Страница:
— Привет моей маленькой учительнице! — Генрих радостно вскочил с места и пожал обеими руками узкую ладонь девушки. — Ну, рассказывайте, как это вы тут праздновали траур?
— Что праздновали? — удивилась Моника. Генрих пересказал свой разговор с мадам Тарваль. Девушка рассмеялась.
— Это мама ошиблась!
— Я уверен, что ошиблась! Ведь вы три дня носили траур, молились богу и ни разочка не улыбнулись. Правда?
— А я уверена, что ваше сердце разрывалось от горя и тоски.
— Оно действительно разрывалось, только по совершенно иным причинам. Эти три дня я не забуду до самой смерти.
— У вас были неприятности? — взволновалась девушка. Появление мадам Тарваль, которая принесла ужин, прервало разговор.
— Да, чуть не забыла! Сегодня несколько раз звонил мсье Лютц, спрашивал, не вернулись ли вы? — сказала она, накрывая на стол.
— Он, кажется, болен, — прибавила Моника. Генрих поспешил к телефону.
— Привет, Карл, это я, Генрих… Что? Обязательно приеду, только поужинаю, а то я очень голоден.
Мадам Тарваль вышла, чтобы приготовить Генриху кофе, и Моника попробовала вернуться к прерванному разговору.
— Так что же с вами случилось, Генрих, в эти дни?
— Это очень длинная и серьёзная история, чтобы рассказывать её между двумя глотками вина. Лучше расскажите о себе.
— А почему вы думаете, что мой рассказ можно уместить между двумя глотками вина? Возможно, и со мной произошло нечто очень важное и серьёзное!
— Тогда я не уйду, пока вы мне не скажете, что именно!
— О, в таком случае вам придётся сидеть очень долго, — рассмеялась девушка — Может быть, всю жизнь…
— Это означает, Моника, что вы не верите мне?
— Это значит, что я не доверяю ещё самой себе.
— И долго это будет продолжаться?
— Пока я не буду убеждена, что вы не скрываете от меня своих тайн, Генрих.
— Это намёк на Мюнхен?
— На Мюнхен на Бонвиль, на Сен-Реми…
— Вас мучит женское любопытство?
— Нет, меня мучит…— девушка вскочила с места. Спокойной ночи, Генрих! — крикнула она и исчезла за дверью. Быстро поужинав, Генрих, несмотря на поздний час, пошёл к Лютцу.
Гауптман полулежал в кровати, подложив под голову несколько подушек. Рядом, на небольшом столике, стояла тарелка с нехитрой закуской, пепельница и бутылка грапа. Пустые бутылки валялись под столом и под кроватью.
— Что с тобой, Карл? Ты заболел? И почему не прибрано в комнате? Денщик!
— Я слушаю, герр обер-лейтенант! — денщик стоял на пороге, вытянувшись, хотя по пятнам на лице можно было догадаться, что и он испробовал крепость грапа.
— Немедленно убрать! Живо!
Денщик начал собирать бутылки, валявшиеся на полу. Одна из них оказалась полной, и Лютц, наклонившись, взял её и спрятал под подушку.
— А это зачем, Карл?
— Пить буду! Сегодня, завтра, послезавтра! Каждый день!
— Что с тобой? — взволновался Генрих. Он знал, что Лютц никогда не пил в одиночестве, да ещё так много. Тревогу вызывал и нездоровый вид Карла, его чересчур блестящие глаза. — Ты болен?
— Болен? Нет, я здоровее, чем когда-либо. И именно потому, что я выздоровел, я не могу оставаться трезвым! Лютц схватил со стола недопитую бутылку и приложил её к губам. Генрих отобрал бутылку, поставил её на столик.
— Ну, Карл? Лютц молча приподнялся.
— Скажи, пожалуйста, если бы к тебе в комнату ворвался, допустим, Миллер? Пьяный и нахальный. Улёгся бы в сапогах на твою кровать, а тебе предложил или убираться из номера, или спать на полу. Чтобы ты сделал?
— Вышвырнул его прочь, спустил с лестницы!
— А чего же мы, чёрт подери, требуем от французов? зло выкрикнул гауптман и, сжав кулак, резким движением откинул руку. Недопитая бутылка, стоявшая на столике, отлетела в угол комнаты и со звоном разлетелась вдребезги. Перепуганный денщик заглянул в дверь.
— Уберите и ступайте домой, вы нам сегодня не нужны, — приказал Генрих. Ему не хотелось, чтобы то, что говорил болезненно возбуждённый гауптман, слышал кто-либо посторонний.
— Карл, тебе надо успокоиться, ты болен!
— А я тебе докажу, что я абсолютно здоров! Хочешь, докажу? Ну, говори, хочешь?
— Я слушаю!
— Тебе не приходилось бывать в герцогстве Люксембургском?
— Как-то был, проездом.
— Верно, оно совсем крошечное? Ведь так?
— Ну?
— Так вот, я подсчитал: если все население всего земного шара собрать вместе и выстроить колоннами, то оно уместится на половине территории герцогства Люксембургского, а вторая половина останется свободной. Слышишь, все население земного шара! Ты представляешь, как мало людей на этом, богом проклятом, свете? Всех их можно собрать на половине территории Люксембурга, и земной шар будет пуст! Вое богатства, все моря, поля, подземные сокровища — все к услугам этой горсточки людей, собранных на маленьком клочке земли.
Лютц схватил карту земного шара, которая лежала у него на кровати, и поднёс к глазам Генриха.
— Видишь? Вот здесь может разместиться все человечество! А это все к услугам людей. Весь мир! Какая прекрасная жизнь могла быть на нашей планете!
Генрих прошёл в другую комнату, где стоял умывальник, смочил полотенце и положил его Лютцу на лоб. Он силой заставил Карла лечь.
— Да я не болен, пойми!
Не слушая протестов, Генрих вынул из кармана порошок и протянул его Карлу.
— Что это?
— Снотворное.
— Дай мне лучше чего-нибудь такого, чтобы я заснул навсегда. Ведь страшно собственной рукой послать себе пулю в лоб!
— Ты что, сошёл с ума?
— А ты не лишился бы рассудка, если б при тебе Миллер сбросил пятерых мужчин… с обрыва… а беременной женщине послал две пули в живот?.. Понимаешь, беременной женщине! О, я не могу, не могу… Я не могу это забыть! — выкрикивал Лютц в исступлении. Его трясло, слова прерывались рыданиями. Это была настоящая истерика.
Генрих знал, что в таких случаях надо молчать и ни о чём не спрашивать. Он заставил Лютца принять порошок, укрыл его одеялом до самого подбородка, дал выпить грапа, чтобы больной поскорее согрелся.
— Лежи и постарайся уснуть.
— Уснуть… я так хочу уснуть… я уже три ночи не могу спать! С того времени, как Миллер…
— Молчи! Слышишь, ни о чём не говори! Я все равно заткну уши и не стану слушать.
Возбуждение медленно спадало, и через полчаса снотворное подействовало. Лютц заснул.
Генрих не решился оставить его одного, хотя очень устал с дороги. Подложив под голову старую шинель Карла, он улёгся на диван, но заснул не сразу.
Ночь прошла спокойно, больной не просыпался. Утром пришёл денщик. Генрих, приказав не будить гауптмана, сколько бы он ни спал, ушёл в штаб.
Эверс встретил своего офицера по особым поручениям приветливо, но на сей раз был неразговорчив. На левом рукаве его мундира все ещё чернела траурная повязка, хотя официально объявленный траур уже кончился.
— За все прожитые мною шестьдесят пять лет, обер-лейтенант, это самые чёрные дни в истории военных побед Германии. Самой блестящей операцией девятнадцатого столетия был Седан! Величие нашей победы под Седаном померкло перед позорным поражением на берегах Волги!
— Я слышал от своего отца, что в генштабе сейчас разрабатывают планы новых операций, которые помогут не только выправить положение, а и… Генерал безнадёжно махнул рукой.
— Хочу верить, но… Впрочем, будущее покажет! А теперь, обер-лейтенант, идите, отдыхайте с дороги. Если будут поручения, я вызову вас.
После обеда Генрих снова зашёл к Лютцу, но тот, измученный трехдневной бессонницей, ещё не просыпался. Может быть, пойти к Миллеру и осторожно выведать у него, что именно так повлияло на Карла? Генрих позвонил начальнику штаба службы СС. Но к телефону подошёл Заугель. Он сообщил, что Миллер вчера уехал и, возможно, вернётся к вечеру. Пришлось остаться в номере.
Вечером Карл встретил Генриха смущённой улыбкой. Он уже совсем успокоился, но был ещё очень слаб. Очевидно, возбуждение последних дней истощило организм больного.
Теперь Лютц мог спокойно рассказать, что послужило причиной его болезни. Выяснилось, что Миллер, не предупредив в чём дело, повёз гауптмана на расстрел шести французов, среди которых была беременная женщина. Сцена эта так повлияла на Лютца, что, вернувшись домой, он слёг.
— Ты понимаешь, Генрих, мне после этого стыдно носить мундир офицера. А больше всего угнетает то, что я должен молчать, скрывать свои мысли. Скажи я что-нибудь, и тот же самый Миллер столкнёт меня с обрыва, как тех французов.
— Да, Миллер способен на это…
— Я дрался под Дюнкерком, меня никто не может упрекнуть в трусости. Но я хочу воевать, а не истязать беременных женщин. Зазвонил телефон, Генрих поднял трубку.
— Это Гольдринг и есть. Что? Сейчас буду!
— Верно, бог услышал твои молитвы. Карл, Миллера ранили маки, он просит меня и Заугеля приехать к нему.
— Оказывается, на свете ещё существует справедливость! А где он сейчас, дома?
— Нет, Заугель говорит, что в госпитале. Если рано вернусь, зайду к тебе и все расскажу.
По дороге в госпиталь Заугель рассказал Генриху, что Миллера привезли часа два назад и уже успели сделать операцию. Какое он получил ранение, Заугель не знал, но надеялся, что лёгкое, иначе раненого отправили бы в Шамбери, а не оставили здесь, в Сен-Реми, где был небольшой и неважно оборудованный госпиталь.
Миллеру отвели отдельную комнату на втором этаже. Врач проводил посетителей до самой двери и предупредил:
— После операции ему необходим покой! Очень прошу долго не задерживаться.
Это предупреждение было сделано скорее для проформы, раненый чувствовал себя неплохо, хотя побледнел и ослаб.
Он коротко рассказал Генриху и Заугелю, как всё произошло. Оказывается, вчера вечером большая группа маки атаковала егерскую роту, охранявшую один из наиболее крупных перевалов, разметала её и спустилась с гор. Миллер очутился на перевале случайно, не оставалось ничего другого, как тоже принять бой, во время, которого осколок партизанской гранаты попал ему в левую лопатку.
— Ещё полсантиметра, и осколок был бы у меня в лёгком! — с гордостью сообщил Миллер, теперь, когда всё закончилось благополучно, он действительно гордился, что ему довелось участвовать в бою, — медаль за ранение обеспечена, а это ещё одна заслуга перед фатерландом.
— Напрасно вы впутались в эту историю, Ганс, ведь все могло кончиться значительно хуже, — укоризненно заметил Генрих. — А куда девалась охрана перевала?
— Она разбежалась после первого же натиска. Моё счастье, что я успел вскочить в машину… Теперь от маки можно ждать всяких неожиданностей. То, что такая большая группа спустилась с гор, требует от нас особых предосторожностей. Конечно, командование дивизии сделает всё необходимое, но служба СС должна работать особенно чётко. Очень плохо, что я вынужден лежать, когда надо действовать. Я позвал вас, чтобы посоветоваться стоит ли просить кого-либо в помощь Заугелю на время моей болезни? О моём ранении нужно немедленно сообщить в Лион…
Генрих взглянул на помощника Миллера. Покрытые нежным румянцем щеки лейтенанта пошли красными пятнами, губы обиженно дрогнули.
— Простите, герр Заугель, и вы, Ганс, что я первым решил высказаться, — ведь я могу выступать лишь в роли советчика. Но мне кажется, Ганс, что ваш помощник полностью справится с обязанностями начальника, даже в такие тревожные дни. Да и вы будете прикованы к постели не так уж долго. Конечно, работы у Заугеля прибавится, но он всегда может рассчитывать на мою помощь в делах, не представляющих особой секретности.
— Я очень рад, Генрих, что наши мнения совпали. Появление нового человека лишь усложнит дело и отвлечёт Заугеля от основной работы — придётся вводить вновь прибывшего в курс дел, знакомить с обстановкой, а это вещь хлопотливая. А за ваше предложение помочь — очень благодарен! Признаться, я на это рассчитывал.
— Свидание окончено! — недовольно заметил врач, просовывая голову в полуоткрытую дверь.
— Одну минуточку, я только дам несколько распоряжений своему помощнику. Генрих поднялся.
— Тогда не буду вам мешать. Я подожду герра Заугеля в вестибюле или в машине.
«Конечно, хорошо бы послушать, — думал Генрих, спускаясь по лестнице, — но не следует показывать Заугелю, что меня хоть чуточку интересуют дела службы СС. Он умнее Миллера и не зависит так от меня, как тот. Пока что! Но мне надо найти уязвимое место этого „аристократа духа“… Он слишком много мнит о своей особе, это ясно! Его разговоры о сверхчеловеке, коим он себя, безусловно, считает… Своеобразная мания величия! У таких людей обычно очень развито честолюбие и болезненное самолюбие. На этих струнах и будем пока играть». Появление лейтенанта прервало размышления Гольдринга. Лицо Заугеля сияло.
— Я искренне благодарен вам, барон, за высокую оценку моих способностей! — сказал он, садясь в машину. Действительно, было бы очень неприятно тратить время на знакомство с временным начальством. С Миллером я уже свыкся, и хотя у него, как и у каждого из нас, есть некоторые недостатки, но мы с ним нашли общий язык.
— О Герр Заугель, я лишь высказал то, что думал и в чём твёрдо уверен. Не надо быть очень наблюдательным, чтобы понять, должность помощника Миллера — масштабы для вас слишком ничтожные. Вы знаете, мы с Гансом очень дружим, я ценю его отношение ко мне, сам искренне ему симпатизирую, но… Заугель бросил на собеседника вопросительный, нетерпеливый взгляд.
— Но, — продолжал Генрих после паузы, — надо быть откровенным: Миллер — это уже анахронизм, он живёт исключительно за счёт старых заслуг и заслоняет дорогу другим. Слово «другим» я употребляю не в том примитивном значении, которое ему обычно придают. Это не просто более молодые и даже более талантливые работники. Это совершенно новая порода людей, родившихся в эпоху высшего духовного подъёма Германии и поэтому воплотивших в себе все черты людей совершенно нового склада, завоевателей, господ, хозяев.
— Вы, барон, оказывается, тонкий психолог и очень интересный собеседник. Сейчас не поздно, и я был бы рад, если бы вы на часок заглянули ко мне. Мы бы продолжили этот разговор за чашкой крепкого кофе. К сожалению, не могу предложить вам ничего другого — мне сегодня ещё надо работать, и я должен быть в форме.
— Чашка крепкого кофе и разговор на философские темы — это такая редкость в Сен-Реми. Я с радостью принимаю ваше предложение. Соскучился и по первому и по второму! — рассмеялся Генрих.
В небольшой трехкомнатной квартирке Заугеля пахло духами, хорошими сигарами, настоящим мокко. Очевидно, комнаты редко проветривались — эти запахи были так устойчивы, что создавали своеобразную удушливую атмосферу, царящую обычно в будуарах кокоток. Да и всё остальное скорее напоминало будуар, чем комнату офицера, да ещё в военное время: мягкие ковры на стенах и на полу, кружевные занавески на окнах, бесконечное множество статуэток, вазочек, флакончиков. И единственной вещью, которая резко дисгармонировала со всем, был огромный портрет Ницше, вставленный в чёрную, простую, без всяких украшений раму. Заметив, что Генрих смотрит на портрет, Заугель патетически произнёс:
— Мой духовный отец! С этим портретом я не расстаюсь никогда! И с этими книгами тоже.
Заугель подошёл к этажерке и снял с верхней полки несколько книг в дорогих переплётах. «По ту сторону добра и зла», «Так говорил Заратустра», «Сумерки богов» Ницше, «Майн кампф» Гитлера.
Захотелось на свежий воздух, мутило от духоты, и Генрих уже подыскивал предлог, чтобы поскорее вырваться, но в это время денщик принёс кофе, лимоны, бутылочку ликёра.
Попивая чёрный кофе, Генрих и Заугель долго разговаривали на философские темы. Выяснилось, что лейтенант немного знаком с новыми философскими течениями. Он кое-что читал даже из старой немецкой философии. Этих куцых знаний было мало для того, чтобы мыслить логично, но хватало на то, чтобы обо всём говорить с апломбом невежды. И Заугель крушил Канта и Гегеля, высмеивал Маркса, снисходительно похлопывал по плечу Шопенгауэра и, захлёбываясь от восторга, расхваливал гений своего Ницше. Его он считал предвестником новой эры расы победителей, которые поднимутся над гранью, отделяющей добро от зла, и достигнут сияющих вершин, где царствует человек-бог. Генриху пришлось призвать на помощь всю свою выдержку, чтобы не расхохотаться, слушая этот бред, и поддерживать разговор. А Заугель был в восторге, что нашёл такого внимательного слушателя и, как он считал, единомышленника.
Постепенно от высоких материй разговор перешёл на темы более житейские, на обстановку, создавшуюся в связи с усилением активности маки.
Генрих ещё раз напомнил Заугелю, что согласен помогать ему во время болезни Миллера, если возникнет такая надобность.
— Я с радостью воспользуюсь вашими услугами, барон, я даже имею кое-что на примете. Но сначала я хотел вас предостеречь… если вы разрешите, конечно…
— О, пожалуйста!
— Вы ведёте себя неосторожно, барон, немного легкомысленно в выборе знакомых…
— Что вы хотите этим сказать?
— Припомните все свои симпатии и скажите — можете ли вы за всех поручиться?
— Понимаю, понимаю, милый Заугель, на что вы намекаете! Спасибо за деликатность, с которой вы подошли к этому интимному вопросу. Но, уверяю вас, в данном случае надо подходить с другой меркой. В моих отношениях с женщинами я придерживаюсь одного — красива эта женщина или нет! Ведь женщины, как и ваш сверхчеловек, стоят по ту сторону добра и зла!
— Вы так думаете? А если я скажу, что родной брат мадемуазель Моники французский террорист?
— Не может быть! Такая добропорядочная семья!
— Печально, что приходится вас разочаровывать, но это так. Вчера на следствии один пойманный маки сообщил мне эту интересную подробность из биографии мадемуазель. Не исключена возможность, что и она сама…
— Фи, как неприятно! Хорошо, что вы меня предупредили, теперь я перед вами в долгу! Надо будет присмотреться повнимательнее…
— Я уже давно установил за нею наблюдение — моё внимание привлекло, что она часто ездит на электростанцию, якобы к своему жениху. До сих пор я воспринимал это как нечто совершенно естественное. Но тот же маки, которого я допрашивал, работает именно на электростанции и уверяет, что встречи мадемуазель со слесарем Франсуа Флорентеном никак не напоминают встреч влюблённых.
— Я вообще впервые слышу, что у неё есть жених! Так вот чем объясняется её неприступность! Нет, это просто смешно, что моим соперником может быть какой-то слесарь! Барон и слесарь! Знаете что, Заугель, доставьте мне удовольствие, разрешите побеседовать с этим маки.
— Это очень легко сделать, но не сегодня: он согласился давать мне кое-какую информацию, и я отпустил его. Как только он появится — специально вызывать его мне не хочется, чтобы не привлекать внимания, — я тотчас сообщу вам.
— Прикинуться такой скромницей! Никогда не думал, что женщина может так меня околпачить!
— А что, если мадемуазель использовала знакомство с вами, чтобы добывать сведения для маки?
— Тогда ей не очень повезло! У меня правило — с женщинами о делах и даже о серьёзных вещах не говорить.
— Ну, иногда случайно можно обмолвиться словечком…
— Вы правы, чёрт побери! Нет, только подумать: маки хотят использовать в своих целях сына генерал-майора Бертгольда! Парадокс, настоящий парадокс!
— Я хочу предупредить вас, барон всё, что я сказал, пока наша с вами тайна. Даже герр Миллер не знает о моих подозрениях. Мы сами с вами проверим.
— Я помогу вам, герр Заугель.
— Это очень просто сделать: завтра я дам вам один документ, якобы секретного характера, вы оставите его у себя в номере и ушлёте денщика, чтобы мадемуазель не знала. Остальное я беру на себя Согласны?
— Считаю долгом чести помочь вам в этом деле. И надеюсь в скором времени отблагодарить за оказанную мне сегодня услугу. Вы открыли мне глаза на истинное положение вещей. Жених он ей или нет, все равно меня обманывали. А этого я никому не прощаю.
Идти к Лютцу было поздно, и, распрощавшись с Заугелем, Генрих поспешил в гостиницу. По дороге он старался не думать о тех неприятных вещах, про которые узнал. Надо было успокоиться, дать отдохнуть голове. И на улице она действительно прояснилась. Свежий воздух, словно прохладная купель, смывал с тела усталость, и Генрих почувствовал себя готовым к борьбе.
Да, бороться придётся, это очевидно. И поединок с Заугелем будет у него ожесточённый. Заугель ухватился за кончик ниточки, и рано или поздно она приведёт его к клубку. Если её не перервать сразу. Но как это сделать? Прежде всего уничтожить провокатора! Он может ускорить ход событий! Это особенно важно теперь, когда Заугель напал на верный след Франсуа — Моника, Моника — Франсуа. А от них к нему тоже ведёт ниточка, и не сегодня — завтра Заугель может нащупать её. Ведь о том, что на плато были отпущены два партизана, знают не только мадам Тарваль и старая крестьянка, а кое-кто из маки, возможно, и этот провокатор с электростанции. Если это так, Заугель ухватится за ниточку: Гольдринг — Моника — Франсуа. Итак, прежде всего надо покончить с провокатором!
В эту ночь Генрих долго не спал, а утром спустился завтракать значительно раньше обычного. Но Моника, как на грех, уже ушла из дому по каким-то хозяйственным делам. Генрих встретил её на улице возле самого штаба.
— Моника, я должен поговорить с вами об очень важном деле. Прошу быть сегодня дома и никуда не выходить. Я постараюсь быстро освободиться, но может случиться, что генерал меня задержит. Всё равно, ждите пока я приду. Долго разговаривать на улице нам неудобно по ряду причин, поэтому никаких объяснений дать вам сейчас не могу. Скажу лишь одно — за вами установлено наблюдение.
Генрих, смеясь, пожал девушке руку и скрылся в дверях штаба. Моника весело помахала ему вслед. Никому из прохожих, наблюдавших эту сцену, даже не пришло в голову, как тревожно бились в эту минуту сердца стройного весёлого офицера и красивой улыбающейся девушки.
— Вам телеграмма, герр обер-лейтенант, — доложил дежурный по штабу. «Сегодня в 16.20 буду в Шамбери. Встречайте. Бертина».
«Какого чёрта тебе тут надо?» — про себя выругался Генрих и, ещё раз прочитав телеграмму, сверил дату. Бертина телеграфировала сегодня утром в шесть. Генрих постучал в кабинет Эверса.
— Герр генерал, сегодня будут какие-либо поручения?
— Сегодня? Нет.
— Тогда разрешите обратиться к вам с просьбой.
— Буду рад её удовлетворить.
— Я только что получил телеграмму от племянницы Бертгольда. Она просит встретить её в четыре с минутами в Шамбери. Если вы разрешите… Генерал взглянул на часы.
— Вам, как всегда, везёт, обер-лейтенант, через тридцать минут помощник Миллера Заугель в сопровождении охраны выезжает на моей машине в Шамбери встречать пропагандиста от штаб-квартиры. Вы можете поехать с ними.
— Бесконечно вам благодарен, герр генерал!
Заугель очень обрадовался, узнав, что у него будет такой спутник, как Гольдринг, и пообещал ровно через полчаса ждать с машиной у гостиницы. Не поднимаясь к себе в номер, Генрих разыскал Монику.
— Обстоятельства складываются так, что я сейчас должен ехать. Со мной едет помощник Миллера Заугель, сказал он поспешно. — Вот против этого Заугеля я и хочу вас предостеречь. Он сказал мне, что на электростанция, куда вы часто ездите, работает его агент, которого вы все считаете маки, и что у этого агента возникло подозрение, касающееся вас и Франсуа Флорентена. По распоряжению Заугеля за вами установлено постоянное наблюдение. Очевидно, и за Франсуа Флорентеном тоже. Выводы сделаете сами. А теперь я выйду и подожду Заугеля у входа в гостиницу. Не надо, чтобы он видел нас вместе.
Услышав, что к дверям подъехала машина, Моника быстро скрылась в дверях буфетной, не успев промолвить ни слова. Только её благодарный взгляд успел поймать Генрих.
— Кого это вы встречаете с таким почётом? — спросил Генрих Заугеля, когда их «хорх» помчался по шоссе вслед за автомашиной с пятью автоматчиками.
— Пфайфера, самого Пфайфера, барон. Генрих пожал плечами, эта фамилия ничего ему не говорила.
— Как, вы не знаете Пфайфера? — удивился Заугель. Да ведь это же один из лучших ораторов Германии, один из ближайших помощников Геббельса. — Очевидно, у Заугеля были основания так говорить: в Шамбери им сообщили, что выступления Пфайфера проходят с огромным успехом. Он, как выяснилось, прибыл утром и успел сделать доклады офицерам гарнизона и двум подразделениям солдат. Тема всех выступлений была одна — что произошло под Сталинградом.
Разыскивая Пфайфера, Генрих и Заугель побывали на митинге и выслушали две речи современного Цицерона. Пфайфер, плотный человек с солидным брюшком, действительно был неплохим оратором. На тему «Сталинград» он выступал, очевидно, много раз. Докладчик сыпал цифрами, именами, названиями населённых пунктов, не заглядывая ни в тезисы, ни в блокнот, которым помахивал, держа его то в левой, то в правой руке. По Пфайферу выходило, что причиной поражения под Сталинградом была растянутость линии фронта, затруднения с транспортом. Когда сократится линия фронта, армия фюрера наберётся сил, всё пойдёт хорошо, и уже в этом, 1943, году она отомстит большевикам за погибших на берегах Волги.
Пфайфер был красноречив, говорил горячо. Голос его, сильный, хорошо натренированный, то снижался до шёпота, слышного даже в дальних рядах, то раскатисто звучал над толпой, словно грохот грома. Генрих наблюдал за лицами слушателей и должен был констатировать: ораторское искусство Пфайфера влияло на аудиторию: солдаты вместе с ним кричали «хох», когда того хотел оратор, и чуть не плакали там, где он, приглушив голос, трагически дрожавший в наиболее патетических местах, говорил о гибели армии Паулюса.
— Что праздновали? — удивилась Моника. Генрих пересказал свой разговор с мадам Тарваль. Девушка рассмеялась.
— Это мама ошиблась!
— Я уверен, что ошиблась! Ведь вы три дня носили траур, молились богу и ни разочка не улыбнулись. Правда?
— А я уверена, что ваше сердце разрывалось от горя и тоски.
— Оно действительно разрывалось, только по совершенно иным причинам. Эти три дня я не забуду до самой смерти.
— У вас были неприятности? — взволновалась девушка. Появление мадам Тарваль, которая принесла ужин, прервало разговор.
— Да, чуть не забыла! Сегодня несколько раз звонил мсье Лютц, спрашивал, не вернулись ли вы? — сказала она, накрывая на стол.
— Он, кажется, болен, — прибавила Моника. Генрих поспешил к телефону.
— Привет, Карл, это я, Генрих… Что? Обязательно приеду, только поужинаю, а то я очень голоден.
Мадам Тарваль вышла, чтобы приготовить Генриху кофе, и Моника попробовала вернуться к прерванному разговору.
— Так что же с вами случилось, Генрих, в эти дни?
— Это очень длинная и серьёзная история, чтобы рассказывать её между двумя глотками вина. Лучше расскажите о себе.
— А почему вы думаете, что мой рассказ можно уместить между двумя глотками вина? Возможно, и со мной произошло нечто очень важное и серьёзное!
— Тогда я не уйду, пока вы мне не скажете, что именно!
— О, в таком случае вам придётся сидеть очень долго, — рассмеялась девушка — Может быть, всю жизнь…
— Это означает, Моника, что вы не верите мне?
— Это значит, что я не доверяю ещё самой себе.
— И долго это будет продолжаться?
— Пока я не буду убеждена, что вы не скрываете от меня своих тайн, Генрих.
— Это намёк на Мюнхен?
— На Мюнхен на Бонвиль, на Сен-Реми…
— Вас мучит женское любопытство?
— Нет, меня мучит…— девушка вскочила с места. Спокойной ночи, Генрих! — крикнула она и исчезла за дверью. Быстро поужинав, Генрих, несмотря на поздний час, пошёл к Лютцу.
Гауптман полулежал в кровати, подложив под голову несколько подушек. Рядом, на небольшом столике, стояла тарелка с нехитрой закуской, пепельница и бутылка грапа. Пустые бутылки валялись под столом и под кроватью.
— Что с тобой, Карл? Ты заболел? И почему не прибрано в комнате? Денщик!
— Я слушаю, герр обер-лейтенант! — денщик стоял на пороге, вытянувшись, хотя по пятнам на лице можно было догадаться, что и он испробовал крепость грапа.
— Немедленно убрать! Живо!
Денщик начал собирать бутылки, валявшиеся на полу. Одна из них оказалась полной, и Лютц, наклонившись, взял её и спрятал под подушку.
— А это зачем, Карл?
— Пить буду! Сегодня, завтра, послезавтра! Каждый день!
— Что с тобой? — взволновался Генрих. Он знал, что Лютц никогда не пил в одиночестве, да ещё так много. Тревогу вызывал и нездоровый вид Карла, его чересчур блестящие глаза. — Ты болен?
— Болен? Нет, я здоровее, чем когда-либо. И именно потому, что я выздоровел, я не могу оставаться трезвым! Лютц схватил со стола недопитую бутылку и приложил её к губам. Генрих отобрал бутылку, поставил её на столик.
— Ну, Карл? Лютц молча приподнялся.
— Скажи, пожалуйста, если бы к тебе в комнату ворвался, допустим, Миллер? Пьяный и нахальный. Улёгся бы в сапогах на твою кровать, а тебе предложил или убираться из номера, или спать на полу. Чтобы ты сделал?
— Вышвырнул его прочь, спустил с лестницы!
— А чего же мы, чёрт подери, требуем от французов? зло выкрикнул гауптман и, сжав кулак, резким движением откинул руку. Недопитая бутылка, стоявшая на столике, отлетела в угол комнаты и со звоном разлетелась вдребезги. Перепуганный денщик заглянул в дверь.
— Уберите и ступайте домой, вы нам сегодня не нужны, — приказал Генрих. Ему не хотелось, чтобы то, что говорил болезненно возбуждённый гауптман, слышал кто-либо посторонний.
— Карл, тебе надо успокоиться, ты болен!
— А я тебе докажу, что я абсолютно здоров! Хочешь, докажу? Ну, говори, хочешь?
— Я слушаю!
— Тебе не приходилось бывать в герцогстве Люксембургском?
— Как-то был, проездом.
— Верно, оно совсем крошечное? Ведь так?
— Ну?
— Так вот, я подсчитал: если все население всего земного шара собрать вместе и выстроить колоннами, то оно уместится на половине территории герцогства Люксембургского, а вторая половина останется свободной. Слышишь, все население земного шара! Ты представляешь, как мало людей на этом, богом проклятом, свете? Всех их можно собрать на половине территории Люксембурга, и земной шар будет пуст! Вое богатства, все моря, поля, подземные сокровища — все к услугам этой горсточки людей, собранных на маленьком клочке земли.
Лютц схватил карту земного шара, которая лежала у него на кровати, и поднёс к глазам Генриха.
— Видишь? Вот здесь может разместиться все человечество! А это все к услугам людей. Весь мир! Какая прекрасная жизнь могла быть на нашей планете!
Генрих прошёл в другую комнату, где стоял умывальник, смочил полотенце и положил его Лютцу на лоб. Он силой заставил Карла лечь.
— Да я не болен, пойми!
Не слушая протестов, Генрих вынул из кармана порошок и протянул его Карлу.
— Что это?
— Снотворное.
— Дай мне лучше чего-нибудь такого, чтобы я заснул навсегда. Ведь страшно собственной рукой послать себе пулю в лоб!
— Ты что, сошёл с ума?
— А ты не лишился бы рассудка, если б при тебе Миллер сбросил пятерых мужчин… с обрыва… а беременной женщине послал две пули в живот?.. Понимаешь, беременной женщине! О, я не могу, не могу… Я не могу это забыть! — выкрикивал Лютц в исступлении. Его трясло, слова прерывались рыданиями. Это была настоящая истерика.
Генрих знал, что в таких случаях надо молчать и ни о чём не спрашивать. Он заставил Лютца принять порошок, укрыл его одеялом до самого подбородка, дал выпить грапа, чтобы больной поскорее согрелся.
— Лежи и постарайся уснуть.
— Уснуть… я так хочу уснуть… я уже три ночи не могу спать! С того времени, как Миллер…
— Молчи! Слышишь, ни о чём не говори! Я все равно заткну уши и не стану слушать.
Возбуждение медленно спадало, и через полчаса снотворное подействовало. Лютц заснул.
Генрих не решился оставить его одного, хотя очень устал с дороги. Подложив под голову старую шинель Карла, он улёгся на диван, но заснул не сразу.
Ночь прошла спокойно, больной не просыпался. Утром пришёл денщик. Генрих, приказав не будить гауптмана, сколько бы он ни спал, ушёл в штаб.
Эверс встретил своего офицера по особым поручениям приветливо, но на сей раз был неразговорчив. На левом рукаве его мундира все ещё чернела траурная повязка, хотя официально объявленный траур уже кончился.
— За все прожитые мною шестьдесят пять лет, обер-лейтенант, это самые чёрные дни в истории военных побед Германии. Самой блестящей операцией девятнадцатого столетия был Седан! Величие нашей победы под Седаном померкло перед позорным поражением на берегах Волги!
— Я слышал от своего отца, что в генштабе сейчас разрабатывают планы новых операций, которые помогут не только выправить положение, а и… Генерал безнадёжно махнул рукой.
— Хочу верить, но… Впрочем, будущее покажет! А теперь, обер-лейтенант, идите, отдыхайте с дороги. Если будут поручения, я вызову вас.
После обеда Генрих снова зашёл к Лютцу, но тот, измученный трехдневной бессонницей, ещё не просыпался. Может быть, пойти к Миллеру и осторожно выведать у него, что именно так повлияло на Карла? Генрих позвонил начальнику штаба службы СС. Но к телефону подошёл Заугель. Он сообщил, что Миллер вчера уехал и, возможно, вернётся к вечеру. Пришлось остаться в номере.
Вечером Карл встретил Генриха смущённой улыбкой. Он уже совсем успокоился, но был ещё очень слаб. Очевидно, возбуждение последних дней истощило организм больного.
Теперь Лютц мог спокойно рассказать, что послужило причиной его болезни. Выяснилось, что Миллер, не предупредив в чём дело, повёз гауптмана на расстрел шести французов, среди которых была беременная женщина. Сцена эта так повлияла на Лютца, что, вернувшись домой, он слёг.
— Ты понимаешь, Генрих, мне после этого стыдно носить мундир офицера. А больше всего угнетает то, что я должен молчать, скрывать свои мысли. Скажи я что-нибудь, и тот же самый Миллер столкнёт меня с обрыва, как тех французов.
— Да, Миллер способен на это…
— Я дрался под Дюнкерком, меня никто не может упрекнуть в трусости. Но я хочу воевать, а не истязать беременных женщин. Зазвонил телефон, Генрих поднял трубку.
— Это Гольдринг и есть. Что? Сейчас буду!
— Верно, бог услышал твои молитвы. Карл, Миллера ранили маки, он просит меня и Заугеля приехать к нему.
— Оказывается, на свете ещё существует справедливость! А где он сейчас, дома?
— Нет, Заугель говорит, что в госпитале. Если рано вернусь, зайду к тебе и все расскажу.
По дороге в госпиталь Заугель рассказал Генриху, что Миллера привезли часа два назад и уже успели сделать операцию. Какое он получил ранение, Заугель не знал, но надеялся, что лёгкое, иначе раненого отправили бы в Шамбери, а не оставили здесь, в Сен-Реми, где был небольшой и неважно оборудованный госпиталь.
Миллеру отвели отдельную комнату на втором этаже. Врач проводил посетителей до самой двери и предупредил:
— После операции ему необходим покой! Очень прошу долго не задерживаться.
Это предупреждение было сделано скорее для проформы, раненый чувствовал себя неплохо, хотя побледнел и ослаб.
Он коротко рассказал Генриху и Заугелю, как всё произошло. Оказывается, вчера вечером большая группа маки атаковала егерскую роту, охранявшую один из наиболее крупных перевалов, разметала её и спустилась с гор. Миллер очутился на перевале случайно, не оставалось ничего другого, как тоже принять бой, во время, которого осколок партизанской гранаты попал ему в левую лопатку.
— Ещё полсантиметра, и осколок был бы у меня в лёгком! — с гордостью сообщил Миллер, теперь, когда всё закончилось благополучно, он действительно гордился, что ему довелось участвовать в бою, — медаль за ранение обеспечена, а это ещё одна заслуга перед фатерландом.
— Напрасно вы впутались в эту историю, Ганс, ведь все могло кончиться значительно хуже, — укоризненно заметил Генрих. — А куда девалась охрана перевала?
— Она разбежалась после первого же натиска. Моё счастье, что я успел вскочить в машину… Теперь от маки можно ждать всяких неожиданностей. То, что такая большая группа спустилась с гор, требует от нас особых предосторожностей. Конечно, командование дивизии сделает всё необходимое, но служба СС должна работать особенно чётко. Очень плохо, что я вынужден лежать, когда надо действовать. Я позвал вас, чтобы посоветоваться стоит ли просить кого-либо в помощь Заугелю на время моей болезни? О моём ранении нужно немедленно сообщить в Лион…
Генрих взглянул на помощника Миллера. Покрытые нежным румянцем щеки лейтенанта пошли красными пятнами, губы обиженно дрогнули.
— Простите, герр Заугель, и вы, Ганс, что я первым решил высказаться, — ведь я могу выступать лишь в роли советчика. Но мне кажется, Ганс, что ваш помощник полностью справится с обязанностями начальника, даже в такие тревожные дни. Да и вы будете прикованы к постели не так уж долго. Конечно, работы у Заугеля прибавится, но он всегда может рассчитывать на мою помощь в делах, не представляющих особой секретности.
— Я очень рад, Генрих, что наши мнения совпали. Появление нового человека лишь усложнит дело и отвлечёт Заугеля от основной работы — придётся вводить вновь прибывшего в курс дел, знакомить с обстановкой, а это вещь хлопотливая. А за ваше предложение помочь — очень благодарен! Признаться, я на это рассчитывал.
— Свидание окончено! — недовольно заметил врач, просовывая голову в полуоткрытую дверь.
— Одну минуточку, я только дам несколько распоряжений своему помощнику. Генрих поднялся.
— Тогда не буду вам мешать. Я подожду герра Заугеля в вестибюле или в машине.
«Конечно, хорошо бы послушать, — думал Генрих, спускаясь по лестнице, — но не следует показывать Заугелю, что меня хоть чуточку интересуют дела службы СС. Он умнее Миллера и не зависит так от меня, как тот. Пока что! Но мне надо найти уязвимое место этого „аристократа духа“… Он слишком много мнит о своей особе, это ясно! Его разговоры о сверхчеловеке, коим он себя, безусловно, считает… Своеобразная мания величия! У таких людей обычно очень развито честолюбие и болезненное самолюбие. На этих струнах и будем пока играть». Появление лейтенанта прервало размышления Гольдринга. Лицо Заугеля сияло.
— Я искренне благодарен вам, барон, за высокую оценку моих способностей! — сказал он, садясь в машину. Действительно, было бы очень неприятно тратить время на знакомство с временным начальством. С Миллером я уже свыкся, и хотя у него, как и у каждого из нас, есть некоторые недостатки, но мы с ним нашли общий язык.
— О Герр Заугель, я лишь высказал то, что думал и в чём твёрдо уверен. Не надо быть очень наблюдательным, чтобы понять, должность помощника Миллера — масштабы для вас слишком ничтожные. Вы знаете, мы с Гансом очень дружим, я ценю его отношение ко мне, сам искренне ему симпатизирую, но… Заугель бросил на собеседника вопросительный, нетерпеливый взгляд.
— Но, — продолжал Генрих после паузы, — надо быть откровенным: Миллер — это уже анахронизм, он живёт исключительно за счёт старых заслуг и заслоняет дорогу другим. Слово «другим» я употребляю не в том примитивном значении, которое ему обычно придают. Это не просто более молодые и даже более талантливые работники. Это совершенно новая порода людей, родившихся в эпоху высшего духовного подъёма Германии и поэтому воплотивших в себе все черты людей совершенно нового склада, завоевателей, господ, хозяев.
— Вы, барон, оказывается, тонкий психолог и очень интересный собеседник. Сейчас не поздно, и я был бы рад, если бы вы на часок заглянули ко мне. Мы бы продолжили этот разговор за чашкой крепкого кофе. К сожалению, не могу предложить вам ничего другого — мне сегодня ещё надо работать, и я должен быть в форме.
— Чашка крепкого кофе и разговор на философские темы — это такая редкость в Сен-Реми. Я с радостью принимаю ваше предложение. Соскучился и по первому и по второму! — рассмеялся Генрих.
В небольшой трехкомнатной квартирке Заугеля пахло духами, хорошими сигарами, настоящим мокко. Очевидно, комнаты редко проветривались — эти запахи были так устойчивы, что создавали своеобразную удушливую атмосферу, царящую обычно в будуарах кокоток. Да и всё остальное скорее напоминало будуар, чем комнату офицера, да ещё в военное время: мягкие ковры на стенах и на полу, кружевные занавески на окнах, бесконечное множество статуэток, вазочек, флакончиков. И единственной вещью, которая резко дисгармонировала со всем, был огромный портрет Ницше, вставленный в чёрную, простую, без всяких украшений раму. Заметив, что Генрих смотрит на портрет, Заугель патетически произнёс:
— Мой духовный отец! С этим портретом я не расстаюсь никогда! И с этими книгами тоже.
Заугель подошёл к этажерке и снял с верхней полки несколько книг в дорогих переплётах. «По ту сторону добра и зла», «Так говорил Заратустра», «Сумерки богов» Ницше, «Майн кампф» Гитлера.
Захотелось на свежий воздух, мутило от духоты, и Генрих уже подыскивал предлог, чтобы поскорее вырваться, но в это время денщик принёс кофе, лимоны, бутылочку ликёра.
Попивая чёрный кофе, Генрих и Заугель долго разговаривали на философские темы. Выяснилось, что лейтенант немного знаком с новыми философскими течениями. Он кое-что читал даже из старой немецкой философии. Этих куцых знаний было мало для того, чтобы мыслить логично, но хватало на то, чтобы обо всём говорить с апломбом невежды. И Заугель крушил Канта и Гегеля, высмеивал Маркса, снисходительно похлопывал по плечу Шопенгауэра и, захлёбываясь от восторга, расхваливал гений своего Ницше. Его он считал предвестником новой эры расы победителей, которые поднимутся над гранью, отделяющей добро от зла, и достигнут сияющих вершин, где царствует человек-бог. Генриху пришлось призвать на помощь всю свою выдержку, чтобы не расхохотаться, слушая этот бред, и поддерживать разговор. А Заугель был в восторге, что нашёл такого внимательного слушателя и, как он считал, единомышленника.
Постепенно от высоких материй разговор перешёл на темы более житейские, на обстановку, создавшуюся в связи с усилением активности маки.
Генрих ещё раз напомнил Заугелю, что согласен помогать ему во время болезни Миллера, если возникнет такая надобность.
— Я с радостью воспользуюсь вашими услугами, барон, я даже имею кое-что на примете. Но сначала я хотел вас предостеречь… если вы разрешите, конечно…
— О, пожалуйста!
— Вы ведёте себя неосторожно, барон, немного легкомысленно в выборе знакомых…
— Что вы хотите этим сказать?
— Припомните все свои симпатии и скажите — можете ли вы за всех поручиться?
— Понимаю, понимаю, милый Заугель, на что вы намекаете! Спасибо за деликатность, с которой вы подошли к этому интимному вопросу. Но, уверяю вас, в данном случае надо подходить с другой меркой. В моих отношениях с женщинами я придерживаюсь одного — красива эта женщина или нет! Ведь женщины, как и ваш сверхчеловек, стоят по ту сторону добра и зла!
— Вы так думаете? А если я скажу, что родной брат мадемуазель Моники французский террорист?
— Не может быть! Такая добропорядочная семья!
— Печально, что приходится вас разочаровывать, но это так. Вчера на следствии один пойманный маки сообщил мне эту интересную подробность из биографии мадемуазель. Не исключена возможность, что и она сама…
— Фи, как неприятно! Хорошо, что вы меня предупредили, теперь я перед вами в долгу! Надо будет присмотреться повнимательнее…
— Я уже давно установил за нею наблюдение — моё внимание привлекло, что она часто ездит на электростанцию, якобы к своему жениху. До сих пор я воспринимал это как нечто совершенно естественное. Но тот же маки, которого я допрашивал, работает именно на электростанции и уверяет, что встречи мадемуазель со слесарем Франсуа Флорентеном никак не напоминают встреч влюблённых.
— Я вообще впервые слышу, что у неё есть жених! Так вот чем объясняется её неприступность! Нет, это просто смешно, что моим соперником может быть какой-то слесарь! Барон и слесарь! Знаете что, Заугель, доставьте мне удовольствие, разрешите побеседовать с этим маки.
— Это очень легко сделать, но не сегодня: он согласился давать мне кое-какую информацию, и я отпустил его. Как только он появится — специально вызывать его мне не хочется, чтобы не привлекать внимания, — я тотчас сообщу вам.
— Прикинуться такой скромницей! Никогда не думал, что женщина может так меня околпачить!
— А что, если мадемуазель использовала знакомство с вами, чтобы добывать сведения для маки?
— Тогда ей не очень повезло! У меня правило — с женщинами о делах и даже о серьёзных вещах не говорить.
— Ну, иногда случайно можно обмолвиться словечком…
— Вы правы, чёрт побери! Нет, только подумать: маки хотят использовать в своих целях сына генерал-майора Бертгольда! Парадокс, настоящий парадокс!
— Я хочу предупредить вас, барон всё, что я сказал, пока наша с вами тайна. Даже герр Миллер не знает о моих подозрениях. Мы сами с вами проверим.
— Я помогу вам, герр Заугель.
— Это очень просто сделать: завтра я дам вам один документ, якобы секретного характера, вы оставите его у себя в номере и ушлёте денщика, чтобы мадемуазель не знала. Остальное я беру на себя Согласны?
— Считаю долгом чести помочь вам в этом деле. И надеюсь в скором времени отблагодарить за оказанную мне сегодня услугу. Вы открыли мне глаза на истинное положение вещей. Жених он ей или нет, все равно меня обманывали. А этого я никому не прощаю.
Идти к Лютцу было поздно, и, распрощавшись с Заугелем, Генрих поспешил в гостиницу. По дороге он старался не думать о тех неприятных вещах, про которые узнал. Надо было успокоиться, дать отдохнуть голове. И на улице она действительно прояснилась. Свежий воздух, словно прохладная купель, смывал с тела усталость, и Генрих почувствовал себя готовым к борьбе.
Да, бороться придётся, это очевидно. И поединок с Заугелем будет у него ожесточённый. Заугель ухватился за кончик ниточки, и рано или поздно она приведёт его к клубку. Если её не перервать сразу. Но как это сделать? Прежде всего уничтожить провокатора! Он может ускорить ход событий! Это особенно важно теперь, когда Заугель напал на верный след Франсуа — Моника, Моника — Франсуа. А от них к нему тоже ведёт ниточка, и не сегодня — завтра Заугель может нащупать её. Ведь о том, что на плато были отпущены два партизана, знают не только мадам Тарваль и старая крестьянка, а кое-кто из маки, возможно, и этот провокатор с электростанции. Если это так, Заугель ухватится за ниточку: Гольдринг — Моника — Франсуа. Итак, прежде всего надо покончить с провокатором!
В эту ночь Генрих долго не спал, а утром спустился завтракать значительно раньше обычного. Но Моника, как на грех, уже ушла из дому по каким-то хозяйственным делам. Генрих встретил её на улице возле самого штаба.
— Моника, я должен поговорить с вами об очень важном деле. Прошу быть сегодня дома и никуда не выходить. Я постараюсь быстро освободиться, но может случиться, что генерал меня задержит. Всё равно, ждите пока я приду. Долго разговаривать на улице нам неудобно по ряду причин, поэтому никаких объяснений дать вам сейчас не могу. Скажу лишь одно — за вами установлено наблюдение.
Генрих, смеясь, пожал девушке руку и скрылся в дверях штаба. Моника весело помахала ему вслед. Никому из прохожих, наблюдавших эту сцену, даже не пришло в голову, как тревожно бились в эту минуту сердца стройного весёлого офицера и красивой улыбающейся девушки.
— Вам телеграмма, герр обер-лейтенант, — доложил дежурный по штабу. «Сегодня в 16.20 буду в Шамбери. Встречайте. Бертина».
«Какого чёрта тебе тут надо?» — про себя выругался Генрих и, ещё раз прочитав телеграмму, сверил дату. Бертина телеграфировала сегодня утром в шесть. Генрих постучал в кабинет Эверса.
— Герр генерал, сегодня будут какие-либо поручения?
— Сегодня? Нет.
— Тогда разрешите обратиться к вам с просьбой.
— Буду рад её удовлетворить.
— Я только что получил телеграмму от племянницы Бертгольда. Она просит встретить её в четыре с минутами в Шамбери. Если вы разрешите… Генерал взглянул на часы.
— Вам, как всегда, везёт, обер-лейтенант, через тридцать минут помощник Миллера Заугель в сопровождении охраны выезжает на моей машине в Шамбери встречать пропагандиста от штаб-квартиры. Вы можете поехать с ними.
— Бесконечно вам благодарен, герр генерал!
Заугель очень обрадовался, узнав, что у него будет такой спутник, как Гольдринг, и пообещал ровно через полчаса ждать с машиной у гостиницы. Не поднимаясь к себе в номер, Генрих разыскал Монику.
— Обстоятельства складываются так, что я сейчас должен ехать. Со мной едет помощник Миллера Заугель, сказал он поспешно. — Вот против этого Заугеля я и хочу вас предостеречь. Он сказал мне, что на электростанция, куда вы часто ездите, работает его агент, которого вы все считаете маки, и что у этого агента возникло подозрение, касающееся вас и Франсуа Флорентена. По распоряжению Заугеля за вами установлено постоянное наблюдение. Очевидно, и за Франсуа Флорентеном тоже. Выводы сделаете сами. А теперь я выйду и подожду Заугеля у входа в гостиницу. Не надо, чтобы он видел нас вместе.
Услышав, что к дверям подъехала машина, Моника быстро скрылась в дверях буфетной, не успев промолвить ни слова. Только её благодарный взгляд успел поймать Генрих.
— Кого это вы встречаете с таким почётом? — спросил Генрих Заугеля, когда их «хорх» помчался по шоссе вслед за автомашиной с пятью автоматчиками.
— Пфайфера, самого Пфайфера, барон. Генрих пожал плечами, эта фамилия ничего ему не говорила.
— Как, вы не знаете Пфайфера? — удивился Заугель. Да ведь это же один из лучших ораторов Германии, один из ближайших помощников Геббельса. — Очевидно, у Заугеля были основания так говорить: в Шамбери им сообщили, что выступления Пфайфера проходят с огромным успехом. Он, как выяснилось, прибыл утром и успел сделать доклады офицерам гарнизона и двум подразделениям солдат. Тема всех выступлений была одна — что произошло под Сталинградом.
Разыскивая Пфайфера, Генрих и Заугель побывали на митинге и выслушали две речи современного Цицерона. Пфайфер, плотный человек с солидным брюшком, действительно был неплохим оратором. На тему «Сталинград» он выступал, очевидно, много раз. Докладчик сыпал цифрами, именами, названиями населённых пунктов, не заглядывая ни в тезисы, ни в блокнот, которым помахивал, держа его то в левой, то в правой руке. По Пфайферу выходило, что причиной поражения под Сталинградом была растянутость линии фронта, затруднения с транспортом. Когда сократится линия фронта, армия фюрера наберётся сил, всё пойдёт хорошо, и уже в этом, 1943, году она отомстит большевикам за погибших на берегах Волги.
Пфайфер был красноречив, говорил горячо. Голос его, сильный, хорошо натренированный, то снижался до шёпота, слышного даже в дальних рядах, то раскатисто звучал над толпой, словно грохот грома. Генрих наблюдал за лицами слушателей и должен был констатировать: ораторское искусство Пфайфера влияло на аудиторию: солдаты вместе с ним кричали «хох», когда того хотел оратор, и чуть не плакали там, где он, приглушив голос, трагически дрожавший в наиболее патетических местах, говорил о гибели армии Паулюса.