— Курт, — позвал Генрих денщика. — Позови сейчас мадемуазель Монику и скажи, что я свободен. Когда она придёт сюда, пойди в штаб и спроси у дежурного, нет ли мне письма. Оттуда позвони мне. Понял?
   — Так точно. Будет выполнено. Курт вышел.
   Ещё раз прочитав письмо, Генрих осторожно согнул его так, чтобы фраза «в убийстве офицеров принимали участие четыре партизана», была наверху согнутого листочка и её легко можно было прочесть. Теперь остаётся положить этот смятый листок на стол против кресла, в котором всегда сидит Моника.
   — Ой, как вы накурили! — недовольно поморщилась Моника, войдя в комнату.
   — А вы курильщиков не любите?
   — Тех, кто не знает меры. Моника подошла к окну и распахнула его настежь.
   — А он знает меру?
   — Кто это он?
   — Ну, тот, кого я видел сегодня на улице вместе с вами. Такой худощавый, высокий и, кажется, очень весёлый.
   — А-а, эго вы видели меня с…— Моника прикусила губу и замолчала.
   — Вы боитесь назвать его имя?
   — Просто оно вам ничего не скажет. И совсем это не «он». А один мой очень хороший друг…
   — А вы меня когда-нибудь познакомите с вашими друзьями? — Генрих как-то особенно пытливо взглянул на девушку.
   — Если вы это заслужите, — многозначительно ответила Моника.
   — О, тогда я сегодня же постараюсь найти такую возможность. — Тоже подчёркивая каждое слово, произнёс Генрих. — Договорились?
   — Договорились. А теперь давайте возьмёмся за словари.
   Моника села в кресло. Генрих отошёл в глубь комнаты, словно за сигаретами, которые лежали на тумбочке у кровати, и искоса наблюдал за девушкой. По тому, как напряглась вся её фигура и неподвижно застыла чуть вытянутая вперёд голова, он понял, что фраза из письма прочитана.
   «Что-то долго не звонит Курт», — подумал Генрих, и именно в эту минуту прозвучал телефонный звонок. Моника вздрогнула. Генрих взял трубку:
   — Слушаю… Да… Сейчас буду.
   — Мадемуазель, прошу прощения, — извинился Генрих. — Мне нужно буквально на пять минут зайти в штаб. Подождите меня здесь, чтобы я вас не разыскивал. Ладно?
   — Хорошо, только не задерживайтесь, — охотно согласилась Моника. Выходя, Генрих заметил, что лицо девушки стало бледным, взволнованным. Генрих и Курт вернулись вместе, и не через пять минут, а через десять.
   Моники в комнате не было. На словаре лежала коротенькая записка: «Пять минут прошло, и я могу уйти. Невежливо заставлять девушку ждать. Особенно, когда её ждут весёлые друзья. Я вас, возможно, когда-нибудь познакомлю с ними». Генрих изорвал записку в мелкие клочки.
   — Курт, пойди к хозяйке, попроси горячий утюг и скажи мадемуазель, что я прошу прощения за опоздание и жду её.
   Курт вернулся немедленно. Утюг он принёс, но Моники не нашёл. Мадам Тарваль сказала, что у дочери от дыма разболелась голова и она поехала покататься.
   То, что Моника прочитала письмо, было очевидно. Листок был сложен совсем не так, как это сделал Генрих, И лежал совсем не там, где раньше. Да и записка была красноречива. Как умно написала её Моника. Ни к чему нельзя придраться, а вместе с тем каждое слово так многозначительно… Друг поймёт, а враг не догадается… И даже подписи не поставила, конспиратор.
   Уехала кататься! Разболелась голова, по словам мадам. Теперь ясно, что маки будут предупреждены. Он может передать письмо Эверсу. Генрих принялся разглаживать утюгом скомканный листочек.
   — Неужели я не мог этого сделать, герр лейтенант? — обиделся Курт, вошедший в комнату, чтобы повесить в шкаф вычищенный мундир.
   — Есть вещи, которые никому нельзя доверить, Курт.
   — Мне вы можете доверить всё, что угодно. Потому что нет человека, преданного вам больше, чем я. Разве что моя мать…
   — А при чём тут твоя мать, Курт?
   — А она пишет мне… Вот, послушайте. — Курт вытащил из кармана письмо и, чуть запинаясь от волнения начал читать: — «Я каждый вечер молюсь о твоём лейтенанте, сыночек, потому что это он спас тебя от верной смерти, а вместе с тобой и меня. Ведь, кроме тебя, у меня никого не осталось. Служи ему верно, это я тебе приказываю как мать. За добро нужно платить добром. Иначе бог покарает и тебя, и меня, моё любимое дитя…»
   — У тебя, Курт, хорошая мама, и она тебя очень любит. Передай ей от меня сердечный привет и напиши, что ты хорошо выполняешь её приказ.
   — О, я уже написал ей, что готов пойти за вас в огонь и воду. И я действительно сделаю это не колеблясь.
   — В огонь тебе не придётся прыгать по моему приказу, но, возможно, тебе придётся выполнять кое-какие мои поручения, о которых будем знать только ты да я.
   — Приказывайте хоть сейчас.
   — Сейчас такой необходимости нет. Быть может, и не будет. А теперь подай мне мундир.
   Генрих переоделся, чтобы идти к генералу и передать письмо, полученное от Жюльена Левека, но, взглянув на часы, сел в кресло и взял книгу.
   «Прошло лишь двадцать минут. Мало. Надо подождать, пока возвратится Моника».
   Миллер был на седьмом небе от счастья. Вот это удача! Не позже чем завтра утром он пошлёт своему шефу сообщение, что трупы убитых найдены и убийцы наказаны. А наказать он сумеет так, что вся округа заговорит об этом. И в рапорте отметят активность лейтенанта Гольдринга. Надо сделать вид, что ему, Миллеру, неизвестны подробности биографии барона и его отношения с Бертгольдом. Так будет лучше. Шеф отметит объективность Миллера по отношению к молодым, талантливым офицерам. При случае он, безусловно, напишет или скажет это Гольдрингу, это ещё больше укрепит их дружбу.
   А дружбы с Гольдрингом Миллер ищет, как дороги к славе и обеспеченной карьере. Ведь дорога эта не такая гладкая, чтобы по ней самостоятельно можно было дойти или даже доползти до конечной цели. Правда, у него есть заслуги, он когда-то принимал участие в путче, но об этом уже стали забывать. Миллеру давно положено сменить майорские погоны, да и масштаб работы нужно увеличить. Участок у дивизии важный, этого нельзя отрицать, но лучше жить в Париже или вблизи него, чем прозябать в таком маленьком городке, как Сен-Реми.
   Миллер представлял, какое впечатление произведёт на шефа его рапорт. Он уже мысленно прикинул, как нужно его написать: очень скупыми словами, но так, чтобы было ясно видно, какие огромные трудности пришлось преодолеть во время поисков. В конце нужно спросить, что делать с семьями преступников. Что с ними делать, Миллер, конечно, знает и сам. Но теперь, когда дело сделано, можно прикинуться наивным, спросить начальство, пусть и оно почувствует, что участвует в операции против маки, и вспомнит об этом в донесениях самому Гиммлеру. Нет, судьба явно балует его, Миллера, раз она послала в штаб дивизии этого молодого и такого ловкого барона. И очень разумно не отстранять Гольдринга от участия в поисках и в инсценировке ареста этого Левека.
   Миллер даже руки потёр от удовольствия, когда вспомнил, как хитро и дипломатично он вёл себя на совещании у генерала Эверса. Взять хотя бы такое заявление:
   «Я не могу допустить, чтобы лейтенант Гольдринг рисковал жизнью, принимая участие в аресте преступников, которые наверняка окажут отчаянное сопротивление. Лучше поручить ему арест Жюльена Левека. Эта инсценировка совершенно безопасна. К тому же лейтенант знает его в лицо, и это облегчит дело и оградит нас от каких-либо ошибок. Операцию в Понтемафре я беру на себя».
   Разве не умно и не хитро сказано? Его поддержал и Эверс, и начальник штаба. Таким образом, главным героем этой операции будет он, Миллер. А Гольдринг останется в стороне.
   Кстати говоря, лейтенанту пора бы вернуться. Уже десятый час, а выехал он в семь. Ехать километров шестьдесят… Да, уж давно пора вернуться. А может… Миллер даже похолодел от одной мысли, что с Гольдрингом, как и с теми двумя офицерами, может произойти несчастье. Тогда прощай, карьера, прощай, Франция. Бертгольд не простит ему этого. Придётся ехать в Россию, это — как минимум. Миллер вскочил с места и изо всей силы нажал на звонок.
   — Немедленно отправьте отделение мотоциклистов навстречу лейтенанту Гольдрингу, — крикнул он адъютанту, вошедшему в кабинет.
   Но не успели мотоциклисты завести моторы, как к дому, где расположилась служба СС, подъехал «оппель-капитан» Гольдринга. Миллер увидел его в окно, поспешно уселся за стол и склонился над картой будущей операции. «Пусть видит, что я не трачу время попусту».
   Он даже не сразу ответил, когда в дверь постучали. Только когда стук повторился, майор крикнул:
   — Войдите! Увидя в дверях стройную фигуру Гольдринга, Миллер привстал.
   — С счастливым возвращением, барон!
   — Не совсем! — сухо бросил Гольдринг и протянул Миллеру какую-то бумажку.
   — Что это? — растерянно спросил Миллер, хотя с первого взгляда понял в чём дело. Он не раз держал такие бумажки в руках и хорошо знал их содержание.
   — Смерть предателям, изменникам французского народа… Так там, кажется, написано? — устало бросил Гольдринг и сел в кресло.
   — Итак, Жюльен Левек…
   — Убит двумя пулями в грудь за час до нашего приезда.
   — Убийца пойман?
   — Его никто не видел.
   — Очевидно, за Левеком следили. Миллер вытер холодный пот, который, как роса, покрыл его лоб.
   — Да, он, кажется, и в письме вспоминал, что местное население относится к нему не очень приветливо, намекал на какие-то подозрения, — небрежно бросил Генрих. — Возможно, за каждым его шагом следили.
   — Но тогда может провалиться все дело! Те, кто догадался о доносе, могли предупредить и маки, — простонал побледневший Миллер.
   — Я на вашем месте не терял бы ни единой минуты, посоветовал Гольдринг.
   — Вы правы, вы правы! — засуетился Миллер и побежал к двери, вызывая адъютанта.
   — Тревога! Немедленно тревога!
   Через пять минут команда СС промчалась на грузовых машинах по главной улице Сен-Реми по направлению Понтемафре.
   …А утром Миллер вернулся. Вид у него был жалкий. Единственные трофеи проведённой операции — трупы выкопанных офицеров — лежали на передней машине. Левек писал правду: убитых офицеров нашли под одиноким дубом. Место, где их закопали, было хорошо замаскировано. Что же касается двух маки, упомянутых в письме Левека, причастных к убийству немецких офицеров, то их задержать не удалось. Никого из них в селе не оказалось. Бесследно исчезли не только они, но и их семьи, даже ближайшие родственники.
   Когда Лютц сообщил Гольдрингу о неудаче Миллера, Генрих сочувственно вздохнул. Но сразу же лицо его прояснилось:
   — Ну, теперь я могу ехать в отпуск!
   — Нет, генерал просит вас подождать день — два, разочаровал его Лютц.
   — По какой причине, не знаете?
   — Нет, возможно, он сам вам скажет, — уклонился от прямого ответа Лютц. Однако Эверс ничего не говорил. А Генрих не спрашивал.
   Прошло уже два дня после неудачной операции Миллера, а вопрос с отпуском оставался открытым. На третий день перед обедом Генрих решил немного прокатиться на машине. На сегодня поручений не было, но он всё же предупредил о своём намерении Лютца.
   — Что ж, поезжайте, — согласился адъютант. — Только не опаздывайте к обеду. Генерал специально предупредил меня, чтобы вы пришли в казино своевременно.
   — Тогда придётся отложить поездку. Может быть, у генерала будут какие-либо поручения до обеда. Вы не знаете, в чём дело? Лютц пожал плечами.
   — Послушайте, гауптман, вам не кажется, что последние дни вы ведёте себя не по-товарищески?
   — В чём же вы усматриваете моё нетоварищеское к вам отношение?
   — А в том, что вы всё время уклоняетесь от прямых ответов. Вы знаете, почему Эверс задержал мой отъезд. И не говорите. Наверняка знаете, зачем мне нужно обязательно быть в казино, и молчите, и потом эта загадочная улыбка… Вместо ответа пожимаете плечами.
   — Милый барон! Я за приятные сюрпризы! Поверьте мне, если бы речь шла о чём-то неприятном, я бы непременно предупредил вас.
   — Ну, если так, беру свои слова обратно.
   О приятном сюрпризе, на который намекал Лютц, Генрих узнал перед самым обедом, когда собрались все офицеры. Поздоровавшись с присутствующими, генерал торжественно объявил, что высшее командование наградило лейтенанта фон Гольдринга «Железным крестом» второй степени и присвоило ему звание обер-лейтенанта.
   Все бросились поздравлять. Генриху пришлось пожать множество рук, выслушать немало прозрачных намёков на то, что два таких значительных события неплохо бы отметить в товарищеском кругу.
   С разрешения генерала Генрих послал за вином, и обед превратился в грандиозную попойку. Такой пьянки молодой обер-лейтенант не видел на протяжении всей своей жизни: пили все, старые и молодые. Скоро офицеры забыли не только о субординации, но даже о присутствии самого генерала. Генриху во второй, третий и четвёртый раз пришлось посылать за вином и коньяком. Часть офицеров уже свалилась. Не очень крепко держался на ногах и Эверс. Но он ещё настолько владел собой, что понял — надо уходить, чтобы не потерять престиж.
   Когда Эверс с начальником штаба и несколькими старшими офицерами ушёл, пьянка превратилась в настоящую оргию. Только Генрих и частично Лютц были ещё в форме.
   Диким рёвом офицеры встретили появление лейтенанта Кронберга, который после того, как ушло высшее начальство, тоже куда-то таинственно исчез.
   — Гершафтен, гершафтен[2]! — воскликнул Кронберг, вскочив на стол. — Уважаемого обер-лейтенанта барона фон Гольдринга пришли приветствовать дамы.

 
   — Спустите шторы на окнах! — крикнул кто-то.
   Наименее пьяные бросились к окнам, а большинство тех, кто ещё держался на ногах, ринулись встречать так называемых «дам», входивших в комнату с застывшими улыбками и испуганными глазами. Отвратительные, жалкие и смешные одновременно в пышных, открытых платьях, цинично подчёркивавших все их прелести…
   Генрих вздрогнул от отвращения, жалости, негодования и отошёл подальше, в глубь комнаты. К нему подошёл Лютц.
   — Пиршество богов, — кивнул он в сторону офицеров, которые тянули дам, — и с брезгливой усмешкой добавил:
   — Не кажется ли вам, барон, что нет ничего более отвратительного, чем человек, давший волю животным инстинктам, потерявший контроль над собой?
   — Вы потому и пили так мало?
   — Я не люблю пить в большой компании, да и вы, я видел, только пригубливали.
   — У меня сильно разболелась голова.
   — У меня тоже.
   — Так, может, незаметно исчезнем? — предложил Генрих.
   — Охотно, — согласился Лютц.
   Найдя хозяина казино, Гольдринг попросил его прислать счёт за все выпитое и вместе с Лютцем вышел чёрным ходом.
   В это утро Моника ходила раздражённая и сердитая. На вопрос матери — что с ней? — девушка не ответила. Не очень приветливо вела она себя и с несколькими постоянными посетителями-французами, которые зашли к мадам Тарваль выпить стакан — другой старого вина по случаю местного религиозного праздника. Французы избегали заходить в ресторан вечером, когда здесь бывали немецкие офицеры, и приходили лишь днём или утром.
   Но сегодня им не повезло, хотя время было раннее. Не успели они выпить по стакану вина, как перед гостиницей остановилась грузовая машина и шесть немецких солдат с черепами на погонах вошли в ресторан. Увидев непрошенных гостей, да ещё эсэсовцев, французы прервали оживлённую беседу. Каждый вполголоса разговаривал лишь со своим ближайшим соседом и старался не глядеть в ту сторону, где расселись немецкие солдаты.
   Эсэсовцы по дороге, вероятно, уже не раз приложились к рюмке и вели себя чересчур свободно. Бросали обидные реплики по адресу других присутствующих, приставали к мадам Тарваль с непристойными остротами и без закуски пили виноградную водку, так называемый «грап». Через каких-нибудь полчаса солдаты окончательно опьянели.
   — Эй! Ещё бутылку грапа! — крикнул здоровенный рыжий солдат и стукнул кулаком по столу.
   — Подай им бутылку и немедленно поднимись к себе в комнату, чтобы они тебя не видели, — приказала дочери мадам Тарваль, занятая приготовлением салата.
   Моника поставила на стол заказанную бутылку и уже повернулась, чтобы уйти, как тот же самый рыжий эсэсовец схватил её за руки и насильно усадил к себе на колени.
   — Пустите! — крикнула Моника и рванулась.
   Эсэсовец расхохотался и крепко обхватил её за талию. Его спутники тоже расхохотались.
   — Пустите, я вам говорю! — отчаянно крикнула Моника.
   Этот крик и услышал Генрих, который вместе с Лютцем и Миллером как раз вошёл в вестибюль. Генрих бросился в ресторан. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, в чём дело. Привычным, хорошо натренированным движением он схватил руку рыжего эсэсовца у запястья и нажал на кисть. Рыжий заревел от боли и, вскочив на ноги, сделал шаг назад. Но было поздно: полусогнутой правой рукой Генрих изо всей силы ударил его в челюсть. Эсэсовец упал, опрокинув столик.
   Спутники рыжего подскочили к Генриху, но в тот же миг перед ними блеснула сталь пистолета.
   — Вон отсюда! — зло крикнул Генрих. Из-за его спины, держа пистолеты в руках, вышли Лютц и Миллер.
   Увидав трех вооружённых офицеров и среди них гестаповца, эсэсовцы, сбивая друг друга с ног, бросились к выходу.
   — Гауптман, — спокойно, словно ничего не произошло, обратился Генрих к Лютцу. — Вы знаете, где моя комната, проводите туда герра Миллера, а я тут кое-что закажу.
   Убедившись, что машина с пьяными солдатами отъехала, Лютц и Миллер поднялись в комнату Генриха. Убежала к себе и Моника. Слезы обиды ещё дрожали на её ресницах. Пробегая мимо Генриха, она на ходу быстро бросила спасибо! — и исчезла за дверью. Генрих подошёл к буфету.
   — Пришлите мне в номер бутылку хорошего коньяка, попросил он мадам Тарваль, и, отсчитав деньги, прибавил, — а это за скотов, которых я выгнал. Ведь они вам не заплатили. Мадам Тарваль замахала руками.
   — Что вы, что вы! Я и так перед вами в долгу!
   Не слушая возражений мадам Тарваль, Генрих перегнулся через стойку и сам бросил деньги в кассу.
   Когда он направился к себе, к нему подошёл один из посетителей ресторана — француз.
   — Разрешите, мсье офицер, выпить за человеческое благородство! — поклонился он Генриху. Все присутствующие поднялись с бокалами в руках.
   Генрих повернулся к стойке, взял из рук мадам Тарваль фужер с вином и поклонился присутствующим. Все дружно выпили. Генрих вышел.
   Минут за двадцать до отхода поезда, когда Курт уже сносил вещи своего шефа в машину, Генрих зашёл в ресторан попрощаться с хозяйкой и Моникой.
   — Я на неделю уезжаю в отпуск и хочу попрощаться с вами и мадемуазель.
   — О, это очень любезно с вашей стороны, мсье барон. Приезжайте поскорее. Мы будем ждать вас, а Монику я сейчас позову.
   Попрощавшись с Генрихом, мадам Тарваль пошла разыскивать дочь. Генрих присел к столику. Прошла минута, другая, а Моники всё не было. Наконец, когда Генрих потерял надежду её увидеть, девушка появилась.
   — Вы хотели меня видеть, мсье фон Гольдринг? — сухо спросила она.
   — К чему такая официальность? Чем я провинился перед вами, что вы не хотите даже взглянуть на меня? Девушка стояла, опустив глаза, бледная, хмурая.
   — Наоборот, я очень благодарна за ваш рыцарский поступок…
   — Я уезжаю в отпуск и зашёл проститься с вами.
   — А вы уже попрощались с дамами, в обществе которых так бурно отметили получение новых погон и «Железного креста»?
   В подчёркнуто-равнодушном тоне, каким был задан этот вопрос, прорывались нотки горечи.
   — Моника, хорошая моя наставница, да ведь я их даже не разглядел! Как только они явились, мы с гауптманом Лютцем ушли домой.
   — Вы оправдываетесь передо мною?
   — А вы словно упрекаете меня…
   — Я упрекаю на правах учительницы, — впервые за всё время улыбнулась Моника
   — Ну, а я оправдываюсь на правах ученика. Так какие же наставления дадите вы мне на время отпуска?
   — А разве вам нужны мои наставления? Ведь вы едете к своей названной матери и… сестре. Они, верно, хорошо присмотрят за вами.
   — Почему вы запнулись перед словом «сестра»?
   — Я не представляю, как можно называть сестрой незнакомую девушку. Вы же сами говорили, что видели её, когда были семилетним мальчиком… и потом сёстрам не возят таких дорогих подарков.
   — Выходит, вы ничего не пожелаете мне?
   — Ведите себя хорошо и… возвращайтесь скорее.
   — Оба эти наказа выполню с радостью… Генрих крепко пожал руку Моники и быстро вышел.
   «Неужели она меня любит?»— думал он по дороге на вокзал. Ему было и радостно и одновременно грустно.


РЫБАКИ И РЫБКИ


   Телеграмму о приезде Гольдринга в Мюнхен Бертгольд получил поздно вечером. Он уже собирался покинуть помещение штаб-квартиры и идти отдыхать после целого дня работы.
   Бертгольд долго ждал телеграммы; он делал всё возможное, чтобы ускорить приезд Генриха в Мюнхен. Но теперь всё это было несвоевременно. Выехать сейчас домой он никак не сможет, а сделают ли Эльза и Лорхен все как следует?
   С телеграммой в руке Бертгольд опустился в большое кресло у стола и задумался. Сколько планов, желаний, надежд он возлагал на приезд Генриха, и — вот тебе! Он прибыл именно теперь, когда уехать хотя бы на день нельзя.
   О приезде Гольдринга Бертгольд несколько раз говорил жене. Между ними была договорённость, что он обязательно прибудет домой на этот случай. А вот теперь надо давать телеграмму, чтобы его не ждали… Неужели ничего нельзя придумать? Неужели все его планы полетят ко всем чертям только лишь из-за того, что в штаб-квартире сейчас больше работы, чем когда-либо? Но за всю свою сознательную жизнь, а она прошла в органах разведки, он ни разу не поступился интересами службы во имя своей семьи.
   Двадцать восемь лет Бертгольд в разведке. Неужели двадцать восемь? А память так хорошо сберегает малейшие подробности того дня, когда он, молодой офицер, ехал в Вену, чтобы устроиться при штабе австро-венгерской армии и регулярно осведомлять своего шефа, обер-лейтенанта Брандта, о настроении и поведении офицеров штаба.
   Сколько тогда было радужных надежд на блестящую карьеру, сколько юношеской романтики! Вильгельм Бертгольд разведчик по происхождению, по образованию, по профессии. Охота на людей доверчивых и искренних, откровенных, высокопоставленных и малоизвестных, но таких, которые благодаря занимаемым постам были знакомы с делами секретного порядка, эта охота в роду Бертгольдов считалась такой же нужной и не менее почётной профессией, как, скажем, работа врача, преподаватели богословия или горного инженера. И когда молодой Вилли ехал в Вену, он вместе с матерью пошёл в кирху и горячо молился богу, чтобы он поддержал его и помог в таком трудном деле, как работа агентурного разведчика, успех которой зависит от количества простодушных глупцов.
   До 1916 года молодой Бертгольд не имел оснований жаловаться на судьбу. Она была благосклонна к нему, и эта благосклонность сказывалась в многочисленных похвальных отзывах Брандта о его работе. Но в 1916 году Вилли Бертгольд, тогда уже гауптман, совершил недопустимую ошибку. Он не распознал в одном высокопоставленном офицере австро-венгерского генштаба немецкого профессионала разведчика и в очередном рапорте описал его деятельность очень тёмными красками.
   После этого звезда Бертгольда закатилась на долгое время. Правда, его не выгнали, но и не замечали, разрешая выполнять лишь те задания, с которыми легко мог справиться даже желторотый филёр. Бертгольд молча сносил пренебрежительное отношение к нему до 1918 года, когда судьба, казалось, снова улыбнулась ему. Возникла потребность набрать полный контингент разведчиков самых различных профилей, чтобы экспортировать их на оккупированную Украину. Вспомнил о Бертгольде друг его детства и однокашник по школе разведчиков Зигфрид фон Гольдринг. Баронский титул открывал ему путь не только в кабинеты высокопоставленного начальства, но и в гостиные их жён. Гольдринг и Бертгольд поехали на Украину вместе, хотя получили различные задания: Зигфрид должен был заняться транспортом и вербовать там агентуру, а Вилли поручили собирать сведения об экономике южной Украины.
   Чтобы искупить старый грех, Вилли Бертгольд работал без отдыха, не зная усталости. Он изучил земские архивы, статистические данные, запорошённые пылью докладные записки геологических разведок. Но когда осенью 1918 года немецкая армия удирала с революционной Украины, Бертгольд тоже вынужден был бежать, захватив с собой, как наибольшую ценность, икону Козельщанской божьей матери, поспешно выкраденную им из монастыря, и свою докладную об экономике южной Украины. Камни, на иконе, как выяснилось позже, оказались фальшивыми, а в докладную никто даже и не заглянул. Германия стояла накануне краха — не до того было.
   Так и закончилась бы карьера потомственного разведчика, не вспомни о нём его бывший шеф оберст-лейтенант Брандт. Не привыкший ко вниманию со стороны начальства, Бертгольд не успел и опомниться, как стал заместителем Брандта — и почти одновременно мужем его дочки Эльзы, единственным приданым которой был высокий пост отца. Но отец спустя два года умер, дождавшись внучки Лорхен, которой смог завещать лишь коллекцию почтовых марок, собранных чуть ли не за полстолетие.