Страница:
— Вы знаете это семейство, монсеньер? Черт возьми! Только его нам и не хватало!
— Я слышал это имя в давние времена, но не помню, по какому поводу. Но мы еще посмотрим, и что бы ты ни говорил, твой довод меня убедил: я не хочу, чтоб этот человек прослыл трусом. Но запомни, я не хочу также, чтоб с ним дурно обращались.
— Ну, тогда у господина Лонэ ему будет хорошо, вы просто не знаете Бастилию, монсеньер. Если бы вы хоть раз там побывали, вам не захотелось бы никакой загородной виллы. При покойном короле это, действительно, была тюрьма, я с этим, видит Бог, совершенно согласен, но при правлении добрейшего Филиппа Орлеанского она стала просто загородным домом. Впрочем, там сейчас самое лучшее общество. Каждый день — балы, праздники, вокальные вечера. Там распивают шампанское за здоровье герцога дю Мена и испанского короля. А платите вы. Поэтому там во весь голос желают вашей смерти и искоренения всего вашего рода. Господом клянусь, господин де Шанле будет чувствовать там себя как дома и как рыба в воде. Ну, пожалейте же его, монсеньер, бедный юноша, действительно, достоин жалости!
— Да, поступим так, — сказал герцог, довольный тем, что нашлось решение, устраивающее обоих, — а там посмотрим, в зависимости от того, что мы узнаем от бретонцев.
Дюбуа расхохотался.
— Узнаем от бретонцев! Да Господи Боже мой, монсеньер, хотел бы я знать, что вы можете открыть для себя нового, о чем не услышали уже из уст самого шевалье? Вам еще недостаточно, монсеньер? Проклятье! Мне было бы более чем достаточно!
— Потому что ты — не я, аббат.
— Увы! К несчастью, монсеньер, потому что, если бы я был регентом герцогом Орлеанским, я бы уже сделал Дюбуа кардиналом… Не будем об этом говорить, надеюсь, со временем это все же случится. Впрочем, мне кажется, я нашел способ решить это дело, о котором вы так беспокоитесь.
— Боюсь я твоих решений, аббат, предупреждаю тебя.
— Подождите, монсеньер. Вы дорожите шевалье только потому, что ваша дочь им дорожит.
— Ну, дальше?
— Прекрасно! Но если шевалье заплатит неблагодарностью своей верной возлюбленной, что тогда? Эта юная особа горда, она сама откажется от своего бретонца, и мы окажемся в выигрыше, как я понимаю.
— Шевалье разлюбит Элен? Ее, настоящего ангела?! Немыслимо!
— Очень много ангелов прошло через это, монсеньер. Потом Бастилия так изменяет человека, там так быстро развращаются, особенно в том обществе, которое там сейчас найдет шевалье!
— Ну хорошо, посмотрим, но никаких действий без моего согласия.
— Не беспокойтесь, монсеньер, лишь бы моя милая политика шла удачно, я вам обещаю, что оставлю процветать все ваше милое семейство.
— Скверный насмешник! — сказал, улыбаясь, регент. — Клянусь честью, ты бы высмеял самого сатану.
— Вот так-то! Наконец-то вы оценили меня по справедливости, монсеньер! Не угодно ли вам будет по этому поводу просмотреть вместе со мной бумаги, которые мне прислали из Нанта? Это вас утвердит в ваших добрых намерениях.
— Хорошо, только сначала пригласи сюда госпожу Дерош.
— Ах да, верно.
Дюбуа позвонил и передал приказание регента.
Через десять минут в комнату робко вошла госпожа Дерош, но вместо бури, которой она ждала, она получила сто луидоров и улыбку в придачу.
— Ничего не понимаю, — сказала она, — и в самом деле похоже, что эта юная особа не его дочь.
XXIII. В БРЕТАНИ
XXIV. КОЛДУНЬЯ ИЗ САВЕНЭ
— Я слышал это имя в давние времена, но не помню, по какому поводу. Но мы еще посмотрим, и что бы ты ни говорил, твой довод меня убедил: я не хочу, чтоб этот человек прослыл трусом. Но запомни, я не хочу также, чтоб с ним дурно обращались.
— Ну, тогда у господина Лонэ ему будет хорошо, вы просто не знаете Бастилию, монсеньер. Если бы вы хоть раз там побывали, вам не захотелось бы никакой загородной виллы. При покойном короле это, действительно, была тюрьма, я с этим, видит Бог, совершенно согласен, но при правлении добрейшего Филиппа Орлеанского она стала просто загородным домом. Впрочем, там сейчас самое лучшее общество. Каждый день — балы, праздники, вокальные вечера. Там распивают шампанское за здоровье герцога дю Мена и испанского короля. А платите вы. Поэтому там во весь голос желают вашей смерти и искоренения всего вашего рода. Господом клянусь, господин де Шанле будет чувствовать там себя как дома и как рыба в воде. Ну, пожалейте же его, монсеньер, бедный юноша, действительно, достоин жалости!
— Да, поступим так, — сказал герцог, довольный тем, что нашлось решение, устраивающее обоих, — а там посмотрим, в зависимости от того, что мы узнаем от бретонцев.
Дюбуа расхохотался.
— Узнаем от бретонцев! Да Господи Боже мой, монсеньер, хотел бы я знать, что вы можете открыть для себя нового, о чем не услышали уже из уст самого шевалье? Вам еще недостаточно, монсеньер? Проклятье! Мне было бы более чем достаточно!
— Потому что ты — не я, аббат.
— Увы! К несчастью, монсеньер, потому что, если бы я был регентом герцогом Орлеанским, я бы уже сделал Дюбуа кардиналом… Не будем об этом говорить, надеюсь, со временем это все же случится. Впрочем, мне кажется, я нашел способ решить это дело, о котором вы так беспокоитесь.
— Боюсь я твоих решений, аббат, предупреждаю тебя.
— Подождите, монсеньер. Вы дорожите шевалье только потому, что ваша дочь им дорожит.
— Ну, дальше?
— Прекрасно! Но если шевалье заплатит неблагодарностью своей верной возлюбленной, что тогда? Эта юная особа горда, она сама откажется от своего бретонца, и мы окажемся в выигрыше, как я понимаю.
— Шевалье разлюбит Элен? Ее, настоящего ангела?! Немыслимо!
— Очень много ангелов прошло через это, монсеньер. Потом Бастилия так изменяет человека, там так быстро развращаются, особенно в том обществе, которое там сейчас найдет шевалье!
— Ну хорошо, посмотрим, но никаких действий без моего согласия.
— Не беспокойтесь, монсеньер, лишь бы моя милая политика шла удачно, я вам обещаю, что оставлю процветать все ваше милое семейство.
— Скверный насмешник! — сказал, улыбаясь, регент. — Клянусь честью, ты бы высмеял самого сатану.
— Вот так-то! Наконец-то вы оценили меня по справедливости, монсеньер! Не угодно ли вам будет по этому поводу просмотреть вместе со мной бумаги, которые мне прислали из Нанта? Это вас утвердит в ваших добрых намерениях.
— Хорошо, только сначала пригласи сюда госпожу Дерош.
— Ах да, верно.
Дюбуа позвонил и передал приказание регента.
Через десять минут в комнату робко вошла госпожа Дерош, но вместо бури, которой она ждала, она получила сто луидоров и улыбку в придачу.
— Ничего не понимаю, — сказала она, — и в самом деле похоже, что эта юная особа не его дочь.
XXIII. В БРЕТАНИ
Теперь, дорогой читатель, позвольте нам вернуться назад, потому что, занявшись главными героями этого повествования, мы оставили в Бретани других действующих лиц, также заслуживающих некоторого интереса. И если они и не играют уж такой решающей роли в действии нашего романа, то история неумолимо напоминает нам о них; прислушаемся же на минуту к ее требовательному голосу.
Бретань со времени первого заговора принимала деятельное участие в движении, которое вдохновляли узаконенные внебрачные дети Людовика XIV. Провинцию, неоднократно доказавшую свою преданность монархии, это чувство довело не только до крайностей, но и прямого предательства, поскольку Бретань предпочла внебрачное потомство короля интересам самого королевства и простерла свою любовь до преступления, не убоявшись призвать на помощь тех, кого она считала своими законными владетелями, — врагов государства, с которыми сам Людовик XIV шестьдесят лет, а Франция два века вели борьбу не на жизнь, а на смерть.
Как помнит читатель, в один прекрасный вечер мы уже познакомились с теми, кто олицетворял этот заговор; регент очень остроумно заметил, что хвост и голову его он держит в своих руках, но он ошибся: то, что он захватил, в действительности было головой и туловищем. Голова была представлена узаконенными принцами, королем Испании и его не слишком умным агентом принцем Селламаре; тело — храбрыми и умными людьми, попавшими в Бастилию. Но хвост оставался на свободе, в суровой Бретани, которая в те времена, как и ныне, была чужда интригам двора и, как ныне, неукротима; этот хвост, как хвост скорпиона, был снабжен жалом, и его-то и следовало опасаться.
Бретонские главари повторили историю шевалье де Рогана при Людовике XIV (когда мы говорим шевалье де Роган, то делаем это потому, что заговор принято называть именем главаря). Но рядом с этим принцем, человеком тщеславным и пустым, а точнее сказать, перед ним, следует поставить двух других людей, куда более сильных, чем он, один из которых был исполнителем, а другой — самой душой заговора. Это были Лотремон, простой нормандский дворянин, и Аффиниус ван дер Энден, голландский философ. Лотремон хотел только денег и потому был рукой заговора, Аффиниус хотел установить республику и потому был его душой. Более того, эта республика должна была вклиниться во владения Людовика XIV, к величайшему неудовольствию великого короля, ненавидевшего республиканцев, даже если они проживали в трехстах льё от его королевства. Он, Людовик XIV, преследовал и довел до гибели великого пенсионария Голландии Яна де Витта, проявив при этом большую жестокость, чем штатгальтер принц Оранский, который, объявив себя врагом пенсионария, мстил за личные оскорбления, в то время как королю этот великий человек всегда выказывал преданность и дружеское расположение. Так вот, Аффиниус хотел провозгласить республику в Нормандии, признав ее протектором шевалье де Рогана, а бретонские заговорщики, желая отомстить за ущемления регентом прав своей провинции, прежде всего провозглашали в ней республику, намереваясь уж потом избрать себе протектора, пусть даже испанца. Впрочем, немалые шансы быть избранным имел и господин дю Мен. Таковы были дела в Бретани.
При первых же действиях Испании бретонцы насторожились. У них было не больше причин быть недовольными, чем у других провинций, но в то же время они еще явно не чувствовали себя едиными с остальной Францией. Для них это был повод к войне, другой цели у них не было. Ришелье усмирил их строго и решительно; не чувствуя больше на себе его суровой руки, они надеялись отстоять свои права при Дюбуа. Началось все с того, что они возненавидели всех чиновников, которых им присылал регент: революция всегда начинается с бунта.
Монтескью было поручено собрать штаты, это было поручение вице-короля. Народ роптал, с него взимали налоги. Штаты выразили глубокое недовольство и денег не дали под тем предлогом, что им де не нравится интендант. Этот предлог Монтескью, человеку старой закалки, привыкшему к методам управления Людовика XIV, показался просто глупым.
— Вы не можете выразить ваше недовольство его величеству, — сказал он, — не рискуя стать в позицию мятежников. Сначала заплатите, а потом жалуйтесь. Ваши сетования король выслушает, но ваши неудовольствия человеком, которого он удостоил своим выбором, он не примет.
Безусловно, господин де Монтаран, которым Бретань была недовольна, в действительности был виноват лишь в том, что в это время оказался интендантом провинции. Любой другой вызвал бы ровно такие же чувства. Итак, Монтескью протестов не принимал, и настаивал на взимании «добровольного дара». А штаты настаивали на своем отказе.
— Господин маршал, — возразил ему один из депутатов, — вы забыли, наверное, что язык, которым вы с нами разговариваете, годится для генерала в завоеванной стране, но не для переговоров со свободными людьми, пользующимися определенными привилегиями. Мы не ваши враги и не ваши солдаты, мы у себя, мы здесь граждане и хозяева. В благодарность за услугу со стороны короля, которая заключается в том, чтобы убрать от нас господина де Монтарана, чья персона не нравится народу нашего края, мы готовы с удовольствием заплатить запрашиваемый с нас налог. Но если нам покажется, что двор просто хочет сорвать с нас куш, мы останемся при наших деньгах и попробуем вынести, сколько сможем, казначея, который нам неугоден.
Господин де Монтескью состроил презрительную мину и повернулся к депутатам спиной, они ему ответили тем же, и все разошлись, исполненные чувства собственного достоинства.
Но маршал решил выждать: он полагал, что у него есть способности к дипломатии, и надеялся в частных собраниях добиться того, в чем штаты ему отказали из духа корпоративного единства. Но бретонское дворянство очень гордое. Обиженное обращением маршала, оно сидело по домам и не появлялось на приемах у этого сеньора; он остался в одиночестве, сильно растерянный и от презрения перешел к гневу, а потом и к весьма необдуманным действиям, чего и ожидали испанцы.
В своей переписке с властями Нанта, Кемпера, Вана и Рена Монтескью сообщил, что он имеет дело с бунтовщиками и мятежниками, но последнее слово будет за ним, и его двенадцатитысячная армия научит этих бретонцев настоящей вежливости и подлинному великодушию.
Снова собрались штаты; в этой провинции от дворянства до народа всего один шаг, искра упала на порох, и граждане объединились. Господину Монтескью ясно дали понять, что если у него двенадцать тысяч человек, то в Бретани их сто тысяч, и они с помощью булыжников, вил и даже мушкетов научат его солдат не лезть в дела, которые их не касаются.
Маршал убедился, что в этот союз действительно вступило сто тысяч жителей провинций и у каждого есть в руке камень или другое оружие. Он призадумался, и пока на этом все и остановилось, к счастью для правительства регента. Тогда дворянство, увидев, что его уважают, смягчилось и в очень пристойных выражениях принесло свои протесты. Но, с другой стороны, Дюбуа и регентский совет не захотели отступиться. Они расценили это прошение как враждебную выходку и воспользовались им, чтобы выставить свои условия.
Затем место общих столкновений заняли частные. Главными бойцами с одной стороны были Монтаран и Монтескью, с другой — Понкалек и Талуэ. Понкалек, человек мужественный и решительный, присоединился к недовольным землякам: так зародилось и выросло противостояние, о котором мы рассказали.
Пути назад больше не было, столкновение стало неминуемо, но двор даже не подозревал, что за бунтом против налога стоит Испания. Бретонцы, осторожно ведя подкоп под регентство, чтобы не был слышен шум саперных работ и не стал очевиден их антипатриотический заговор, громко кричали: «Долой Монтарана!», «Долой налог!» Но события повернулись против них: регент, которого можно считать одним из самых ловких политиков своего века, догадался о ловушке, не видя ее. Он заподозрил, что за этим призраком местного заговора кроется нечто другое, и, чтобы разглядеть это нечто, он ликвидировал повод недовольства, убрав из Бретани своего Монтарана и удовлетворив желания провинции. И тут же с заговорщиков спали маски; в то время как все были удовлетворены, они одни остались при своих намерениях и при своих обязательствах. Остальные спустили флаг и запросили пощады.
Вот тоща-то Понкалек и его друзья составили известный нам план и использовали самые сильные средства, чтобы приблизить к себе цель, к которой не смогли приблизиться, не обнаружив себя. Для мятежа больше не было причин, но угли еще тлели. И разве нельзя было на еще не остывшем пепелище найти искру, которая снова зажгла бы пожар?
Испания внимательно следила за событиями. Альберони, над которым Дюбуа взял верх в знаменитом деле Селламаре, ждал случая, чтоб взять реванш, и он не пожалел ни крови испанцев, ни средств, приготовленных для поддержки парижских заговорщиков; он готов был все отправить в Бретань, лишь бы это было использовано с толком. Но было уже поздно. Правда, он в это не поверил, а его агенты обманули его. Понкалек полагал, что борьбу можно возобновить, но только в том случае, если бы Франция вступила в войну с Испанией. Он полагал, что вполне возможно убить регента, но тогда совершить это убийство, отважиться на которое в это время никто бы не посоветовал даже злейшему врагу Франции, должен был он, а не Шанле.
Он рассчитывал на прибытие испанского корабля с оружием и деньгами, но корабль не прибыл. Он ожидал вестей от Шанле, но получил письмо от Ла Жонкьера, а ведь это был не тот Ла Жонкьер!.. И вот однажды вечером Понкалек с друзьями собрались в небольшом доме в Нанте, недалеко от старого замка. Все они были грустны и озабочены. Куэдик рассказал друзьям, что он только что получил записку, в которой ему советовали бежать.
— Я тоже могу вам показать точно такую же, — сказал Монлуи, — мне ее кто-то положил под бокал на стол, и моя жена, которая ничего не знает, очень испугалась.
— А я, — сказал Талуэ, — жду и ничего не боюсь. Провинция успокоилась, из Парижа новости хорошие. Каждый день регент выпускает из Бастилии кого-нибудь из осужденных по испанскому делу.
— И я, господа, — сказал Понкалек, — раз уж вы об этом заговорили, должен сообщить вам о странном предупреждении, которое я сегодня получил. Покажите мне вашу записку, дю Куэдик, а вы — вашу, Монлуи. Может быть, они написаны одной и той же рукой, и нам расставлена западня?
— Не думаю, потому что если нас хотят удалить отсюда, то, видимо, для того, чтобы мы избежали какой-то опасности, и, значит, нам незачем бояться за свою репутацию, она не будет затронута. Дела Бретани для всех закончены, ваш брат, Талуэ, и ваш двоюродный брат бежали в Испанию. Сольдюк, Роган, Керантек, советник парламента Самбильи исчезли, и все нашли их опасения естественными, просто их заставило уехать недовольство. Признаюсь, если я получу еще одну записку, я уеду.
— Нам нечего бояться, друг мой, -снова сказал Понкалек, — нужно сказать, что наши дела никогда не были так хороши. Судите сами: двор ни о чем не подозревает, иначе бы нас давно уже побеспокоили. Ла Жонкьер вчера прислал письмо; он сообщает, что Шанле едет в Ла Мюэтт, где регент живет просто как частное лицо, без охраны, ничего не опасаясь.
— А вы все-таки чем-то обеспокоены, — возразил Куэдик.
— Признаюсь, это действительно так, но не по тем причинам, по которым вам кажется.
— Так что же случилось?
— Это личные дела.
— Ваши?
— Да, мои. Знаете, у меня нет ни достойнее общества, ни более преданных друзей, ни тех людей, кто бы меня знали лучше, чем вы, и вот что я вам скажу: если бы даже меня преследовали и я бы стоял перед выбором остаться или бежать от опасности, так вот, я бы остался, и знаете почему?
— Нет, скажите же!
— Я боюсь.
— Вы, Понкалек? Вы боитесь? Эти два слова несовместимы!
— Но это так, о Господи! Друзья мои, океан — наша защита, и не один из нас искал спасения на бесчисленных судах, которые снуют по Лауре от Пембёфа до Сен-Назера, но то, что для вас — спасение, для меня — верная смерть.
— Не понимаю, — сказал Талуэ.
— Вы меня пугаете, — сказал Монлуи.
— Выслушайте же меня, друзья мои, — ответил Понкалек.
И он начал рассказывать следующую историю среди благоговейной тишины, потому что все знали: если уж Понкалек чего-нибудь испугался, значит, бояться того стоило.
Бретань со времени первого заговора принимала деятельное участие в движении, которое вдохновляли узаконенные внебрачные дети Людовика XIV. Провинцию, неоднократно доказавшую свою преданность монархии, это чувство довело не только до крайностей, но и прямого предательства, поскольку Бретань предпочла внебрачное потомство короля интересам самого королевства и простерла свою любовь до преступления, не убоявшись призвать на помощь тех, кого она считала своими законными владетелями, — врагов государства, с которыми сам Людовик XIV шестьдесят лет, а Франция два века вели борьбу не на жизнь, а на смерть.
Как помнит читатель, в один прекрасный вечер мы уже познакомились с теми, кто олицетворял этот заговор; регент очень остроумно заметил, что хвост и голову его он держит в своих руках, но он ошибся: то, что он захватил, в действительности было головой и туловищем. Голова была представлена узаконенными принцами, королем Испании и его не слишком умным агентом принцем Селламаре; тело — храбрыми и умными людьми, попавшими в Бастилию. Но хвост оставался на свободе, в суровой Бретани, которая в те времена, как и ныне, была чужда интригам двора и, как ныне, неукротима; этот хвост, как хвост скорпиона, был снабжен жалом, и его-то и следовало опасаться.
Бретонские главари повторили историю шевалье де Рогана при Людовике XIV (когда мы говорим шевалье де Роган, то делаем это потому, что заговор принято называть именем главаря). Но рядом с этим принцем, человеком тщеславным и пустым, а точнее сказать, перед ним, следует поставить двух других людей, куда более сильных, чем он, один из которых был исполнителем, а другой — самой душой заговора. Это были Лотремон, простой нормандский дворянин, и Аффиниус ван дер Энден, голландский философ. Лотремон хотел только денег и потому был рукой заговора, Аффиниус хотел установить республику и потому был его душой. Более того, эта республика должна была вклиниться во владения Людовика XIV, к величайшему неудовольствию великого короля, ненавидевшего республиканцев, даже если они проживали в трехстах льё от его королевства. Он, Людовик XIV, преследовал и довел до гибели великого пенсионария Голландии Яна де Витта, проявив при этом большую жестокость, чем штатгальтер принц Оранский, который, объявив себя врагом пенсионария, мстил за личные оскорбления, в то время как королю этот великий человек всегда выказывал преданность и дружеское расположение. Так вот, Аффиниус хотел провозгласить республику в Нормандии, признав ее протектором шевалье де Рогана, а бретонские заговорщики, желая отомстить за ущемления регентом прав своей провинции, прежде всего провозглашали в ней республику, намереваясь уж потом избрать себе протектора, пусть даже испанца. Впрочем, немалые шансы быть избранным имел и господин дю Мен. Таковы были дела в Бретани.
При первых же действиях Испании бретонцы насторожились. У них было не больше причин быть недовольными, чем у других провинций, но в то же время они еще явно не чувствовали себя едиными с остальной Францией. Для них это был повод к войне, другой цели у них не было. Ришелье усмирил их строго и решительно; не чувствуя больше на себе его суровой руки, они надеялись отстоять свои права при Дюбуа. Началось все с того, что они возненавидели всех чиновников, которых им присылал регент: революция всегда начинается с бунта.
Монтескью было поручено собрать штаты, это было поручение вице-короля. Народ роптал, с него взимали налоги. Штаты выразили глубокое недовольство и денег не дали под тем предлогом, что им де не нравится интендант. Этот предлог Монтескью, человеку старой закалки, привыкшему к методам управления Людовика XIV, показался просто глупым.
— Вы не можете выразить ваше недовольство его величеству, — сказал он, — не рискуя стать в позицию мятежников. Сначала заплатите, а потом жалуйтесь. Ваши сетования король выслушает, но ваши неудовольствия человеком, которого он удостоил своим выбором, он не примет.
Безусловно, господин де Монтаран, которым Бретань была недовольна, в действительности был виноват лишь в том, что в это время оказался интендантом провинции. Любой другой вызвал бы ровно такие же чувства. Итак, Монтескью протестов не принимал, и настаивал на взимании «добровольного дара». А штаты настаивали на своем отказе.
— Господин маршал, — возразил ему один из депутатов, — вы забыли, наверное, что язык, которым вы с нами разговариваете, годится для генерала в завоеванной стране, но не для переговоров со свободными людьми, пользующимися определенными привилегиями. Мы не ваши враги и не ваши солдаты, мы у себя, мы здесь граждане и хозяева. В благодарность за услугу со стороны короля, которая заключается в том, чтобы убрать от нас господина де Монтарана, чья персона не нравится народу нашего края, мы готовы с удовольствием заплатить запрашиваемый с нас налог. Но если нам покажется, что двор просто хочет сорвать с нас куш, мы останемся при наших деньгах и попробуем вынести, сколько сможем, казначея, который нам неугоден.
Господин де Монтескью состроил презрительную мину и повернулся к депутатам спиной, они ему ответили тем же, и все разошлись, исполненные чувства собственного достоинства.
Но маршал решил выждать: он полагал, что у него есть способности к дипломатии, и надеялся в частных собраниях добиться того, в чем штаты ему отказали из духа корпоративного единства. Но бретонское дворянство очень гордое. Обиженное обращением маршала, оно сидело по домам и не появлялось на приемах у этого сеньора; он остался в одиночестве, сильно растерянный и от презрения перешел к гневу, а потом и к весьма необдуманным действиям, чего и ожидали испанцы.
В своей переписке с властями Нанта, Кемпера, Вана и Рена Монтескью сообщил, что он имеет дело с бунтовщиками и мятежниками, но последнее слово будет за ним, и его двенадцатитысячная армия научит этих бретонцев настоящей вежливости и подлинному великодушию.
Снова собрались штаты; в этой провинции от дворянства до народа всего один шаг, искра упала на порох, и граждане объединились. Господину Монтескью ясно дали понять, что если у него двенадцать тысяч человек, то в Бретани их сто тысяч, и они с помощью булыжников, вил и даже мушкетов научат его солдат не лезть в дела, которые их не касаются.
Маршал убедился, что в этот союз действительно вступило сто тысяч жителей провинций и у каждого есть в руке камень или другое оружие. Он призадумался, и пока на этом все и остановилось, к счастью для правительства регента. Тогда дворянство, увидев, что его уважают, смягчилось и в очень пристойных выражениях принесло свои протесты. Но, с другой стороны, Дюбуа и регентский совет не захотели отступиться. Они расценили это прошение как враждебную выходку и воспользовались им, чтобы выставить свои условия.
Затем место общих столкновений заняли частные. Главными бойцами с одной стороны были Монтаран и Монтескью, с другой — Понкалек и Талуэ. Понкалек, человек мужественный и решительный, присоединился к недовольным землякам: так зародилось и выросло противостояние, о котором мы рассказали.
Пути назад больше не было, столкновение стало неминуемо, но двор даже не подозревал, что за бунтом против налога стоит Испания. Бретонцы, осторожно ведя подкоп под регентство, чтобы не был слышен шум саперных работ и не стал очевиден их антипатриотический заговор, громко кричали: «Долой Монтарана!», «Долой налог!» Но события повернулись против них: регент, которого можно считать одним из самых ловких политиков своего века, догадался о ловушке, не видя ее. Он заподозрил, что за этим призраком местного заговора кроется нечто другое, и, чтобы разглядеть это нечто, он ликвидировал повод недовольства, убрав из Бретани своего Монтарана и удовлетворив желания провинции. И тут же с заговорщиков спали маски; в то время как все были удовлетворены, они одни остались при своих намерениях и при своих обязательствах. Остальные спустили флаг и запросили пощады.
Вот тоща-то Понкалек и его друзья составили известный нам план и использовали самые сильные средства, чтобы приблизить к себе цель, к которой не смогли приблизиться, не обнаружив себя. Для мятежа больше не было причин, но угли еще тлели. И разве нельзя было на еще не остывшем пепелище найти искру, которая снова зажгла бы пожар?
Испания внимательно следила за событиями. Альберони, над которым Дюбуа взял верх в знаменитом деле Селламаре, ждал случая, чтоб взять реванш, и он не пожалел ни крови испанцев, ни средств, приготовленных для поддержки парижских заговорщиков; он готов был все отправить в Бретань, лишь бы это было использовано с толком. Но было уже поздно. Правда, он в это не поверил, а его агенты обманули его. Понкалек полагал, что борьбу можно возобновить, но только в том случае, если бы Франция вступила в войну с Испанией. Он полагал, что вполне возможно убить регента, но тогда совершить это убийство, отважиться на которое в это время никто бы не посоветовал даже злейшему врагу Франции, должен был он, а не Шанле.
Он рассчитывал на прибытие испанского корабля с оружием и деньгами, но корабль не прибыл. Он ожидал вестей от Шанле, но получил письмо от Ла Жонкьера, а ведь это был не тот Ла Жонкьер!.. И вот однажды вечером Понкалек с друзьями собрались в небольшом доме в Нанте, недалеко от старого замка. Все они были грустны и озабочены. Куэдик рассказал друзьям, что он только что получил записку, в которой ему советовали бежать.
— Я тоже могу вам показать точно такую же, — сказал Монлуи, — мне ее кто-то положил под бокал на стол, и моя жена, которая ничего не знает, очень испугалась.
— А я, — сказал Талуэ, — жду и ничего не боюсь. Провинция успокоилась, из Парижа новости хорошие. Каждый день регент выпускает из Бастилии кого-нибудь из осужденных по испанскому делу.
— И я, господа, — сказал Понкалек, — раз уж вы об этом заговорили, должен сообщить вам о странном предупреждении, которое я сегодня получил. Покажите мне вашу записку, дю Куэдик, а вы — вашу, Монлуи. Может быть, они написаны одной и той же рукой, и нам расставлена западня?
— Не думаю, потому что если нас хотят удалить отсюда, то, видимо, для того, чтобы мы избежали какой-то опасности, и, значит, нам незачем бояться за свою репутацию, она не будет затронута. Дела Бретани для всех закончены, ваш брат, Талуэ, и ваш двоюродный брат бежали в Испанию. Сольдюк, Роган, Керантек, советник парламента Самбильи исчезли, и все нашли их опасения естественными, просто их заставило уехать недовольство. Признаюсь, если я получу еще одну записку, я уеду.
— Нам нечего бояться, друг мой, -снова сказал Понкалек, — нужно сказать, что наши дела никогда не были так хороши. Судите сами: двор ни о чем не подозревает, иначе бы нас давно уже побеспокоили. Ла Жонкьер вчера прислал письмо; он сообщает, что Шанле едет в Ла Мюэтт, где регент живет просто как частное лицо, без охраны, ничего не опасаясь.
— А вы все-таки чем-то обеспокоены, — возразил Куэдик.
— Признаюсь, это действительно так, но не по тем причинам, по которым вам кажется.
— Так что же случилось?
— Это личные дела.
— Ваши?
— Да, мои. Знаете, у меня нет ни достойнее общества, ни более преданных друзей, ни тех людей, кто бы меня знали лучше, чем вы, и вот что я вам скажу: если бы даже меня преследовали и я бы стоял перед выбором остаться или бежать от опасности, так вот, я бы остался, и знаете почему?
— Нет, скажите же!
— Я боюсь.
— Вы, Понкалек? Вы боитесь? Эти два слова несовместимы!
— Но это так, о Господи! Друзья мои, океан — наша защита, и не один из нас искал спасения на бесчисленных судах, которые снуют по Лауре от Пембёфа до Сен-Назера, но то, что для вас — спасение, для меня — верная смерть.
— Не понимаю, — сказал Талуэ.
— Вы меня пугаете, — сказал Монлуи.
— Выслушайте же меня, друзья мои, — ответил Понкалек.
И он начал рассказывать следующую историю среди благоговейной тишины, потому что все знали: если уж Понкалек чего-нибудь испугался, значит, бояться того стоило.
XXIV. КОЛДУНЬЯ ИЗ САВЕНЭ
— Мне было десять лет, я жил в Понкалеке, посреди леса; и вот однажды, мы, то есть мой дядя Кризогон, отец и я, решили поохотиться на кроликов с хорьком в садке, расположенном в пяти-шести льё от нас. Вдруг на вересковой поляне мы увидели женщину; она сидела и читала.
Мало кто из наших крестьян умеет читать, и поэтому это обстоятельство нас очень удивило, и мы остановились около нее. Она стоит и сейчас перед моими глазами, как если бы это было вчера, хотя с тех пор прошло уже около двадцати лет. Она была одета в обычное черное платье и белый чепец, какие носят наши бретонки, и расположилась на большой охапке цветущего дрока, который только что срезала.
Мы же сидели так: отец на темно-гнедом жеребце с золотистой гривой, дядя на молодой и горячей серой лошади, а я на одном из тех маленьких белых пони, у которых железные ноги сочетаются с кротостью овечки, такой же белой, как и они.
Женщина подняла глаза от книги и увидела, что мы группой стоим перед ней и с любопытством ее разглядываем.
Заметив, как я твердо сижу на лошади рядом с отцом, явно гордившимся мной, женщина вдруг встала, подошла ко мне и сказала:
«Какая жалость!»
«Что значат твои слова?» — спросил мой отец.
«Они значат, что не нравится мне эта белая лошадка», — ответила женщина.
«Почему же, матушка?»
«Потому что она принесет несчастье вашему ребенку, сир де Понкалек».
Вы знаете, что, мы, бретонцы, суеверны. И потому мой отец, хотя он был человек просвещенный и светлого ума — вы его знали, Монлуи, — остановился, хотя дядя Кризогон настойчиво уговаривал его ехать дальше, и в ужасе от самой мысли, что со мной может случиться несчастье, сказал:
«Да ведь это очень смирная лошадь, добрая женщина, и Клеман отлично для своего возраста управляется с ней. Я сам не раз прогуливался на этой славной лошадке в парке, и она очень ровно идет».
«Я в этом ничего не понимаю, маркиз де Гер, — ответила женщина, — да только эта славная белая лошадка принесет зло вашему Клеману, это я вам говорю».
«Да как вы можете это знать?»
«Вижу», — ответила старуха с каким-то странным выражением.
«И когда?» — спросил отец.
«А сегодня же».
Отец побледнел, я сам тоже испугался. Но дядя Кризогон, участвовавший во всех голландских кампаниях и ставший вольнодумцем, сражаясь с гугенотами, расхохотался так, что чуть не свалился с лошади.
«Черт возьми! Эта добрая женщина, наверное, сговорилась с савенейскими кроликами, — сказал он. — А что ты на это скажешь, Клеман, может, ты хочешь вернуться домой и остаться без охоты?»
«Нет, дядя, я лучше поеду с вами дальше», — ответил я.
«Ты весь бледный и какой-то странный. А ты, случайно, не боишься?»
«Не боюсь», — ответил я.
Я солгал, потому что чувствовал какой-то озноб, весьма походивший на страх, который я старался скрыть.
Позже отец мне признался, что, если бы не ложный стыд от слов дяди и не мои слова, которые приятно щекотали его самолюбие, он отослал бы меня пешком домой или заставил пересесть на лошадь одного из наших людей. Но какой бы это был дурной пример для мальчика моего возраста и какой повод для насмешек моего дядюшки-виконта!
Итак, я остался на белом пони, через два часа мы были уже у садков, и началась охота.
Пока шла охота, удовольствие заставило нас забыть предсказание, но когда она окончилась и отец, дядя и я опять собрались вместе, дядя мне сказал:
«Ну вот, Клеман, ты все еще на своем пони! Черт возьми, ты храбрый мальчик!»
Я и мой отец рассмеялись. В эту минуту мы ехали по песчаной равнине, гладкой и плоской, как пол в этой комнате. Никаких препятствий, ничего, что могло бы испугать лошадей. И тем не менее в ту же минуту мой пони сделал резкий скачок вперед, и я пошатнулся, потом он встал на дыбы, выбросил меня из седла, я пролетел шага четыре и упал на песок. Дядя засмеялся, а отец стал бледный как смерть, я не шевелился. Отец спрыгнул с лошади и поднял меня: у меня была сломана нога.
Описать горе моего отца и крики наших слуг еще как-то можно, но отчаяние моего дяди было просто неописуемо: он опустился около меня на колени, пытаясь дрожащими руками меня раздеть, обливая меня слезами и осыпая ласками и только горячо молился; весь обратный путь отец вынужден был утешать и целовать его, но на все ласки и утешения он не отвечал ни слова.
Пригласили из Нанта лучшего хирурга, и он объявил, что я в большой опасности. Дядя целый день умолял мою мать простить его, и все заметили, что за время моей болезни он резко переменился: вместо того чтобы пить и охотиться с офицерами и ходить на своем люгере, стоявшем на приколе в Сен-Назере, на рыбную ловлю, что он очень любил, он не отходил от моей постели. Десять дней у меня держалась лихорадка, а всего я проболел около четырех месяцев, но наконец поправился, а несчастный случай не оставил даже никаких последствий. Когда я вышел из дому первый раз, дядя сопровождал меня, поддерживая меня под руку, но когда мы пришли с прогулки, он стал со слезами на глазах прощаться с нами.
«Но куда же вы едете, Кризогон?» — удивленно спросил его отец.
«Я дал обет, — ответил этот чудесный человек, — если наше дитя избежит смерти, стать монахом и собираюсь его сдержать».
Снова вся семья была в отчаянии, отец и мать бурно протестовали. Я повис на шее у дяди, умолял его не покидать нас, но виконт был из тех людей, которые не отказываются от данного слова и раз принятого решения: напрасны были мольбы моих отца и матери, он остался непреклонен.
«Брат мой, — сказал он, — я знал, что Бог иногда в милости своей открывается человеку в мистическом акте. Я усомнился и должен быть наказан. И, кроме того, я не хочу, чтобы наслаждения в этой жизни лишили меня вечного спасения».
С этими словами виконт еще раз расцеловал нас, пустил лошадь в галоп и скрылся из наших глаз; немного позже он вступил в обитель в Морле. Через два года посты, умерщвление плоти и горести превратили этого жизнерадостного человека, веселого товарища и верного друга в почти бесчувственный живой труп. После трех лет монашества он скончался, оставив мне все свое состояние.
— О черт! Ужасная история, — сказал, улыбаясь, дю Куэдик, — но в ней есть и благая сторона: старуха забыла тебе сказать, что переломанная нога удвоит твое состояние.
— Слушайте же! — произнес Понкалек еще серьезнее и мрачнее, чем раньше.
— Ах, так она еще не окончена? — спросил Талуэ.
— Я рассказал вам только одну треть.
— Продолжай, мы слушаем.
— Вы слышали о странной смерти барона де Карадека?
— Да, это наш бывший соученик по коллежу в Рене, — ответил Монлуи, — его десять лет тому назад нашли убитым в Шатобрианском лесу.
— Да, это так. Так слушайте, но помните, что эту тайну до сего дня знал я один, а отныне будем знать только я и вы.
Все три бретонца, слушавшие рассказ Понкалека с величайшим интересом, пообещали, что будут свято хранить доверенную им тайну.
— Так вот, — продолжал Понкалек, — крепкая школьная дружба, о которой говорит Монлуи, между мной и Карадеком дала трещину из-за соперничества. Мы любили одну и ту же женщину, и она предпочла меня. Однажды я решил поохотиться на лань в Шатобрианском лесу. Еще накануне я отправил собак и доезжачего поднять зверя, а сам поехал утром, чтобы присоединиться к охоте, и вдруг увидел, что по дороге впереди меня движется огромная вязанка хвороста. Я не удивился, вы знаете, что наши крестьяне таскают на спине вязанки больше их самих, настолько огромные, что человека из-под них не видно, и когда смотришь на них сзади, то кажется, что вязанка идет сама по себе. Вскоре вязанка остановилась, несшая ее старушонка повернулась ко мне в профиль и, опершись на свою ношу, встала на обочине. Я подъезжал все ближе и не мог от нее глаз оторвать, наконец, еще не доехав до нее, я узнал колдунью, которая на дороге в Савенэ предсказала, что белая лошадка принесет мне несчастье. Признаюсь, первое мое желание было свернуть на другую дорогу, чтобы не встречаться с предвестницей несчастья, но она уже заметила меня, и мне показалось, что она поджидает меня с недоброй улыбкой. Я был на десять лет старше, чем в тот момент, когда ее первая угроза заставила меня вздрогнуть. Мне стало стыдно отступать, и я продолжал свой путь. «Здравствуйте, виконт де Понкалек, — сказала она мне, — как поживает маркиз де Гер?» — «Хорошо, добрая женщина, — ответил я ей, — и я буду спокоен за его здоровье до тех пор, пока я снова его не увижу, если вы мне скажете, что в мое отсутствие с ним ничего не случится». — «Ага, — засмеялась она, — вы не забыли савенейские ланды. У вас хорошая память, виконт, но все равно, если я дам вам сегодня хороший совет, вы ему опять не последуете, как и в первый раз. Человек слеп».
«Ну и какой же это совет?» — «Не ехать сегодня на охоту, виконт». — «А почему?» — «Нужно прямо с этого места вернуться в Понкалек». — «Я не могу. Я назначил встречу в Шатобриане». — «Тем хуже, виконт, тем хуже! Потому что на этой охоте прольется человеческая кровь». — «Моя?» — «Ваша и другого человека». — «Ба, вы просто безумны!» — «Вот так же говорил ваш дядя Кризогон. И как он поживает, ваш дядя Кризогон?» — «А разве вы не знаете, что уже скоро семь лет, как он умер в обители в Морле?» — «Бедняга! — сказала женщина. — Он был похож на вас, долго не хотел верить, но наконец поверил, только слишком поздно». Я невольно вздрогнул, однако ложный стыд шептал мне, что позорно мне трусливо поддаваться страхам и что в первый раз только случай помог сбыться предсказанию этой женщины, выдававшей себя за колдунью. «Ох, вижу я, что первый раз ничему вас не научил, красавчик, — сказала она мне. — Ну что же, поезжайте в Шатобриан, раз уж вам так хочется, но хоть вот этот прекрасный и блестящий охотничий нож отправьте обратно в Понкалек». — «А чем господин отрежет ногу лани?» — спросил слуга, бывший со мной. «Вашим ножом», — ответила старуха. «Но лань — животное королевское, и ногу ей следует отрезать охотничьим ножом», — возразил слуга. «Впрочем, — вмешался я, — вы же сказали, что прольется моя кровь, значит, на меня нападут, а если на меня нападут, мне придется защищаться». — «Не знаю я, что все это значит, — ответила старуха, — но зато знаю, что на вашем месте, мой юный и прекрасный господин, я бы послушалась бедной старухи и не поехала бы в Шатобриан, а если бы поехала, то нож-то уж все же бы отправила в Понкалек».
Мало кто из наших крестьян умеет читать, и поэтому это обстоятельство нас очень удивило, и мы остановились около нее. Она стоит и сейчас перед моими глазами, как если бы это было вчера, хотя с тех пор прошло уже около двадцати лет. Она была одета в обычное черное платье и белый чепец, какие носят наши бретонки, и расположилась на большой охапке цветущего дрока, который только что срезала.
Мы же сидели так: отец на темно-гнедом жеребце с золотистой гривой, дядя на молодой и горячей серой лошади, а я на одном из тех маленьких белых пони, у которых железные ноги сочетаются с кротостью овечки, такой же белой, как и они.
Женщина подняла глаза от книги и увидела, что мы группой стоим перед ней и с любопытством ее разглядываем.
Заметив, как я твердо сижу на лошади рядом с отцом, явно гордившимся мной, женщина вдруг встала, подошла ко мне и сказала:
«Какая жалость!»
«Что значат твои слова?» — спросил мой отец.
«Они значат, что не нравится мне эта белая лошадка», — ответила женщина.
«Почему же, матушка?»
«Потому что она принесет несчастье вашему ребенку, сир де Понкалек».
Вы знаете, что, мы, бретонцы, суеверны. И потому мой отец, хотя он был человек просвещенный и светлого ума — вы его знали, Монлуи, — остановился, хотя дядя Кризогон настойчиво уговаривал его ехать дальше, и в ужасе от самой мысли, что со мной может случиться несчастье, сказал:
«Да ведь это очень смирная лошадь, добрая женщина, и Клеман отлично для своего возраста управляется с ней. Я сам не раз прогуливался на этой славной лошадке в парке, и она очень ровно идет».
«Я в этом ничего не понимаю, маркиз де Гер, — ответила женщина, — да только эта славная белая лошадка принесет зло вашему Клеману, это я вам говорю».
«Да как вы можете это знать?»
«Вижу», — ответила старуха с каким-то странным выражением.
«И когда?» — спросил отец.
«А сегодня же».
Отец побледнел, я сам тоже испугался. Но дядя Кризогон, участвовавший во всех голландских кампаниях и ставший вольнодумцем, сражаясь с гугенотами, расхохотался так, что чуть не свалился с лошади.
«Черт возьми! Эта добрая женщина, наверное, сговорилась с савенейскими кроликами, — сказал он. — А что ты на это скажешь, Клеман, может, ты хочешь вернуться домой и остаться без охоты?»
«Нет, дядя, я лучше поеду с вами дальше», — ответил я.
«Ты весь бледный и какой-то странный. А ты, случайно, не боишься?»
«Не боюсь», — ответил я.
Я солгал, потому что чувствовал какой-то озноб, весьма походивший на страх, который я старался скрыть.
Позже отец мне признался, что, если бы не ложный стыд от слов дяди и не мои слова, которые приятно щекотали его самолюбие, он отослал бы меня пешком домой или заставил пересесть на лошадь одного из наших людей. Но какой бы это был дурной пример для мальчика моего возраста и какой повод для насмешек моего дядюшки-виконта!
Итак, я остался на белом пони, через два часа мы были уже у садков, и началась охота.
Пока шла охота, удовольствие заставило нас забыть предсказание, но когда она окончилась и отец, дядя и я опять собрались вместе, дядя мне сказал:
«Ну вот, Клеман, ты все еще на своем пони! Черт возьми, ты храбрый мальчик!»
Я и мой отец рассмеялись. В эту минуту мы ехали по песчаной равнине, гладкой и плоской, как пол в этой комнате. Никаких препятствий, ничего, что могло бы испугать лошадей. И тем не менее в ту же минуту мой пони сделал резкий скачок вперед, и я пошатнулся, потом он встал на дыбы, выбросил меня из седла, я пролетел шага четыре и упал на песок. Дядя засмеялся, а отец стал бледный как смерть, я не шевелился. Отец спрыгнул с лошади и поднял меня: у меня была сломана нога.
Описать горе моего отца и крики наших слуг еще как-то можно, но отчаяние моего дяди было просто неописуемо: он опустился около меня на колени, пытаясь дрожащими руками меня раздеть, обливая меня слезами и осыпая ласками и только горячо молился; весь обратный путь отец вынужден был утешать и целовать его, но на все ласки и утешения он не отвечал ни слова.
Пригласили из Нанта лучшего хирурга, и он объявил, что я в большой опасности. Дядя целый день умолял мою мать простить его, и все заметили, что за время моей болезни он резко переменился: вместо того чтобы пить и охотиться с офицерами и ходить на своем люгере, стоявшем на приколе в Сен-Назере, на рыбную ловлю, что он очень любил, он не отходил от моей постели. Десять дней у меня держалась лихорадка, а всего я проболел около четырех месяцев, но наконец поправился, а несчастный случай не оставил даже никаких последствий. Когда я вышел из дому первый раз, дядя сопровождал меня, поддерживая меня под руку, но когда мы пришли с прогулки, он стал со слезами на глазах прощаться с нами.
«Но куда же вы едете, Кризогон?» — удивленно спросил его отец.
«Я дал обет, — ответил этот чудесный человек, — если наше дитя избежит смерти, стать монахом и собираюсь его сдержать».
Снова вся семья была в отчаянии, отец и мать бурно протестовали. Я повис на шее у дяди, умолял его не покидать нас, но виконт был из тех людей, которые не отказываются от данного слова и раз принятого решения: напрасны были мольбы моих отца и матери, он остался непреклонен.
«Брат мой, — сказал он, — я знал, что Бог иногда в милости своей открывается человеку в мистическом акте. Я усомнился и должен быть наказан. И, кроме того, я не хочу, чтобы наслаждения в этой жизни лишили меня вечного спасения».
С этими словами виконт еще раз расцеловал нас, пустил лошадь в галоп и скрылся из наших глаз; немного позже он вступил в обитель в Морле. Через два года посты, умерщвление плоти и горести превратили этого жизнерадостного человека, веселого товарища и верного друга в почти бесчувственный живой труп. После трех лет монашества он скончался, оставив мне все свое состояние.
— О черт! Ужасная история, — сказал, улыбаясь, дю Куэдик, — но в ней есть и благая сторона: старуха забыла тебе сказать, что переломанная нога удвоит твое состояние.
— Слушайте же! — произнес Понкалек еще серьезнее и мрачнее, чем раньше.
— Ах, так она еще не окончена? — спросил Талуэ.
— Я рассказал вам только одну треть.
— Продолжай, мы слушаем.
— Вы слышали о странной смерти барона де Карадека?
— Да, это наш бывший соученик по коллежу в Рене, — ответил Монлуи, — его десять лет тому назад нашли убитым в Шатобрианском лесу.
— Да, это так. Так слушайте, но помните, что эту тайну до сего дня знал я один, а отныне будем знать только я и вы.
Все три бретонца, слушавшие рассказ Понкалека с величайшим интересом, пообещали, что будут свято хранить доверенную им тайну.
— Так вот, — продолжал Понкалек, — крепкая школьная дружба, о которой говорит Монлуи, между мной и Карадеком дала трещину из-за соперничества. Мы любили одну и ту же женщину, и она предпочла меня. Однажды я решил поохотиться на лань в Шатобрианском лесу. Еще накануне я отправил собак и доезжачего поднять зверя, а сам поехал утром, чтобы присоединиться к охоте, и вдруг увидел, что по дороге впереди меня движется огромная вязанка хвороста. Я не удивился, вы знаете, что наши крестьяне таскают на спине вязанки больше их самих, настолько огромные, что человека из-под них не видно, и когда смотришь на них сзади, то кажется, что вязанка идет сама по себе. Вскоре вязанка остановилась, несшая ее старушонка повернулась ко мне в профиль и, опершись на свою ношу, встала на обочине. Я подъезжал все ближе и не мог от нее глаз оторвать, наконец, еще не доехав до нее, я узнал колдунью, которая на дороге в Савенэ предсказала, что белая лошадка принесет мне несчастье. Признаюсь, первое мое желание было свернуть на другую дорогу, чтобы не встречаться с предвестницей несчастья, но она уже заметила меня, и мне показалось, что она поджидает меня с недоброй улыбкой. Я был на десять лет старше, чем в тот момент, когда ее первая угроза заставила меня вздрогнуть. Мне стало стыдно отступать, и я продолжал свой путь. «Здравствуйте, виконт де Понкалек, — сказала она мне, — как поживает маркиз де Гер?» — «Хорошо, добрая женщина, — ответил я ей, — и я буду спокоен за его здоровье до тех пор, пока я снова его не увижу, если вы мне скажете, что в мое отсутствие с ним ничего не случится». — «Ага, — засмеялась она, — вы не забыли савенейские ланды. У вас хорошая память, виконт, но все равно, если я дам вам сегодня хороший совет, вы ему опять не последуете, как и в первый раз. Человек слеп».
«Ну и какой же это совет?» — «Не ехать сегодня на охоту, виконт». — «А почему?» — «Нужно прямо с этого места вернуться в Понкалек». — «Я не могу. Я назначил встречу в Шатобриане». — «Тем хуже, виконт, тем хуже! Потому что на этой охоте прольется человеческая кровь». — «Моя?» — «Ваша и другого человека». — «Ба, вы просто безумны!» — «Вот так же говорил ваш дядя Кризогон. И как он поживает, ваш дядя Кризогон?» — «А разве вы не знаете, что уже скоро семь лет, как он умер в обители в Морле?» — «Бедняга! — сказала женщина. — Он был похож на вас, долго не хотел верить, но наконец поверил, только слишком поздно». Я невольно вздрогнул, однако ложный стыд шептал мне, что позорно мне трусливо поддаваться страхам и что в первый раз только случай помог сбыться предсказанию этой женщины, выдававшей себя за колдунью. «Ох, вижу я, что первый раз ничему вас не научил, красавчик, — сказала она мне. — Ну что же, поезжайте в Шатобриан, раз уж вам так хочется, но хоть вот этот прекрасный и блестящий охотничий нож отправьте обратно в Понкалек». — «А чем господин отрежет ногу лани?» — спросил слуга, бывший со мной. «Вашим ножом», — ответила старуха. «Но лань — животное королевское, и ногу ей следует отрезать охотничьим ножом», — возразил слуга. «Впрочем, — вмешался я, — вы же сказали, что прольется моя кровь, значит, на меня нападут, а если на меня нападут, мне придется защищаться». — «Не знаю я, что все это значит, — ответила старуха, — но зато знаю, что на вашем месте, мой юный и прекрасный господин, я бы послушалась бедной старухи и не поехала бы в Шатобриан, а если бы поехала, то нож-то уж все же бы отправила в Понкалек».