Страница:
— Вы что, оглохли? Выстроить оба взвода! Командир козырнул и побежал выполнять приказание.
Генрих опустился на скамью возле бункера и оглядел все вокруг. Нигде никого не видно. Где же люди Ментарочи?
Гольдринг посмотрел на часы. Как медленно движется время! Неужели через час всё будет кончено?
— Герр гауптман, взводы выстроены по вашему приказанию!
Генрих сделал несколько шагов и подошёл к шеренге солдат. Они стояли насторожённые, взволнованные этой необычной командой — покинуть посты и выстроиться.
— Солдаты! — голос Генриха звенел в тишине, изредка прерываемой одиночными выстрелами, доносящимися со стороны завода. — Слушать мою команду! Два шага вперёд, шагом марш! Шеренга дрогнула и, сделав два шага, остановилась.
— Положить оружие! Всем! Офицерам тоже… Так! Два шага назад, шагом марш! Удивлённые солдаты выполнили и этот приказ.
— Солдаты! Вы честно служили отчизне и нашему фюреру. От имени командования объявляю вам благодарность. Но война кончилась! Наши армии капитулировали. Вы свободны!
Последние слова Генрих произнёс с воодушевлением он видел, как люди Ментарочи бегут по плотине, занимают бункера.
— Командование поручило нам передать охрану плотины в руки восставшего итальянского народа. Вам всем я гарантирую жизнь. Сейчас вы отправитесь в казармы, а завтра домой… Прозвучал одинокий выстрел. Командир чернорубашечников упал перед строем, пустив себе пулю в висок.
— А теперь слушай меня! — как всегда, весело крикнул Ментарочи. — В казарму шагом марш! А если кто хочет пустить пулю в лоб, не советую! Мир лучше войны!
— Направо! Шагом марш! Чернорубашечники в сопровождении партизан послушно направились в казармы.
— А большая охрана у этого генерала? — спросил Ментарочи, спокойно прикуривая сигаретку, предложенную Генрихом.
— Нет, сапёры уехали в Пармо. Осталось несколько эсэсовцев, человек пять или немногим больше.
— Ну, это для нас пустяки!
— Но — чтобы всё произошло, как условились!
— Всё будет, как в лучших театрах! Ментарочи, откозыряв, убежал.
Генрих снова опустился на скамью. Он видел, как Ментарочи расставляет людей на плотине, заводит их в бункера. Большинство в форме чернорубашечников. Их Ментарочи ставит на внешние посты, остальных отправляет в окопы и бункера.
— Ну вот, кажется, и всё! Теперь будем ждать высокого гостя! Сколько осталось?
— Двадцать семь минут! — отвечает Генрих, посмотрев на часы.
Слова его заглушает взрыв огромной силы. Замок, высившийся на скале, в противоположном конце долины, словно подскочил и медленно начал оседать.
— Генерал спешит! — встревоженно говорит Генрих.
— А всё-таки жаль замок, хотя он и не наш! Жаль! — вырывается с искренним сожалением у Ментарочи. В это время раздаётся громкий свист.
— Едут! — восклицает Ментарочи и громко, весело кричит:— Приготовиться! Все замирают. Генрих делает шаг вперёд.
По дороге к плотине мчатся две машины. Впереди «оппель капитан», позади «хорх».
— Генерал едет вторым! — бросает Генрих. — В его присутствии не забывайте, что вы лишь солдаты.
— Яволь! — широко улыбается Ментарочи. Машины подъезжают к плотине и останавливаются.
— Все хорошо! — не совсем по форме рапортует Генрих. Бертгольд молча кивает головой. Из передней машины выходит эсэсовец. Шофёры остаются на местах.
— И это вся ваша охрана, герр генерал? — удивляется Генрих.
— Одного я отправил к Лемке с приказом, а третий с тобой. Кстати, где он?
— Я приказал ему охранять вход в туннель. Советовал бы и вам послать своего, я не очень доверяю этим чернорубашечникам.
— Ты прав! В последнюю минуту могут предать! — Бертгольд поворачивается и отдаёт соответствующее распоряжение эсэсовцу и шофёру сопровождающей машины. Шофёр личной машины генерала остаётся на месте.
— Пройдёмся немного! Я условился с Лемке, чтобы он выводил войска из долины ровно в двадцать часов тридцать минут. В нашем распоряжении ещё пятнадцать минут, а с плотины открывается чудесная панорама.
Бертгольд и Генрих медленно идут к плотине. Отойдя несколько шагов, останавливаются.
Бертгольд, облокотившись на перила, рассматривает долину, которую собирается затопить.
— А знаешь, Генрих, мне сейчас вспомнился Нерон. В галерее Германа Геринга я видел картину: Нерон любуется пожаром в Риме. Отличная картина! Особенно хорошо лицо Нерона, оно дышит восторгом, даже наслаждением.
— Скажите, герр генерал, вам не жаль те тысячи людей, которых через несколько минут потопят по вашему приказанию?
— Жаль? Что за глупости!
— А у каждого из них, как и у вас, возможно, есть жена, дети… мать.
— Прекрати этот разговор! Ты видел, как я поступил со Штенгелем? Ещё одно слово, и…
Бертгольд кладёт правую руку на кобуру. Но в этот момент железные пальцы Ментарочи сжимают его кисть.
— Ну зачем волноваться? Разве нельзя поговорить спокойно!
Рванувшись, Бертгольд заносит левую руку, чтобы оттолкнуть этого дерзкого солдата, выросшего словно из-под земли, но тот сжимает и вторую руку.
— Что это значит? На помощь! На помощь! — кричит Бертгольд, вырываясь.
— Ну, зачем кричать? Ваша охрана, синьор, уже на том свете и, должно быть, ждёт вас там.
— Генрих, может, ты скажешь, что это значит? Генрих вплотную подходит к Бертгольду и шепчет ему что-то на ухо.
— А-а-а! — Кажется, что над плотиной прокатился волчий вой. Поняв, что его многие годы водили за нос, Бертгольд забывает об опасности и страхе; — он теперь действительно напоминает ощерившегося волка. Генрих поворачивается и медленно идёт вдоль плотины.
Секунду Бертгольд провожает его бессмысленным взглядом. Мысль о потере миллионов, на которые он собирался спокойно дожить свою грешную жизнь, словно парализует его. Но вдруг до его сознания доходит, что дело идёт уже не о деньгах, а его собственной жизни.
— А-а-а, — ещё раз исступлённо кричит Бертгольд и, рванувшись с нечеловеческой силой, выскальзывает из рук Ментарочи.
— Берегись! — предостерегающе кричит итальянец. Генрих оглядывается.
Прямо на него бежит озверевший Бертгольд, на ходу вынимая пистолет. Генрих поднимает свой, но в этот момент раздаётся выстрел.
Бертгольд по инерции делает два-три шага и падает, ударившись лицом о барьер плотины. Пуля гарибальдийца угодила ему в затылок.
— Куда вы теперь? — спрашивает Ментарочи, — когда Генрих уже сидит в машине.
— Домой! — широко улыбается Генрих. — Счастливо! Значит, вы без меня справитесь с отрядом Лемке и спасёте восставших на заводе?
— Вы не успеете доехать до гор, как они уже будут распевать с нами песни! Поезжайте спокойно, и спасибо вам за все!
Ментарочи и Генрих крепко пожимают друг другу руки, и машина, набирая скорость, мчится в сторону, противоположную Кастель ла Фонте.
Второго мая тысяча девятьсот сорок пятого года на кладбище в Сен-Реми вошёл молодой человек в светло-сером костюме, с траурной повязкой на рукаве и с букетом роз в руках.
Кладбищенский сторож, мастеривший возле своего домика игрушку для внука, с любопытством проводил его взглядом. Он знал в лицо всех жителей Сен-Реми, а этого молодого человека видел впервые. Время от времени, отрываясь от работы, он поглядывал в сторону двух могил, окружённых одной оградой, к которым направился незнакомец. Он сидел на маленькой скамеечке совсем неподвижно, лишь изредка наклонялся и заботливо поправлял цветы на ближайшем к нему могильном холмике.
— Горе! Всем горе, и молодым, и старым, оставила после себя война! — грустно пробормотал старик и в сердцах принялся долбить дерево.
Приход нового посетителя опять оторвал сторожа от работы. Это тоже был юноша, но сторож, очевидно, хорошо знал его. Поздоровавшись, он тут же доверительно сообщил:
— Возле ваших могил кто-то сидит. Не местный, я вижу его впервые.
Юноша быстро направился к той же ограде, где сидел незнакомец. Ещё издали он увидел тёмно-русые волосы, которые словно расчёсывал ветер, и немного склонённую вперёд фигуру.
— Простите, мсье, — начал юноша и вдруг умолк. — Ой, это вы?!
— Бонжур, — тихо произнёс Генрих, пожимая руку брата Моники. Он видел его второй раз в жизни, но эти глаза, глаза Моники, были такими знакомыми, такими родными, что Генриху не надо было спрашивать, с кем он разговаривает.
— Мама умерла совсем недавно… Она так часто вспоминала вас…
— Не надо говорить об этом, Жан! — Генрих поднялся. На его глазах дрожали слезы. — Передайте привет всем знакомым, и особенно — Франсуа.
— Спасибо, он тоже вас помнит.
— А как чувствует себя Людвина Декок? Жан нахмурился.
— Её убили, — коротко ответил он и отвернулся.
— Анрэ Ренар, надеюсь, жив? Вы с ним встречаетесь?
— Он недавно был здесь, но сейчас в Париже.
— Когда будете писать, обязательно передайте от меня самые искренние пожелания.
— Он очень обрадуется, когда узнает, что я видел вас, и будет огорчён, что это произошло не с ним…
Наступила неловкая пауза. У обоих на губах было одно имя, но они боялись произнести его, взволнованные упоминаниями и встречей.
— Прощайте, Жан! — не выдержал напряжения Генрих. Он чувствовал, что к горлу подкатывает тугой комок. Берегите её могилу. Это тот клочок земли, к которому всегда будут стремиться мои мысли. Генрих наклонил голову и быстро пошёл к выходу.
Генрих опустился на скамью возле бункера и оглядел все вокруг. Нигде никого не видно. Где же люди Ментарочи?
Гольдринг посмотрел на часы. Как медленно движется время! Неужели через час всё будет кончено?
— Герр гауптман, взводы выстроены по вашему приказанию!
Генрих сделал несколько шагов и подошёл к шеренге солдат. Они стояли насторожённые, взволнованные этой необычной командой — покинуть посты и выстроиться.
— Солдаты! — голос Генриха звенел в тишине, изредка прерываемой одиночными выстрелами, доносящимися со стороны завода. — Слушать мою команду! Два шага вперёд, шагом марш! Шеренга дрогнула и, сделав два шага, остановилась.
— Положить оружие! Всем! Офицерам тоже… Так! Два шага назад, шагом марш! Удивлённые солдаты выполнили и этот приказ.
— Солдаты! Вы честно служили отчизне и нашему фюреру. От имени командования объявляю вам благодарность. Но война кончилась! Наши армии капитулировали. Вы свободны!
Последние слова Генрих произнёс с воодушевлением он видел, как люди Ментарочи бегут по плотине, занимают бункера.
— Командование поручило нам передать охрану плотины в руки восставшего итальянского народа. Вам всем я гарантирую жизнь. Сейчас вы отправитесь в казармы, а завтра домой… Прозвучал одинокий выстрел. Командир чернорубашечников упал перед строем, пустив себе пулю в висок.
— А теперь слушай меня! — как всегда, весело крикнул Ментарочи. — В казарму шагом марш! А если кто хочет пустить пулю в лоб, не советую! Мир лучше войны!
— Направо! Шагом марш! Чернорубашечники в сопровождении партизан послушно направились в казармы.
— А большая охрана у этого генерала? — спросил Ментарочи, спокойно прикуривая сигаретку, предложенную Генрихом.
— Нет, сапёры уехали в Пармо. Осталось несколько эсэсовцев, человек пять или немногим больше.
— Ну, это для нас пустяки!
— Но — чтобы всё произошло, как условились!
— Всё будет, как в лучших театрах! Ментарочи, откозыряв, убежал.
Генрих снова опустился на скамью. Он видел, как Ментарочи расставляет людей на плотине, заводит их в бункера. Большинство в форме чернорубашечников. Их Ментарочи ставит на внешние посты, остальных отправляет в окопы и бункера.
— Ну вот, кажется, и всё! Теперь будем ждать высокого гостя! Сколько осталось?
— Двадцать семь минут! — отвечает Генрих, посмотрев на часы.
Слова его заглушает взрыв огромной силы. Замок, высившийся на скале, в противоположном конце долины, словно подскочил и медленно начал оседать.
— Генерал спешит! — встревоженно говорит Генрих.
— А всё-таки жаль замок, хотя он и не наш! Жаль! — вырывается с искренним сожалением у Ментарочи. В это время раздаётся громкий свист.
— Едут! — восклицает Ментарочи и громко, весело кричит:— Приготовиться! Все замирают. Генрих делает шаг вперёд.
По дороге к плотине мчатся две машины. Впереди «оппель капитан», позади «хорх».
— Генерал едет вторым! — бросает Генрих. — В его присутствии не забывайте, что вы лишь солдаты.
— Яволь! — широко улыбается Ментарочи. Машины подъезжают к плотине и останавливаются.
— Все хорошо! — не совсем по форме рапортует Генрих. Бертгольд молча кивает головой. Из передней машины выходит эсэсовец. Шофёры остаются на местах.
— И это вся ваша охрана, герр генерал? — удивляется Генрих.
— Одного я отправил к Лемке с приказом, а третий с тобой. Кстати, где он?
— Я приказал ему охранять вход в туннель. Советовал бы и вам послать своего, я не очень доверяю этим чернорубашечникам.
— Ты прав! В последнюю минуту могут предать! — Бертгольд поворачивается и отдаёт соответствующее распоряжение эсэсовцу и шофёру сопровождающей машины. Шофёр личной машины генерала остаётся на месте.
— Пройдёмся немного! Я условился с Лемке, чтобы он выводил войска из долины ровно в двадцать часов тридцать минут. В нашем распоряжении ещё пятнадцать минут, а с плотины открывается чудесная панорама.
Бертгольд и Генрих медленно идут к плотине. Отойдя несколько шагов, останавливаются.
Бертгольд, облокотившись на перила, рассматривает долину, которую собирается затопить.
— А знаешь, Генрих, мне сейчас вспомнился Нерон. В галерее Германа Геринга я видел картину: Нерон любуется пожаром в Риме. Отличная картина! Особенно хорошо лицо Нерона, оно дышит восторгом, даже наслаждением.
— Скажите, герр генерал, вам не жаль те тысячи людей, которых через несколько минут потопят по вашему приказанию?
— Жаль? Что за глупости!
— А у каждого из них, как и у вас, возможно, есть жена, дети… мать.
— Прекрати этот разговор! Ты видел, как я поступил со Штенгелем? Ещё одно слово, и…
Бертгольд кладёт правую руку на кобуру. Но в этот момент железные пальцы Ментарочи сжимают его кисть.
— Ну зачем волноваться? Разве нельзя поговорить спокойно!
Рванувшись, Бертгольд заносит левую руку, чтобы оттолкнуть этого дерзкого солдата, выросшего словно из-под земли, но тот сжимает и вторую руку.
— Что это значит? На помощь! На помощь! — кричит Бертгольд, вырываясь.
— Ну, зачем кричать? Ваша охрана, синьор, уже на том свете и, должно быть, ждёт вас там.
— Генрих, может, ты скажешь, что это значит? Генрих вплотную подходит к Бертгольду и шепчет ему что-то на ухо.
— А-а-а! — Кажется, что над плотиной прокатился волчий вой. Поняв, что его многие годы водили за нос, Бертгольд забывает об опасности и страхе; — он теперь действительно напоминает ощерившегося волка. Генрих поворачивается и медленно идёт вдоль плотины.
Секунду Бертгольд провожает его бессмысленным взглядом. Мысль о потере миллионов, на которые он собирался спокойно дожить свою грешную жизнь, словно парализует его. Но вдруг до его сознания доходит, что дело идёт уже не о деньгах, а его собственной жизни.
— А-а-а, — ещё раз исступлённо кричит Бертгольд и, рванувшись с нечеловеческой силой, выскальзывает из рук Ментарочи.
— Берегись! — предостерегающе кричит итальянец. Генрих оглядывается.
Прямо на него бежит озверевший Бертгольд, на ходу вынимая пистолет. Генрих поднимает свой, но в этот момент раздаётся выстрел.
Бертгольд по инерции делает два-три шага и падает, ударившись лицом о барьер плотины. Пуля гарибальдийца угодила ему в затылок.
— Куда вы теперь? — спрашивает Ментарочи, — когда Генрих уже сидит в машине.
— Домой! — широко улыбается Генрих. — Счастливо! Значит, вы без меня справитесь с отрядом Лемке и спасёте восставших на заводе?
— Вы не успеете доехать до гор, как они уже будут распевать с нами песни! Поезжайте спокойно, и спасибо вам за все!
Ментарочи и Генрих крепко пожимают друг другу руки, и машина, набирая скорость, мчится в сторону, противоположную Кастель ла Фонте.
Второго мая тысяча девятьсот сорок пятого года на кладбище в Сен-Реми вошёл молодой человек в светло-сером костюме, с траурной повязкой на рукаве и с букетом роз в руках.
Кладбищенский сторож, мастеривший возле своего домика игрушку для внука, с любопытством проводил его взглядом. Он знал в лицо всех жителей Сен-Реми, а этого молодого человека видел впервые. Время от времени, отрываясь от работы, он поглядывал в сторону двух могил, окружённых одной оградой, к которым направился незнакомец. Он сидел на маленькой скамеечке совсем неподвижно, лишь изредка наклонялся и заботливо поправлял цветы на ближайшем к нему могильном холмике.
— Горе! Всем горе, и молодым, и старым, оставила после себя война! — грустно пробормотал старик и в сердцах принялся долбить дерево.
Приход нового посетителя опять оторвал сторожа от работы. Это тоже был юноша, но сторож, очевидно, хорошо знал его. Поздоровавшись, он тут же доверительно сообщил:
— Возле ваших могил кто-то сидит. Не местный, я вижу его впервые.
Юноша быстро направился к той же ограде, где сидел незнакомец. Ещё издали он увидел тёмно-русые волосы, которые словно расчёсывал ветер, и немного склонённую вперёд фигуру.
— Простите, мсье, — начал юноша и вдруг умолк. — Ой, это вы?!
— Бонжур, — тихо произнёс Генрих, пожимая руку брата Моники. Он видел его второй раз в жизни, но эти глаза, глаза Моники, были такими знакомыми, такими родными, что Генриху не надо было спрашивать, с кем он разговаривает.
— Мама умерла совсем недавно… Она так часто вспоминала вас…
— Не надо говорить об этом, Жан! — Генрих поднялся. На его глазах дрожали слезы. — Передайте привет всем знакомым, и особенно — Франсуа.
— Спасибо, он тоже вас помнит.
— А как чувствует себя Людвина Декок? Жан нахмурился.
— Её убили, — коротко ответил он и отвернулся.
— Анрэ Ренар, надеюсь, жив? Вы с ним встречаетесь?
— Он недавно был здесь, но сейчас в Париже.
— Когда будете писать, обязательно передайте от меня самые искренние пожелания.
— Он очень обрадуется, когда узнает, что я видел вас, и будет огорчён, что это произошло не с ним…
Наступила неловкая пауза. У обоих на губах было одно имя, но они боялись произнести его, взволнованные упоминаниями и встречей.
— Прощайте, Жан! — не выдержал напряжения Генрих. Он чувствовал, что к горлу подкатывает тугой комок. Берегите её могилу. Это тот клочок земли, к которому всегда будут стремиться мои мысли. Генрих наклонил голову и быстро пошёл к выходу.
ЭПИЛОГ
Какая же чудесная была весна!
Она пьянила, как вино, она возбуждала, как радость, она роднила людей, как роднит счастье.
Четыре года люди боялись неба, с которого со свистом и воем низвергалась смерть. Четыре года люди с болью разворачивали газеты, ведь даже победы приносили новые утраты. Тревожно открывали наглухо занавешенные на ночь окна. Со страхом разворачивали треугольнички фронтовых конвертов. Осторожно спрашивали друг друга об общих знакомых и друзьях. Ибо всюду, везде можно было услышать страшное и неумолимое слово: смерть.
И вот впервые за эти долгие годы люди убедились, что небо снова на диво чистое, что по нему уже не плывут уродливые, украшенные крестами корабли смерти. А пьянящий майский воздух, врывающийся в широко распахнутые окна, не приносит с собой смрада пожарищ. И люди, дышали полной грудью, упиваясь воздухом, который словно вобрал в себя и сияние солнца, и жизнерадостность весны, и счастье бытия.
На улицах здоровались совсем незнакомые люди. А если случайно встречались двое друзей и бросались друг другу в объятия со словом «жив!»— прохожие останавливались, чтобы нарадоваться вместе с ними.
И у всех если не на губах, то в сердце, во всём существе жило одно, такое прекрасное и одинаково радостное для всех слово — МИР!
О, теперь люди стали ценить его! Теперь де было слова дороже, чем это. Ибо все знали: война — это смерть, мир — это жизнь!
Молодой офицер в форме капитана Советской Армии, шедший по московским улицам, ничем не отличался от молодых офицеров, попадавшихся ему навстречу. Так же счастливо и возбуждённо сияли его глаза, так же охотно складывались в улыбку губы. Может быть, только чересчур восторженно осматривал он все вокруг и особенно пристально вглядывался в лица встречных, словно в каждом прохожем хотел узнать знакомого.
Возле одного из домов капитан остановился и несколько раз перечитал табличку, прибитую у входа. Одёрнув и без того хорошо пригнанный мундир, капитан вошёл в дом и по лестнице поднялся на третий этаж. Вот и знакомая, обитая дерматином дверь. Капитан тихонько постучал.
Услышав неразборчивый возглас, офицер заколебался. Что это — разрешение войти или просьба подождать? Но он был не в силах больше сдерживать себя и наобум открыл дверь.
Ослепительный солнечный свет, заливающий просторный кабинет, бьёт прямо в глаза, и капитан не сразу может разглядеть, кто сидит за столом. Он скорее догадывается, чем узнает: да, это тот, к кому он шёл.
— Разрешите доложить: капитан Гончаренко, выполнив задание, прибыл в ваше распоряжение.
Полковник Титов выходит из-за стола и, игнорируя положенную по уставу форму приветствия, трижды целует офицера, целует, как отец сына после долгой разлуки.
— Ну, садись, садись, барон фон Гольдринг! — смеётся он, разглядывая подтянутую фигуру капитана. — Так, говоришь, прибыл… Вижу, вижу. Жив, здоров! Молодец! Хвалю! Они сидят друг против друга и широко улыбаются.
— Признаться, боялся за тебя, не надеялся на счастливый конец! А что, думаю, если напутал нарочно в мелких деталях? Мол, в основном сознался, а детали — дело десятое, случаются ведь провалы памяти… Да и вывез его отец совсем мальчишкой…
— А как, кстати, сейчас чувствует себя мой тёзка?
— Он из другого теста, чем его отец, Зигфрид. Возможно, сказалось влияние среды. Что ни говори, а он ребёнком попал в совершенно иное окружение. Припёртый к стене, Гольдринг быстро во всём сознался, ведь ты сам с ним беседовал, знаешь… За правдивые показания суд смягчил его участь… Ну, все это сейчас не суть важно! Главное, что ты вернулся жив и невредим!.. Отца предупредил о приезде?
— Нет! Я боялся даже писать. А что если вдруг… Ведь четыре года прошло!
— Здоров и бодр! Я узнавал о старике, работает там же, на железной дороге стрелочником.
— Сегодня же, если разрешите, выеду к нему.
— Придётся разрешить! Только ты не забудь попросить прощения и от моего имени. Объясни отцу, что и как. Да он старик толковый, поймёт!.. Ну, а что ты собираешься делать дальше, Григорий Павлович?
— Я ушёл в армию из института иностранных языков. Мне бы хотелось вернуть свой студенческий билет.
— Студенческий билет, говоришь? Что ж, правильно решил. Учись! Нас с тобой заставили стать людьми войны. А теперь мы будем людьми мира
Она пьянила, как вино, она возбуждала, как радость, она роднила людей, как роднит счастье.
Четыре года люди боялись неба, с которого со свистом и воем низвергалась смерть. Четыре года люди с болью разворачивали газеты, ведь даже победы приносили новые утраты. Тревожно открывали наглухо занавешенные на ночь окна. Со страхом разворачивали треугольнички фронтовых конвертов. Осторожно спрашивали друг друга об общих знакомых и друзьях. Ибо всюду, везде можно было услышать страшное и неумолимое слово: смерть.
И вот впервые за эти долгие годы люди убедились, что небо снова на диво чистое, что по нему уже не плывут уродливые, украшенные крестами корабли смерти. А пьянящий майский воздух, врывающийся в широко распахнутые окна, не приносит с собой смрада пожарищ. И люди, дышали полной грудью, упиваясь воздухом, который словно вобрал в себя и сияние солнца, и жизнерадостность весны, и счастье бытия.
На улицах здоровались совсем незнакомые люди. А если случайно встречались двое друзей и бросались друг другу в объятия со словом «жив!»— прохожие останавливались, чтобы нарадоваться вместе с ними.
И у всех если не на губах, то в сердце, во всём существе жило одно, такое прекрасное и одинаково радостное для всех слово — МИР!
О, теперь люди стали ценить его! Теперь де было слова дороже, чем это. Ибо все знали: война — это смерть, мир — это жизнь!
Молодой офицер в форме капитана Советской Армии, шедший по московским улицам, ничем не отличался от молодых офицеров, попадавшихся ему навстречу. Так же счастливо и возбуждённо сияли его глаза, так же охотно складывались в улыбку губы. Может быть, только чересчур восторженно осматривал он все вокруг и особенно пристально вглядывался в лица встречных, словно в каждом прохожем хотел узнать знакомого.
Возле одного из домов капитан остановился и несколько раз перечитал табличку, прибитую у входа. Одёрнув и без того хорошо пригнанный мундир, капитан вошёл в дом и по лестнице поднялся на третий этаж. Вот и знакомая, обитая дерматином дверь. Капитан тихонько постучал.
Услышав неразборчивый возглас, офицер заколебался. Что это — разрешение войти или просьба подождать? Но он был не в силах больше сдерживать себя и наобум открыл дверь.
Ослепительный солнечный свет, заливающий просторный кабинет, бьёт прямо в глаза, и капитан не сразу может разглядеть, кто сидит за столом. Он скорее догадывается, чем узнает: да, это тот, к кому он шёл.
— Разрешите доложить: капитан Гончаренко, выполнив задание, прибыл в ваше распоряжение.
Полковник Титов выходит из-за стола и, игнорируя положенную по уставу форму приветствия, трижды целует офицера, целует, как отец сына после долгой разлуки.
— Ну, садись, садись, барон фон Гольдринг! — смеётся он, разглядывая подтянутую фигуру капитана. — Так, говоришь, прибыл… Вижу, вижу. Жив, здоров! Молодец! Хвалю! Они сидят друг против друга и широко улыбаются.
— Признаться, боялся за тебя, не надеялся на счастливый конец! А что, думаю, если напутал нарочно в мелких деталях? Мол, в основном сознался, а детали — дело десятое, случаются ведь провалы памяти… Да и вывез его отец совсем мальчишкой…
— А как, кстати, сейчас чувствует себя мой тёзка?
— Он из другого теста, чем его отец, Зигфрид. Возможно, сказалось влияние среды. Что ни говори, а он ребёнком попал в совершенно иное окружение. Припёртый к стене, Гольдринг быстро во всём сознался, ведь ты сам с ним беседовал, знаешь… За правдивые показания суд смягчил его участь… Ну, все это сейчас не суть важно! Главное, что ты вернулся жив и невредим!.. Отца предупредил о приезде?
— Нет! Я боялся даже писать. А что если вдруг… Ведь четыре года прошло!
— Здоров и бодр! Я узнавал о старике, работает там же, на железной дороге стрелочником.
— Сегодня же, если разрешите, выеду к нему.
— Придётся разрешить! Только ты не забудь попросить прощения и от моего имени. Объясни отцу, что и как. Да он старик толковый, поймёт!.. Ну, а что ты собираешься делать дальше, Григорий Павлович?
— Я ушёл в армию из института иностранных языков. Мне бы хотелось вернуть свой студенческий билет.
— Студенческий билет, говоришь? Что ж, правильно решил. Учись! Нас с тобой заставили стать людьми войны. А теперь мы будем людьми мира