря Сашеньку Потапову, но эта любовь не получила благословения родителей и освящения церкви. До официального брака родились Михаил, Петр, Николай, Мария, Екатерина, Елизавета, после венчания Петр и Николай. Александра Потапова поехала вслед за любимым в Сибирь, где родились Василий, Александра, Иван, Лев, Софья, Вера и Алексей…
   Василий Давыдов, боготворя свою жену, писал с каторги: «Без нее меня уже не было бы на свете. Ее безграничная любовь, ее беспримерная преданность, ее заботы обо мне, ее доброта, кротость, безропотность, с которою она несет свою полную лишений и трудов жизнь, дали мне силу все перетерпеть, и я не раз забывал ужас моего положения». Все, кто хоть один раз встречал Александру Потапову-Давыдову, попадали под власть ее человеческого обаяния. Спустя полвека со времени ее приезда в Сибирь великий русский композитор Петр Чайковский познакомился с ней, уже престарелой женщиной, в Каменке и писал Н. Ф. фон Мекк о том, что она «представляет одно из тех проявлений человеческого совершенства, которое с лихвой вознаграждает за многие разочарования, которые приходится испытывать в столкновениях с людьми… Я питаю глубокую привязанность и уважение к этой почтенной личности».
   Прошлое, войдя в круг моих интересов как-то незаметно и естественно, с годами приобретало какую-то непонятную притягательную силу, которой я уже не мог сопротивляться, полностью подчинился ей, засасывающей меня все глубже и уводящей временами в сторону, как это случилось сейчас вот, когда я заговорил о знаменитых женах декабристов, чтобы попутно вспомнить и о других, незнаменитых моих землячках, обыкновенных сибирских девушках, связавших свою судьбу с несчастными.
   Да, в памяти потомков жены декабристов, приехавшие к своим любимым в Сибирь, навсегда останутся примером высокой любви, супружеской верности и нравственного величия. Рядом с этим ярким подвигом истинно русских женщин скромно, робко, едва заметно теплятся огоньки тихого человеческого подвижения декабристских жен-сибирячек. 0ни молодыми вступали в предосудительные браки с отверженными от общества государственными преступниками, хорошо зная, что их ждет. Их избранники были неумелыми работниками, на глазах теряющими здоровье, и обладали трудными, надломленными в казематах характерами, нуждающимися в женском всетерпении и всепрощении. Отягчающие подробности вносили в жизнь различия в происхождении, воспитании, образовании, прошлой судьбе, житейских навыках. На пути к семейному счастью супругам приходилось преодолевать сословные, возрастные, психологические, юридические препоны, однако все отступало перед любовью, соединявшей двоих, и освящалось ею.
   Многие политические каторжане и ссыльные 1825 года не были слишком знатными или богатыми, а такие, скажем, как Николай Мозгалевский, вообще не имели возможностей как-то обеспечить семью. Безысходная бедность, лишения и бесконечный тяжкий домашний труд ждали ту юную сибирячку, которая решалась против воли родителей избрать этот жизненный путь. Согласившись пойти под венец с государственным преступником, ссыльно-поселенцем, девушка обрекала себя на пересуды подруг, недоброжелательство односельчан, на семейную жизнь под недреманным оком полиции, оставляла всякие надежды вывести своих будущих детей «в люди». Побеждали, видно, жалость, сострадание к несчастным, что в нашем народе издревле сопутствует любви, и, несомненно, браки с декабристами были тоже освящены высоконравственным подвижением многих простых неграмотных деревенских девушек, совпавшим по времени, с подвигом одиннадцати образованных и знатных женщин, разделивших с мужьями сибирскую юдоль…
   В декабристской среде существовало достаточно заметное имущественное и сословное расслоение, и я снова обращаю внимание читателя на самую неродовитую и бедную прослойку — «славян», многие из коих расстались с жизнью очень рано из-за нужды, умопомешательств, простудных, инфекционных и иных заболеваний. Выдержавшие первые, самые тяжкие годы каторги и ссылки, пытались как-то устраивать свою судьбу. Не надо забывать, что это были в основном совсем молодые люди. «И в Сибири есть солнце», — сказал, выслушав приговор, Иван Сухинов…
   Солнечными бликами для выживших ссыльных «славян» являлась в самых глухих уголках Сибири любовь и жалость местных девушек — крестьянок и казачек. С Юлианом Люблинским, как мы знаем, дала согласие пойти под венец Агафья Тюменева, с Алексеем Тютчевым — Анна Жибинова, с Иваном Киреевым — Софья Соловьева, с Ильей Ивановым — Домна Мигалкина, с Александром Фроловым — Евдокия Макарова, с Владимиром Бесчастным — Анна Кичигина…
   Первым из всех декабристов женился в Сибири «славянин» Николай Мозгалевский. Неизвестно, где он увидел ее. Может, у Нарымки, когда семнадцатилетняя босая девушка, подоткнув мокрый подол, полоскала белье? Или на покосе, справиться с которым за харчи помогал богатому хозяину молодой стройный парень нездешнего обличья, заметивший за кустами, на соседней елани голубую косынку и такие же, под цвет незабудок, глаза? А может, он колол среди зимы дрова во дворе бывшего городского казака Лариона Агеева, переписавшегося по возрасту, после окончания службы, в мещане? От души взмахивал тяжелым колуном и увидел еще раз эти любопытные глаза под колыхнувшейся оконной занавеской… Иль услышал звонкий переливчатый голос на вечерней улице, подошел к бревнам, на которых собиралась молодежь нарымской Заполойной слободы, и узнал ту же косынку? А может, все было по-другому— осенью 1827 года Николай Мозгалевский был поселен в доме Лариона Агеева и знакомства этого не могло не состояться. Дочь хозяина, простая юная сибирячка, как все ее ровесницы, была неграмотной, и долгими зимними вечерами Мозгалевский стал обучать Дуняшу Агееву счету, азбуке и письму. Сообразительная девушка схватывала грамоту на лету и, конечно, была благодарна своему необыкновенному учителю, худющему молчаливому чужаку, совсем не давно замышлявшему где-то в далекой дали заговор против самого царя… Грустные черные глаза его из-под черных кудрей повергали в смятение душу; хотелось плакать и петь…
   А сейчас, дорогой читатель, прошу приготовиться к совершенно неожиданному. Мы часто в нашем путешествии по минувшему обращаемся к стихам — они поэтизируют суховатое документальное повествование о давних временах и тяжких безвременьях, и наша поэзия в своих лучших образцах опиралась на творчество народа, лирическая душа которого не черствела никогда, примером тому — русская песня. В народных песнях своеобразно отражались история, национальный психический склад, затаенные мысли и половодье чувств — любовь, грусть, гнев, радость, горе, боль надежды, сострадание… Множество песен стали классическими, вошли в сборники, но сколько их забылось! Ведь частушечники и песельники жили некогда в каждом русском селе.
   Познакомлю читателя с одной сибирской девичьей песней — она сохранилась среди потомков Николая Мозгалевского, записана М. М. Богдановой и дошла до наших дней. Не берусь утверждать, что в истоке ее была любовь Дуняши Агеевой к Николаю Мозгалевскому, — нет у меня таких точных данных, но эта народная песня во всей ее простоте и прелести несет на себе явную печать индивидуальности, личного жизненного опыта и, несомненно, родилась когда-то в народной околодекабристской среде. Совсем еще недавно столь редкий, а по сути, единственный в своем роде образец сибирского фольклора помнили пожилые женщины села Каратуз, что под Минусинском. Они пели ее на вязальных бабьих посиделках протяжно и неторопливо, с искренним чувством, как до сего дня поют в народе любимые неэстрадные песни. Старинная эта девичья песня довольно длинна, как длинны зимние сибирские вечера, и публикуется здесь впервые: