Страница:
Моника была поражена известием о приезде своей «кузины» из Бонвиля и не могла скрыть своего волнения.
— Улыбнись… пригубь вино. На нас уже обращают внимание! Я и так поступил неосторожно, зайдя в ресторан. Ну вот, так лучше! Теперь ты в самом деле похожа на девушку, в голове у которой только любовь… Тебя удивляет, почему Людвина приезжает именно теперь? Да потому, что началось, наконец, нечто похожее на настоящую борьбу с оккупантами! В этом случае связь с Бонвилем должна быть постоянной.
— А у неё есть пропуск?
— Я знаю не больше тебя. Приедет Людвина Декок, надо её встретить — вот и всё, что мне известно.
— А каким поездом?
— Сегодня в шестнадцать двадцать.
— Ладно, я встречу её.
— Встречать пойдём вдвоём. Но не вместе. Я буду ждать на перроне с правой стороны главного входа, ты с левой. Тот, кто первый увидит Людвину, пойдёт в толпе рядом с приехавшей, не подавая вида, что с ней знаком. Второй, выждав две-три минуты, пойдёт позади, наблюдая, нет ли слежки. Сразу за вокзалом, на углу Парижской и Виноградной, тот, кто встретил Людвину, сделает ей знак остановиться у киоска с водой. Ни у кого не вызовет подозрений, что два пассажира остановились рядом напиться. Тот, кто наблюдает, — проходит мимо. Когда он убедится, что слежки нет, может присоединиться к компании. Если заметит что-либо подозрительное, проходит дальше. Поняла?
— Все, кроме того, что же делать тому, кто пьёт воду с Людвиной у киоска?
— В случае опасности он, не оглядываясь, пройдёт дальше, и Людвина больше не его забота. Поблизости дежурят наши люди, которым даны соответствующие инструкции.
— За десять минут до прихода поезда я буду на вокзале.
— Рано. Приди в шестнадцать девятнадцать. Не надо, чтобы тебя видели на перроне. Сделай вид, что пришла на вокзал купить иллюстрированные журналы. А теперь давай лапку, попрощаемся, как надлежит настоящим влюблённым, и я побегу…
Франсуа долго пожимал руку девушке, заглядывал ей в глаза и, наконец, крикнув с порога, что первый танец за ним, помахал беретом и скрылся за дверью. Моника тоже помахала рукой, улыбнулась, хотя ей было вовсе не до смеха.
Девушку очень беспокоил приезд «кузины», как она назвала Генриху Людвину Декок. Чем объяснить такой неожиданный приезд, да ещё теперь, когда гестапо ввело пропуска для всех, кто выезжает из Бонвиля или едет туда? Людвнне, как и всем прочим пассажирам, наверно, придётся простоять несколько часов на привокзальной площади, окружённой солдатами, в ожидании, пока гестаповцы проверят документы. Кто знает, чем кончится для неё эта проверка! Те, кто её послал сюда, верно, пошли на такой риск лишь ввиду важности поручения. Тем более, что всего три дня назад Моника отправила Людвине письмо. Для постороннего глаза оно было совершенно невинным — обычная переписка двух обывательниц, погрязших в своих домашних делах. Моника писала, что снег в Сен-Реми выпадает часто, чего раньше почти не бывало, дуют холодные, неприветливые ветры, очень трудно с продуктами, и цены снова подскочили вверх. А читать это следовало так: в Сен-Реми участились аресты, чего до сих пор почти не было, партизаны стали активнее, приезд в Сен-Реми теперь рискован…
И после такого предупреждения Людвину всё-таки послали сюда! Несомненно, она едет по очень важному делу!
Да и события теперь разворачиваются так, что каждый день надо быть готовым к неожиданностям. С того времени как русские окружили немецкую армию под Сталинградом, Моника и её мать каждое утро и вечер слушают радио. Утром — сводки немецкого командования, ночью, если удастся поймать нужную волну, — передачи из Лондона на французском языке.
До сих пор для Моники, как и для мадам Тарваль, Советский Союз был страной не только неизвестной, но и совершенно непонятой. Женщины говорили: «Там все не так, как у нас» Но в чём заключалась разница — они не знали, да и не старались узнать.
И вдруг, из неведомой дали эта загадочная Россия стала приближаться. И, наконец, стала почти так же дорога сердцу Моники, как и Франция. Моника чувствовала себя в долгу перед русскими и оплачивала этот долг единственным сокровищем, каким владела: любовью, восхищением, преклонением перед несокрушимой силой духа и искренним желанием самой примкнуть к этой великой армии борцов за справедливость.
Каждую газетную строчку, где шла речь о боях на далёких просторах России, девушка прочитывала с неослабевающим вниманием. Она научилась у Франсуа читать между строк и уже знала: если речь шла об исключительном героизме немецких частей, защищающих тот или иной населённый пункт, это означало, что упомянутый город русские или уже освободили или по крайней мере окружили, когда сообщалось о планомерном отходе на заранее подготовленные позиции это означало, что гитлеровцам пришлось бросить все и спасаться бегством.
Читая газеты, Моника бросала благодарный взгляд на уголок полки, где отдельно лежала единственная книга, которую она могла найти здесь, в Сен-Реми, чтобы лучше узнать Россию. Как мало и одновременно как много!
Томик Ромен Роллана, где он пишет о Толстом… Эту книжку когда-то забыл у них дядя Андре и она долго лежала никем не читанная на чердаке и большом кофре, куда мадам Тарваль складывала ненужные вещи: сломанные замки, свои старые шляпки, проспекты различных фирм, оторванные дверные ручки, платьица Моники и потёртые штанишки Жана. Разыскивая что-то среди этого хлама, Моника случайно наткнулась на книгу, забрала её к себе, как драгоценное сокровище, и всю ночь читала, стараясь сквозь душу одного человека постичь душу всего народа. Как трудно было девушке разобраться в том, что писал Ромен Роллан! Она сама ведь не читала ни строчки Толстого, и ей приходилось на ощупь идти за мыслями своего великого соотечественника, который непонятно перед чем больше преклонялся: перед гениальностью художника или перед величием человека, страстно всю жизнь в тяжёлом борении духа искавшего истину… Но как же мог писать Толстой о непротивлении злу?
О, Моника хорошо знала, что злу надо противиться, иначе оно раздавит. Ибо у зла на вооружении все: пушки, бомбы, автоматы, концлагеря, насилие, коварство, жестокое равнодушие к людям, к человеческому сердцу… Выходит, и великие люди ошибаются! Что же тогда может она, обычная девушка из маленького городка, приютившегося в предгорье Альп? И почему всё-таки так бьётся её сердце, когда она читает об этом неведомом ей русском? Ведь и его народ не согласился не противиться злу: он восстал против своих угнетателей и сбросил их, он и теперь взял оружие в руки, чтобы защищать свою жизнь, свою правду.
Иногда Моника раскрывала книжку на том месте, где был портрет Толстого, и долго вглядывалась в лицо писателя. Чего требует от неё этот странный взгляд, обращённый в себя и в то же время направленный прямо ей в глаза? Суровый, острый, проницательный, требовательный взгляд, который рождает в её сердце такую тревогу? Он, верно, так действовал на всех, кто видел его в жизни. Он требовал правды, истины, и если он ошибся в выборе пути к этой истине, то звал людей искать, достигать! Вероятно, эта жажда правды свойственна всем русским! Именно это и сделало их такими непоколебимыми в борьбе?
А разве она, эта жажда, не живёт и в её сердце, не мучает её вот уже долгое время?
Как ясно и просто было все раньше для Моники. Ей посчастливилось родиться в такой прекрасной стране, как Франция, она благодарна судьбе за это, она безгранично любит свой народ, свою родину… И народ, и Франция были для девушки понятиями слишком необъятными, чтобы их постичь. Как же она была удивлена, когда поняла, что о Франции знает немногим больше, чем о России. И о французах тоже. Есть Лаваль, правительство Виши, которое продало её родину, мерзкий Левек, выдающий честных людей и выслуживающийся перед врагами. И есть Франсуа, дядя Андре, Жан, сотни, тысячи людей, которые не покорились Гитлеру и гитлеровцам и ушли в горы, чтобы бороться с врагом. Выходит, есть два лагеря французов и две Франции? А может, не две, а даже больше? Почему к маки из их городка ушли те, кому родина давала меньше всех? Именно те, то созидал в ней все — выращивал виноград, пас в горах стада, работал в мастерских, прокладывал дороги по крутым горным склонам. А те, кто наживался на их труде, словно мыши, попрятались по норкам, да изредка, когда поблизости никого не было, попискивали о своём патриотизме, о своей любви к Франции… Ну, а, допустим, гитлеровцев прогонят… Что же будет тогда? Пастухи вернутся к своим стадам, каменщики к своим кайлам, виноградари к виноградникам, рабочие снова согнутся над станками. А эти мыши повылезают из норок и примутся подтачивать тело народа, открывать новые магазины и заводы, покупать шикарные, последнего выпуска, автомобили? У них в городке снова появятся откормленные, привередливые курортники. И в её прекрасной Франции снова будет все, как было. Прекрасной… А ты уверена в этом?
Как тяжко тебе, Моника, просыпаться от безоблачного сна юности, в каких мучениях рождается на свет твоя новая душа, ведь тебе даже не с кем посоветоваться! Разве с Франсуа? Но есть ли у него время наводить порядок в твоей глупенькой девичьей головке? Пошутит, как обычно, и все…
Однако Моника всё же обратилась к Франсуа. И он, к её удивлению, на этот раз не пытался отделаться шутками.
А события, между тем, развивались, и Монике казалось, словно на далёком горизонте разгорается розовая полоска зари, предвещающая приход солнечного дня после длинной тревожной ночи.
А может, Людвина как раз и привезёт важные известия? Ведь её прислали те, кто руководит всеми маки. Франсуа, конечно, ей об этом не говорил, но Моника не ребёнок, сама догадывается: достаточно было сказать «кузине» номер поезда, час его отхода из Бонвиля — и эшелон пошёл под откос. Людвина немедленно сообщила об этом кому следует. А сейчас она везёт им важные указания. Франсуа, вероятно, знает в чём дело, но он всё ещё считает Монику девочкой. Сколько раз она просила взять её на какую-либо важную операцию, а он только улыбался и говорил, что она и так сделала больше, чем он ожидал. И к Генриху Франсуа теперь относится совсем по-другому. Он уже не призывает её к осторожности, а однажды недвусмысленно намекнул, что и среди немцев есть много антифашистов. Нет, сейчас нельзя думать ни о Генрихе, ни о том, с каким поручением едет Людвина. Надо стараться, чтобы всё прошло гладко. Вот уже гудит паровоз, надо идти быстрее, чтобы попасть на вокзал к моменту прихода поезда.
Моника выходит на перрон и, не обращая внимания на гестаповцев, которые тут слоняются, подходит к газетному киоску, расположенному слева от главного входа. Купив газету, она берет с прилавка номер иллюстрированного журнала и внимательно рассматривает моды весеннего сезона, напечатанные на последних страничках.
Поезд подошёл, остановился. Монике надо сделать вид, что она с чисто женским любопытством рассматривает туалеты дам, каждую измеряя глазами с ног до головы. Но в каком же вагоне Людвина? Ага, вот в окне мелькнуло её лицо. Вот Людвина выходит. На ней светлое пушистое пальто модного покроя и маленькая чёрная шапочка, красиво оттеняющая золотистые волосы, элегантная дама, никому и в голову не придёт… Боже, что это?!
Моника даже закрывает лицо развёрнутым журналом и поверх него глядит на Людвину.
Да… Один гестаповец справа, один слева, третий позади. Людвина арестована! Видел ли это Франсуа? А если видел, то почему не бросился на помощь?
Моника делает шаг вперёд и встречается с суровым предостерегающим взглядом. Людвина в сопровождении гестаповцев исчезает в одном из служебных выходов.
У Моники хватило сил не вскрикнуть, не пошевельнуться, когда мимо неё проводили арестованную, но перед глазами все закружилось. Девушка прижалась к стенке газетного киоска, чтобы не упасть.
— Иди домой и не делай глупостей! — словно издали, донёсся до неё сердитый шёпот Франсуа. Моника повернулась и медленно пошла. У гостиницы её нагнал Франсуа.
— Я войду с чёрного хода, — бросил он на ходу и скрылся в воротах.
Все происшедшее казалось Монике страшные сном. Сейчас она войдёт в свою комнату, в свою маленькую крепость, и кошмарное видение исчезнет. Нет, это правда — на стуле сидит Франсуа, лицо у него бледное, осунувшееся.
— Франсуа, — вырвалось у девушки, — неужели мы не можем спасти Людвину? Ведь нас много. Совершить налёт на гестапо и отбить её! Франсуа горько улыбнулся.
— Я для того и зашёл к тебе, чтобы предупредить: ни одного неосторожного жеста, шага, взгляда! Арест Людвины может быть случайным, но не исключено, что они напали на след. Надо быть готовым ко всему, Просмотри все свои бумаги, веши. Помни — каждая мелочь может привести к очень серьёзным последствиям. Ты уничтожила билет, с которым ездила в Бонвиль? Вынь все из сумочки и ещё раз проверь. Как меня найти — ты знаешь, связь в дальнейшем будем поддерживать через приказчика галантерейной лавки. Если возьмут и меня, он будет знать, как действовать дальше — я оставлю ему инструкции. Против тебя у них могут быть только два обвинения, твоя поездка в Бонвиль и встречи со мной. Встречи со мной естественны — я твой жених. Что касается Бонвиля… Ага, можешь тоже сослаться на меня: я-де, мол, ревновал, и ты поехала в Бонвиль, чтобы провести время наедине с Гольдрингом. Он это подтвердит, ведь внешне оно так и выглядело. Мне кажется, что человек он порядочный. Но прежде всего спокойствие! Ложись, Отдохни, забудь о случившемся.
— Но они замучат Людвину!
— Они могут замучить Людвину, меня, тебя, кого угодно. Но всех они не убьют. А мы знали, на что шли, правда, девочка? Но это я так, на всякий случай. Я уверен, что всё будет хорошо. И я потанцую на твоей свадьбе. Моника обняла Франсуа и крепко поцеловала его.
— Это тоже на всякий случай. За всё, что ты для меня сделал. И… и я хочу, чтобы ты знал — на меня ты можешь положиться!
— Я знаю…— голос Франсуа дрогнул.
Но как только Моника осталась одна, мужество покинуло её. Перед глазами возникало лицо Людвины, её стройная фигурка в модном светлом пальто, а рядом зловещие фигуры гестаповцев. Неужели нельзя спасти Людвину, неужели она погибнет от рук палачей?
Моника почувствовала, как холодная волна прокатилась по её телу. Нет, нельзя так сидеть, надо действовать. Прежде всего уничтожить все письма, ещё раз проглядеть фотографии, перебрать все в сумочке. Ну вот, она купила в Бонвиле роговые шпильки, а они завёрнуты в рекламу магазина. Франсуа был прав, когда твердил, что каждая мелочь может привести к серьёзным неприятностям. Проездной билет в Бонвиль она уничтожила. А, впрочем, зачем ей это скрывать? Вероятно, её видели в поезде. А как отвечать, если спросят, где она останавливалась? У Генриха в номере. Ведь портье в гостинице пристально посмотрел на неё и, верно, запомнил. Можно будет сослаться на него. Надо предупредить Генриха, чтобы он молчал о том, что видел её с «кузиной». Она не будет объяснять ему, что и как, а просто скажет, что кузину арестовали, когда она приехала к Монике, и что это какое-то недоразумение.. А что, если попросить Генриха спросить у Миллера о Людвине? Совершенно естественно, что её волнует судьба родственницы…
Моника вихрем влетела в вестибюль, снова поднялась на второй этаж в то крыло дома, где была расположена комната Генриха, и, не колеблясь, постучала в дверь.
— Что с нами, Моника? На вас лица нет, а руки, как две ледышки.
Генрих тоже побледнел, увидав девушку в таком состоянии. Моника, не отвечая, упала на стул. Горячие ладони Генриха сжимали её холодные пальцы. Они казались такими надёжными, эти крепкие руки. Довериться ему, сказать всю правду, он должен помочь ей спасти Людвину!
— Генрих, то, что вы сейчас услышите, я, возможно, не имею права вам говорить. Но я в безвыходном положении. Арестовали кузину, которую вы видели в Бонвиле. Тут, на вокзале. Она ехала к нам… ко мне. Каждую минуту могут арестовать и меня. Не спрашивайте почему и как! Если б это была моя тайна, я бы её вам доверила. Но я не могу ничего сказать. Что мне делать? Может быть, вы мне поможете? Генрих так сжал пальцы девушки, что она чуть не вскрикнула.
— Я сделаю всё возможное, Моника. И не буду вас ни о чём спрашивать. Кроме того, что поможет мне сориентироваться в этом деле. Но… в чём может заподозрить гестапо вас?
— Бонвиль, встреча с кузиной, если они узнали о моей поездке.
— О поездке они знают. Но я убедил Миллера, что вы ездили на свидание со мной, и он, кажется, поверил. Простите мне это признание. Но Миллер связывал вашу поездку и нападение маки на эшелон с оружием, и я должен… Моника густо покраснела.
— Я вас понимаю. Спасибо, Генрих! В случае чего я могу сказать, что остановилась у вас?
— Безусловно. Но в тот момент, когда Курт передавал мне разговор с Фельднером, вас в номере не было. Запомните?… А теперь, что касается кузины… Она может вас скомпрометировать?
— Уже одно то, что она ехала ко мне…
— Так, понимаю… Имя вашей кузины?
— Я не знаю, под каким она сюда приехала, но зовут её…— Моника с минуту колебалась, — я вам доверяю, Генрих, её настоящее имя Людвина Декок. Но если она назвалась иначе, вы должны забыть это имя.
— Можно сослаться на то, что из симпатии к хозяйке гостиницы я заинтересовался судьбой её родственницы?
— Нет, Людвина нам не родственница.
— Это осложняет дело. Но я всё-таки постараюсь разузнать. Хотя не уверен, что мне это удастся.
— Боже, неужели она погибнет и нет ни малейшей надежды на спасение? — простонала Моника. — Если бы дело касалось только меня, я сама пошла бы в гестапо и настаивала, требовала…
— Вы этого не сделаете, Моника! Условимся так: идите к себе и ждите. Абсолютно никуда не выходите, даже и ресторан. Я попробую разузнать, насколько серьёзные обвинения против Людвины Декок, и немедленно оповещу вас. Но запаситесь терпением, с Миллером мне надо встретиться в более или менее интимной обстановке, а сделать это можно будет лишь вечером. Договорились?
Моника в знак согласия кивнула головой и молча протянула маленькую, чуть шершавую руку. Генрих наклонился и прижался к ней щекой.
— Я сделаю всё возможное и даже невозможное, только чтобы эти пальчики не дрожали от волнения! — прошептал он.
Когда Моника ушла, Генрих позвал Курта и приказал ему заказать мадам Тарваль шесть бутылок коньяку, лимонов, сахару и все это отнести в машину.
— Куда поедем, герр обер-лейтенант?
— Поеду я один. А сейчас немного посплю — мне что-то нездоровится. Не буди до восьми, если не произойдёт ничего из ряда вон выходящего. Когда я уеду, можешь идти к себе в казарму, я вернусь поздно.
— Будет выполнено!
Генрих лёг спать, надеясь, что к вечеру голова его прояснится, но заснуть не мог. Тревога за Монику и сомнения отгоняли сон.
«Имею ли я право браться за это дело?»— снова и снова, в который уже раз, спрашивал он себя.
После взрыва в Бонвиле Гольдринга предупредили, что он не должен подвергать себя риску. Выходит, он сейчас собирается нарушить приказ? Но разве дело только в приказе? Ведь он и сам хорошо знает: чем дольше его не раскроют, тем больше он сможет сделать для родины, значительно больше, чем кто-либо другой, — ведь барону фон Гольдрингу доверяют вполне. Он может пойти на риск лишь в крайнем случае. Но молча наблюдать, как опасность нависает над головами честных людей! Ведь если Людвина не выдержит и сознаётся, что ехала к Монике… к той самой Монике, о которой у Миллера уже возникли подозрения…
Генрих чувствует, как он весь холодеет при мысли, что девушка может попасть в когти к гестаповцам. Нет, он этого не может допустить! Тем более, что сам затянул её в эту петлю. Не скажи он ей про этот поезд с оружием, она бы не поехала в Бонвиль, не встретилась с кузиной и теперь всё было бы хорошо. Но ведь он хотел, чтобы оружие не попало к месту назначения, и лишь через Монику мог предупредить маки. А если так…
Генрих вскочил с кровати. Да! Как же он не подумал об этом сразу! Единственный источник, откуда Моника могла узнать о поезде, он, Генрих фон Гольдринг! Сразу же после ареста Моники ему придётся давать официальные показания, и тогда он будет лишён доверия, ко всем его поступкам начнут приглядываться внимательнее. И провал его как разведчика неминуем.
Может быть, впервые в жизни Генрих обрадовался, что опасность грозит и ему самому. Итак, он должен вмешаться, пока не поздно, должен, пока не поздно, спасти Людвину Декок! Когда Курт ровно в восемь постучал в дверь, Генрих уже был в полной форме, словно собрался на банкет.
Удостоверившись, что бутылки с коньяком в машине, он сел за руль и через несколько минут въезжал во двор резиденции Миллера. Часовые пропустили машину, даже не спросив пропуска — они хорошо знали, что обер-лейтенант Гольдринг здесь — свой человек.
Миллер был в кабинете не один — напротив него сидел молодой очень красивый офицер в форме лейтенанта.
— Знакомьтесь, дорогой Генрих, мой заместитель, лейтенант Заугель. Вернулся из отпуска. Я говорил вам о нём.
— И, должен добавить, очень много хорошего. Очень жалею, что до сих пор не имел возможности с вами встретиться, герр Заугель.
Щеки лейтенанта, окрашенные нежным румянцем, зарделись, как у девушки. Со своими золотыми вьющимися волосами, большими голубыми глазами и детским пухлым ртом он вообще больше походил на девушку. Лишь подбородок лейтенанта, заострённый и чересчур удлинённый, нарушал общую гармонию черт и делал лицо, невзирая на красоту, неприятным.
— Какой счастливый случай привёл к нам такого дорогого гостя? — воскликнул Миллер, двумя руками пожимая руку Генриха. — Нет, действительно, что навело вас на счастливую мысль заглянуть сюда?
— Я привык видеться с друзьями каждый день, в крайнем случае через день, но сегодня третий, как я не встречаю вас даже в казино во время обеда. Итак, мой приезд объясняется лишь вашим невниманием к моей особе.
— Милый барон, вы меня обижаете! Вы знаете, как я к вам отношусь. Но сейчас столько работы! Просто совершенно одеревенел, нет времени даже пройтись.
— Это намёк, что я и сейчас помешал вам? — на лице Генриха было написано явное разочарование. — А я надеялся, что мы посидим, поболтаем, и даже захватил с собой несколько бутылок коньяка.
— Барон, дорогой! Неужели я бы прямо не сказал? Ведь, мы друзья, а между друзьями церемонии излишни. Герр Заугель, заприте, пожалуйста, дверь и прикажите меня не беспокоить. А где же эти волшебные бутылки?
— Они в машине. Прикажите принести их сюда и пусть захватят пакеты с лимонами и сахаром.
— Какая предусмотрительность! Сейчас поручу адъютанту… хотя нет, получится неудобно. Герр Заугель, не в службу, а в дружбу, притащите все сами в мою комнату. А я пока все приготовлю. Генрих, пожалуйста, проходите сюда!
Миллер открыл дверь в смежную комнату, служившую ему и спальней и столовой в те дни, когда он задерживался в гестапо. Кроме широкого дивана, здесь стояли небольшой стол и буфет.
— Обойдёмся без услуг денщика, так будет интимнее, — говорил Миллер, расставляя рюмки и тарелочки.
— Это хорошо, что не будет посторонних, сегодня, кажется, и я напьюсь. Такое настроение, что хоть волком вой.
— Что и говорить, весёлого мало…
— Заслали нас в такую глушь! Ни развлечений, ни веселья! — пожаловался Генрих. Миллер двусмысленно улыбнулся.
— А как же мадемуазель Моника? Уже надоела?
— То-то и оно, что не успела надоесть! Как всякая порядочная девушка, она смотрит на наши отношения очень серьёзно, значительно серьёзнее, чем я хотел бы. С ней без прелюдии — воздыханий там всяких — не обойдёшься. А я не хочу привлекать внимание откровенным ухаживанием! Вы, возможно, не знаете, но у меня есть невеста, с которой мы в ближайшее время должны обменяться кольцами
Вошёл Заугель и поставил на стол бутылки. Миллер от удовольствия причмокнул.
— Тогда первый тост за вашу невесту! Но, Генрих, кто она, эта будущая баронесса?
— Лорхен Бертгольд!
— Дочь генерал майора Бертгольда? — переспросил Заугель. — Прекрасная партия! — голубые глаза лейтенанта сияли, словно он сам должен был обручиться с дочкой Бертгольда. Миллер поздравил Генриха сдержанно, подчёркнуто почтительно.
— За будущую баронессу Лорхен фон Гольдринг! провозгласил он, поднимая рюмку. Все трое дружно выпили. Генрих немедленно налил ещё по одной.
— Ну, теперь, барон, сам бог велел вам переходить к нам на работу: вы связаны с генералом двойными узами, и для вас он сделает все. Это вам говорит ваш друг, старый контрразведчик, который немного понимает, как надо делать карьеру!
— Герр Миллер прав, — поддержал Заугель — Представьте, как бы мы отлично работали втроём!
— Мы с Гансом уже говорили об этом… Погодите, налью ещё по одной. Нехорошо, когда пустые рюмки… Так вот, мы с Гансом уже говорили, и я высказал ему свои сомнения. Боюсь, у меня не хватит таланта. А работа в гестапо требует способностей, я бы сказал, дарования.
— Вы правы, — охотно согласился Миллер. — Но я думаю, что лучшую кандидатуру для работы в нашем ведомстве трудно найти. Кроме того, ваш названный отец и будущий тесть сможет во многом вам помочь. Вот, скажем, гауптман Лютц в нашем ведомстве был бы совсем чужим человеком, он слишком мягок…
— Герр Миллер дал вам чудесный совет, барон! Взять меня — я всего третий год работаю в гестапо, но даже не могу представить, как бы я жил, если мне пришлось сменить место работы, — признался уже немного охмелевший Заугель.
— Улыбнись… пригубь вино. На нас уже обращают внимание! Я и так поступил неосторожно, зайдя в ресторан. Ну вот, так лучше! Теперь ты в самом деле похожа на девушку, в голове у которой только любовь… Тебя удивляет, почему Людвина приезжает именно теперь? Да потому, что началось, наконец, нечто похожее на настоящую борьбу с оккупантами! В этом случае связь с Бонвилем должна быть постоянной.
— А у неё есть пропуск?
— Я знаю не больше тебя. Приедет Людвина Декок, надо её встретить — вот и всё, что мне известно.
— А каким поездом?
— Сегодня в шестнадцать двадцать.
— Ладно, я встречу её.
— Встречать пойдём вдвоём. Но не вместе. Я буду ждать на перроне с правой стороны главного входа, ты с левой. Тот, кто первый увидит Людвину, пойдёт в толпе рядом с приехавшей, не подавая вида, что с ней знаком. Второй, выждав две-три минуты, пойдёт позади, наблюдая, нет ли слежки. Сразу за вокзалом, на углу Парижской и Виноградной, тот, кто встретил Людвину, сделает ей знак остановиться у киоска с водой. Ни у кого не вызовет подозрений, что два пассажира остановились рядом напиться. Тот, кто наблюдает, — проходит мимо. Когда он убедится, что слежки нет, может присоединиться к компании. Если заметит что-либо подозрительное, проходит дальше. Поняла?
— Все, кроме того, что же делать тому, кто пьёт воду с Людвиной у киоска?
— В случае опасности он, не оглядываясь, пройдёт дальше, и Людвина больше не его забота. Поблизости дежурят наши люди, которым даны соответствующие инструкции.
— За десять минут до прихода поезда я буду на вокзале.
— Рано. Приди в шестнадцать девятнадцать. Не надо, чтобы тебя видели на перроне. Сделай вид, что пришла на вокзал купить иллюстрированные журналы. А теперь давай лапку, попрощаемся, как надлежит настоящим влюблённым, и я побегу…
Франсуа долго пожимал руку девушке, заглядывал ей в глаза и, наконец, крикнув с порога, что первый танец за ним, помахал беретом и скрылся за дверью. Моника тоже помахала рукой, улыбнулась, хотя ей было вовсе не до смеха.
Девушку очень беспокоил приезд «кузины», как она назвала Генриху Людвину Декок. Чем объяснить такой неожиданный приезд, да ещё теперь, когда гестапо ввело пропуска для всех, кто выезжает из Бонвиля или едет туда? Людвнне, как и всем прочим пассажирам, наверно, придётся простоять несколько часов на привокзальной площади, окружённой солдатами, в ожидании, пока гестаповцы проверят документы. Кто знает, чем кончится для неё эта проверка! Те, кто её послал сюда, верно, пошли на такой риск лишь ввиду важности поручения. Тем более, что всего три дня назад Моника отправила Людвине письмо. Для постороннего глаза оно было совершенно невинным — обычная переписка двух обывательниц, погрязших в своих домашних делах. Моника писала, что снег в Сен-Реми выпадает часто, чего раньше почти не бывало, дуют холодные, неприветливые ветры, очень трудно с продуктами, и цены снова подскочили вверх. А читать это следовало так: в Сен-Реми участились аресты, чего до сих пор почти не было, партизаны стали активнее, приезд в Сен-Реми теперь рискован…
И после такого предупреждения Людвину всё-таки послали сюда! Несомненно, она едет по очень важному делу!
Да и события теперь разворачиваются так, что каждый день надо быть готовым к неожиданностям. С того времени как русские окружили немецкую армию под Сталинградом, Моника и её мать каждое утро и вечер слушают радио. Утром — сводки немецкого командования, ночью, если удастся поймать нужную волну, — передачи из Лондона на французском языке.
До сих пор для Моники, как и для мадам Тарваль, Советский Союз был страной не только неизвестной, но и совершенно непонятой. Женщины говорили: «Там все не так, как у нас» Но в чём заключалась разница — они не знали, да и не старались узнать.
И вдруг, из неведомой дали эта загадочная Россия стала приближаться. И, наконец, стала почти так же дорога сердцу Моники, как и Франция. Моника чувствовала себя в долгу перед русскими и оплачивала этот долг единственным сокровищем, каким владела: любовью, восхищением, преклонением перед несокрушимой силой духа и искренним желанием самой примкнуть к этой великой армии борцов за справедливость.
Каждую газетную строчку, где шла речь о боях на далёких просторах России, девушка прочитывала с неослабевающим вниманием. Она научилась у Франсуа читать между строк и уже знала: если речь шла об исключительном героизме немецких частей, защищающих тот или иной населённый пункт, это означало, что упомянутый город русские или уже освободили или по крайней мере окружили, когда сообщалось о планомерном отходе на заранее подготовленные позиции это означало, что гитлеровцам пришлось бросить все и спасаться бегством.
Читая газеты, Моника бросала благодарный взгляд на уголок полки, где отдельно лежала единственная книга, которую она могла найти здесь, в Сен-Реми, чтобы лучше узнать Россию. Как мало и одновременно как много!
Томик Ромен Роллана, где он пишет о Толстом… Эту книжку когда-то забыл у них дядя Андре и она долго лежала никем не читанная на чердаке и большом кофре, куда мадам Тарваль складывала ненужные вещи: сломанные замки, свои старые шляпки, проспекты различных фирм, оторванные дверные ручки, платьица Моники и потёртые штанишки Жана. Разыскивая что-то среди этого хлама, Моника случайно наткнулась на книгу, забрала её к себе, как драгоценное сокровище, и всю ночь читала, стараясь сквозь душу одного человека постичь душу всего народа. Как трудно было девушке разобраться в том, что писал Ромен Роллан! Она сама ведь не читала ни строчки Толстого, и ей приходилось на ощупь идти за мыслями своего великого соотечественника, который непонятно перед чем больше преклонялся: перед гениальностью художника или перед величием человека, страстно всю жизнь в тяжёлом борении духа искавшего истину… Но как же мог писать Толстой о непротивлении злу?
О, Моника хорошо знала, что злу надо противиться, иначе оно раздавит. Ибо у зла на вооружении все: пушки, бомбы, автоматы, концлагеря, насилие, коварство, жестокое равнодушие к людям, к человеческому сердцу… Выходит, и великие люди ошибаются! Что же тогда может она, обычная девушка из маленького городка, приютившегося в предгорье Альп? И почему всё-таки так бьётся её сердце, когда она читает об этом неведомом ей русском? Ведь и его народ не согласился не противиться злу: он восстал против своих угнетателей и сбросил их, он и теперь взял оружие в руки, чтобы защищать свою жизнь, свою правду.
Иногда Моника раскрывала книжку на том месте, где был портрет Толстого, и долго вглядывалась в лицо писателя. Чего требует от неё этот странный взгляд, обращённый в себя и в то же время направленный прямо ей в глаза? Суровый, острый, проницательный, требовательный взгляд, который рождает в её сердце такую тревогу? Он, верно, так действовал на всех, кто видел его в жизни. Он требовал правды, истины, и если он ошибся в выборе пути к этой истине, то звал людей искать, достигать! Вероятно, эта жажда правды свойственна всем русским! Именно это и сделало их такими непоколебимыми в борьбе?
А разве она, эта жажда, не живёт и в её сердце, не мучает её вот уже долгое время?
Как ясно и просто было все раньше для Моники. Ей посчастливилось родиться в такой прекрасной стране, как Франция, она благодарна судьбе за это, она безгранично любит свой народ, свою родину… И народ, и Франция были для девушки понятиями слишком необъятными, чтобы их постичь. Как же она была удивлена, когда поняла, что о Франции знает немногим больше, чем о России. И о французах тоже. Есть Лаваль, правительство Виши, которое продало её родину, мерзкий Левек, выдающий честных людей и выслуживающийся перед врагами. И есть Франсуа, дядя Андре, Жан, сотни, тысячи людей, которые не покорились Гитлеру и гитлеровцам и ушли в горы, чтобы бороться с врагом. Выходит, есть два лагеря французов и две Франции? А может, не две, а даже больше? Почему к маки из их городка ушли те, кому родина давала меньше всех? Именно те, то созидал в ней все — выращивал виноград, пас в горах стада, работал в мастерских, прокладывал дороги по крутым горным склонам. А те, кто наживался на их труде, словно мыши, попрятались по норкам, да изредка, когда поблизости никого не было, попискивали о своём патриотизме, о своей любви к Франции… Ну, а, допустим, гитлеровцев прогонят… Что же будет тогда? Пастухи вернутся к своим стадам, каменщики к своим кайлам, виноградари к виноградникам, рабочие снова согнутся над станками. А эти мыши повылезают из норок и примутся подтачивать тело народа, открывать новые магазины и заводы, покупать шикарные, последнего выпуска, автомобили? У них в городке снова появятся откормленные, привередливые курортники. И в её прекрасной Франции снова будет все, как было. Прекрасной… А ты уверена в этом?
Как тяжко тебе, Моника, просыпаться от безоблачного сна юности, в каких мучениях рождается на свет твоя новая душа, ведь тебе даже не с кем посоветоваться! Разве с Франсуа? Но есть ли у него время наводить порядок в твоей глупенькой девичьей головке? Пошутит, как обычно, и все…
Однако Моника всё же обратилась к Франсуа. И он, к её удивлению, на этот раз не пытался отделаться шутками.
А события, между тем, развивались, и Монике казалось, словно на далёком горизонте разгорается розовая полоска зари, предвещающая приход солнечного дня после длинной тревожной ночи.
А может, Людвина как раз и привезёт важные известия? Ведь её прислали те, кто руководит всеми маки. Франсуа, конечно, ей об этом не говорил, но Моника не ребёнок, сама догадывается: достаточно было сказать «кузине» номер поезда, час его отхода из Бонвиля — и эшелон пошёл под откос. Людвина немедленно сообщила об этом кому следует. А сейчас она везёт им важные указания. Франсуа, вероятно, знает в чём дело, но он всё ещё считает Монику девочкой. Сколько раз она просила взять её на какую-либо важную операцию, а он только улыбался и говорил, что она и так сделала больше, чем он ожидал. И к Генриху Франсуа теперь относится совсем по-другому. Он уже не призывает её к осторожности, а однажды недвусмысленно намекнул, что и среди немцев есть много антифашистов. Нет, сейчас нельзя думать ни о Генрихе, ни о том, с каким поручением едет Людвина. Надо стараться, чтобы всё прошло гладко. Вот уже гудит паровоз, надо идти быстрее, чтобы попасть на вокзал к моменту прихода поезда.
Моника выходит на перрон и, не обращая внимания на гестаповцев, которые тут слоняются, подходит к газетному киоску, расположенному слева от главного входа. Купив газету, она берет с прилавка номер иллюстрированного журнала и внимательно рассматривает моды весеннего сезона, напечатанные на последних страничках.
Поезд подошёл, остановился. Монике надо сделать вид, что она с чисто женским любопытством рассматривает туалеты дам, каждую измеряя глазами с ног до головы. Но в каком же вагоне Людвина? Ага, вот в окне мелькнуло её лицо. Вот Людвина выходит. На ней светлое пушистое пальто модного покроя и маленькая чёрная шапочка, красиво оттеняющая золотистые волосы, элегантная дама, никому и в голову не придёт… Боже, что это?!
Моника даже закрывает лицо развёрнутым журналом и поверх него глядит на Людвину.
Да… Один гестаповец справа, один слева, третий позади. Людвина арестована! Видел ли это Франсуа? А если видел, то почему не бросился на помощь?
Моника делает шаг вперёд и встречается с суровым предостерегающим взглядом. Людвина в сопровождении гестаповцев исчезает в одном из служебных выходов.
У Моники хватило сил не вскрикнуть, не пошевельнуться, когда мимо неё проводили арестованную, но перед глазами все закружилось. Девушка прижалась к стенке газетного киоска, чтобы не упасть.
— Иди домой и не делай глупостей! — словно издали, донёсся до неё сердитый шёпот Франсуа. Моника повернулась и медленно пошла. У гостиницы её нагнал Франсуа.
— Я войду с чёрного хода, — бросил он на ходу и скрылся в воротах.
Все происшедшее казалось Монике страшные сном. Сейчас она войдёт в свою комнату, в свою маленькую крепость, и кошмарное видение исчезнет. Нет, это правда — на стуле сидит Франсуа, лицо у него бледное, осунувшееся.
— Франсуа, — вырвалось у девушки, — неужели мы не можем спасти Людвину? Ведь нас много. Совершить налёт на гестапо и отбить её! Франсуа горько улыбнулся.
— Я для того и зашёл к тебе, чтобы предупредить: ни одного неосторожного жеста, шага, взгляда! Арест Людвины может быть случайным, но не исключено, что они напали на след. Надо быть готовым ко всему, Просмотри все свои бумаги, веши. Помни — каждая мелочь может привести к очень серьёзным последствиям. Ты уничтожила билет, с которым ездила в Бонвиль? Вынь все из сумочки и ещё раз проверь. Как меня найти — ты знаешь, связь в дальнейшем будем поддерживать через приказчика галантерейной лавки. Если возьмут и меня, он будет знать, как действовать дальше — я оставлю ему инструкции. Против тебя у них могут быть только два обвинения, твоя поездка в Бонвиль и встречи со мной. Встречи со мной естественны — я твой жених. Что касается Бонвиля… Ага, можешь тоже сослаться на меня: я-де, мол, ревновал, и ты поехала в Бонвиль, чтобы провести время наедине с Гольдрингом. Он это подтвердит, ведь внешне оно так и выглядело. Мне кажется, что человек он порядочный. Но прежде всего спокойствие! Ложись, Отдохни, забудь о случившемся.
— Но они замучат Людвину!
— Они могут замучить Людвину, меня, тебя, кого угодно. Но всех они не убьют. А мы знали, на что шли, правда, девочка? Но это я так, на всякий случай. Я уверен, что всё будет хорошо. И я потанцую на твоей свадьбе. Моника обняла Франсуа и крепко поцеловала его.
— Это тоже на всякий случай. За всё, что ты для меня сделал. И… и я хочу, чтобы ты знал — на меня ты можешь положиться!
— Я знаю…— голос Франсуа дрогнул.
Но как только Моника осталась одна, мужество покинуло её. Перед глазами возникало лицо Людвины, её стройная фигурка в модном светлом пальто, а рядом зловещие фигуры гестаповцев. Неужели нельзя спасти Людвину, неужели она погибнет от рук палачей?
Моника почувствовала, как холодная волна прокатилась по её телу. Нет, нельзя так сидеть, надо действовать. Прежде всего уничтожить все письма, ещё раз проглядеть фотографии, перебрать все в сумочке. Ну вот, она купила в Бонвиле роговые шпильки, а они завёрнуты в рекламу магазина. Франсуа был прав, когда твердил, что каждая мелочь может привести к серьёзным неприятностям. Проездной билет в Бонвиль она уничтожила. А, впрочем, зачем ей это скрывать? Вероятно, её видели в поезде. А как отвечать, если спросят, где она останавливалась? У Генриха в номере. Ведь портье в гостинице пристально посмотрел на неё и, верно, запомнил. Можно будет сослаться на него. Надо предупредить Генриха, чтобы он молчал о том, что видел её с «кузиной». Она не будет объяснять ему, что и как, а просто скажет, что кузину арестовали, когда она приехала к Монике, и что это какое-то недоразумение.. А что, если попросить Генриха спросить у Миллера о Людвине? Совершенно естественно, что её волнует судьба родственницы…
Моника вихрем влетела в вестибюль, снова поднялась на второй этаж в то крыло дома, где была расположена комната Генриха, и, не колеблясь, постучала в дверь.
— Что с нами, Моника? На вас лица нет, а руки, как две ледышки.
Генрих тоже побледнел, увидав девушку в таком состоянии. Моника, не отвечая, упала на стул. Горячие ладони Генриха сжимали её холодные пальцы. Они казались такими надёжными, эти крепкие руки. Довериться ему, сказать всю правду, он должен помочь ей спасти Людвину!
— Генрих, то, что вы сейчас услышите, я, возможно, не имею права вам говорить. Но я в безвыходном положении. Арестовали кузину, которую вы видели в Бонвиле. Тут, на вокзале. Она ехала к нам… ко мне. Каждую минуту могут арестовать и меня. Не спрашивайте почему и как! Если б это была моя тайна, я бы её вам доверила. Но я не могу ничего сказать. Что мне делать? Может быть, вы мне поможете? Генрих так сжал пальцы девушки, что она чуть не вскрикнула.
— Я сделаю всё возможное, Моника. И не буду вас ни о чём спрашивать. Кроме того, что поможет мне сориентироваться в этом деле. Но… в чём может заподозрить гестапо вас?
— Бонвиль, встреча с кузиной, если они узнали о моей поездке.
— О поездке они знают. Но я убедил Миллера, что вы ездили на свидание со мной, и он, кажется, поверил. Простите мне это признание. Но Миллер связывал вашу поездку и нападение маки на эшелон с оружием, и я должен… Моника густо покраснела.
— Я вас понимаю. Спасибо, Генрих! В случае чего я могу сказать, что остановилась у вас?
— Безусловно. Но в тот момент, когда Курт передавал мне разговор с Фельднером, вас в номере не было. Запомните?… А теперь, что касается кузины… Она может вас скомпрометировать?
— Уже одно то, что она ехала ко мне…
— Так, понимаю… Имя вашей кузины?
— Я не знаю, под каким она сюда приехала, но зовут её…— Моника с минуту колебалась, — я вам доверяю, Генрих, её настоящее имя Людвина Декок. Но если она назвалась иначе, вы должны забыть это имя.
— Можно сослаться на то, что из симпатии к хозяйке гостиницы я заинтересовался судьбой её родственницы?
— Нет, Людвина нам не родственница.
— Это осложняет дело. Но я всё-таки постараюсь разузнать. Хотя не уверен, что мне это удастся.
— Боже, неужели она погибнет и нет ни малейшей надежды на спасение? — простонала Моника. — Если бы дело касалось только меня, я сама пошла бы в гестапо и настаивала, требовала…
— Вы этого не сделаете, Моника! Условимся так: идите к себе и ждите. Абсолютно никуда не выходите, даже и ресторан. Я попробую разузнать, насколько серьёзные обвинения против Людвины Декок, и немедленно оповещу вас. Но запаситесь терпением, с Миллером мне надо встретиться в более или менее интимной обстановке, а сделать это можно будет лишь вечером. Договорились?
Моника в знак согласия кивнула головой и молча протянула маленькую, чуть шершавую руку. Генрих наклонился и прижался к ней щекой.
— Я сделаю всё возможное и даже невозможное, только чтобы эти пальчики не дрожали от волнения! — прошептал он.
Когда Моника ушла, Генрих позвал Курта и приказал ему заказать мадам Тарваль шесть бутылок коньяку, лимонов, сахару и все это отнести в машину.
— Куда поедем, герр обер-лейтенант?
— Поеду я один. А сейчас немного посплю — мне что-то нездоровится. Не буди до восьми, если не произойдёт ничего из ряда вон выходящего. Когда я уеду, можешь идти к себе в казарму, я вернусь поздно.
— Будет выполнено!
Генрих лёг спать, надеясь, что к вечеру голова его прояснится, но заснуть не мог. Тревога за Монику и сомнения отгоняли сон.
«Имею ли я право браться за это дело?»— снова и снова, в который уже раз, спрашивал он себя.
После взрыва в Бонвиле Гольдринга предупредили, что он не должен подвергать себя риску. Выходит, он сейчас собирается нарушить приказ? Но разве дело только в приказе? Ведь он и сам хорошо знает: чем дольше его не раскроют, тем больше он сможет сделать для родины, значительно больше, чем кто-либо другой, — ведь барону фон Гольдрингу доверяют вполне. Он может пойти на риск лишь в крайнем случае. Но молча наблюдать, как опасность нависает над головами честных людей! Ведь если Людвина не выдержит и сознаётся, что ехала к Монике… к той самой Монике, о которой у Миллера уже возникли подозрения…
Генрих чувствует, как он весь холодеет при мысли, что девушка может попасть в когти к гестаповцам. Нет, он этого не может допустить! Тем более, что сам затянул её в эту петлю. Не скажи он ей про этот поезд с оружием, она бы не поехала в Бонвиль, не встретилась с кузиной и теперь всё было бы хорошо. Но ведь он хотел, чтобы оружие не попало к месту назначения, и лишь через Монику мог предупредить маки. А если так…
Генрих вскочил с кровати. Да! Как же он не подумал об этом сразу! Единственный источник, откуда Моника могла узнать о поезде, он, Генрих фон Гольдринг! Сразу же после ареста Моники ему придётся давать официальные показания, и тогда он будет лишён доверия, ко всем его поступкам начнут приглядываться внимательнее. И провал его как разведчика неминуем.
Может быть, впервые в жизни Генрих обрадовался, что опасность грозит и ему самому. Итак, он должен вмешаться, пока не поздно, должен, пока не поздно, спасти Людвину Декок! Когда Курт ровно в восемь постучал в дверь, Генрих уже был в полной форме, словно собрался на банкет.
Удостоверившись, что бутылки с коньяком в машине, он сел за руль и через несколько минут въезжал во двор резиденции Миллера. Часовые пропустили машину, даже не спросив пропуска — они хорошо знали, что обер-лейтенант Гольдринг здесь — свой человек.
Миллер был в кабинете не один — напротив него сидел молодой очень красивый офицер в форме лейтенанта.
— Знакомьтесь, дорогой Генрих, мой заместитель, лейтенант Заугель. Вернулся из отпуска. Я говорил вам о нём.
— И, должен добавить, очень много хорошего. Очень жалею, что до сих пор не имел возможности с вами встретиться, герр Заугель.
Щеки лейтенанта, окрашенные нежным румянцем, зарделись, как у девушки. Со своими золотыми вьющимися волосами, большими голубыми глазами и детским пухлым ртом он вообще больше походил на девушку. Лишь подбородок лейтенанта, заострённый и чересчур удлинённый, нарушал общую гармонию черт и делал лицо, невзирая на красоту, неприятным.
— Какой счастливый случай привёл к нам такого дорогого гостя? — воскликнул Миллер, двумя руками пожимая руку Генриха. — Нет, действительно, что навело вас на счастливую мысль заглянуть сюда?
— Я привык видеться с друзьями каждый день, в крайнем случае через день, но сегодня третий, как я не встречаю вас даже в казино во время обеда. Итак, мой приезд объясняется лишь вашим невниманием к моей особе.
— Милый барон, вы меня обижаете! Вы знаете, как я к вам отношусь. Но сейчас столько работы! Просто совершенно одеревенел, нет времени даже пройтись.
— Это намёк, что я и сейчас помешал вам? — на лице Генриха было написано явное разочарование. — А я надеялся, что мы посидим, поболтаем, и даже захватил с собой несколько бутылок коньяка.
— Барон, дорогой! Неужели я бы прямо не сказал? Ведь, мы друзья, а между друзьями церемонии излишни. Герр Заугель, заприте, пожалуйста, дверь и прикажите меня не беспокоить. А где же эти волшебные бутылки?
— Они в машине. Прикажите принести их сюда и пусть захватят пакеты с лимонами и сахаром.
— Какая предусмотрительность! Сейчас поручу адъютанту… хотя нет, получится неудобно. Герр Заугель, не в службу, а в дружбу, притащите все сами в мою комнату. А я пока все приготовлю. Генрих, пожалуйста, проходите сюда!
Миллер открыл дверь в смежную комнату, служившую ему и спальней и столовой в те дни, когда он задерживался в гестапо. Кроме широкого дивана, здесь стояли небольшой стол и буфет.
— Обойдёмся без услуг денщика, так будет интимнее, — говорил Миллер, расставляя рюмки и тарелочки.
— Это хорошо, что не будет посторонних, сегодня, кажется, и я напьюсь. Такое настроение, что хоть волком вой.
— Что и говорить, весёлого мало…
— Заслали нас в такую глушь! Ни развлечений, ни веселья! — пожаловался Генрих. Миллер двусмысленно улыбнулся.
— А как же мадемуазель Моника? Уже надоела?
— То-то и оно, что не успела надоесть! Как всякая порядочная девушка, она смотрит на наши отношения очень серьёзно, значительно серьёзнее, чем я хотел бы. С ней без прелюдии — воздыханий там всяких — не обойдёшься. А я не хочу привлекать внимание откровенным ухаживанием! Вы, возможно, не знаете, но у меня есть невеста, с которой мы в ближайшее время должны обменяться кольцами
Вошёл Заугель и поставил на стол бутылки. Миллер от удовольствия причмокнул.
— Тогда первый тост за вашу невесту! Но, Генрих, кто она, эта будущая баронесса?
— Лорхен Бертгольд!
— Дочь генерал майора Бертгольда? — переспросил Заугель. — Прекрасная партия! — голубые глаза лейтенанта сияли, словно он сам должен был обручиться с дочкой Бертгольда. Миллер поздравил Генриха сдержанно, подчёркнуто почтительно.
— За будущую баронессу Лорхен фон Гольдринг! провозгласил он, поднимая рюмку. Все трое дружно выпили. Генрих немедленно налил ещё по одной.
— Ну, теперь, барон, сам бог велел вам переходить к нам на работу: вы связаны с генералом двойными узами, и для вас он сделает все. Это вам говорит ваш друг, старый контрразведчик, который немного понимает, как надо делать карьеру!
— Герр Миллер прав, — поддержал Заугель — Представьте, как бы мы отлично работали втроём!
— Мы с Гансом уже говорили об этом… Погодите, налью ещё по одной. Нехорошо, когда пустые рюмки… Так вот, мы с Гансом уже говорили, и я высказал ему свои сомнения. Боюсь, у меня не хватит таланта. А работа в гестапо требует способностей, я бы сказал, дарования.
— Вы правы, — охотно согласился Миллер. — Но я думаю, что лучшую кандидатуру для работы в нашем ведомстве трудно найти. Кроме того, ваш названный отец и будущий тесть сможет во многом вам помочь. Вот, скажем, гауптман Лютц в нашем ведомстве был бы совсем чужим человеком, он слишком мягок…
— Герр Миллер дал вам чудесный совет, барон! Взять меня — я всего третий год работаю в гестапо, но даже не могу представить, как бы я жил, если мне пришлось сменить место работы, — признался уже немного охмелевший Заугель.