— Мы с тобой часть его, Моника. Разве ты, не чувствуешь, что мы во всём и все в нас?
   В коридоре послышались шаги мадам Тарваль, Моника быстро отодвинулась от Генриха.
   — Генрих, — сказала она поспешно, — поцелуй меня! Завтра, послезавтра мы, может быть, не увидимся. Пусть это будет нашим прощаньем.
   Именно в это время Миллер задумчиво ходил по кабинету, детально обдумывая шаг, который решился сделать, хотя и боялся.
   Миллера угнетала его полная зависимость от фон Гольдринга. С того момента как этот самоуверенный барон дал ему понять, что знает, кого Миллер подставил вместо Поля Шенье, начальник службы СС окончательно потерял покой. Не будь этого, он давно бы арестовал Монику, в тот же самый день, когда, разбирая бумаги Заугеля, нашёл все его записи, касавшиеся мадемуазель Тарваль. После её поездки в Бонвиль, которая так странно совпала с нападением маки на эшелон с оружием, у него самого возникли подозрения. Генрих фон Гольдринг тогда сбил его, и Миллер чуть сам не поверил в то, что девушка ездила по чисто амурным делам. Не то, чтобы поверил, а просто закрыл глаза, не хотел углубляться в это дело, и, как выяснилось, напрасно. Заугель сделал умнее, ему удалось напасть на след связных между Бонвилем и руководителями местного движения Сопротивления. Если б не смерть Заугеля и если бы этот дурак с электростанции, который согласился стать информатором, был осторожнее, тогда бы у Миллера были в руках все материалы, доказывающие, что мадемуазель Моника не зря так ласкова с Гольдрингом. А, арестовав Монику, он бы узнал всё, что ему нужно. Но Гольдринг, проклятый Гольдринг, ставший на его пути! Ненавистный Гольдринг, перед которым он должен заискивать, чуть ли не лизать ему сапоги, лишь потому, что он — названный сын Бертгольда и скоро станет его зятем.
   Допустим, он арестует Монику. О, Гольдринг тогда выложит всю эту историю с Базелем, которого он, Миллер, подставил вместо Поля Шенье и за которого получил кругленькую сумму в пять тысяч марок. Тогда придётся вернуть не только эти злосчастные марки, от которых не осталось и следа, а и отвечать за все перед тем же Бертгольдом. Нет, Монику он пока не тронет. Но будет следить за каждым её шагом, поджидая удобного случая.
   Миллер считал, что пройдёт время — и никакая экспертиза не сможет установить, кто же действительно был похоронен под именем Поля Шенье, тогда у Гольдринга не останется никаких вещественных доказательств. Но словно нарочно все складывается против Миллера. Должно ж было случиться так, что Гольдринг попал в плен именно в тот отряд, которым руководит Поль Шенье! И его мог узнать её только Гольдринг, а и шофёр Эверса, который, безусловно, в своё время видел фотографию Поля Шенье. Итак, неприятность могла возникнуть совершенно с другой стороны.
   Пришлось ликвидировать шофёра, организовав автомобильную катастрофу, но это поставило Миллера в ещё большую зависимость от Гольдринга. Услышав рассказ об аварии, он спокойно улыбнулся:
   — Когда умрёт и Пфайфер, тогда, кроме меня, никто не узнает в партизанском командире Поля Шенье. Намёк был достаточно прямой и откровенный. Миллер вынужден был замолчать.
   Нет, пойти на разрыв или на обострение отношений с Гольдрингом он не может. Даже в том случае, если удастся точно установить, что Моника действительно связана с маки. Это наложило бы пятно на репутацию барона, ведь о его склонности к красотке знали почти все. Обозлённый этим горячий Гольдринг наверняка отомстил бы Миллеру, рассказав историю с Базелем. Он бы нажаловался Бертгольду и обрисовал Миллера в таком свете, что пришлось бы думать о спасении собственной шкуры, а не о карьере.
   Было над чем подумать. И Миллер думал не напрасно. После долгих раздумий он нашёл другой выход. Но не сделает ли он ошибки, впутав в это дело самого Бертгольда? Тот церемониться не станет. А что, если сделать… Миллер подбежал к столу, схватил листок бумаги, написал шифрованное письмо. «Многоуважаемый герр генерал-майор Бертгольд!
   Я осмелился обратиться непосредственно к Вам, минуя другие инстанции, потому что мною руководит чувство величайшего уважения к Вам и одновременно чувство искренней дружбы к Вашему названному сыну Генриху фон Гольдрингу, который своими способностями, культурой и поведением завоевал симпатии всех, кто имел с ним дело. Но барон, может быть по молодости своей, человек очень доверчивый. И этой чертой, свойственной благородным натурам, могут воспользоваться враги. У меня возникло подозрение, что молодая и красивая дочь хозяйки гостиницы, где проживает барон, пользуется его хорошим отношением и доверием, хотя она этого не заслуживает, поскольку моя служба имеет компрометирующий материал, дающий основания заподозрить мадемуазель в симпатиях к французским террористам. Я не решаюсь арестовать и допросить мадемуазель, ибо этим я брошу тень на чистое имя Вашего названного сына. Как к его отцу и умудрённому опытом очень уважаемому мною начальнику, обращаюсь я к Вам с этим письмом. Прошу Вашего совета и указания. Всегда готовый к услугам, с искренним уважением майор Иоганн Миллер».
   Перечитав написанное раз, второй, Миллер нашёл, что письмо совершенно достойно быть отправленным высокому начальству. Он запечатал его по всем правилам секретного документа, написал адрес и приказал дежурному немедленно через спецкурьера отправить пакет в Берлин. Но, вернувшись домой, Миллер долго не мог уснуть. Он вспоминал строчку за строчкой, мысленно перечитывал каждую фразу.
   А что, если Бертгольд потребует от Гольдринга объяснений? Стоило ли вообще заваривать всю эту кашу?
   Лишь под утро Миллер заснул тревожным сном человека, не знающего, что ждёт его завтра — благодарность или суровое наказание.
   Фанфары перед утренней передачей гремели 6 и 7 июля. 8-го фанфар не было слышно, а 9-го радио начало сообщать о бешеных контратаках русских. 10 июля слово «контратаки» исчезло, вместо него появилось новое выражение: «Наши части ведут ожесточённые бои с атакующим противником».
   Эверсу стало ясно: грандиозная, давно обещанная и широко разрекламированная операция провалилась. Услышав вечерние сообщения 9 июля, генерал заболел. Он пролежал несколько дней, иногда ещё прислушиваясь к сводкам. Но когда услышал о «дальнейшем сокращении линии фронта»— совсем выключил приёмник.
   Итак, вместо реванша армия фатерланда понесла ещё одно поражение, моральное значение которого при данных обстоятельствах было ещё страшнее, нежели гибель армии Паулюса. Когда после болезни Эверс впервые пришёл в штаб, Генрих и Лютц невольно переглянулись: генерала трудно было узнать, так он побледнел, ссутулился, постарел. В тот же день от имени генерала Лютц послал командиру корпуса телеграмму. В ней Эверс ссылался на то, что болен, и просил предоставить ему недельный отпуск для поездки в Париж, чтобы посоветоваться там с докторами.
   На этот раз просьбу Эверса удовлетворили и разрешили отлучиться ровно на неделю. Накануне отъезда генерал вызвал своего офицера по особым поручениям.
   — Вы были в Париже, Гольдринг?
   — Нет.
   — А что бы вы ответили на моё предложение поехать туда недели на две?
   — Я был бы благодарен, герр генерал, дважды. Это даст мне возможность повидать «столицу мира», как называют Париж, а главное, ещё раз убедиться в вашем хорошем ко мне отношении.
   — По-моему, барон, вам надо было избрать дипломатическую карьеру, — пошутил генерал. — Дело вот в чём: в Париже открываются двухнедельные курсы для офицеров представителей штабов дивизии, отдельных полков и особых батальонов по изучению новых способов противотанковой обороны. Вы поедете на эти курсы, чтобы потом передать свои знания офицерам дивизии. Занятия рассчитаны на три часа в день. Перегружены вы не будете, хотя именно это меня немного тревожит…
   — Осмелюсь спросить, почему, герр генерал?
   — Потому, что вы уж больно молоды, а парижанки очаровательны.
   — У меня есть невеста, генерал…
   — Припоминаю, вы мне говорили… Так вот, сегодня вы собираетесь, получаете документы, а завтра выедем вместе. Хотя занятия на курсах начнутся через несколько дней, но я хочу, чтобы вы поехали со мной, я буду рад такому приятному попутчику, да и не нужно брать охраны. Кстати, сразу же после, моего возвращения дивизию могут перебросить на Атлантический вал. Устраивайтесь так, чтобы в случае необходимости вы смогли выехать из Парижа прямо туда.
   — Может быть, приказать моему денщику, чтобы он на машине тоже двинулся в Париж?
   — Конечно, это будет очень удобно для вас.
   «Вот и настал час разлуки с Моникой», — грустно думал Генрих, сидя у стола Лютца, который готовил ему необходимые документы. Генрих позвонил Кубису.
   — Я хотел бы видеть вас, гауптман… Чем скорее, тем лучше. Через десять минут я буду дома. Когда Генрих пришёл в гостиницу, Кубис был уже там.
   — Что случилось? — спросил он встревожено.
   — Ничего, кроме того, что я на некоторое время уезжаю в Париж.
   — Вы родились в рубашке, барон. И если вы позвали меня, чтобы выслушать мои поручения, то привезите мне из Парижа десять бутылок вина на свой вкус, в который я верю, как в свой, а также морфий и хороших сигар.
   — Все это вы получите, но при одном условии. Вы примете все меры, чтобы с мадемуазель Моникой ничего не случилось. Вы понимаете?
   — Ни один волосок не упадёт с её головы.
   — А если Миллер захочет поговорить с ней, вы немедленно телеграфируете мне.
   — Адрес?
   — Пока: центральный телеграф, до востребования. А вскоре я телеграфирую вам адрес, как только его узнаю.
   — Будет исполнено, мой барон и благодетель.
   — А чтоб вы не оправдывались тем, что у вас не хватило денег на телеграмму, вот вам сто пятьдесят марок.
   — Майн гот, матка бозка, как говорят поляки! Да после этого я готов телеграфировать хоть каждый день, даже о том, в порядке ли желудок мадемуазель.
   — Оставьте глупые шутки! Лучше пойдём выпьем по бокалу шампанского. Возможно, мы уже не увидимся до отъезда. Миллеру сегодня не говорите о моём отъезде, я сам скажу ему об этом утром.
   Выпив с Кубисом по бокалу шампанского и заказав ужин на троих, Генрих поднялся к себе. Курт был на седьмом небе, когда узнал, что поедет на машине в Париж.
   — Я так боюсь, когда вы уезжаете, а я остаюсь здесь, признался он.
   — Боишься, что Миллер снова вызовет на допрос?
   — Да, — серьёзно ответил Курт.
   — Можешь выезжать завтра утром. Было бы хорошо, чтобы до моего прибытия в Париж ты уже был там. Вечер Генрих провёл в компании Моники и Лютца. Но прощальная вечеринка вышла не такой, о какой думал Генрих. Моника, словно предчувствуя разлуку, была, печальна и едва улыбалась на шутки Лютца. Да и настроение Генриха ухудшалось с каждой минутой. Такой маленькой, беззащитной казалась ему сейчас Моника.
   Посидев часа полтора, Лютц сослался на бумаги, которые он должен завтра рано-рано подготовить генералу, и распрощался.
   — Когда ты едешь, Генрих? — вдруг спросила Моника, когда они остались одни.
   — Ты знаешь?
   — Мне сказал Курт, — укоризненно проговорила девушка.
   — Я не хотел говорить сегодня, чтобы заранее не огорчать тебя.
   — А вышло хуже! Мне стало так больно, когда Курт случайно…
   — Прости меня за это! Я хотел, чтобы ты осталась в моей памяти весёлой. Тогда бы я не так тревожился о тебе! Ты выполнишь мою просьбу? Я хочу, чтобы на время моего отъезда тебя не было в Сен-Реми.
   — В котором часу ты едешь?
   — Завтра в четыре дня.
   — Обещаю, что вечером меня уже не будет в Сен-Реми.
   — Тогда я буду спокоен. А как только вернусь, тотчас попрошу мадам Тарваль сообщить тебе…
   — О Генрих! Мне кажется, что мы расстаёмся навсегда! — грустно вырвалось у Моники.
   — Не надо, любимая, умоляю тебя, не надо! Иначе я тоже совсем раскисну, а мне всегда надо быть в форме. Моника, насилуя себя, рассмеялась.
   — Вот… я уже весёлая. Ты доволен?
   Миллер ещё завтракал, когда Гольдринг зашёл к нему прощаться.
   — Майн гот! Такой ранний и такой дорогой гость! Какие срочные дела привели вас в такой час ко мне?
   — Сегодня я вместе с генералом еду в Париж.
   — И долго вы там пробудете?
   — Две недели. И у меня есть к вам маленькое дело оно касается мадемуазель Тарваль. Я хочу быть уверенным, что ваша заинтересованность ею ограничится обычными приветствиями на улице. Вы меня поняли, Миллер?
   — Вскружила она вам голову, барон! У вас же есть невеста!
   — А у вас есть жена! И, сколько я знаю, с ваших же слов…
   — Это было в молодости, в молодости, барон! Теперь я пасс.
   — Но я ещё молод, а мы с вами, Ганс, друзья, надеюсь, настоящие? Мы знаем не только характер друг друга, а и кое-какие слабые струнки, будем говорить откровенно грешки! Так что лучше нам помогать друг другу, а не ссориться. Ведь и вы так думаете, Ганс?
   — Конечно.
   — Так обещаете?
   — Если встречу мадемуазель на улице, даже отвернусь, чтоб она потом не жаловалась вам, будто я сердито посмотрел на неё! — пошутил Миллер.
   — Вот и прекрасно! Надеюсь, вы придёте на вокзал провожать, если не меня, то генерала?
   — Если не генерала, то вас — наверняка, — поправил Миллер.
   Он сдержал слово. Без четверти четыре начальник штаба дивизии, Миллер и Кубис были на перроне.
   Как во время всех официальных проводов, провожающие с нетерпением ждали гудка паровоза и скучали. Одному Миллеру было весело. Он шутил, намекал на тоску Кубиса, у которого на две недели закрывается банк долгосрочного кредита.
   — Я, Ганс, никогда не видел вас таким весёлым, — сказал, прощаясь, Генрих.
   — Я очень рад за друга, у которого будет такая чудесная поездка, — ответил Миллер.
   Не мог же он сказать, что истинной причиной его весёлого настроения было маленькое шифрованное письмецо от самого генерал-майора Бертгольда, ответ на письмо Миллера относительно Моники.
   — Помните, Кубис, уговор?! — успел прошептать на прощанье Генрих, когда поезд уже тронулся.
   Сразу же за вокзалом начинался крутой подъём, и поезда, не набрав ещё скорости, шли здесь очень медленно.
   Генрих решил не входить в вагон, чтобы ещё раз взглянуть на город, в котором столько пережил.
   Когда поезд оставил позади последние строения, Генрих неожиданно увидел Монику. Она стояла в белом платье, простоволосая, вся залитая солнечным светом.
   — Моника! — радостно крикнул Генрих.
   Девушка подбежала к вагону и бросила Генриху букет цветов. Поезд медленно набирал скорость, и Генрих перегнулся, чтобы как можно дольше видеть девушку.
   Она все так же стояла у колеи, залитая золотым сиянием, сама похожая на ясный солнечный луч.
   Всю дорогу Эверс пролежал в купе, поднимаясь лишь для того, чтобы поесть. Генрих был рад, что может побыть один, собраться с мыслями. Тем более, что на душе было тревожно и печально.
   В Париж прибыли лишь на третий день утром. Поезд дважды задерживался в пути. Партизаны в двух местах разобрали полотно. Курта на вокзале не было. Условившись с генералом о встрече вечером, Генрих взял такси и помчался на центральный телеграф. Он был уверен, что никаких новостей Кубис ему не сообщит, и спокойно протянул документ в окошечко с надписью «До востребования». Как же он был удивлён и встревожен, когда, возвращая документ, служащий телеграфа что-то вложил в него.
   «Сен-Реми» — прочёл Генрих вверху, там, где обычно ставится название города и час отправки телеграммы. И медленно развернул бланк. Он перечитал текст раз, два, три. Нет, это не ошибка, это не показалось, это действительно написано. «Через три часа после вашего отъезда неизвестная грузовая машина сбила на дороге мадемуазель Монику, которая не приходя в сознание, умерла в тот же вечер. Подробности письмом. Положу венок от вашего имени. Кубис».



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ




ТОНЕНЬКИЕ НИТОЧКИ БОЛЬШОГО КЛУБКА


   Моники нет!
   Это известие ошеломило Генриха. Ничего не сознавая, он выходит из почтамта и, забыв об ожидающем его такси, идёт по многолюдной улице. Вокруг кипит жизнь, в уши врывается многоголосый шум большого города. Водоворот, такой привычный для парижан и такой ошеломляющий для новичков, только что прибывших из тихоньких провинциальных уголков Франции.
   По дороге на почтамт Гольдринг с любопытством разглядывал все окружающее, жадно вслушивался в эту обычную для Парижа симфонию звуков. Так вот он каков, Париж, это о нём Генрих так много слышал, читал, но видит его впервые.
   Теперь он не замечает ничего вокруг. Перед глазами две телеграфные строчки. Генрих не может осознать их страшного смысла. В его сознания не укладывается, что вокруг кипит жизнь, светит солнце, живут люди, миллионы людей, существует он сам, а Моники нет. Генриху кажется, стоит ему сделать несколько шагов, пройти немного вперёд — и в этом потоке людей он обязательно увидит Монику: в балом платье, простоволосую, с сияющей улыбкой на губах и охапкой цветов — такую, какой видел её в последний раз из тамбура вагона, вблизи Сен-Реми. «Сбила машина!..» Нет, этого не может быть! Не должно быть!
   — Мсье офицер! Мсье офицер! Вы поедете дальше или я могу считать себя свободным?
   Нет, это не сон! Это действительность! Вот и шофёр, который привёз его сюда с вокзала и теперь медленно едет вслед… Генрих садится в такси и машинально бросает:
   — В комендатуру.
   Шофёр делает крутой разворот; машина то мчится на предельной скорости, то едва движется, пересекая многолюдные улицы, запруженные народом: Генрих сидит, неподвижно уставясь в одну точку, не видя ничего вокруг.
   — Комендатура, мсье! — тихо говорит шофёр.
   Генрих идёт к подъезду, возле которого с автоматами наготове вышагивают два немецких солдата.
   — Герр обер-лейтенант, с счастливым приездом! Я тоже только что прибыл!
   — Кто это? А, Курт!..
   Не отвечая на приветствие, Генрих молча протягивает ему смятую телеграмму.
   Глаза Курта расширяются. В них ужас. С полураскрытых губ готов сорваться вопрос, но он только глотает воздух и молча смотрит на невинный с виду клочок бумаги. Руки его дрожат.
   Генриху хочется упасть Курту на грудь, разрыдаться. Ему так не хватает сейчас самого необходимого в горе друга, настоящего, близкого, пред которым не надо сдерживаться, которому можно все доверить.
   — Герр обер-лейтенант!
   Возле комендатуры, вероятно, нельзя стоять. Генрих молча отвечает на приветствие солдата и входит в высокую массивную дверь.
   Дежурный комендатуры сообщает ему адрес курсов и вручает список гостиниц, в которых рекомендуется останавливаться немецким офицерам, и ещё какие-то три инструкции, напечатанные на машинке.
   — Советую внимательно ознакомиться с ними, — говорит дежурный прощаясь.
   И снова такси, и снова перед глазами Моника. Как автомат, Генрих входит в канцелярию курсов при воинской части, сдаёт свои документы, с кем-то знакомится, кому-то отвечает на вопросы. И как автоматом движет невидимый механизм, так всеми поступками Генриха управляет какая-то незримая, крошечная клеточка мозга. Она точно отмеряет необходимые дозы внешней беззаботности, снисходительной любезности, деловой заинтересованности.
   И так всё время, пока он не останется один, пока такси снова не помчит его по улицам этой пустыни, где нет ничего — только он и его мысли.
   Удивлённый шофёр всё время поглядывает в зеркальце, тайком наблюдая за этим странным пассажиром, который одним коротеньким словом «Дальше!» безостановочно гоняет машину по улицам Парижа. Кто он, этот пассажир? Пьяный, сумасшедший или преступник, надевший офицерский мундир? Возможно, скрываясь от полиции, он заметает следы? Ещё сам попадёшь в беду! Решительно затормозив, шофёр останавливает машину.
   — Мсье, мы ездим уже целый час, а я работаю с раннего утра. У меня скоро кончится бензин.
   — Бензин? Какой бензин?.. Ах, да! Везите меня в гостиницу «Пьемонт».
   Только теперь Генрих вспомнил, что отправил Курта вперёд заказать номер в гостинице и отвезти туда вещи. Наверно, денщик давно ждёт его и волнуется.
   Курт, встревоженный и растерянный, встретил Гольдринга в вестибюле «Пьемонта». Вот уже час, как он ожидает герра обер-лейтенанта… Он взял трехкомнатный номер со всеми удобствами… вода для ванны нагрета… Курт провёл обер-лейтенанта в номер. Здесь все приготовлено для отдыха.
   Но Генрих не замечает этого. Сейчас его невыносимо раздражает само присутствие Курта в номере, его угнетённый вид, сочувственные взгляды. Поскорее бы остаться одному!
   Присев к столу, Генрих пишет текст телеграммы для отправки Лютцу — просит его немедленно сообщить письмом все подробности гибели Моники.
   — Отправишь эту телеграмму гауптману Лютцу! Наконец он один в номере!
   Не раздеваясь, Генрих ничком падает на кровать. Теперь не надо сдерживаться, можно рыдать, громко разговаривать с Моникой, кричать… Но слез нет, губы тоже безмолвны. Внутри все оцепенело. Только мозг работает напряжённо, лихорадочно, словно в горячке.
   «Через три часа после, вашего отъезда»… Странно! Почему смерть Моники Кубис словно связывает с его, Генриха, отъездом? Простое совпадение? Едва ли! Особенно если учесть, что гестапо давно интересуется Моникой. «Через три часа после вашего отъезда»… Значит, она успела вернуться домой и вновь куда-то выехать на велосипеде. Ведь Моника обещала, что вечером её не будет в Сен-Реми… Как могла наскочить на неё машина? Автомагистраль вблизи Сен-Реми широкая, ровная, а Моника прекрасная велосипедистка! Машина на такой дороге может разминуться не только с велосипедом, а с целой колонной мощных грузовиков. Через три часа после вашего отъезда… Почему его так мучат эти слова, именно эти? Словно Кубис намекает на что-то.
   Как хочется Генриху сейчас поехать в Сен-Реми, припасть головой к свежему могильному холмику! Такому одинокому!
   И вдруг внезапно в памяти возникает кадр из давно виденного фильма. Молодой Щорс стоит у свежей могилы боевого друга и, обращаясь к бойцам, говорит: « — Салютов не будет! Салютовать будем по врагу!»
   И Генрих будет салютовать по врагу! По тем, кто убил Монику! Затаит боль в сердце. Он не имеет на неё сейчас права. Он не имеет права на личную жизнь — на радость, горе, любовь, тоску. Особенно на тоску — она размагничивает, поражает волю! «Моника, ты поможешь мне преодолеть горе!»
   Что бы не произошло с ним самим, родными, друзьями, он всегда должен быть в полной форме. Ибо Генрих человек, лишённый самых элементарных человеческих прав. У него есть только обязанности! И он сам сознательно выбрал этот путь. Генрих знал, на что шёл, когда по доброй воле на долгие годы надел эту форму, чтобы вместе с ней накинуть на душу, мозг и сердце невидимую броню, отгородившую его даже от личных чувств и переживаний.
   И в этой броне не должно быть щёлочки, сквозь которую может проскользнуть его «я». «Моника, ты поможешь мне и в этом!»
   Когда он надел немецкий мундир, враг рвался к Москве, у гитлеровцев не было ни малейшего сомнения, что зиму они встретят в столице Советского Союза… Разбитые под Москвой и Сталинградом, а теперь под Курском, они откатываются к Днепру, чтобы за широкой водной преградой и новым валом укреплений спастись от окончательного разгрома. Борьба вступает в решающую, заключительную фазу. И от него, советского разведчика, как и от каждого рядового советского бойца, зависит сейчас приближение победы.
   Как и они, он должен напрячь все силы, как и они, он должен бить метко, насмерть.
   «И в этом ты мне поможешь, Моника!» Ведь мои враги, это твои враги, ведь судьба Франции решается сейчас на Востоке. Нет, он не забудет, где и для чего он живёт!
   Пусть образ девушки в белом платье стоит у него перед глазами, когда он будет ухаживать за постылой Лорой, которую он ненавидит так же, как и её отца. Но так надо. Хотя бы для того, чтобы выудить у Бертгольда его человеконенавистнические планы. Пусть сияют ему лучистые глаза Моники, когда он будет сидеть за одним столом с Миллером и, пряча ненависть, угощать его вином и развлекать весёлой болтовнёй. Это тоже нужно — это его оружие против врага.
   Пусть воспоминание о её чистой, кристальной душе поможет ему поддерживать дружбу с вконец опустошённым и циничным Кубисом. В нормальных условиях Генрих побрезговал бы подать ему руку, но ничего не поделаешь надо!
   Вот и сегодня сердце разрывается от горя, а он обязан вечером быть у Эверса, говорить бодрым тоном о приятных для генерала вещах. Играть и играть роль без устали, без срывов. Ведь разведчик, как и минёр, ошибается лишь раз первый и последний.
   Вечером, как было условлено, Генрих встретился с Эверсом. Тот остановился в особняке своего друга Эриха Гундера. Генерал Гундер в своё время воевал на Восточном фронте, но впал в немилость — во время одной операции вместо приказа о наступлении приказал отступить. В Париж его перевели, значительно понизив в должности.
   Горничная провела Генриха в огромный кабинет, больше похожий на гостиную, посреди которой случайно поставили письменный стол. Эверс сидел у небольшого столика, в углу, и пил вино. По-видимому, он выпил уже не один бокал веки Эверса покраснели, а нижняя губа чуть отвисла, отчего лицо казалось обиженным.
   — Присаживайтесь, присаживайтесь, барон! — обратился генерал к Генриху не как к подчинённому, а как к гостю, и налил до краёв ещё один бокал.