— Нет, монсеньер.
   — Что такое какие-то два часа для хорошего ездока? Шанле будет пожирать пространство, и два-то часа он наверстает.
   — Если бы мой гонец имел только два часа фору, может быть, господин де Шанле его бы и обогнал, но он будет иметь в запасе три часа.
   — Каким образом?
   — Наш достойный кавалер влюблен, и я думаю, что уж час-то прощание с вашей дочерью у него займет, если не больше.
   — Змея! Теперь я понял смысл тех слов, которые ты ему только что сказал.
   — В воодушевлении он мог забыть даже о возлюбленной. Вы же знаете мой принцип, монсеньер: опасайся первых побуждений, ибо они всегда добрые.
   — Бесчестный принцип!
   — Монсеньер, можно быть дипломатом или не быть им.
   — Прекрасно, — сказал регент, делая шаг к двери, — я пошлю предупредить его.
   — Монсеньер, — сказал Дюбуа голосом, в котором прозвучала крайняя решимость, и достал из портфеля заранее заготовленную бумагу, — если вы это сделаете, соблаговолите прежде подписать мою отставку. Пошутили, и прекрасно, но еще Гораций сказал: Est modus in rebus note 10, а Гораций был великий человек, и к тому же человек благородный. Послушайте, монсеньер, хватит на сегодня политики. Возвращайтесь-ка вы на бал, а завтра все отлично устроится. Франция избавится от четырех заклятых врагов, а у вас останется очень милый зять, который мне лично, слово аббата, нравится куда больше, чем господин де Рион.
   И они вернулись вместе на бал. Вид у Дюбуа был радостный и торжествующий, а у герцога — грустный и задумчивый, но в душе он был уверен, что его министр прав.

XXXVI. ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ

   Когда Гастон выходил из оранжереи, сердце его пело от радости. Огромная тяжесть, давившая на него с самого начала заговора, тяжесть, которую даже любовь Элен облегчала лишь на короткие мгновения, свалилась с его души как по мановению волшебного жезла.
   И мысли о мести, кровавой и ужасной, сменились мечтами о любви и славе. Элен оказалась не просто очаровательной и любящей девушкой из благородной семьи, а принцессой королевской крови, божественным существом; за любовь ее многие мужчины были бы готовы заплатить своей кровью, если бы по слабости, присущей смертным, такие создания не отдавали свою нежность даром.
   Кроме того, сам того не желая, Гастон чувствовал, как в его сердце, целиком заполненном любовью, просыпаются ростки честолюбия. Какая блестящая карьера его ожидает и какую зависть она вызовет у Лозенов и Ришелье! Он не будет вынужден, как Лозен, отправиться по приказу Людовика XIV в изгнание или расстаться с возлюбленной; нет больше разгневанного отца, сопротивляющегося домогательствам простого дворянина, наоборот, есть друг, могущественный и жаждущий, чтоб его любили, жаждущий сам любить свою дочь, столь чистую и благородную. И далее Гастону виделось возвышенное соперничество между дочерью и зятем, изо всех сил старающимися быть достойными столь великого принца и милостивого победителя.
   Гастону казалось, что сердце его разорвется от радости: друзья спасены, будущее обеспечено, а Элен — дочь регента. Он так торопил кучера, а тот так погонял лошадей, что через четверть часа он был уже у дома на Паромной улице.
   Дверь перед ним отворилась, и он услышал крик. Элен ждала его возвращения у окна, она узнала карету и, радостная, бросилась навстречу своему возлюбленному.
   — Спасены! — закричал Гастон, увидев ее. — Спасены и мои друзья, и я, и ты!
   — Боже мой, — прошептала, побледнев, Элен, — так ты его убил?
   — Нет, благодарение Господу, нет. О, Элен, если бы ты знала, какое сердце у этого человека и что это за человек! О, люби его, Элен, люби регента. Ты ведь полюбишь его, не правда ли?
   — Объяснись, Гастон.
   — Идем и поговорим о нас. Я могу уделить тебе несколько минут, Элен, но герцог тебе все расскажет.
   — Прежде всего скажи мне, Гастон, какова твоя судьба.
   — Лучше не бывает, Элен, я буду твоим супругом, буду богат и знатен! Я с ума схожу от счастья.
   — И ты, наконец, остаешься со мной?
   — Нет, я уезжаю, Элен.
   — Боже мой!
   — Но я вернусь.
   — Опять разлука!
   — Самое большое на три дня, всего на три дня. Я еду, чтобы мои друзья благословляли твое имя, мое и имя нашего друга, нашего защитника.
   — Но куда ты едешь?
   — В Нант.
   — В Нант?
   — Да, я везу приказ о помиловании Понкалека, Талуэ, Монлуи и дю Куэдика; они приговорены к смерти и своей жизнью будут обязаны мне, понимаешь? О, не держи меня, Элен, подумай о том, что ты пережила только что, ожидая меня.
   — И следовательно, о том, что мне предстоит снова пережить.
   — Нет, моя Элен, потому что на этот раз нет никакой опасности, никаких препятствий, на этот раз ты можешь быть уверена, что я вернусь.
   — Гастон, неужели я всегда буду видеть тебя редко и всего на несколько минут? Ах, Гастон, ведь я тоже хочу счастья!
   — Ты будешь счастлива, не беспокойся.
   — У меня тревожно на сердце.
   — Ах, если бы ты все знала!..
   — Тогда скажи мне сейчас то, что я все равно потом узнаю.
   — Элен, единственное, что мне нужно для счастья, так это упасть к твоим ногам и все тебе рассказать. Но я обещал, более того, я дал клятву.
   — Всегда тайны!
   — Но за этой тайной спрятано только счастье.
   — О, Гастон! Гастон, я вся дрожу.
   — Посмотри на меня, Элен, — ты же видишь, как я счастлив, и посмей мне только сказать, что тебе страшно.
   — Почему ты не берешь меня с собой, Гастон?
   — Элен!
   — Прошу тебя, поедем вместе.
   — Это невозможно.
   — Почему?
   — Прежде всего потому, что через двадцать часов я должен быть в Нанте.
   — Я поеду с тобой, даже если мне предстоит умереть от усталости.
   — А затем потому, что ты больше не сможешь сама распоряжаться своей судьбой. У тебя здесь есть покровитель, которому ты обязана послушанием и уважением.
   — Герцог?
   — Да, герцог. Ах, когда ты узнаешь, что он сделал для меня… для нас…
   — Оставим ему письмо, и он нас простит.
   — Нет, нет, он скажет, что мы неблагодарные, и будет прав. Нет, Элен, я лечу в Бретань как ангел-спаситель, а ты останешься здесь, ты ускоришь приготовления к нашей свадьбе; как только я вернусь, ты станешь моей женой, и я буду на коленях благодарить тебя за счастье, которое ты мне дала, и за честь, которую ты мне оказала.
   — Ты меня покидаешь, Гастон! — закричала девушка душераздирающим голосом.
   — О, не надо так, не надо так, Элен, ведь я не покидаю тебя. Наоборот, Элен, ты должна радоваться, улыбнись, протяни мне руку и скажи мне — ведь ты так чиста и преданна, — скажи мне: «Гастон, поезжай, это твой долг».
   — Да, друг мой, — ответила Элен, — наверное, я должна была бы тебе так сказать, но у меня на это нет сил, прости меня.
   — Ах, Элен, это плохо, ведь я так счастлив!
   — Что ты хочешь? Это сильнее моей воли, Гастон: ты увозишь с собой половину моей жизни, помни об этом!
   В это время Гастон услышал, как часы пробили три удара, он вздрогнул.
   — Прощай, — сказал он, — прощай!
   — Прощай, — прошептала Элен.
   Он сжал руку девушки и поднес ее к губам, потом выбежал из комнаты и стремительно двинулся к крыльцу, около которого слышалось ржание лошадей, замерзших на ледяном утреннем ветру.
   Он был уже на лестнице, когда до него донеслись рыдания Элен.
   Он поднялся обратно и побежал к ней, она стояла в дверях комнаты, из которой он только что вышел, он схватил ее в свои объятия, и она повисла у него на шее.
   — О, Боже мой, — рыдала она, — ты меня все же покидаешь! Гастон, послушай, что я скажу: мы больше не увидимся!
   — Бедняжка моя, ты просто обезумела! — воскликнул молодой человек, но сердце его невольно сжалось.
   — Да, обезумела… обезумела от отчаяния, — ответила Элен.
   И вдруг, преодолев что-то в себе, она страстно обхватила его руками и прижалась губами к его губам. Потом тихонько оттолкнула его и сказала:
   — Иди, иди, Гастон, теперь я могу и умереть.
   Гастон ответил ей на поцелуй страстными ласками. В это время часы пробили половину четвертого.
   — Придется наверстать еще полчаса, — сказал Гастон.
   — Прощай, Гастон, прощай, уезжай скорее, ты прав, ты уже должен был уехать.
   — Прощай, до скорого свидания.
   — Прощай, Гастон!
   И девушка молча исчезла в комнате, как призрак в могиле.
   Гастон же приказал везти себя на почтовую станцию, там он распорядился оседлать лучшую лошадь и на полном скаку выехал из Парижа через ту же заставу, через которую приехал несколько дней назад.

XXXVII. НАНТ

   Специальный суд, назначенный Дюбуа, работал непрерывно. Облеченный неограниченными правами (что в некоторых случаях означает полномочия, данные заранее), он заседал в замке, охраняемом сильным военным отрядом, который был готов в любую минуту отразить нападение недовольных.
   С тех пор как четверо главарей были арестованы, Нант, сначала оцепеневший от ужаса, стал волноваться, выступая на их защиту. Вся Бретань ждала восстания, но, ожидая, она не восставала. А тем временем суд приближался. Накануне судебного слушания Понкалек имел со своими друзьями серьезный разговор.
   — Посмотрим, — сказал Понкалек, — не допустили ли мы какой-нибудь неосторожности в словах или в делах?
   — Нет! — ответили трое дворян.
   — Кто-нибудь из вас рассказывал о наших планах жене, брату или другу? Вы, Монлуи?
   — Нет, клянусь честью.
   — Вы, Талуэ?
   — Нет.
   — Вы, Куэдик?
   — Нет.
   — Тогда у них нет против нас никаких улик и обвинений. Мы ни в чем не замечены, и нам никто не желает зла.
   — Ну, — сказал Монлуи, — а пока что нас судят.
   — Но в чем нас обвиняют?
   — Обвинения эти тщательно скрываются, — сказал, улыбаясь, Талуэ.
   — И так тщательно, — добавил дю Куэдик, — что их просто не формулируют.
   — Пусть судьям самим будет стыдно, — подхватил Понкалек. — В одну прекрасную ночь они вынудят нас бежать, чтобы не быть вынужденными освободить нас в один прекрасный день.
   — Не верю я в это, — сказал Монлуи: из четверых друзей он смотрел на дело мрачнее всех, может быть, потому, что он терял больше, чем другие, ибо у него была молодая жена и двое маленьких детей, которые его обожали. — Не верю я в это: я встречался с Дюбуа в Англии и разговаривал с ним. У Дюбуа кунья мордочка, и, когда у него жажда, он облизывается. У Дюбуа жажда, он нас поймал, и он напьется нашей крови.
   — Но, — возразил дю Куэдик, — парламент Бретани пока еще здесь.
   — Да, чтобы поглядеть, как нам отрубят головы, — ответил Монлуи.
   Но один из четверых продолжал улыбаться: это был Пон-калек.
   — Господа, господа, — говорил он, — успокойтесь. Если к Дюбуа жажда, тем хуже для него, он заболеет бешенством, вот и все, но и на этот раз, я вам за это отвечаю, нашей крови он не напьется.
   И в самом деле, сначала задача суда казалась трудной: ни признаний, ни доказательств, ни свидетельств; Бретань смеялась в лицо комиссарам, а когда не смеялась, то угрожала.
   Председатель отправил в Париж гонца, чтобы осветить ход дела и испросить новых распоряжений.
   — Судите за намерения, — ответил Дюбуа, — ведь заговорщики ничего не сделали, потому что им помешали, но замышляли многое, а умысел мятежа можно считать фактом.
   Имея такой грозный рычаг, суд опрокинул все надежды провинции. Состоялось ужасное заседание, на котором обвиняемые от насмешек над комиссарами перешли к обвинениям. Но хорошо подобранный суд — а Дюбуа умел это делать, если ему надо было, — хорошо защищен против насмешников и против рассерженных людей.
   Вернувшись в тюрьму, Понкалек поздравил себя с тем, что он бросил в лицо судьям много правдивых слов.
   — Какое это имеет значение, — сказал Монлуи, — мы попали в скверный переплет. Бретань не восстала.
   — Она ждет, пока нас осудят, — ответил Талуэ.
   — Тогда она восстанет слишком поздно, — заметил Монлуи.
   — Но нас не осудят, — сказал Понкалек. — Ну, подумайте: мы на самом деле виновны, но это знаем мы, доказательств нет, кто же осмелится вынести приговор? Суд?
   — Не суд, а Дюбуа.
   — Мне лично хочется сделать одну вещь, — сказал дю Куэдик.
   — Какую?
   — На следующем же заседании крикнуть: «К нам, бретонцы!» Каждый раз я видел в зале много дружеских лиц. Нас или освободят, или убьют, но, по крайней мере, все будет кончено. Я предпочитаю смерть такому ожиданию.
   — Но зачем же нам рисковать тем, что какой-нибудь стражник нас ранит? — спросил Понкалек.
   — Потому что от раны, нанесенной стражником, можно поправиться, а от раны, нанесенной палачом, — нет.
   — Прекрасно сказано, дю Куэдик, — воскликнул Монлуи, — и я присоединяюсь к твоему мнению!
   — Будьте спокойны, Монлуи, — возразил Понкалек, — с палачом дело иметь не придется ни вам, ни мне.
   — Ах да, вы все о предсказании, — сказал Монлуи, — вы знаете, что я ему не верю, Понкалек?
   — И вы неправы.
   Монлуи и дю Куэдик покачали головами, но Талуэ был согласен.
   — Но это точно, друзья мои, — продолжал Понкалек. — Нас приговорят к изгнанию, нам придется взойти на борт корабля, и он потерпит крушение. Вот мой жребий, но ваш может быть и другим, вы должны только попросить разрешения погрузиться на другой корабль, не на тот, что я, а может быть, вам повезет, и я просто упаду с палубы или поскользнусь на трапе. Одним словом, меня погубит море. Вы это знаете, и это уже положительный момент. Пусть я был бы приговорен к смерти и меня бы подвели к эшафоту, но, если эшафот будет возведен на суше, я останусь столь же спокоен у его ступеней, как сейчас.
   Его уверенный тон заставил задуматься его троих друзей. Когда надеешься, становишься суеверным, надежда тоже род суеверия. И они стали шутить над тем, с какой неслыханной скоростью проходят слушания в суде. Они не знали, что Дюбуа отправляет из Парижа гонца за гонцом, чтобы ускорить процесс. Наконец, наступил день, когда трибунал объявил, что он собрал достаточно доказательств. Это заявление подняло настроение четырех друзей, и в этот день они были еще более ироничны, насмешливы и остроумны, чем всегда.
   Суд удалился на заседание для тайных прений по делу.
   Никогда еще дебаты не были столь бурными. История сохранила нам отчет этого обсуждения. Некоторые советники, более совестливые или менее честолюбивые, воспротивились самой мысли о том, что можно осудить людей на основании предположений, потому что, кроме сведений, сообщенных Дюбуа, в истинности которых они могли усомниться, они не получили никаких доказательств. Эти члены комиссии во весь голос выразили свое мнение, но большинство было предано Дюбуа, и в суде во время заседания разразился скандал, дошедший до взаимных оскорблений и чуть не до драки. Дебаты длились одиннадцать часов, после чего большинством голосов было принято решение. Накануне суда депутация знатных граждан, бретонских чиновников, членов парламента отправилась в специальный суд, где и изложила мнение о том, что бретонцы в действительности не бунтовали, что выбор короля Испании в ущерб герцогу Орлеанскому есть предпочтение правнука короля его родственнику по боковой линии и что провинция имела больше прав высказать свое мнение относительно регентства, чем просто парламент. Специальный суд, который не мог найти на эти заявления достойного возражения, не ответил ничего, и депутация удалилась, преисполненная надежд. Но тем не менее приговор был вынесен, и не по доказательствам, полученным в Нанте, а согласно полученным из Парижа указаниям. Комиссары присоединили к четырем арестованным главарям еще шестнадцать дворян-сообщников и постановили:
   «Обвиняемые признаны виновными в попытке оскорбления величества и в замыслах измены и должны быть обезглавлены: наличествующие — собственной персоной, а отсутствующие — в изображении. Стены и укрепления их замков должны быть снесены, знаки их сеньорий уничтожены, а подъездные аллеи срезаны до высоты девяти футов».
   Через час после вынесения приговора секретарь суда получил приказ огласить его осужденным.
   Приговор был вынесен после того бурного заседания, о котором мы упоминали выше и где присутствующая публика выказывала столь живые знаки симпатии обвиняемым. И поскольку обвиняемые опротестовали столь успешно все пункты обвинения, они питали самые радужные надежды. Они сидели в общей комнате за ужином, вспоминая подробности заседания, как вдруг дверь отворилась и из тени выступило строгое и бледное лицо. Это был секретарь суда. Его торжественное появление мгновенно оборвало веселые шутки и заставило сердце каждого забиться сильнее.
   Секретарь прошел в комнату, у дверей остался стоять тюремщик, а за ним в темноте коридора поблескивали дула мушкетов.
   — Что вам угодно, сударь, и что означает ваше зловещее появление? — спросил Понкалек.
   — Господа, — ответил секретарь, — я пришел огласить вам приговор трибунала. Преклоните колени и слушайте!
   — Но на коленях выслушивают только смертный приговор! — заметил Монлуи.
   — Преклоните колени, господа! — повторил секретарь.
   — Колени должны преклонять преступники и люди незнатные, — сказал дю Куэдик, — но мы невиновны, и мы дворяне, мы выслушаем приговор стоя.
   — Как вам угодно, господа, но обнажите головы, потому что я говорю именем короля.
   Талуэ — единственный, кто был в шляпе, — обнажил голову. Все четверо стояли, тесно прижавшись друг к другу плечами; они были бледны, но улыбались. Секретарь дочитал до конца приговор, и никто его не прервал ни единым словом и ни единым жестом. Когда же он окончил чтение, Понкалек спросил:
   — Почему мне сказали, чтоб я сообщил о замыслах Испании против Франции и обещали меня в этом случае отпустить? Испания — враждующее с нами государство, я рассказал, что мне об этом было известно, а теперь нас осудили.
   Почему? Весь суд состоит, видимо, из подлецов, расставлявших обвиняемым ловушки? Секретарь ничего не ответил.
   — Но, — добавил Монлуи, — регент пощадил всех парижских сообщников заговора Селламаре, ни одной капли крови не было пролито, а ведь те, кто хотел похитить регента и, может быть, его убить, были столь же виновны, по крайней мере, как и мы; ведь против нас не было выдвинуто ни одного серьезного обвинения; так что нас избрали, чтобы искупить вину столицы?
   Секретарь снова ничего не ответил.
   — Ты пойми, Монлуи, — сказал дю Куэдик, — там существует давняя семейная ненависть к Бретани, и регент, чтобы еще раз подтвердить свою принадлежность к семье, хочет показать, что он нас ненавидит. Карают не нас лично, а провинцию, которая уже триста лет требует свои права и привилегии и которую хотят признать виновной, чтобы раз и навсегда отделаться от нее.
   Секретарь по-прежнему молчал.
   — Ну хорошо, давайте покончим с этим! — сказал Талуэ. — Итак, мы приговорены, прекрасно. Теперь скажите, мы можем подать апелляцию?
   — Нет, господа, — ответил секретарь.
   — В таком случае, вы можете идти, — сказал дю Куэдик. Секретарь поклонился и вышел вместе с сопровождавшей его
   стражей; тяжелая дверь камеры с шумом затворилась за ним.
   — Ну что же?! — спросил Монлуи, когда они остались одни.
   — Ну что же, мы приговорены, — ответил Понкалек. — Я же никогда не говорил, что не будет приговора, я говорил, что казни не будет, вот и все.
   — Я держусь того же мнения, — сказал Талуэ. — То, что они учинили, они сделали, чтобы устрашить провинцию и испытать меру ее терпения.
   — А впрочем, — сказал дю Куэдик, — нас не казнят, пока регент не подпишет приговор. Итак, если только не прибудет экстренный курьер, нужно два дня, чтобы доехать до Парижа, день, чтобы ознакомиться с делом, и два дня на обратный путь, итого — пять, следовательно, у нас еще есть пять дней; за это время многое может случиться; узнав о приговоре, восстанет вся провинция.
   Монлуи покачал головой.
   — А потом есть еще Гастон, — продолжал Понкалек, — о котором вы забыли, господа.
   — Я боюсь, что Гастон арестован, — сказал Монлуи. — Я знаю Гастона, будь он на свободе, мы бы о нем уже услышали.
   — Но ты же не станешь, о провидец несчастий, — сказал Талуэ, — отрицать, по крайней мере, что у нас есть еще несколько дней?
   — Кто знает? — проронил Монлуи.
   — А потом море, море, черт побери! — воскликнул Понкалек. — Господа, вы забываете, что меня может убить только море.
   — Прекрасно, господа, итак, сядем снова за стол, — сказал дю Куэдик, — и выпьем еще по стакану за наше здоровье.
   — У нас кончилось вино, — сказал Монлуи, — это плохой знак.
   — Ба! В погребе-то оно еще есть, — сказал Понкалек.
   И он позвал тюремщика. Тот вошел и, увидев четверых дворян за столом, окинул их удивленным взором.
   — Ну как, что нового, метр Кристоф? — спросил Понкалек.
   Метр Кристоф был родом из Гера и питал особое почтение к Понкалеку, потому что дядя Понкалека Кризогон был его сеньором.
   — Ничего, кроме того, что вы уже знаете, господа, — ответил он.
   — Тогда принеси нам вина.
   — Они хотят забыться, — сказал, выходя, тюремщик. — Бедняги!
   Монлуи один слышал, что сказал Кристоф. Он грустно улыбнулся. Спустя мгновение они услышали шаги. Кто-то поспешно приближался к комнате. Дверь отворилась, и появился Кристоф, но без единой бутылки в руках.
   — Ну так что же? — спросил Понкалек. — А где вино, которое мы требовали?
   — Хорошая новость! — воскликнул Кристоф, не ответив ему. — Хорошая новость, господа!
   — Какая? — спросил, вздрогнув, Монлуи.
   — Регент умер?
   — Бретань восстала? — добавил дю Куэдик.
   — Нет, нет, господа, это я бы не осмелился назвать хорошей новостью.
   — Ну так что же? — спросил Понкалек.
   — Господин де Шатонёф только что увел сто пятьдесят солдат, которые стояли под ружьем, на Рыночной площади, что всех приводило в ужас; эти сто пятьдесят солдат получили другой приказ и вернулись в казармы.
   — Посмотрите, — сказал Монлуи, — я начинаю думать, что это будет не сегодня вечером.
   В это время пробило шесть часов.
   — Прекрасно, — сказал Понкалек, — хорошая новость не причина, чтобы не утолить жажду. Сходи все же нам за вином.
   Кристоф вышел и через десять минут вернулся с бутылкой. Друзья, продолжавшие сидеть за столом, наполнили стаканы.
   — За здоровье Гастона! — сказал Понкалек и обменялся взглядом с друзьями, которые одни могли понять этот тост.
   И все осушили стаканы, кроме Монлуи, тот, поднеся вино к губам, остановился.
   — Ну, — спросил Понкалек, — что случилось?
   — Барабан! — ответил Монлуи, протягивая руку в том направлении, в котором слышался звук.
   — Ну так что? — сказал Талуэ. — Ты же слышал, что сказал Кристоф, — войска возвращаются в казармы.
   — Нет, напротив, они выходят из казармы, это не отбой, а общий сбор.
   — Общий сбор?! — воскликнул Талуэ. — Что бы это, черт возьми, значило?
   — Ничего хорошего, — ответил Монлуи, качая головой.
   — Кристоф! — позвал Понкалек, поворачиваясь к тюремщику.
   — Да, господа, сейчас вы узнаете, что это значит, — ответил тот, — я через минуту вернусь.
   И он поспешно вышел из комнаты, не забыв, однако, тщательно запереть за собой дверь.
   Четверо друзей сидели молча и в тревоге ждали его возвращения. Через десять минут дверь отворилась, и появился бледный от ужаса тюремщик.
   — Во двор замка только что въехал курьер, он прискакал из Парижа и передал депеши, и тотчас же были усилены вооруженные посты и в казармах забили барабаны.
   — О! Это касается нас, — сказал Монлуи.
   — Кто-то поднимается по лестнице! — прошептал тюремщик, он дрожал сильнее и был испуган больше, чем те, к кому он обращался.
   И в самом деле, в коридоре застучали приклады мушкетов и послышались голоса явно спешивших людей.
   Дверь опять отворилась, и снова появился секретарь суда.
   — Господа, — сказал он, — сколько времени вам нужно, чтобы привести в порядок свои земные дела перед тем, как будет исполнен вынесенный вам приговор?
   Ужас охватил всех присутствующих.
   — Мне нужно столько времени, — сказал Монлуи, — сколько займет отправить приговор в Париж и привезти его обратно с подписью регента.
   — Мне нужно, — сказал Талуэ, — столько времени, сколько нужно суду, чтобы раскаяться в совершенной несправедливости.
   — Ну а я, — сказал дю Куэдик, — я бы хотел, чтобы министру в Париже хватило времени заменить наш приговор на недельное тюремное заключение, которое мы заслужили за то, что действовали несколько легкомысленно.
   — А вы, сударь, — обратился секретарь к молчавшему Понкалеку, — что просите вы?
   — А я, — ответил совершенно спокойно Понкалек, — я абсолютно ничего не прошу.
   — В таком случае, господа, — сказал секретарь, — вот ответ суда:
   «У вас есть два часа, чтоб подумать о ваших земных делах и спасении души; сейчас половина седьмого, и через два с половиной часа вы должны быть доставлены на площадь Буффе, где и будете казнены».
   Наступило глубокое молчание, самые храбрые почувствовали, что у них волосы на голове встают дыбом. Секретарь вышел, и ему никто не сказал ни слова; приговоренные только переглянулись и сжали друг другу руки. У них оставалось два часа. Два часа и в обычной жизни иногда могут показаться длиннее двух столетий, а иногда пролетают как две секунды. Явились священники, потом солдаты, потом палачи. Положение становилось ужасным. Один Понкалек совершенно не изменился, но не потому, что его друзьям изменило мужество, просто у них не осталось надежды. Понкалек, однако, вселял в них уверенность тем спокойствием, с каким он отвечал не только священникам, но и палачам, уже завладевшим своей добычей.