— Будьте благословенны, монсеньер.
   — Да принесет мне счастье ваше благословение! — сказал регент.
   И по-прежнему улыбаясь, он вышел от нее и сел в карету.
   — Трогай в Пале-Рояль, — приказал он кучеру, — но учти, что через четверть часа ты должен быть в Монсо.
   Кучер погнал лошадей. В тот момент, когда карета галопом подъехала к парадному входу, от дворца во весь опор отъехал курьер. Дюбуа проводил его взглядом, закрыл окно и вернулся в свои покои.

XXXIV. МОНСО

   В это время карета, увозившая Гастона, катилась к Монсо.
   Как и сообщил ему герцог, он нашел в карете маску и домино; маска была черная бархатная, а домино фиолетовое шелковое. Надев и то и другое, он вспомнил, что у него нет оружия.
   И в самом деле, из Бастилии он прискакал прямо на Паромную улицу: в свое прежнее жилище — «Бочку Амура» — он вернуться не осмеливался, боясь, что его узнают и арестуют. Остановиться у ножовщика и купить кинжал он не решался, чтобы не возбудить подозрений.
   Он подумал, что, доехав до замка, сумеет там раздобыть какое-нибудь оружие.
   Но чем ближе становилась цель его путешествия, тем больше ему не хватало не оружия, а мужества. В нем боролись гордость и человечность, и ему все время приходилось представлять себе своих друзей в тюрьме, приговоренных к жестокой и постыдной смерти, чтобы вернуться к своему решению и продолжать путь. Экипаж въехал во двор дворца Монсо и остановился перед ярко освещенным зданием. Было холодно, и снег припорошил сирени, такие печальные в эту пору и такие прекрасные и благоухающие весной, но Гастон почувствовал, что у него на лице под маской выступил холодный пот. Он прошептал одно-единственное слово:
   — Уже!
   Тем временем дверца кареты открылась; нужно было выходить. Впрочем, собственного кучера герцога уже узнали, равно как и карету, которой его высочество пользовался для своих тайных поездок, и все молча бросились к ней, готовые выполнить любой приказ.
   Но Гастон ничего не заметил. Он твердым шагом поднялся по лестнице, хотя глаза его застилала пелена, и показал свою карточку.
   Лакеи почтительно расступились перед ним, как бы показывая, что это пустая формальность.
   Тогда носить маски было в обычае и у мужчин, и у женщин, а на подобные сборища женщины, в противоположность тому, что принято нынче, являлись с открытыми лицами чаще, чем мужчины. Женщины в то время не только имели привычку говорить свободно, но и умели говорить. Маска не служила для того, чтобы прикрыть глупость: в XVIII веке женщины были умны. Не служила она и для того, чтобы скрыть социальную принадлежность: в XVIII веке, если женщина была хороша собой, то она быстро получала титул, и примером тому могут служить герцогиня де Шатору и графиня Дюбарри.
   Гастон никого не знал, но инстинктивно догадывался, что перед ним цвет общества того времени. Тут были мужские представители таких семей, как Ноайли, Бранка, де Брольи, Сен-Симоны, Носе, Канильяки, Бироны. Что касается женщин, то тут общество было более смешанным, но, безусловно, не менее остроумным и не менее элегантным, кроме нескольких знатнейших фамилий, которые недовольство объединило в Со и в Сен-Сире вокруг госпожи дю Мен и госпожи де Ментенон; вся аристократия собралась у самого храброго и самого популярного принца крови. И в этом блестящем собрании знати недавно окончившегося великого царствования не хватало только бастардов Людовика XIV и короля.
   И в самом деле, ни один человек на всем белом свете, и это признавали даже его враги, не умел давать таких праздников, как регент. Роскошь, отменный вкус, обилие благоухающих цветов в гостиных, тысячи огней, отраженных зеркалами, принцы, посланники, прелестные женщины в изящнейших туалетах, среди которых оказался юный провинциал, — все это произвело на него огромное впечатление. До этого, издали, он видел в регенте всего лишь человека, а теперь понял, что это повелитель, и повелитель могущественный, умный, веселый, любезный и любимый своим народом.
   Гастон чувствовал, как аромат этой роскоши пьянит его, туманит ему голову. Взгляды из прорезей масок вонзались в него, как раскаленное железо. Когда среди всех этих людей, одного из которых он должен был убить, он замечал черное домино, сердце его начинало биться так, как будто собиралось выскочить из груди. Его толкали, сам он натыкался на людей и, как лодка без руля и ветрил, плыл по волнам этого человеческого моря, влекомый то восторгом, то ужасом, ежесекундно переходя из рая в ад.
   Если бы маска не скрывала от людей искаженные черты его лица, то он и двух шагов не сумел бы ступить, чтобы кто-нибудь из них не указал на него пальцем и не произнес: «Это — убийца!»
   Было что-то трусливое и постыдное прийти гостем в дом этого принца и превратить пылающие огнями люстры в погребальные факелы, испачкать кровью роскошные ковры, поразить ужасом присутствующих на празднестве, и Гастон прекрасно это сознавал; эта мысль совсем лишила его мужества, и он сделал несколько шагов к двери.
   «Я убью его за стенами дома, но не здесь», — сказал он себе.
   Но тут он вспомнил указания герцога, карточку, которая должна была открыть ему дверь уединенной оранжереи, и прошептал сквозь зубы:
   — Значит, он предвидел, что я испугаюсь людей, он догадался, что я трус!
   Дверь, к которой он подошел, привела его к галерее, в которой был устроен буфет. Люди подходили, что-то пили и ели.
   Гастон подошел к буфету, как другие. Есть и пить он не хотел, но, как мы уже говорили, у него не было оружия.
   Он выбрал длинный и острый нож и, быстро оглядевшись по сторонам, чтобы увериться, что его никто не видел, с мрачной улыбкой спрятал его под домино.
   — Нож, — прошептал он, — нож! Ну, теперь сходство с Равальяком полное! Правда и то, что герцог — правнук Генриха IV!
   Едва он успел подумать об этом, как, обернувшись, увидел, что к нему приближается некто в маске и голубом бархатном домино. За этим человеком шли дама и мужчина, оба тоже в масках. Человек в голубом домино заметил, что за ним идут, сделал шага два им навстречу и что-то повелительно сказал мужчине; тот почтительно склонил голову, а голубое домино приблизилось к Шанле, и хорошо знакомый голос произнес:
   — Вы колеблетесь?!
   Гастон раскрыл одной рукой домино и показал, что в другой он держит нож.
   — Я вижу, что в руке блестит нож, но вижу также, что рука дрожит.
   — Увы, да, монсеньер, это правда, — сказал Гастон, — я колебался, я дрожал, я готов был бежать, но, благодарение Богу, появились вы.
   — Прекрасно, а где же ваше свирепое мужество? — спросил герцог своим обычным насмешливым тоном.
   — О, не подумайте, что я его потерял, монсеньер!
   — Чудесно! Так что же с ним сталось?
   — Монсеньер, я у регента в гостях!
   — Да, но вы же не в оранжерее.
   — Не могли бы вы показать мне его заранее, чтобы я привык к его присутствию, чтобы моя ненависть к нему придала мне сил, я ведь даже не знаю, как найти его в этой толпе!
   — Он только что стоял рядом с вами.
   Гастон вздрогнул.
   — Рядом со мной?! — воскликнул он.
   — Совершенно рядом, как я сейчас, — торжественно произнес герцог.
   — О, я пойду в оранжерею, монсеньер, пойду!
   — Так ступайте, сударь.
   — Еще секунда, монсеньер, я соберусь с духом.
   — Хорошо, посмотрите, оранжерея там, в конце этой галереи, за теми запертыми дверьми.
   — Вы же сказали, монсеньер, что лакеи отопрут двери, если я предъявлю им эту карточку?
   — Да, но лучше вам это сделать самому: если вас впустят лакеи, они могут остаться, пока вы не выйдете. Если вы так волнуетесь перед тем как нанести удар, то что же будет после? Потом, ведь регент, быть может, будет защищаться, закричит, они прибегут на крик, вас арестуют, и прощай ваши надежды на будущее. Подумайте, ведь Элен ждет вас!
   Невозможно описать, что творилось с Гастоном, пока он слушал герцога, а тот, казалось, внимательно следил за ним, не пропуская ни смены выражений на его лице, ни частоты биения его сердца.
   — Итак, — глухо спросил Гастон, — что я должен делать? Посоветуйте мне.
   — Подойдите к дверям оранжереи, вот там, напротив, где галерея поворачивает налево, видите?
   — Да.
   — Поищите под замочной скважиной кнопку, нажмите на нее, и дверь отворится, если только она не заперта изнутри, но, скорее всего, регент не примет таких предосторожностей, он ничего не подозревает. Я сам раз двадцать туда таким образом входил для частной аудиенции. Если его там нет, подождите, если он там, вы его узнаете по черному домино с золотой пчелой.
   — Да, да, знаю, монсеньер, — ответил Гастон, сам не понимая, что он говорит.
   — Не очень-то можно на вас сегодня рассчитывать, — заметил герцог.
   — Ах, монсеньер, приближается роковая минута, минута, которая перевернет всю мою жизнь; и будущее мое весьма сомнительно, может быть, постыдно и наверняка наполнено угрызениями совести.
   — Угрызениями совести! — удивленно воскликнул герцог. — Если делаешь то, что считаешь справедливым, то, что тебе велит твой разум, какие могут быть угрызения совести?! Разве вы усомнились в правоте своего дела?
   — Нет, монсеньер, но вам легко говорить. Вы вынашивали замысел, а исполнение взял на себя я, вы — мозг, а я — карающая десница. Поверьте мне, монсеньер, — продолжал Гастон глухо и мрачно, — это ужасно — убить безоружного человека, человека, который не защищается и улыбается своему убийце. Вы знаете, я полагал, что у меня есть силы и мужество, но, должно быть, так бывает со всяким заговорщиком, принявшим на себя подобные обязательства. В минуту ярости, воодушевленный гневом или ненавистью, ты даешь роковую клятву, и между тобой и твоей жертвой огромное расстояние в пространстве и времени. Клятва дана, горячка проходит, возбуждение падает, энтузиазм гаснет, ненависть смягчается. Смутно начинает проясняться на горизонте образ того, кого ты должен настичь, каждый день приближает тебя к нему, и тогда ты вздрагиваешь, потому что только тут понимаешь, какое преступление ты обязался совершить. А время неумолимо уходит, и с каждым часом ты видишь, как твоя жертва делает еще один шаг; расстояние, разделяющее вас, исчезает, и, наконец, ты оказываешься с ней лицом к лицу. Тогда — поверьте мне, монсеньер, — тогда самые смелые начинают дрожать, потому что убийство, как вы понимаете, всегда убийство. Тогда начинаешь понимать, что ты не хозяин своей совести, а раб данной тобой клятвы. Уезжаешь с гордо поднятой головой, повторяя: «Я избран», а возвращаешься с поникшей головой, повторяя: «Я проклят».
   — Еще есть время, сударь, — живо прервал его герцог.
   — Нет, нет, монсеньер, вы же знаете, что меня ведет рок. Я выполняю свой долг, сколь бы ужасен он ни был, мое сердце дрогнет, но рука будет тверда. Да, признаюсь вам, что, если бы не мои друзья, чья жизнь зависит от этого удара, если бы не Элен, которую я погружу в траур, отказавшись от него, и испачкаю кровью, нанеся его, — о! я предпочел бы эшафот, со всем его ужасом и стыдом, потому что казнь не карает, а искупает грех.
   — Ну что же, — произнес герцог, — прекрасно. Я вижу, что вы дрожите, но будете действовать.
   — Не сомневайтесь, монсеньер, и молитесь за меня, потому что через полчаса все будет кончено.
   Герцог невольно вздрогнул, но все же сделал одобрительный жест и растворился в толпе.
   Гастон увидел приоткрытую дверь, ведущую на балкон. Он вышел и несколько секунд стоял там, на холоде, чтобы унять бешеное биение сердца, и кровь перестала застилать ему глаза. Но внутренний пламень, сжигавший его, был слишком силен, и холод его не остудил. Шевалье вернулся в галерею, сделал несколько шагов по направлению к оранжерее, потом повернул, пошел назад и снова направился к двери. Он уже положил руку на кнопку, но тут ему показалось, что стоявшая неподалеку группа людей наблюдает за ним, он снова повернул назад и вышел на балкон. В это время часы соседней церкви пробили час пополуночи.
   — На этот раз, — прошептал Гастон, — час настал, отступать больше нельзя. Вручаю свою душу тебе, о мой Господь! Прощай, Элен, прощай!
   И медленно, но твердым шагом, он прошел сквозь толпу прямо к двери, нажал на кнопку, и дверь беззвучно отворилась перед ним. Глаза его на минуту застлала пелена: он подумал, что попал в какой-то другой мир. Музыка сюда едва доносилась, и тихое ее звучание было полно очарования; искусственные запахи духов сменились нежным благоуханием цветущих растений, а ослепительный свет тысяч свечей — слабым мерцанием затерянных в зелени алебастровых светильников; дальше, за пышной листвой роскошных тропических деревьев, за стеклами оранжереи, видны были голые и унылые ветви и земля, покрытая снегом, словно саваном.
   Здесь все было иное, даже температура. Но Гастон заметил только, что кровь закипела у него в жилах. Он приписал это странное ощущение высоте потолков; почти до них поднимались прекрасные цветущие апельсинные деревья, магнолии, розовые клены и острые, как пики, алоэ; в бассейнах огромные листья водяных растений плавали по поверхности воды, настолько прозрачной, что она казалась черной повсюду, где не дрожали в ней слабые отблески светильников.
   Гастон сделал несколько шагов и остановился. Контраст раззолоченных салонов и этой зелени ошеломил его. В этом зачарованном уголке, хотя и созданном искусственно, ему еще труднее было направить свои мысли на убийство. Песок под его ногами был мягок, как самый пушистый ковер, а струи фонтанов, поднимавшихся до вершин деревьев, падали обратно с равномерным ритмическим плеском, будто на что-то жалуясь.
   Он шел вперед по аллее, делавшей зигзаги, как дорожка в английском парке. Гастон видел ее смутно, потому что боялся в зеленых массивах разглядеть фигуру человека. Временами, услышав позади себя шорох листа, который, оторвавшись от ветки, кружась, падал на песок, он оборачивался, и ему от ужаса казалось, что от дверей к нему движется величественная черная тень того, чьего рокового появления он ждал. Но там никого не было. Он продолжал идти вперед.
   Наконец под широколиственной катальпой, вокруг которой росли рододендроны и розы, распространявшие дурманящий аромат, он увидел скамейку, покрытую мхом, а на ней человека, сидевшего к нему спиной.
   Кровь отлила у него от сердца и кинулась в голову, у него зашумело в ушах, губы задрожали, на лбу выступил холодный пот. Гастон невольно попытался прислониться к дереву, но не сумел. Человек в домино продолжал сидеть неподвижно.
   Гастон отступил, рука его выпустила нож, и ему пришлось прижать его к телу локтем. Но он сделал над собой отчаянное усилие и двинулся вперед на плохо повинующихся ногах, как бы пытаясь порвать путы. Он сдержал чуть не вырвавшийся у
   него стон, нащупал рукоятку ножа, судорожно схватил ее и шагнул к регенту.
   В это время человек в домино сделал едва заметное движение, и Гастон увидел у него под левой рукой вышитую золотую пчелу: она не просто блестела, она сверкала ярким пламенем, слепя его, как солнце.
   Человек в домино медленно повернулся к шевалье, и у того онемела рука, на губах появилась пена и застучали зубы — в душе его возникло смутное подозрение. И вдруг он страшно закричал: человек в домино встал, маски на его лице не было — это был герцог Оливарес.
   Гастон смертельно побледнел и стоял, онемев, словно пораженный громом. Сомнений больше не было — регент и герцог Оливарес были одним и тем же лицом. Регент стоял спокойно, вид у него был величественный, он пристально смотрел на руку, державшую нож. Нож упал. Тогда герцог взглянул на Гастона с мягкой и грустной улыбкой, и Гастон как подрубленный рухнул на камни.
   Ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Было слышно только хриплое дыхание Гастона да журчание воды в фонтане.

XXXV. ПРОЩЕНИЕ

   — Встаньте, сударь, — произнес регент.
   — Нет, монсеньер! — воскликнул Гастон, ударяя лбом об пол. — Нет, я должен умереть у ваших ног!
   — Умереть?! Гастон, вы же видите, что вы прощены!
   — Монсеньер, умоляю, покарайте меня, — ведь вы прощаете меня из презрения!
   — А разве вы не догадались?
   — О чем?
   — О причине, по которой я вас прощаю?
   Гастон мысленным взглядом пробежал всю свою жизнь: печальную и одинокую юность, смерть своего отчаявшегося брата, любовь к Элен, долгие дни разлуки с ней и короткие ночи, проведенные под окном монастыря, путешествие в Париж, доброту герцога к девушке и, наконец, это неожиданное помилование, но ничего не увидел и ничего не понял.
   — Благодарите Элен, — произнес герцог, видя, что молодой человек напрасно ищет причину происходящего, — благодарите Элен, это она спасла вам жизнь.
   — Элен! Монсеньер… — прошептал Гастон.
 
   — Я не могу карать жениха своей дочери.
   — Элен — ваша дочь, монсеньер, а я хотел вас убить!
   — Да. Подумайте о том, что вы сами только что мне сказали: уезжая, чувствуешь себя избранником, а возвращаешься убийцей, а иногда, вы сами видите, еще хуже того — отцеубийцей, потому что я вам почти отец, — сказал герцог, протягивая ему руку.
   — О, сжальтесь надо мной, монсеньер!
   — У вас благородное сердце, Гастон.
   — А вы благороднейший из принцев, монсеньер! И отныне я принадлежу вам телом и душой, всю свою кровь я готов отдать за одну слезинку Элен по одному слову вашего высочества!
   — Спасибо, Гастон, — отвечал с улыбкой герцог, — за преданность я заплачу вам счастьем.
   — Я получу счастье из ваших рук! Ах, монсеньер. Господь отомстил за вас, сделав так, чтобы за зло, которое я хотел вам причинить, вы осыпали меня милостями!
   Регент улыбнулся этому бурному проявлению чистой радости, но в это время дверь отворилась, и в оранжерею вошел человек в зеленом домино. Маска медленно приближалась, и Гастон, будто догадавшись, что пришел конец его счастью, отступил перед ней. Герцог по выражению лица молодого человека догадался, что происходит, и обернулся.
   — Капитан На Жонкьер! — воскликнул Гастон.
   — Дюбуа! — прошептал герцог и нахмурил брови.
   — Монсеньер, — сказал Гастон, побледнев от ужаса и схватившись руками за голову, — я погиб! Монсеньер, не надо меня спасать. Я забыл про честь, я забыл о спасении своих друзей!
   — Ваших друзей, сударь?! — холодно произнес герцог. — Я думал, что у вас с этими людьми нет больше ничего общего.
   — Монсеньер, вы сказали, что у меня благородное сердце, так поверьте моему слову: у Понкалека, Монлуи, Талуэ и дю Куэдика тоже благородные сердца.
   — Благородные сердца! — презрительно промолвил герцог.
   — Да, монсеньер, и я готов повторить это.
   — А вы знаете, что они хотели сделать, вы, бедное дитя, ставшее их рукой, слепым орудием осуществления их замыслов? Так вот, эти благородные сердца хотели предать свою родину чужестранцам, вычеркнуть Францию из списка суверенных государств. Они ведь дворяне и должны служить образцом мужества и верности, а они подали пример трусости и предательства. Вы не отвечаете, вы опустили глаза. Если вы ищете нож, то вот он, лежит у ваших ног, можете его поднять, еще не поздно.
   — Монсеньер, — ответил Гастон, молитвенно складывая руки, — я отрекаюсь от мыслей об убийстве, отрекаюсь с отвращением и на коленях молю вас простить меня, но, если вы не спасете моих друзей, монсеньер, позвольте мне умереть вместе с ними. Если они умрут, а я останусь жить, моя честь умрет вместе с ними, подумайте об этом, монсеньер, ведь это честь имени, которое собирается принять ваша дочь. Регент опустил голову и ответил:
   — Это невозможно, сударь: они предали Францию, и они умрут.
   — Тоща я умру вместе с ними, — прервал его Гастон, — потому что я так же, как и они, предал Францию и, более того, я хотел убить ваше высочество.
   Регент посмотрел на Дюбуа, взгляд, которым они обменялись, не ускользнул от Гастона. Дюбуа улыбнулся, и молодой человек понял, что он имел дело с мнимым Ла Жонкьером точно так же, как с мнимым герцогом Оливаресом.
   — Нет, — сказал Дюбуа, обращаясь к Гастону, — вы от этого не умрете, сударь, но вы поймете, что есть преступления, которые регент может простить, но не должен.
   — Но мне же он простил! — воскликнул Гастон.
   — Вы — супруг Элен, — возразил герцог.
   — Вы ошибаетесь, монсеньер, я ей не супруг и не стану им никогда: поскольку подобная жертва влечет за собой смерть того, кто ее принес, я умру.
   — Ба! — сказал Дюбуа. — Теперь от любви не умирают, это было принято во времена господина д'Юрфе и мадемуазель де Скюдери.
   — Да, сударь, вы, может быть, и правы, но от удара кинжала умирают во все времена.
   С этими словами Гастон наклонился и поднял нож, лежавший у его ног, с таким выражением лица, которое не оставляло ни малейшего сомнения в его намерениях.
   Дюбуа не шелохнулся, регент сделал шаг вперед.
   — Бросьте оружие, сударь, — повелительно произнес он. Гастон приставил к груди острие ножа.
   — Бросьте, я говорю вам! — повторил регент.
   — Жизнь моих друзей, монсеньер, — сказал Гастон. Регент повернулся к Дюбуа и увидел на его лице обычную насмешливую улыбку.
   — Хорошо, — сказал регент, — они будут жить.
   — Ах, монсеньер, — воскликнул Гастон, пытаясь поднести к губам руку герцога, — вы — Господь, снизошедший на землю!
   — Монсеньер, вы совершаете непоправимую ошибку, — холодно сказал Дюбуа.
   — Как, — воскликнул в удивлении Гастон, — значит, вы, сударь?..
   — Аббат Дюбуа к вашим услугам, — ответил мнимый Ла Жонкьер.
   — О монсеньер, — воскликнул Гастон, — послушайтесь голоса сердца, умоляю вас!
   — Монсеньер, не подписывайте ничего, — настойчиво повторил Дюбуа.
   — Подпишите, монсеньер, подпишите! — продолжал умолять Гастон. — Вы же обещали помиловать их, а ваше обещание нерушимо, я знаю!
   — Я подпишу, Дюбуа, — сказал герцог.
   — Ваше высочество это решили?
   — Я дал слово.
   — Прекрасно, как будет угодно вашему высочеству.
   — Вы это сделаете сейчас, ведь правда, монсеньер? Сейчас! — воскликнул Гастон. — Не знаю отчего, но я невольно обуян страхом. Помилование! Помилование! Умоляю вас!
   — Э, сударь, — сказал Дюбуа, — раз уж его высочество обещал, то какая разница, пятью минутами раньше или пятью минутами позже?
   Регент обеспокоенно взглянул на Дюбуа.
   — Да, — сказал он, — пожалуй, вы правы, это надо сделать немедленно, где твой портфель, Дюбуа? Ты же видишь, молодой человек в нетерпении!
   Дюбуа поклонился в знак согласия, подошел к дверям оранжереи, позвал лакея, взял у него портфель и подал регенту лист чистой бумаги, на котором тот написал приказ и поставил свою подпись.
   — А теперь курьера! — сказал герцог.
   — Курьера?! — воскликнул Гастон. — Нет, монсеньер, не нужно курьера.
   — Как, не нужно?
   — Курьер поедет недостаточно быстро; если ваше высочество позволит, я поеду сам, и каждое мгновение, которое я выиграю в пути, спасет этих несчастных от целого века страданий.
   Дюбуа нахмурился.
   — Да, вы, действительно, правы, — ответил регент, — поезжайте сами. — И вполголоса добавил:
   — И особенно старайтесь ни на минуту не расставаться с этим приказом.
   — Но, монсеньер, — заметил Дюбуа, — вы больше спешите, чем сам господин де Шанле, вы забываете, что если он сейчас вот так уедет, то одна особа в Париже сочтет его мертвым.
   Эти слова поразили Гастона и напомнили ему об Элен, которую он оставил в страхе и тревоге, об Элен, которая ждет его и никогда не простит, если он уедет из Парижа, не повидав ее. Он мгновенно принял решение: поцеловал руку регента, взял приказ о помиловании, поклонился Дюбуа и направился к выходу. Регент остановил его:
   — Ни слова Элен о тайне, которую я открыл вам, слышите, сударь? Оставьте мне самому радость сообщить ей, что я ее отец, это единственная благодарность, о которой я вас прошу.
   — Повинуюсь вашему высочеству, — ответил Гастон, тронутый до слез.
   И еще раз поклонившись, он бросился вон из оранжереи.
   — Сюда, сюда, — направил его Дюбуа. — По вашему виду еще решат, что вы действительно кого-то убили, и арестуют вас. Вот через этот лесок, пожалуйста, — в конце его аллея, которая ведет к двери на улицу.
   — О, благодарю вас! Вы же понимаете, что всякая задержка…
   — …может стать роковой, я понимаю. Потому-то, — добавил он тихо, — я и показываю вам самый длинный путь. Сюда, пожалуйста.
   Гастон вышел. Дюбуа некоторое время смотрел ему вслед, потом повернулся к герцогу.
   — Что с вами, монсеньер? — сказал он. — Вы, кажется, чем-то обеспокоены?
   — Это в самом деле так, Дюбуа, — ответил герцог.
   — А чем?
   — Ты оказал недостаточное сопротивление доброму деянию, и это меня тревожит.
   Дюбуа улыбнулся.
   — Дюбуа, — воскликнул герцог, — ты что-то замышляешь!
   — Вовсе нет, монсеньер, свой замысел я уже исполнил.
   — Ну, что ты еще натворил?
   — Монсеньер, я знаю ваше высочество.
   — Так и что же?
   — Я знал, что произойдет.
   — И что дальше?
   — Я знал, что вы не устоите и подпишете помилование этим негодяям.
   — Кончай.
   — Ну и я тоже послал гонца.
   — Ты?
   — Да, я. А разве я не имею права посылать гонцов?
   — Имеешь, имеешь, Господи, Боже ты мой! Но какой приказ увез твой курьер?
   — Приказ о казни.
   — А когда он уехал? Дюбуа посмотрел на часы.
   — Да вот уже скоро два часа.
   — Презренный!
   — Ах, монсеньер, опять эти высокие слова! У каждого свои дела, какого черта! Спасайте господина де Шанле, пожалуйста, он ваш зять, а я спасаю вас.
   — Да, но я знаю Шанле. Он обгонит твоего курьера.