Вспоминаю ту первую московскую весну, когда я начал ездить в свободные часы по городу, рассматривая другие творения великого русского зодчего. На Ленинградском проспекте близ станции метро «Динамо» прячется в зелени изящное ажурное сооружение из красного кирпича с белыми прослойками. Замкнутый в кольцо двор, прихотливо-пестрый фасад с башнями, напоминающими завершение средневековых замков, колдовская, завораживающая взгляд симметрия. Петровский дворец, где сейчас размещена Военно-воздушная академия имени Н. Е. Жуковского, — одно из оригинальнейших архитектурных украшений Москвы. И это Казаков.
   К иным казаковским творениям не надо было ехать — стоило только пройти пять-десять минут от университета в какую-нибудь сторону. Если налево, то мимо дома архитектора Жолтовского и гостиницы «Националь» за угол по улице Горького. Ни дом этот, желтый, как все дома Жолтовского, ни здание гостиницы я не любил — они не выражали ничего, кроме безуспешного поиска хоть чего-то после утраты отживших архитектурных форм. Потом памятный букинистический магазинчик, театр Ермоловой, Центральный телеграф инженера Ивана Рерберга, построившего также Киевский вокзал, где я обитал первые недели в Москве. Огромные новые дома, только что законченные. Эффектный цоколь их высоко, на два этажа, выложен мощными глыбами красного гранита. Рассказывали, будто гранит этот заказывал в Финляндии Гитлер, чтобы после взятия и затопления Москвы построить из него на Ленинских горах основу памятника победы Германии над Россией. Если это не легенда, то зря мы, по-моему, «бесхозяйственно» обошлись с таким материалом, — хорошо было бы в Москве соорудить из него фундамент монумента в знак победы народов Советского Союза над гитлеровской Германией…
   Советская площадь. Спланировал ее Матвей Казаков, и он же поставил на ней губернаторский дом, который после основательной надстройки, бережной передвижки и стыковки с другим зданием приобрел теперешний монументальный вид, по архитектурному замыслу и исполнению близкий первоначальному, казаковскому. Красная площадь. Брусчатка плавно берет на подъем, перед тобой вырастают цветные купола Василия Блаженного — и вдруг он весь как на ладони на фоне широко распахнутого неба. Изумительно выбрано место. Ради него великие зодчие, быть может, пошли на известный риск, расположив этот сказочный каменный утес со сложной центровкой на водосборном склоне покатого холма, неподалеку от слабого, глинистого берега Москвы-реки, да еще по соседству с глубоким рвом. Прошло более четырех веков, и храм не шелохнулся и не растрескался — знать, строители воистину «быша мудрии и удобни таковому людному делу»…
   Центр Красной площади. Если встать лицом к Мавзолею В. И. Ленина, созданному замечательным советским архитектором А. В. Щусевым, то за ним, над зубчатой стеной и Сенатской башней, увидишь величавый купол, венчающий строгое и величественное здание. С площади незаметно, что это выдающееся по своим архитектурным достоинствам здание бывшего Сената, а ныне Верховного Совета СССР, в плане представляет собой равнобедренный треугольник с большим круглым залом в тупой его вершине — эту редкую планировку Матвей Казаков избрал в качестве единственно возможной, потому что кремлевские площади и ранние постройки не позволяли тут разместиться, стандартному строению. А кто хоть раз побывает в казаковском зале, никогда не забудет его стремительной, почти тридцатиметровой выси, прекрасных коринфских колонн по стенному кругу, пластичного изящества лепной отделки… У меня хранится фотография, сделанная много лет назад в этом зале и дорогая мне воспоминанием: Климент Ефремович Ворошилов, бывший слесарь и легендарный герой гражданской войны, вручает мне трудовую медаль…
   Если же пойти от университета в другую сторону, по улице Герцена, то через десять минут увидишь за площадью массивную, благородной стати церковь Большого Вознесения, в белой громаде, линиях и пропорциях которой слился воедино первоначальный замысел Василия Баженова, его великого ученика, Матвея Казакова, создавшего свой и, кажется, не окончательный проект. Церковь была освящена спустя несколько десятилетий после смерти Казакова, и сейчас ее связывают больше с именем архитектора Григорьева, достроившего этот замечательный образец русского церковного зодчества XIX века. Бывший крепостной Афанасий Григорьев, воспитанник семьи знаменитого Ивана Жилярди, построил в Москве также немало дворянских особняков, среди которых выделяется дорогой каждому русскому сердцу дом в бывшей Хамовнической слободе, в котором многие годы проживал Лев Николаевич Толстой…
   В недостроенную церковь Большого Вознесения зимой 1831 года привел под венец Наталью Гончарову А. С. Пушкин. По одну сторону от этой церкви стоит особняк, в котором жил Максим Горький, по другую — высокий современный дом, где живет Леонид Леонов, и я часто бываю в этом уголке Москвы. В пору моего студенчества церковь Большого Вознесения была почти скрыта малоценными постройками, а сейчас хорошо порасчистили вокруг, оставив архитектурное сокровище в одиночестве, на разъезде двух улиц, посреди зеленого сквера, и взгляд берет ее сразу всю — от подошвы до богатырской главы, покоящейся на могучих плечах. А через улицу Герцена неожиданно приоткрылась той же расчисткой скромная, низенькая, как бы уходящая в землю церковка Федора Студита, построенная три с половиной века назад. Раньше даже нельзя было догадаться, что здесь стоит интересная старинная постройка, заслоненная жалкими кирпичными домишками! При этой церкви, кстати, была похоронена одна из ее прихожанок, обыкновенная русская женщина, родившая России великого полководца Александра Суворова, чьи детские годы прошли неподалеку…
   Мы то и дело встречаемся на улицах и площадях Москвы с бессмертными творениями Матвея Казакова, и не пора ли столице поставить ему достойный памятник? Создав «фасадический план» Москвы и построив в ней десятки прекрасных зданий, он, в сущности, определил в свое время облик своего родного города, а его эпоха была вершиной развития мировой архитектуры тех времен.
   Рожден был Матвей Казаков в семье мелкого московского конторщика, бывшего крепостного, рано осиротел, и только случай — встреча тринадцатилетнего мальчика с выдающимся московским архитектором Ухтомским — да редкое дарование позволили ему издать торжественные, чистые и гармоничные звуки «застывшей музыки», какой издревле почитается архитектура. Матвей Казаков был великим патриотом Москвы и России, все его творчество пронизано любовью к ним, светом и радостью, народностью и гуманизмом. В 1812 году, перед нашествием Наполеона, старого и больного архитектора вывезли в Рязань, где, по воспоминаниям его сына, напечатанным через несколько лет в «Русском вестнике», «горестная молва о всеобщем московском пожаре достигла и до его слуха. Весть сия нанесла ему смертельное поражение. Посвятя всю жизнь свою зодчеству, украся престольный град величественными зданиями, он не мог без содрогания вообразить, что многолетние его труды обратились в пепл и исчезли вместе с дымом пожарным. В сих горестных обстоятельствах скончался он 26-го октября на 75 году от рождения на руках детей своих»…
 
   Летели месяцы и годы, будто ускоряясь; лекции, семинары, сдача французских страниц, курсовые работы, авральные штурмы перед экзаменами и зачетами, общественные хлопоты, подрабатывания — моей повышенной лермонтовской стипендии не хватало, и разгрузка вагонов с капустой на Павелецком вокзале или погрузка галош на «Красном богатыре», давали счастливый, но редкий приработок. Каждые каникулы я нанимался в какую-нибудь газету, чтоб затем купить расхожий костюм, ботинки, нательное бельишко либо нужную книгу. После первого курса все лето один выпускал многотиражку узловского железнодорожного отделения «Углярка», потому что ее редактор и ответственный секретарь, оба страдавшие туберкулезом, уехали в санаторий на большие сроки. Помню, какая гордость меня распирала, когда я, заработав в «Гудке» на газетной практике, купил пишущую машинку и даже мог не писать в деканат унизительного заявления с просьбой освободить меня по бедности от платы за обучение; в те годы существовала эта не знакомая сегодняшнему студенчеству плата, и мы понимали, что послевоенной стране было трудно содержать такую прожорливую молодую ораву. Позже, практикуясь, работал в воронежской «Коммуне», «Брянском рабочем», черниговской «Десняньской правде», задерживаясь в газете иногда до поздней осени.
   От студенческих лет остались свежие впечатления о Москве и ее окрестностях, пожелтевшие дневниковые странички, пишущая машинка «Рейнметалл», которая до сего дня исправно служит, да десяток книг, в том числе солидный академический сборник статей «Слово о полку Игореве», выпущенный к 150-летию со дня выхода в свет первого издания «Слова», с работами М. Н. Тихомирова, Д. С. Лихачева, В. Ф. Ржиги, Н. К. Гудзия, Ф. Я. Приймы и многих других, среди коих особый интерес, помню, вызвала у меня статья не специалиста-филолога, а киевского профессора зоологии Н. В. Шарлеманя, посвященная природе в «Слове о полку Игореве». Он, прекрасно изучивший повадки зверей и птиц, не изменившиеся за долгие века, нашел в тексте «Слова» неоспоримые доказательства, что безвестный автор поэмы знал природу в мельчайших и достовернейших подробностях. И, помню, мне снова мучительно захотелось узнать, кто был автором великой русской «песни», «слова» или «трудной повести», составленной по «былинам» того времени… И я, долгие годы приобретая при случае все, что касалось «Слова», никак не мог предполагать, что через четверть века мне подарят интереснейшую рукопись Н. В. Шарлеманя, которая вновь заставит меня задуматься об авторе бессмертного произведения средневековой русской литературы.

4

   И еще остались от тех, теперь уже далеких лет память и обрывочные, конспективные записи в дневнике о прочитанном, услышанном и увиденном, о самых сильных впечатлениях от московских, довольно бессистемных, но все же обогащающих знакомств с культурой прошлого. По соседству с университетом стояли Большой и Малый театры, МХАТ, Ермоловой и Маяковского, Консерватория, Музей изобразительных искусств имени A. G. Пушкина, да и Третьяковка находилась, в сущности, рядом, за Москвой-рекой. Доступ во все эти святые места был тогда очень легок, и многие из нас, студентов-провинциалов, становились завзятыми театралами и меломанами, щеголяли друг перед дружкой знанием репертуаров, осведомленностью о премьерах, выставках и гастролях знаменитостей. В круг таких любителей я не входил, в театрах и музеях бывал нерегулярно и нечасто — от вечной нехватки денег, свободного времени да своего любительского увлечения старыми камнями. Быть может, оттого, что вырос я среди жалких деревянненьких домишек, мне нравилось отыскивать в Москве и Подмосковье приметные архитектурные памятники, подолгу рассматривать их к возвращаться к ним, когда выпадал случай.
   А от лесов моего детства, от Александровского сада, утешившего меня после первой московской неудачи, от Архангельского и Середникова, от Сокольников, расположенных рядом с общежитием, от соседства-созвучия многих архитектурных памятников с окружающей их зеленью как-то незаметно возник интерес к старинным паркам, сохранившийся доныне.
   Смотрю сегодня на скверы столицы, то там, то сям зачем-то опечаленные канадской елочкой, на улицы и подворья, заполоненные американским тополем; у этого неприхотливого, почти не требующего за собой ухода переселенца раскидистая, неуправляемая крона, и он затеняет ею нижние этажи домов, отнимает у многих москвичей животворное солнце, и так не слишком балующее нашу широту, лезет сучьями и ветками в троллейбусные контактные сети, в линии связи и электропередачи, взламывает корнями асфальт, плодит тополевую тлю, пускает среди лета тучи пуха. В городе, к сожалению, очень мало родных традиционных пород липы, ясеня, березы, клена, лиственницы, и я часто вспоминаю, как о невозвратимом, о садах и парках, некогда украшавших Москву и ее окрестности. История их создания хранит полузабытые имена и события глубокой старины, свидетельствует о высочайшей культуре отечественного паркостроительства. Мне нравилось и нравится вспоминать и узнавать что-либо новое о старых зеленых островках столицы, и рассказ о них может показаться интересным москвичу, который любит свой город, уважает его прошлое и думает о будущем.
   Все мы слышали о висячих садах Семирамиды, но что вы знаете, дорогой мой любознательный читатель, о московских висячих садах? Они когда-то украшали кручи кремлевского холма, покоясь на каменных сводах и свинцовых поддонах. Есть документ, свидетельствующий, что после пожара 1637 года из пруда было вынуто 176 пудов и 10 фунтов расплавленного свинца. В 1685 году при хоромах царицы Натальи Кирилловны был устроен «висячий» сад, на поддон которого пошло 639 пудов свинца, а просеянная садовая земля насыпалась толщиною в аршин и площадью в сорок квадратных сажен. И как знать, не вернутся ли наши архитекторы при завтрашнем градостроительстве к своего рода современным «висячим» садам на крышах и ступенчатых этажах?
   А Измайловская усадьба Алексея Михайловича, отца Петра I, представляла собой целую систему садов и старинных парков, в которых были и «вавилон», то есть «лабиринт», и «зверинец», и «итальянский» сад, и «виноградный», здесь были участки, где выращивались не только арбузы, дыни и перец, но и тутовые деревья, и даже будто бы финики! Имеются тщательные исследования истории усадьбы и подробные планы ее восстановления, только когда подойдет черед исполнения этих планов?
   И, наверное, мало кто, кроме узких специалистов, знает, что еще сравнительно недавно существовала в Москве на яузском берегу так называемая Анненгофская роща — изумительное и единственное в своем роде творение Варфоломея Варфоломеевича Растрелли. Великий зодчий, создавший свои торжественно-праздничные архитектурные образы в стиле русского барокко,, по его собственным словам, «для одной славы всероссийской», построил в Москве Кремлевский и Яузский деревянные дворцы, Летний, Зимний, Строгановский дворцы, а также Смольный монастырь в Петербурге, Петродворец в Петергофе, дворец в Царском Селе, Рундальский в Прибалтике, множество частных домов-дворцов, Андреевский собор в Киеве, восстановил вместе с Карлом Бланком ротондальный шатер Новоиерусалимского монастыря на Истре, создал дворцы в Перове, Лефортове и немало другого.
   Анненгофская роща в Москве представляла собою особый образец «славы всероссийской». Искусно, с неистощимой фантазией Растрелли спланировал дорожки и аллеи, живые изгороди и зеленые коридоры, цветники и проезды, причем все это с главных зрительных точек парка воспринималось под углом к основному направлению ее посадок, что разнообразило перспективу, обогащало обзор. О масштабах паркостроения, проведенного под руководством Растрелли в Анненгофской роще, говорят такие сведения из старинных документов: только в 1736 году здесь было вручную перемешано полторы тысячи кубических сажен земли, создано одних липовых и кустарниковых «шпалер» на 3 160 саженях, и на эти работы подряжалось тридцать тысяч «работных людей»!
   К сожалению, неизвестен автор Чесменки, парка настолько необычного, что о нем тоже надо бы сказать несколько слов. Эту болотистую местность вблизи Люблино Екатерина II выкупила у помещика Сабакина и подарила ушедшему в отставку бывшему своему фавориту Алексею Орлову. В те времена тут гнило знаменитое Сукино болото и был водоем, позже получивший название Лизин пруд, потому что именно в него будто бы бросилась карамзинская бедная Лиза. Безвестный ландшафтный архитектор осушил эти гиблые места и создал у дома графа Орлова-Чесменского оригинальнейшую планировку, смело и очень по-своему организовав пространство парка. Он обошелся без стандартного партера, парковой парадной части — искусственного ландшафта, создающего обычно пространственную перспективу по композиционной оси, перпендикулярной фасаду дома. Эта ось сделалась линией пересечения боковых аллей и дорожек, расположенных симметрично друг к другу под углом в сорок пять градусов, что создавало стереоскопическую иллюзию глубины парка. Столь необыкновенной композиции не знала теория и практика мирового садово-паркового искусства; и Михаил Петрович Коржев, известный советский ландшафтный архитектор, с которым мы знакомы много лет, предположил, что автором Чесменок был Филипп Пермяков, хотя документальных подтверждений не нашел. В хранилищах древних русских актов Коржев разыскал чертежи и планы, на которые человеческий глаз не взглядывал вот уже двести пятьдесят лет, воскресил немало забытых имен далеких своих предшественников. Филипп Пермяков, посланный вместе с шестью товарищами Петром I на казенный счет за границу, после девятилетнего обучения сложному и тонкому парко-строительному искусству создал в Москве немало великолепных растительных ансамблей. Это был, судя по сохранившимся оригиналам его чертежей, человек обширных и глубоких знаний, талантливый мастер своего дела, мыслящий независимо и оригинально!
   Лефортово называли московским Петергофом, однако этот памятник садово-паркового искусства и архитектуры был по устройству своему куда разнообразнее и сложнее. В нижнем саду было настоящее царство воды — девять разных по форме прудов, каналы и Яуза, соединенные в одну систему, создавали довольно обширные водные пространства с островами, плотинами, мостиками, беседками, гротами и фонтанами на островах и берегах. Снова и снова поражаешься неуемной деятельности Петра, недреманным оком когда-то следившего за созданием Лефортовского парка. Сохранились многочисленные его уточнения на планах. Например: «Сделать менажерею фигурно овалистою, кругом решетки из проволоки железной в рамах, и с пьедесталом и с местами, где уткам яйца несть… Сделать крытую дорогу через дерево липу и клен, для того через дерево, что липа гуще снизу растет, а лениво к верху, а клен к верху скорее…» Силен был царь-работник, ничего не скажешь! Позже Варфоломей Растрелли развил замысел Петра, соорудил на третьей террасе парка огромный — примерно тридцать метров в ширину и тысячу в длину— канал с овальным прудом в середине, Анненгофскую «кашкаду» между третьей и четвертой террасами, построил зимний дворец на четвертой, а за ним разбил знаменитую свою рощу., полностью погибшую в 1904 году от урагана. В Лефортовском парке сохранились остатки каналов, островов и террас, следы древесных насаждений, в архивах лежат подробные планы и описания этого великолепного памятника московской старины, существует первоначальный проект его реставрации…
   Михалково в Ленинградском районе, построенное великим русским зодчим Василием Баженовым. По воле заказчика графа П. И. Панина, взявшего вовремя русско-турецкой войны 1768-1774 гг. неприступную крепость Бендеры, усадьба должна была напоминать владельцу об этой баталии. Не сохранившийся до нашего времени дом олицетворял крепостную цитадель, парадный двор которой находился за стенами с шестью монументальными башнями. Исследователи отмечали совершенство баженовских построек и парка, особо подчеркивая, что строго спланированный регулярный парк в сочетании с естественной природой неразрывно связывал воедино общий композиционный замысел, а новаторское архитектурное решение Михалкова целиком исходило из традиционных, творчески переработанных форм русского зодчества.
   Фили-Кунцевский парк, Нескучный и Головинский сады, Коломенское, Останкино, Царицыно… О каждом из этих зеленых сокровищ, частью сохранившихся, частью исчезающих, можно бы написать отдельное эссе, потому что в каждом было что-то неповторимое, оригинальное и ценное. В Останкине, скажем, где в XVII веке стояла великолепная кедровая роща, посаженная при дьяке Щелкалове, и позже культивировался этот красавец моих родных лесов. Когда в 1761 году парк передавался садовнику-голштинцу Иоганну Манштадту, то в описи, кроме пяти больших оранжерей, одиннадцати рубленых и двух дощатых парников, значился участок открытого грунта в четыре гряды, занятый саженцами кедра сибирского.
   Вспоминаю, как я впервые увидел гигантский живой кедр в Подмосковье. Он растет неподалеку от Волоколамска, в Яропольце, на одной из террас парка, что спускается к Ламе от дворца Гончаровых. Вершина его была давным-давно сломана ветром или сожжена молнией, а верхняя мутовка дала пять вершин-будто кедр хватал небо огромной пястью. Стоит он и по сей день в начале пушкинской липовой аллеи. Отсюда 21 августа 1833 года Пушкин, навестивший тещу, писал жене: «В Ярополец прибыл я в среду поздно. Наталья Ивановна встретила меня как нельзя лучше; ей хотелось бы очень, чтоб ты будущее лето провела у нея. Она живет очень уединенно и тихо в своем полуразрушенном дворце и разводит огороды над прахом твоего прадедушки, Дорошенки, к которому я ходил на поклонение…»
   В этом письме Пушкин допустил, кажется, единственную свою историческую ошибку — малороссийский гетман Петр Дорошенко, упокоившийся в Яропольце в 1698 году и названный в «Полтаве» «старым», приходился Наталье Николаевне прапрапрадедом. Кстати, и надпись на каменном надгробии Дорошенко тоже содержит историческую неточность. Сейчас, правда, не разобрать ни одного слова — известняк плохо выдерживает морозы, солнце, дожди, снега и ветры, но в 1903 году здесь побывал Владимир Гиляровский, и воспроизвел еще различимые тогда строки: «Лета 7206 ноября в 9 день преставился раб Божий гетман Войска Запорожского Петр Дорофеевич Дорошенко, а поживе от рождества своего 71 год положен бысть на сем месте». У запорожских казаков никогда не было гетмана, только выборные кошевые, войсковые судьи да писаря…
   Не знаю, какой вид во времена Пушкина имел «полуразрушенный» дворец Загряжских-Гончаровых, названный Гиляровским «дивным», но я его застал почти полностью разрушенным фашистами, которые в комнате, где останавливался поэт, содержали лошадей. И оккупанты, наверное, не знали, кто был захоронен по соседству, неподалеку от Дорошенко, иначе бы непременно взорвали его склеп. Дело в том, что рядом, в четырехстах метрах от стен гончаровского дворца, располагался еще один великолепный дворец — Чернышевых.
   Долго я бродил по заглохшему парку в пойме Ламы — секретов его устройства, систем каналов и прудов до сегодня не могут разгадать ландшафтные архитекторы. На одной из террас — диво дивное русского паркостроительства. Стоит обелиск в честь посещения этого имения Екатериной II, а вокруг удивительная карликовая липовая роща, коей нет аналогов в мире. Правда, карликовой липы как ботанического вида не существует в природе, но безвестный гениальный паркостроитель создал на террасе такую почву и так ее дренировал, что липы выросли метра на четыре в высоту, сомкнули кроны и замерли…
   Огромный — четыреста двадцать метров по фасаду — дворец Чернышевых тоже лежал в руинах, а напротив стояла уцелевшая церковь, где в родовом склепе покоился прах Захара Григорьевича Чернышева, военного и государственного деятеля России, чье имя когда-то прочно вошло в историю и долго держалось в народной памяти.
   Фашистские оккупанты, конечно, разнесли бы взрывчаткой по ветру прах графа Захара Григорьевича Чернышева, если б знали нашу и свою историю. И совсем не потому, что этот человек будто бы дерзил когда-то прусскому королю и стал героем народного русского эпоса. Через два года после освобождения из немецкого плена генерал Чернышев во главе своего корпуса с бою взял Берлин и доставил символические ключи от этого города в Петербург… Берлин был повергнут впервые в истории, и на это событие откликнулась еще одна солдатская песня XVIII века:
 
Ой да как и стужится,
Стужится да сплачется
Вот бы сам прусский король:
— Ой да не жалко-то мне,
Не. жалко мне Берлин-города,
Жалко мне мою армию.
С моими-то было
Вот и с генералами, —
Лежит вся побитая!
 
   До чего ж хороша, исторична эта песня!
   Парки и сады для меня были интересны сами по себе, они завлекали своим разнообразием и количеством — помню, как я поразился, узнав однажды, что в средней полосе России числилось когда-то три с половиной тысячи парков! Лучшие творения садово-паркового искусства своеобразно представляли тогдашние идеалы красоты, и в островках природы, организованной человеческими трудами и талантами, мне виделись прообразы земных ландшафтов далекого будущего. Мне нравилось узнавать самые мелкие подробности устроения этих оазисов, имена авторов растительных шедевров, истории, связанные с их владельцами. Все это незаметно погружало в прошлое, расширяя круг интересов. В дворцах и окружавших парках некогда зарождалась и зацветала русская культура, отражаясь в литературе, архитектуре, живописи, Ваянии, музыке, театральном и прикладном искусстве, в них находила отзвуки политическая, социальная и военная история России.