Коньяк начинал действовать. Румянец на нежных щеках Заугеля становился все ярче, голубые, почти синие глаза посоловели. Миллер был более трезв, но и он уже расстегнул воротник и все чаще вытирал платком вспотевший лоб.
   — Заугель прирождённый следователь, — подтвердил Миллер. — Он может с утра до вечера вести допрос, но своего добьётся. Он поэт допросов, если можно так выразиться.
   — Но поэту нужно вдохновенье, а оно, говорят, приходит не каждый день, — заметил Генрих.
   — О, тогда вы не понимаете смысла нашей работы, вкуса! Именно она и рождает вдохновение! Она опьяняет меня, как этот коньяк. Нет, лгу! Разве можно сравнить обычное опьянение с тонким наслаждением от ощущения своей полной власти над человеком? Прикинуться наивным, снисходительным, дать допрашиваемому почувствовать, что он выскользнул из капкана, и вдруг одним ударом захлопнуть перед самым его носом! Резко сменить тактику: ошеломить арестованного, не дать опомниться, заставить упасть перед тобой на колени, молить, кричать, целовать руки! О, в такие минуты действительно чувствуешь себя сверхчеловеком!
   — Белокурая бестия! — пьяно расхохотался Миллер.
   — О, Ницше мой бог! Он вылечит нас, немцев, от слюнявого идеализма. Пусть гибнет человек, сотни, тысячи, миллионы людей во имя сверхчеловека! Почему вы так на меня смотрите, барон? Ха-ха-ха! Вы боитесь переступить черту, отделяющею человека от сверхчеловека. Один-два допроса, и вы убедитесь, что это не так трудно, если вы родились настоящим аристократом духа, а не жалким рабом!
   Заугель все больше пьянел. Его золотистые волосы рассыпались, глаза покраснели, длинные пальцы холёных рук то судорожно сжимались в кулак, то снова медленно разжимались.
   Генрих едва сдерживался, чтобы не запустить этому «аристократу духа» бутылку в голову.
   — Так принимаете моё предложение, Генрих? — спросил Миллер, которому надоела пьяная болтовня его помощника.
   — Я должен посоветоваться с отцом. И, если он даст согласие, я думаю, мы втроём как-нибудь уговорим генерала Эверса отпустить меня в СС.
   — Я уверен, что герр Бертгольд согласится и даже благословит! Так выпьем за его согласие! И за то, чтобы мы поскорее увидели здесь, в Сен-Реми, баронессу Лорхен Гольдринг! — поднял рюмку Миллер.
   — Боюсь, что это будет не так скоро! Повенчаться мы решили, когда кончится война. Но помолвка состоится в начале февраля, в день рождения моей невесты.
   — И вы хотите убедить меня, что всё время будете вести себя, как святой Антоний? — улыбаясь, спросил Миллер.
   — Бог мой, вы не так меня поняли! Надо быть действительно святым, чтобы устоять против красивой женщины. Но положение жениха обязывает меня быть осторожным и, по секрету вам скажу, скрывать свои шалости! Хотя, собственно говоря, скрывать нечего: тут, в Сен-Реми, я вынужден терпеть такой режим.
   Заугель наклонился к своему начальнику и что-то прошептал ему на ухо, Миллер захохотал.
   — Хотите немного развлечься, святой Антоний? вдруг спросил он.
   — Смотря как.
   — Герр Заугель, вы уже допрашивали француженку из Бонвиля?
   — Вторая стадия, — бросил тот, икнув.
   — Не понимаю, о чём речь? — насторожился Генрих.
   — Герр Заугель разработал свой метод допроса. Он имеет три стадии первая, как вы уже слышали, — внутренняя обработка, вторая стадия — внешняя, а третья — комбинация из двух первых, — смеясь пояснил Миллер
   — И что ж дала ваша обработка, герр Заугель? Она призналась? — спросил Генрих и, почувствовав, как дрогнул его голос, закашлялся. Заугель недовольно поморщился.
   — Пока нет, но это меня не волнует — ко второй стадии обработки мы только приступили! Сегодня как это, как это говорят? Ага! Сегодня она увидела лишь цветочки, а завтра попробует и ягодки! Будьте уверены, почувствует их вкус и сразу скажет, зачем и к кому ехала.
   — Но женщина, может быть, не виновата?
   — Дорогой Генрих! — вмешался Миллер. — Вам как будущему нашему сослуживцу надо знать: из гестапо человек может попасть на тот свет или в концлагерь. Концлагеря поблизости нет, поэтому остаётся одно — тот свет! И на месте Заугеля я бы с ней долго не возился, я придерживаюсь принципа: меньше французов — меньше врагов. Эту, правда, жаль выпускать, не приголубив, — очень красивая.
   — Красивая женщина, и вы мне её не показываете!
   — Герр Заугель, барон прав. Прикажите!
   Пошатываясь, Заугель вышел из комнаты и, открыв дверь кабинета, крикнул дежурному.
   — Приведите Людвину Декок!
   Генрих почувствовал, что его волнение достигло предела. Мозг лихорадочно работал: сделать вид, что очарован красотой женщины, попросить оставить с ней вдвоём, а дальше действовать в зависимости от обстоятельств… Но как? Симулировать побег отсюда невозможно. Предложить этим двум тварям поехать кататься на машине, захватив с собой арестованную якобы для развлечений? Это, вероятно, единственный выход. Но их надо ещё больше подпоить, чтоб не помнили, на каком они свете! Заугель уже близок к этому, а вот Миллер…
   Делая вид, что пошатнулся, Генрих локтем сбил свою рюмку со стола, злобно выругался и потребовал стакан, чтобы все пили из стаканов. Одни желторотые студенты пьют коньяк из рюмок. Миллер, тоже нетвёрдо державшийся на ногах, принёс три больших бокала и налил их почти до краёв. Заугель выпил свой до дна. Миллер, пьяно хохоча, тоже попробовал осушить бокал залпом, но закашлялся так, что едва отдышался.
   — Черт, у меня все плывёт перед глазами! — простонал он и сжал голову руками.
   — У меня, признаться, тоже какие-то круги перед глазами, — засмеялся Генрих, разыгрывая пьяного. Своего бокала он даже не пригубил, резонно рассудив, что этого никто не заметит.
   Послышались шаги, и автоматчик ввёл в комнату молодую женщину. Она была в одной рваной сорочке и дрожала от холода. От левого плеча через грудь тянулась кровавая полоса.
   Увидев Заугеля, арестованная отступила назад к двери, и все её тело тотчас напряглось. Но на окаменевшем лице не дрогнул ни один мускул. Эта неподвижность казалась неестественной, словно мысленно женщина уже переступила границу, отделявшую её от смерти. Мертвецкое спокойствие застыло в её больших карих глазах.
   Заугель попробовал подняться, но пошатнулся и мешком свалился на стул. Его посоловевшие глаза мгновенье тупо смотрели на Людвину Декок и вдруг блеснули.
   — Ма-мадам может сесть! Я пригласил вас не на допрос, а… а на поминки. Согласитесь, очень любезно и оригинально пригласить даму на её собственные поминки.
   Женщина не шелохнулась. Казалось, она не слышала Заугеля, не видела присутствующих в комнате.
   — Ах, вы брезгуете? — лейтенант снова попытался подняться, сделал даже шаг вперёд, но его занесло вправо, и он изо всей силы больно ударился локтем об острый угол буфета.
   — У-у-у! — пискливо застонал он, и его раскрасневшееся лицо так побледнело, что казалось, он вот-вот потеряет сознание. Миллер подбежал к своему помощнику и обхватил его руками за плечи.
   — Я же говорил вам — нечего с ней возиться! Везите к обрыву! — И Миллер щёлкнул пальцами, имитируя звук выстрела, как обычно.
   — Да, да, к обрыву, к обрыву, к обрыву! — стучал кулаком по столу и вскрикивал Заугель.
   Миллер, пошатываясь, прошёл в свой кабинет и через минуту вернулся с книжкой.
   — Вот реестр, распишитесь!
   Заугель проворно схватил авторучку и склонился над книгой. Генрих увидел, как против фамилии Людвины Декок появились четыре слова. «Приговор приведён в исполнение. Заугель»
   — Ганс! — Генрих тронул Миллера за плечо. — Можно вас на минутку? Миллер отошёл с Генрихом чуть подальше от стола.
   — У меня к вам маленькая просьба. Ганс, разрешите мне выполнить этот приговор! Ваш Заугель всё равно не способен это сделать. А мне эта женщина нравится… вы меня понимаете?
   — А, святой Антоний не устоял перед искушением! Пожалуйста! Развлекайся сколько угодно! — Миллер перешёл на ты. — Хочешь остаться здесь или желаешь отвезти её к себе? Только чтобы ни одна душа не видела!
   — Можешь быть спокоен, у меня есть ключ от чёрного хода.
   — И до утра постарайся все кончить! Заугель, объясните барону, где вы это делаете! Тьфу, он уже спит! Ну, тогда я сам тебе расскажу. Из нашего переулка вверх идёт дорога прямо к скале, что над речкой. Ты ставишь её на край обрыва, стреляешь или толкаешь — и ни одна душа не знает, кто здесь был пущен в расход, река отнесёт тело далеко на юг и так его изуродует…
   — Понятно. А теперь прикажите отвести красотку в машину и во что-нибудь завернуть. Пусть её постережет автоматчик, пока мы с тобой выпьем ещё по одной. Ну, наливай, а то у меня руки дрожат… верно, с непривычки.
   — О, в первый раз всегда так бывает. — Миллер снисходительно потрепал Генриха по плечу. — Ничего, привыкнешь!
   Был третий час ночи, в гостинице уже все спали, и Генрих незаметно провёл Людвину Декок к себе в комнату. Женщина всю дорогу молчала и по лестнице шла, словно лунатик, не глядя под ноги, не касаясь руками перил. Только в номере она словно проснулась — впервые за весь вечер Генрих услышал её голос.
   — Мерзавец! — крикнула Людвина. — Ещё отвратительней того палача с лицом херувима!
   Обессиленная взрывом ненависти и гнева, она пошатнулась, но когда Генрих приблизился, чтобы помочь ей сесть, оттолкнула его с неожиданной силой.
   — Не подходите, я всё равно не дамся живой!
   — Хорошо, я не подойду. Но вы всё-таки сядьте, Людвина Декок! Я сейчас позову мадемуазель Монику, и она…
   — Я не знаю никакой Моники!
   — И она вам все объяснит.
   — Повторяю, я не знаю никакой мадемуазель Моники!
   — Тогда я вам напомню: это та девушка, которая передала вам в Бонвиле сведения о поезде и которая сегодня встречала свою кузину на вокзале.
   — У меня здесь нет ни одной знакомой души, и никто меня не встречал.
   — Хорошо, мы сейчас проверим…
   Генрих подошёл к телефону и набрал номер. Очевидно, звонка ждали, трубку тотчас сняли.
   — Моника, прошу немедленно зайти ко мне в номер, услышала Людвина спокойно произнесённые слова, и сразу же глаза её застлал туман, и она почувствовала, что проваливается в бездну.


ПОМОЛВКА, ПОХОЖАЯ НА ПОХОРОНЫ


   «Получил отпуск с двадцать пятого января на десять дней. Четвёртого февраля ты должен быть в Мюнхене. Целую. Отец». Это скорее напоминало приказ, чем приглашение.
   Телеграмму Бертгольда Генрих получил на адрес штаба и тотчас же пошёл к генералу. Но Эверс не стал читать телеграмму.
   — Знаю, знаю! Мне позавчера звонил Бертгольд, и я пообещал отпустить вас. Но больше чем на пять дней отпуск предоставить не могу. Проинформируйте моего друга об обстановке, в которой мы живём, чтобы у него не создалось впечатления, что я чересчур строг со своими офицерами. Впрочем, я уверен, он не хуже вас осведомлён о том, что здесь происходит. В другое время я охотно отпустил бы вас на месяц, но сейчас…
   — Очень вам благодарен, герр генерал. Итак, снова придётся ехать в Мюнхен.
   О цели поездки знал только Миллер. Даже Лютцу Генрих решил пока не говорить о своих отношениях с дочкой Бертгольда. Ведь у гауптмана свой взгляд на вещи, не всегда совпадающий с общепринятым среди большинства офицеров.
   — Ну что же, Генрих, поезжай, — вздыхая, говорит Лютц. — Надеюсь, ты узнаешь у отца такие вещи, о которых наши газеты и радио даже не упоминают. А так бы хотелось знать обо всём, что происходит. Надоело быть кротом: закопали в эту яму, и сиди, ничего не зная, ничего не видя.
   Дни, оставшиеся до отъезда, промелькнули быстро, Пришлось ещё раз съездить в Понтею — принять вновь построенный дот, отвезти пакет в Шамбери, выполнить несколько мелких, но хлопотливых поручений.
   С Моникой из-за всех этих дел Генрих виделся один раз: девушка пришла к нему сообщить, что с Людвиной Декок все в порядке — она в полной безопасности. Моника так переволновалась за Людвину и за Генриха, что теперь прямо сияла от счастья, и Генрих не решился сказать ей о поездке в Мюнхен.
   Но больше Генрих скрывать не мог, накануне отъезда он зашёл в ресторан предупредить, что вечером придёт прощаться. Мадам Тарваль встретила его упрёками:
   — Мсье Гольдринг, вот уже три дня, как вы не переступали порог моего ресторана! Я понимаю, мы доставили вам столько хлопот…
   — Упаси боже, мадам! Я просто не хотел причинять вам лишние заботы. Ведь теперь, как никогда, туго с продуктами. Хозяин казино, где мы обедаем, и тот жалуется, а он получает всё необходимое без ограничения и в первую очередь.
   — Но я ведь не закрыла ещё ресторан! Как бы туго с продуктами ни было, для вас, мсье, всегда что-нибудь найдётся.
   — Очень тронут, мадам, вашим отношением. Я его чувствую на каждом шагу. И сейчас очень грущу оттого, что мне придётся на несколько дней разлучиться с вами и мадемуазель Моникой.
   — Как, вы снова уезжаете? Когда и куда? — Моника старалась скрыть волнение, но лицо её сразу стало печальным.
   — Завтра утром, в Мюнхен.
   — О, снова в Мюнхен!
   — На этот раз всего на пять дней. На моё счастье, генерал не может отпустить меня на более длительный срок.
   — И вы забежали проститься вот так, на минуточку! обиделась Моника.
   — Я пришёл попросить разрешения заглянуть к вам сегодня вечером. Мы так давно с вами не виделись!
   Но вечером Генриху не пришлось встретиться с Моникой. Неожиданно пришёл Лютц.
   — Ты что же нарушаешь традиции, Генрих? Вечер перед отъездом полагается проводить в компании друзей.
   — Конечно, не мешало бы организовать прощальную вечеринку, но сейчас это покажется несвоевременным, Карл, даже неприличным. Дела на фронте не так блестящи…
   — Говори прямо — плохи.
   — Даже очень плохи, если быть откровенным.
   — Вот уже почти месяц я хожу, словно ошалелый, устало пожаловался Лютц. — У меня такое чувство, словно меня, как глупца, всё время обманывали, и вдруг все раскрылось: все, во что я верил, вернее, все, во что меня заставляли верить, — наваждение, клоунада, не более.
   — На тебя так подействовали сталинградские события?
   — Они лишь ускорили процесс моею прозрения. Германия, которой, как нам говорили, должен покориться весь мир, перед которой распростёрлась ниц Европа, не может спасти триста тысяч солдат своих отборных войск! Ты понимаешь, что это значит? Банкротство! Наше командование посылает на помощь окружённым армию за армией, словно дрова в печь, мы бросаем под Сталинград все новые дивизии, корпуса, и они действительно сгорают, как в огне В лучшем случае возвращаются оттуда длинные эшелоны искалеченных, контуженных, сумасшедших! О, как болит у меня душа!
   Гольдринг и Лютц не раз говорили о положении на фронтах, но никогда Генрих не видал своего друга в таком угнетённом состоянии.
   — Знаешь что, Карл, — предложил Генрих, — оставайся у меня сегодня ночевать. Поужинаем, поговорим… Я ещё не попрощался с мадемуазель Моникой, давай пригласим и её…
   — А я тебе не помешаю, если останусь? Понимаешь, мне просто страшно наедине со своими мыслями!
   — С твоего разрешения я позвоню мадемуазель, приглашу её и закажу всё необходимое.
   Генрих взялся за трубку, по в дверь постучали неожиданные гости — Миллер и Заугель.
   — Вот как! Вы хотели удрать в Мюнхен, не попрощавшись с друзьями? — крикнул Миллер, стоя на пороге.
   — Как видите, стою у телефона и звоню именно вам, солгал Генрих.
   — Я же говорил, Заугель, что не будет ничего неудобного, если мы явимся вот так, без приглашения! А, герр Лютц, и вы тут? Вот и чудесно! Вчетвером будет веселее. А может, позовём и мадемуазель? В женском обществе, знаете… Генрих бросил быстрый взгляд на Лютца, и тот его понял.
   — По поручению, обер-лейтенанта, пока он одевался, я приглашал мадемуазель. Но ей нездоровится. Так что вечеринка у нас будет чисто холостяцкая.
   Генриху не оставалось ничего другого, как отправиться со своими непрошенными гостями в ресторан.
   Как ни старался Генрих поскорее избавиться от Миллера и Заугеля, но ужин затянулся до поздней ночи. О встрече с Моникой нечего было и думать. Правда, утром Генрих успел на несколько минут забежать к девушке, но прощание вышло официальным. Моника не поверила, что гости у Генриха собрались случайно.
   С тяжёлым сердцем ехал Генрих к своей невесте. И перед отъездом и первое время в поезде он старался не думать о ней, забыть даже, зачем едет в Мюнхен. И вначале ему удалось избегать этих мыслей. Словно живое, стояло перед ним чуть обиженное печальное лицо Моники, заслоняя все окружающее. Да, она имела право обидеться на него. И не потому, что он не выполнил обещания и не пришёл к ней попрощаться. Генриха мучило, что он уехал, словно украдкой, не объяснив девушке игры, которую должен вести с Лорой. Но как и чем смог бы он объяснить свои отношения с дочкой Бертгольда? Не зная причины, Моника не может оправдать его поведение. А именно о причине он и не может сказать.
   Как все осложнилось… лишь оттого, что на его пути встала Моника и он не сумел вовремя заметить опасность, грозящую ей и ему. «Теперь поздно… теперь поздно… теперь поздно», — выстукивают колеса поезда. Нет, ему, как и Лютцу, нельзя оставаться наедине с самим собой.
   Усилием воли Генрих переключает мысли. Лучше уж думать о Лоре, о несчастных девушках, которых она истязает. Это по крайней мере вызывает гнев, а гнев, ненависть всегда мобилизуют. С каким наслаждением он послал бы ко всем чертям свою невесту, баронство, но ему придётся разыгрывать роль, влюблённого, ухаживать за Лорой, выслушивать длиннющие сентенции Бертгольда, целовать руку фрау Эльзе. А в заключение ещё надеть на палец Лоры обручальное кольцо. На ту самую руку, которая бьёт пленниц плетью.
   Нет, уж лучше лечь спать, чем думать об этом. Дать проводнику купюру, чтобы он никого не пускал в купе, и до утра забыться.
   Проснулся Генрих на рассвете в небольшом пограничном немецком городке Мюльгаузене. Тут ему предстояло пробыть до вечера, чтобы пересесть в мюнхенский поезд.
   Сдав чемодан на хранение, Генрих пошёл прогуляться по городу. После духоты вагона голова отяжелела, и приятно было вдыхать морозный воздух, блуждая по улицам без цели и заранее установленного маршрута. Но вскоре эта прогулка надоела Генриху. Он не устал физически, но уж очень хмурым, неприветливым выглядел город. Странное впечатление производили пустынные улицы, а главное необычная тишина, царившая вокруг. Одинокие прохожие преимущественно женщины и дети молча, озабоченно спешили куда-то, изредка бросая друг другу короткие, обрывистые фразы. Даже школьники вели себя, как маленькие старички, — не слышно было шуток, смеха, обычных детских выкриков. Часов в одиннадцать Генрих проголодался и, увидев ресторанную вывеску, решил зайти позавтракать.
   В зале тоже было совсем пусто. Единственный посетитель мрачно дремал над кружкой пива да официантка возилась у буфетной стойки. Заметив нового клиента, она поспешно подошла и прежде всего спросила, есть ли у него продуктовая карточка. Потом долго вырезала талончики и лишь после этого поинтересовалась, что герр офицер закажет на завтрак. Спрашивала официантка по инерции, ибо из дальнейшего разговора выяснилось, что никакого выбора и ресторане нет. Весь заказ пришлось ограничить парой яиц, консервами, кружкой пива и стаканом кофе.
   Принявшись за завтрак, Генрих искренне пожалел, что не послушал мадам Тарваль и не взял с собой в дорогу еду. У консервов был такой подозрительный вид, что Генрих даже не прикоснулся к ним, пиво горчило и отдавало бочкой, кофе, как предупредила официантка, был суррогатный. Съев яйца, Генрих почувствовал ещё больший голод. Когда он принялся за кофе, взгляд его остановился на единственном посетителе ресторана. Эго был старик лет шестидесяти пяти. Он был пьян. Когда-то голубыми, а теперь увядшими от старости глазами он с нескрываемой злобой глядел на Генриха, и губы его кривились в презрительной усмешке.
   — Что, герр офицер, не нравится? — насмешливо спросил он и кивнул в сторону отодвинутого пива и консервов. — Считаете, что заслужили лучшего? А я говорю нет! Вы и этого не заслужили!..
   Старик взял недопитую кружку пива и пересел поближе к Генриху. Теперь они сидели за соседними столиками, почти рядом, было слышно хриплое дыхание старика.
   — Где же этот земной рай, в который вы хотели превратить Германию? Больше десяти лет я жду этого рая. С того времени, как я поверил вам и вместе с вами кричал: «Германия, Германия превыше всего!» О, я не могу без стыда вспомнить, каким был олухом! Поверить вам! Позволить так себя надуть! Где, я вас спрашиваю, всё, что вы обещали мне, рядовому немцу, у которого, кроме этих двух рук, ничего нет. Генрих, откинувшись на спинку стула, с интересом слушал старика.
   — Вот вы понюхали завтрак и отодвинули его! Плохо пахнет! Не привыкли к такому? А вы знаете, что я своей больной Эмме не могу принести домой даже пару яиц? Знаете об этом? Вы мне обещали весь мир, а я подыхаю с голода, мне нечем прокормить семью. Вы захватили Австрию, для этого достаточно было нескольких полицейских отрядов, вы оккупировали проданную Чехословакию, и это вскружило вам голову! Вы сунулись в Россию! Вам захотелось её земель и хлеба? А где мой Гельмут? Где мой единственный сын, я вас спрашиваю? На кой чёрт мне нужен этот Сталинград? Кто вернёт мне сына? Кто? Ну, чего вы уставились на меня? Думаете, испугаюсь? Плевать я хотел на вас! Вы забрали у меня единственного сына, моя жена сейчас умирает, а вы хотите, чтобы я тешил себя мыслью о том, как героически гибнут на берегу Волги сыновья других родителей! Что ж вы смотрите? Ну, арестовывайте меня! Берите, вяжите! Вам прицепят на живот ещё один «Железный крест» за поимку внутреннего врага Германии. А я не враг! Это вы враги! Я люблю Германию! Я люблю Германию, а не вы!
   — Вы уже кончили? — спокойно спросил Генрих, оглядываясь на буфетную стойку. И официантку, и хозяина ресторана, выглянувшего из задней комнаты, словно языком слизнуло, как только они услышали крамольные речи старика.
   — Нет, я ещё не все сказал! Я не сказал вот чего: я ни когда не был коммунистом, но теперь, когда встречу друзей Тельмана, за три шага сниму перед ними шапку, прощения просить буду, что не послушал их, а поверил вам. Лжецы! Гольдринг постучал ложечкой о блюдце, расплатился с официанткой и вышел.
   «Началось! Началось похмелье! — думал Генрих. — Вот первые последствия битвы за Сталинград. Пусть спьяну, пусть с горя, ведь сын его погиб где-то в приволжских степях, но этот рядовой немец, уже прозревает, он говорит в глаза офицеру такие вещи, о которых в начале войны не решился бы и думать!»
   С чувством облегчения Генрих сел в поезд, чтобы ехать в Мюнхен. На сей раз ему не удалось достать отдельное купе. Поезд был переполнен офицерами. Часть их ехала на Восточный фронт. Всю ночь в вагоне пили, горланили излюбленную «Лили Марлен». Но веселья не было — было отчаянное желание заглушить страх перед Восточным фронтом, куда ехали, как на смерть…
   В четыре часа утра поезд прибыл в Мюнхен. Генрих зашёл побриться и решил немедленно ехать к Бертгольдам, помня, как недовольна была фрау Эльза, когда прошлый раз он остановился в привокзальной гостинице.
   А между тем чета Бертгольдов, и больше всего сама Лора, многое бы дала, чтобы Генрих фон Гольдринг не приезжал к ним именно сейчас. В этот и в ближайшие дни приезд Генриха был более чем несвоевременным. Это понимали все, а особенно сама невеста. Как упрекала она себя за то, что поехала на эту проклятую ферму! Но разве могла Лора предположить, что все сложится так глупо.
   После первого приезда Генриха родители стали снисходительно относиться ко всем капризам своей единственной дочери. Что ни говори, а Лорхен уже почти баронесса! Хотя официальное обручение ещё не состоялось, но Бертгольд слово в слово передал жене и дочери свой разговор с Генрихом, те в свою очередь рассказали друзьям и знакомым. Слух о том, что Бертгольдам блестяще удалось пристроить дочь, ширился. Фрау Эльзу и Лору снова стали приглашать в салоны, двери которых так неохотно раскрывались перед ними раньше. Самолюбию Лоры очень льстило такое внимание, а ещё больше — зависть подруг. Теперь она держалась солиднее и ровнее, взыскательно пересмотрела свои старые знакомства, а с Бертиной, которую ещё так недавно считала образцом для себя, порвала совсем. Последнее было сделано под нажимом матери.
   Да, Лора радовалась тому, что вскоре станет баронессой, с нетерпением ждала этого знаменательного события, усиленно готовилась к нему. Все свободное время она теперь посвящала приданому. Её совсем не удовлетворяли старомодные вещи, которые прятала по шкафам, сундукам и комодам фрау Эльза. Как Лора постелит на своё супружеское ложе эти простыни простого льняного полотна? Или наденет на себя ночную рубашку с такой грубой вышивкой? Разве можно сшить приличное платье из этого шелка, ведь он чуть ли не полстолетия лежит на самом дне сундука? А для чего же тогда тонкое голландское полотно, брюссельские кружева, французский панбархат? И Лора бегала по магазинам, где с чёрного хода можно было купить все эти вещи, попрекала мать за то, что отец не привёз из России меха, вместо этих отвратительных скульптур, которые ей приходится ежедневно обметать веничком из перьев. Лора требовала у матери денег, денег и ещё раз денег, чтобы не осрамиться перед своим Генрихом, перед своим любимым бароном, наследником славных фон Гольдрингов.
   Как приданое к молодым отходила и злополучная ферма. Нет, не для развлечения теперь ездила сюда её будущая владелица, а для того, чтобы хозяйским взглядом проверить каждую мелочь, каждое своё распоряжение, направленное на развитие и процветание этого маленького имения. И плеть, когда-то подаренная ей Бертиной, такая гибкая и тяжёлая, чтобы висеть на стене без употребления, снова была снята со стены. Лора объяснила матери, что она прекрасно дополняет её рабочий костюм. Этот туалет был произведением лориной фантазии, и, уезжая на ферму, она всегда была одета одинаково — короткая до пояса кожаная курточка, полугалифе, так искусно сшитые, что они скрадывали чересчур пышные формы будущей баронессы, лакированные сапожки с короткими голенищами, на голове — маленькая меховая шапочка. Фрау Эльза вынуждена была признать, что плеть действительно подчёркивает своеобразие этого полуспортивного костюма. Воспоминания о прошлых «развлечениях» дочери её больше не волновали ведь Лора стала такой уравновешенной. Да и занята она теперь исключительно делами хозяйственными. Настоящая немка, которая заботится не только о своём уютном гнёздышке, но и о том, чтобы не иссяк источник, питающий этот уют.