Потом он повернулся в сторону, откуда был слышен голос, и добавил:
   — Войдите.
   При этих словах портьера приподнялась, и молодая женщина сделала шаг к регенту; тот отступил, словно пораженный громом.
   — Моя дочь! — прошептал он, пытаясь обрести самообладание, в то время как Элен в надежде увидеть Гастона обвела глазами комнату, потом остановилась и сделала реверанс.
   Легко себе представить, какие гримасы строил при этом Дюбуа.
   — Простите, сударь, — сказала Элен, — быть может, я ошиблась? Я ищу своего друга, он оставил меня внизу и должен был за мной спуститься. Видя, что он задерживается, я решилась осведомиться о нем. Меня провели сюда, быть может, швейцар ошибся?
   — Нет, мадемуазель, — ответил герцог, — шевалье де Шанле только что ушел от меня, и я ждал вас.
   Пока регент говорил, девушка, казалось, на мгновение забыла о Гастоне и с трудом старалась что-то вспомнить.
   — О Боже, как странно! — воскликнула она неожиданно, как бы отвечая своим собственным мыслям.
   — Что с вами? — спросил регент.
   — О, это, конечно, так!
   — Договаривайте, — произнес регент, — я не понимаю, что вы хотите сказать.
   — О сударь, — произнесла, вся дрожа, Элен, — просто странно, как ваш голос напоминает мне голос одного человека…
   Элен в нерешительности замолкла.
   — Вашего знакомого? — заинтересовался регент.
   — Человека, с которым я встречалась всего один раз, но голос его остался жить в моем сердце.
   — И кто же этот человек? — спросил регент, а Дюбуа пожал плечами, глядя на эти попытки узнавания.
   — Этот человек говорил, что он мой отец, — ответила Элен.
   — Поздравляю себя с этим случайным совпадением, мадемуазель, — сказал регент, — поскольку сходство моего голоса с голосом человека, который, наверное, дорог вам, может быть, придает больше значимости моим словам: вы знаете, что шевалье де Шанле оказал мне честь, выбрав меня вашим покровителем.
   — Во всяком случае, он дал мне понять, что везет меня к тому, кто сможет меня защитить от опасности, которая мне угрожает.
   — И какая же опасность вам угрожает? — спросил регент. Элен обвела комнату глазами, и взгляд ее с беспокойством
   остановился на Дюбуа. Ошибиться было нельзя: насколько, по-видимому, регент был ей приятен, настолько Дюбуа внушал подозрение.
   — Монсеньер, — сказал вполголоса Дюбуа, совершенно правильно истолковавший ее взгляд, — монсеньер, мне кажется, я здесь лишний, и я удаляюсь; впрочем, думаю, что больше не нужен вам.
   — Нет, ты мне сейчас понадобишься, не уходи далеко.
   — Я буду ждать указаний вашего высочества. Разговор этот велся слишком тихо, чтобы Элен могла его слышать, впрочем, из скромности она отступила на шаг и с беспокойством поглядывала на двери, ожидая, из какой появится Гастон. Уходя, Дюбуа утешал себя мыслью, что та, которая сыграла с ним столь скверную шутку и нашлась сама, по крайней мере, обманется в этих ожиданиях. Когда Дюбуа, наконец, вышел из комнаты, регент и Элен вздохнули свободнее.
   — Садитесь, мадемуазель, — сказал регент, — нам предстоит долгая беседа, я многое должен вам сказать.
   — Сударь, сначала один вопрос, — прервала его Элен. — Шевалье Гастону де Шанле ничто не угрожает?
   — Мы сейчас поговорим и о нем, мадемуазель, но сначала о вас: он привез вас ко мне как к защитнику. Так скажите же мне, от кого я должен вас защитить?
   — Все, что случилось со мной за последние несколько дней, так странно, что я не знаю, кого мне бояться и кому доверять. Если бы здесь был Гастон…
   — Да, понимаю, если бы он разрешил вам все мне рассказать, у вас бы не было от меня тайн. Ну а если я вам докажу, что знаю почти все о вас?
   — Вы, сударь?
   — Да, я! Вас зовут Элен де Шаверни. Вы воспитывались в монастыре августинок, между Клисоном и Нантом. Однажды вы получили от таинственного покровителя, который заботится о вас, приказ покинуть монастырь, где вы выросли, и вы отправились в путь в сопровождении монахини. По приезде в вознаграждение за ее труды вы дали ей сто луидоров. В Рам-буйе вас ждала женщина, которую зовут госпожа Дерош. Она вам объявила о визите вашего отца. И в тот же вечер вас посетил человек, который вас любит и который поверил, что и вы его любите.
   — Да, сударь, это все так, — произнесла Элен, удивленная тем, что незнакомый ей человек так хорошо помнит все подробности этой истории.
   — Потом, на следующий день, — продолжал регент, — господин де Шанле, который сопровождал вас под именем господина де Ливри, нанес вам визит, чему ваша гувернантка напрасно пыталась воспротивиться.
   — Все это правда, сударь, я вижу, что Гастон вам все рассказал.
   — Потом пришел приказ уезжать в Париж. Вы хотели ему воспротивиться, но пришлось подчиниться. Вас привезли в дом, что находится в предместье Сент-Антуан. Но там ваш плен стал для вас невыносим.
   — Вы ошибаетесь, сударь, — ответила Элен, — это не плен, а тюрьма.
   — Не понимаю вас.
   — Разве Гастон не поведал вам о своих опасениях, которые я сначала отвергала, а потом разделила?
   — Нет, расскажите мне, какие у вас могут быть опасения?
   — Но если он вам этого не рассказал, как это могу делать я?
   — Разве другу не все можно сказать?
   — Он вам не рассказал, что человек, которого я сначала приняла за отца…
   — Приняли за отца?
   — О да, клянусь вам, сударь. Вначале, когда я слышала его голос, чувствовала, как он сжимает мою руку, у меня не было никаких сомнений, и нужны были почти очевидные доказательства, чтобы наполнявшая мое сердце дочерняя любовь сменилась страхом.
   — Я не понимаю, мадемуазель, выразите до конца свою мысль. Как могли вы испугаться человека, который, по вашим же словам, проявил к вам такую нежность?
   — Поймите, же, сударь, что вскоре после его посещения под каким-то пустячным предлогом меня привезли из Рамбуйе в Париж и, как вы сами сказали, поселили в Сент-Антуанском предместье, и этот дом сказал моим глазам больше, чем мог сказать Гастон. Я увидела, что погибаю. Вся эта притворная отцовская нежность прикрывала ловкие действия соблазнителя. У меня не было другого защитника, кроме Гастона. Я написала ему, и он пришел.
   — Так, значит, — воскликнул донельзя обрадованный регент, — вы ушли из этого дома для того, чтобы убежать от соблазнителя, а не для того, чтоб последовать за любовником?
   — Да, сударь. Если бы я верила в действительное существование этого отца, которого я и видела-то только раз и который окружил себя такой таинственностью, клянусь вам, сударь, ничто не могло бы меня заставить нарушить мой долг!
   — О, дорогое дитя! — воскликнул регент с таким выражением, что Элен вздрогнула.
   — Вот тогда-то Гастон и сказал мне, что есть человек, который ни в чем не может ему отказать и который возьмет на себя заботы обо мне и заменит мне отца. Он привез меня сюда и сказал, что вернется за мной. Я ждала его больше часа, но напрасно. Я испугалась, что с ним что-то случилось, и послала осведомиться о нем.
   Лицо регента потемнело.
   — Итак, — произнес он, пытаясь сменить тему разговора, — вас отвратило от исполнения долга влияние Гастона, и именно его подозрения возбудили ваши?
   — Да, он испугался всей этой таинственности и утверждал, что тут кроется какой-то роковой для меня умысел.
   — Но ведь, чтобы вас убедить, он должен был привести какие-то доказательства?
   — Какие нужны были еще доказательства, кроме этого отвратительного дома?! Разве отец позволил бы себе поселить дочь в подобном жилище?
   — Да, да, — пробормотал регент, — действительно, он был тут неправ. Но согласитесь, что если бы шевалье не внушил вам этих подозрений, вам, невинной душе, они бы и в голову не пришли.
   — Нет, — ответила Элен, — но, к счастью, Гастон заботился обо мне.
   — Вы что, мадемуазель, верите всему, что вам говорит Гастон?
   — С тем, кого любишь, легко соглашаешься, — ответила Элен.
   — А вы любите шевалье, мадемуазель?
   — Уже около двух лет, сударь.
   — Но как же вы виделись в монастыре?
   — Он подплывал по ночам в лодке.
   — И часто?
   — Каждую неделю.
   — Значит, вы любите его?
   — Да, сударь, люблю.
   — Но как же вы осмелились располагать вашим сердцем, зная, что не принадлежите себе?
   — Шестнадцать лет я ничего не слышала о своей семье, откуда мне было знать, что она вдруг отыщется, или, точнее, что отвратительные происки вырвут меня из моего мирного обиталища мне на погибель?
   — Но вы по-прежнему полагаете, что тот человек вам солгал? Вы полагаете, что это не ваш отец?
   — Увы, теперь я не знаю, чему и верить, мой разум теряется в этой лихорадочной действительности, и мне все время кажется, что это сон.
   — Но вам следовало слушаться не разума, Элен, а сердца, — сказал регент. — Разве когда вы были рядом с этим человеком, сердце вам ничего не сказало?
   — О, напротив! — воскликнула Элен. — Пока он был рядом, я была убеждена, что это мой отец, потому что никогда раньше я не испытывала подобных чувств.
   — Да, — с горечью заметил регент, — но, как только он уехал, чувство это развеялось под более сильным влиянием. Все так просто: этот человек был вам только отцом, а Гастон ваш возлюбленный!
   — Сударь, — сказала Элен, отступая на несколько шагов, — вы очень странно со мной разговариваете.
   — Простите, — продолжал регент уже мягче, — я вижу, что интерес, который я к вам испытываю, завлек меня дальше, чем я хотел, но что больше всего меня удивляет, мадемуазель, так это то, что при всей любви к вам господина де Шанле, — произнес он с тяжелым сердцем, — вы не смогли повлиять на него и заставить его отказаться от его планов.
   — От его планов, сударь? Что вы хотите сказать?
   — Как, вы не знаете, с какой целью он приехал в Париж?
   — Не знаю, сударь. В тот день, когда я со слезами на глазах сообщила ему, что вынуждена покинуть Клисон, он мне сказал, что вынужден покинуть Нант, а когда я сказала, что еду в Париж, он вскрикнул от радости и ответил мне, что едет туда же.
   — Значит, — воскликнул регент, от сердца которого отлегла огромная тяжесть, — значит, вы не его сообщница?
   — Сообщница? — воскликнула в страхе Элен. — О, Боже мой! Что вы говорите?
   — Ничего, — ответил регент, — ничего.
   — О нет, сударь, слово, которое вы проронили, открыло мне глаза. Да, я задавала себе вопрос, отчего так переменился характер Гастона; почему, вот уже год, когда я заговаривала о нашем будущем, лицо его сразу омрачалось; почему он говорил мне с грустной улыбкой: «Будем думать о настоящем, Элен, будущее темно»; почему, наконец, он вдруг впадал в глубокую задумчивость и замолкал, как будто ему грозило большое горе. Ах, сударь, что это за несчастье вы мне открыли одним словом, ведь там Гастон встречался только с недовольными — с Монлуи, Понкалеком, Талуэ. Ах» Гастон приехал в Париж как заговорщик? Гастон участвует в заговоре?
   — Значит, вы, — воскликнул регент, — об этом заговоре ничего не знали?
   — Увы, сударь, я всего лишь женщина, и Гастон, несомненно, счел меня недостойной знать такие тайны.
   — О, тем лучше, тем лучше! — прервал ее регент. — А теперь, дитя мое, послушайте меня, прислушайтесь к словам человека, который мог бы быть вашим отцом: оставьте шевалье следовать избранным им путем, поскольку вам еще можно остановиться и не идти дальше.
   — Кому? Мне, сударь? — воскликнула Элен. — Мне покинуть его, когда вы сами говорите, что ему угрожает неведомая мне опасность? О нет, сударь, мы с ним одиноки в этом мире, у него есть только я, а у меня — только он. У Гастона уже нет, а у меня еще нет родных, а если и есть, то, прожив вдали от меня шестнадцать лет, они привыкли к моему отсутствию. Значит, мы можем погибнуть вместе, и никто не прольет ни слезы. О, я обманула вас, сударь: какое бы преступление Гастон ни совершил или должен совершить, я его сообщница!
   — Ах, — прошептал регент упавшим голосом, — последняя моя надежда потеряна: она его любит.
   Элен с удивлением посмотрела на незнакомца, который, казалось, принимал такое живое участие в ее горе. Регент взял себя в руки.
   — Но, мадемуазель, — вновь заговорил он, — ведь вы почти что отказались от него? Ведь вы ему сказали тогда, в день вашего расставания, что между вами все должно быть кончено и что вы не можете располагать ни своим сердцем, ни своей особой?
   — Да, я все это ему сказала, сударь, — возбужденно ответила девушка, — потому что в то время я считала его счастливым и не подозревала, что его свобода, а может быть, и жизнь, находятся под угрозой. Тогда страдало бы только мое сердце, но совесть была бы спокойна. Мне нужно было бы преодолеть в себе боль, а не угрызения совести. Но с тех пор как над ним нависла опасность и я знаю, что он несчастлив, я чувствую, что его жизнь — это моя жизнь.
   — Но вы, безусловно, преувеличиваете свою любовь к нему, — прервал ее регент настойчиво, чтобы у него не осталось никаких сомнений относительно чувств своей дочери, — ваша любовь не вынесет разлуки.
   — Она вынесет все, сударь! — вскричала Элен. — Родители оставили меня, и в моем одиночестве эта любовь стала моей единственной надеждой, моим счастьем, самой сутью моего существования. О сударь, Небом заклинаю, если вы имеете на Гастона какое-нибудь влияние, а вы его имеете, раз он доверил вам тайну, которую скрыл от меня, добейтесь, чтоб он отказался от этих планов, скажите ему то, что сама я сказать не смею: я люблю его больше всего на свете, его судьба — моя судьба; если он будет изгнан — я сама отправлюсь в изгнание, если он попадет в тюрьму — я приду туда сама, а если он умрет — я умру тоже. Скажите ему это, сударь, и еще добавьте… добавьте, что по моим слезам и отчаянию вы поняли: я не лгу.
   — О, бедное дитя! — прошептал регент.
   И в самом деле, у любого человека, а не только у него, состояние Элен вызвало бы жалость. Она так побледнела, что стало видно, как мучительно она страдает; слезы тихо, без рыданий и всхлипываний, струились по ее лицу, сопровождая слова, и не было ни одного из них, которое не шло бы от сердца, и не было ни одного обещания, которое она не готова была бы сдержать.
   — Ну что же, мадемуазель, — сказал регент, — пусть будет так, я обещаю вам сделать что смогу, чтобы спасти шевалье.
   Элен сделала движение, чтобы броситься к ногам герцога, настолько ее гордую душу согнул страх перед опасностью, угрожавшей Гастону. Регент подхватил ее и обнял. Элен вздрогнула всем телом. Что-то в прикосновении этого человека наполнило ее сердце надеждой и радостью. Она осталась в его объятиях, не делая попыток освободиться.
   — Мадемуазель, — произнес регент, глядя на нее с выражением, которое, несомненно, выдало бы его, встреться он с Элен глазами, — перейдем сначала к самому неотложному. Да, я сказал вам, что Гастону угрожает опасность, но она не угрожает ему непосредственно сейчас, поэтому подумаем сначала о вас: вы одни, и ваше положение ложно и шатко. Вас поручили моему покровительству, и, прежде всего, я должен позаботиться о вас как следует доброму отцу семейства. Вы доверяете мне, мадемуазель?
   — О да, раз Гастон привез меня к вам.
   — Опять Гастон! — пробормотал вполголоса регент и, обращаясь снова к Элен, сказал: — Вы будете жить в этом доме, который никому не известен и где вы будете свободны. А обществом вам будут служить хорошие книги и я, и если оно вам приятно, то в нем недостатка не будет. Элен сделала движение.
   — Впрочем, — продолжал герцог, — это даст вам возможность поговорить о шевалье.
   Элен покраснела, а регент продолжал:
   — Церковь соседнего монастыря будет открыта для вас в любое время, и как только у вас возникнут подозрения, подобные тем, что уже посетили вас, монастырь послужит вам убежищем: с его настоятельницей мы друзья.
   — О сударь, — ответила Элен, — вы полностью успокоили меня, я принимаю ваше предложение жить в этом доме, а доброта, которой вы одарили и Гастона и меня, делают ваше присутствие бесконечно приятным.
   Регент поклонился.
   — Прекрасно, мадемуазель, — сказал он, — считайте здесь себя дома. Насколько я знаю, к этой гостиной примыкает спальня. Расположение комнат на первом этаже очень удобно, и нынче же вечером я пришлю вам двух монахинь. Полагаю, что они больше устроят вас, чем горничные.
   — О да, сударь.
   — Итак, — продолжал, несколько колеблясь, регент, — итак, от отца вы почти отказались?
   — Ах, сударь, вы же понимаете, это только от страха, что он мне не отец!..
   — А ведь, — продолжал регент, — у вас нет тому никаких доказательств, разве что этот дом… я знаю, это серьезный довод против него, но, может быть, он его и не видел!
   — О, — прервала Элен, — это вряд ли возможно.
   — Ну, наконец, если он предпримет новые попытки, если он откроет ваше убежище, если потребует вас к себе или, по крайней мере, захочет вас увидеть?..
   — Сударь, мы предупредим Гастона, и если он скажет…
   — Хорошо, — сказал, грустно улыбаясь, регент, он протянул девушке руку и сделал несколько шагов к двери.
   — Сударь… — прошептала дрожащим голосом еле слышно Элен.
   — Вы желаете еще что-нибудь? — сказал, оборачиваясь, герцог.
   — А его… я смогу его увидеть?
   Эти слова скорее можно было прочесть по губам, чем услышать.
   — Да, — ответил герцог, — но разве не было бы пристойнее для вас видеть его как можно реже?
   Элен опустила глаза.
   — Впрочем, — продолжал герцог, — он уехал и вернется, может быть, только через несколько дней.
   — А когда он приедет, я его увижу? — спросила Элен.
   — Клянусь вам в этом, — ответил регент.
   Через десять минут две молодые монахини в сопровождении послушницы пришли в дом к Элен и расположились в нем.
   Выйдя от дочери, регент спросил Дюбуа, но ему ответили, что, прождав его высочество более получаса, Дюбуа вернулся в Пале-Рояль. И действительно, войдя в покои аббата, регент увидел, что тот работает с секретарями: перед ним на столе лежал портфель, набитый бумагами.
   — Сто тысяч извинений вашему высочеству, — сказал Дюбуа, увидев герцога, — но так как вы задерживались и совещание грозило затянуться, я решил нарушить приказания и вернуться сюда работать.
   — Ты правильно сделал, но мне нужно поговорить с тобой.
   — Со мной?
   — Да, с тобой.
   — Наедине?
   — Да, наедине.
   — В таком случае, монсеньеру угодно будет вернуться к себе и подождать или он пройдет в мой кабинет?
   — Пройдем в твой кабинет.
   Аббат сделал почтительный жест, указывая на дверь. Регент прошел первым, а Дюбуа последовал за ним, прихватив портфель, вероятно приготовленный в ожидании его визита. Когда они вошли в кабинет, регент осмотрелся.
   — Кабинет надежен? — спросил он.
   — Черт возьми, все двери двойные, а стена в два фута толщиной.
   Регент подошел к креслу, сел и молча погрузился в глубокую задумчивость.
   — Я жду, монсеньер, — помолчав минуту, проговорил Дюбуа.
   — Аббат, — сказал регент реако, как человек, решившийся не принимать никаких возражений, — шевалье в Бастилии?
   — Монсеньер, — ответил Дюбуа, — думаю, он переступил ее порог с полчаса тому назад.
   — Тогда напишите господину де Лонэ. Я желаю, чтобы шевалье немедленно освободили.
   Дюбуа, казалось, ожидал подобного приказания. Он не вскрикнул, ничего не ответил. Он положил портфель на стол, вытащил из него досье и стал спокойно перелистывать бумаги.
   — Вы меня слышали? — спросил регент после нескольких минут молчания.
   — Прекрасно слышал, монсеньер, — ответил Дюбуа.
   — Тогда повинуйтесь.
   — Напишите сами, монсеньер, — сказал Дюбуа.
   — Почему сам? — спросил регент.
   — Потому что никто никогда не сможет меня принудить,
   чтоб я собственной рукой подписал вашему высочеству смертный приговор.
   — Опять слова! — воскликнул, выйдя из терпения, регент.
   — Это не слова, а факты, монсеньер. Господин де Шанле — заговорщик или не заговорщик?
   — Да, он заговорщик, но его любит моя дочь.
   — Хорошенькая причина освободить его!
   — Для вас, может быть, и нет, аббат, а для меня она делает де Шанле неприкосновенным. И он немедленно выйдет из Бастилии.
   — Ну и поезжайте туда за ним сами, монсеньер, я вам не препятствую.
   — А вы, сударь, знали эту тайну?
   — Какую?
   — Что господин де Ливри и шевалье — одно и то же лицо.
   — Ну да, знал, так что?
   — Вы хотели обмануть меня?
   — Я хотел спасти вас от чувствительности, в которую вы сейчас впадаете. Что может быть хуже для регента Франции, и так слишком занятого своими удовольствиями и капризами, чем воспылать страстью, да еще какой — отцовской, а это ужасная страсть! Обычную любовь можно удовлетворить и, следовательно, изжить, отцовская любовь ненасытна и потому совершенно невыносима. Она заставит ваше высочество совершать ошибки, чему я буду пытаться помешать по той простой причине, что я-то, по счастью, не отец, с чем и не устаю себя поздравлять, видя, какие несчастья испытывают и какие глупости совершают те, у кого есть дети.
   — Какая мне разница, головой больше или головой меньше, — закричал регент, — не убьет меня этот Шанле, .если узнает, что это я помиловал его!
   — Нет, но и проведя несколько дней в Бастилии, он от этого не умрет, и нужно, чтоб он там остался.
   — А я говорю тебе, что он сегодня же оттуда выйдет.
   — Он должен остаться там ради собственной чести, — продолжал Дюбуа так, как будто регент ничего и не говорил, — потому что если, как вы хотите, он выйдет оттуда сегодня, то его сообщники, сидящие в тюрьме в Нанте, которых вы, не сомневаюсь, не собираетесь освобождать, как его, сочтут де Шанле шпионом и предателем, искупившим преступление доносом.
   Регент задумался.
   — Ну вот, — продолжал Дюбуа, — все вы таковы, короли и правящие особы. Довод, который я вам привел, глупый, как все доводы чести, вас убеждает и заставляет вас молчать, но настоящие, истинные, серьезные доводы государственной пользы вы воспринимать не хотите. Что мне и что Франции до того, спрашиваю я вас, что мадемуазель Элен де Шаверни, внебрачная дочь господина регента, плачет и горюет о своем возлюбленном, господине Гастоне де Шанле? Не пройдет и года, как десять тысяч матерей, десять тысяч жен, десять тысяч дочерей будут оплакивать своих сыновей, мужей и отцов, убитых на службе у вашего высочества испанцами, которые угрожают нам, принимая вашу доброту за беспомощность и наглея от безнаказанности. Мы раскрыли заговор и должны предать заговорщиков правосудию. Господин де Шанле, глава или участник заговора, прибывший в Париж, чтобы убить вас, — ведь вы не станете это отрицать, он вам, надеюсь, все рассказал в подробностях, — возлюбленный вашей дочери. Ну что же, тем хуже для вас: это несчастье, которое свалилось на голову вашего высочества. Но ведь оно не первое и не последнее. Да, я все это знал. Я знал, что она его любит. Знал, что его зовут Шанле, а не Ливри. Да, я скрыл это, я хотел, чтобы понесли заслуженную кару и он, и его сообщники, чтобы раз и навсегда всем стало понятно, что голова регента не мишень, в которую дозволено целиться из бахвальства или от скуки, и что можно мирно и безнаказанно удалиться, если в нее не попал.
   — Дюбуа, Дюбуа! Я никогда не убью свою дочь, чтобы спасти себе жизнь, а отрубить голову шевалье — значит убить ее! Поэтому — ни тюрьмы, ни карцера, избавим его даже от намека на пытки, раз все равно мы не можем осудить его на то, чего он заслуживает, простим, простим полностью, не нужно нам половинчатого прощения, как и половинчатого правосудия.
   — О да, простим, простим! Наконец-то мы произнесли это великое слово! И не надоело вам, монсеньер, бесконечно распевать это слово на разные лады?
   — О черт! На этот раз мотив должен быть другой: нужно наказать человека, возлюбленного моей дочери, которого она любит больше, чем меня, своего отца, и который отнимает у меня мою последнюю и единственную дочь, но я остановлюсь и дальше не пойду: Шанле будет освобожден.
   — Шанле будет освобожден, монсеньер, конечно, кто против? Но позже… через несколько дней. Ну какое зло мы ему этим причиним, я вас спрашиваю? Какого черта! Не умрет он оттого, что проведет в Бастилии несколько дней; вернут вам вашего зятя, успокойтесь. Но не мешайте мне и постарайтесь сделать так, чтоб над нашим игрушечным правительством не очень смеялись. Подумайте о том, что сейчас там, в Бретани, ведут следствие по делу других заговорщиков, и ведут его жестко. Так ведь у них тоже есть возлюбленные, жены, матери. Вас это хоть как-нибудь волнует? Ах нет, вы не настолько безумны! А подумайте, как над вами будут смеяться, если станет известно, что ваша дочь любит человека, который собирался заколоть вас кинжалом! Бастарды будут целый месяц веселиться. Да сама Ментенон от такой новости встанет со смертного одра и проживет еще год. Ну какого черта, наберитесь терпения, пусть шевалье поест жареных цыплят и попьет вина у господина де Лонэ. Черт побери, Ришелье же сидел прекрасненько в Бастилии, а ведь его тоже любит одна из ваших дочерей, что вам вовсе не помешало его туда засадить. И почему? Потому что он был вашим соперником у госпожи де Парабер, у госпожи де Собран и, быть может, у других дам.
   — Ну хорошо, — сказал регент, прерывая Дюбуа, — ты его посадил в Бастилию, и что ты будешь с ним делать?
   — Ну, черт побери! Пусть он пройдет это маленькое испытание, чтобы оказаться более достойным стать вашим зятем! Да, кстати, монсеньер, ваше высочество серьезно думает удостоить его этой чести?
   — О, Боже мой, разве я способен сейчас о чем-нибудь думать, Дюбуа? Мне не хотелось бы сделать несчастной бедную Элен, вот и все, и все же я думаю, что выдавать ее за него замуж не стоило бы, хотя Шанле и хорошего рода.