Страница:
— Я не понимаю вас, сударь, — сказал Гастон.
— Тогда я объяснюсь яснее, — сказал начальник полиции. — Из дебатов стало бы совершенно ясно даже вашему защитнику, что вы заговорщик и убийца, это бесспорный факт. Если эти два пункта обвинения были бы установлены, каким образом могли бы вы рассчитывать на снисхождение? Но сейчас, когда вы предстали перед нами, вам будут предоставлены все возможности оправдаться: если вы попросите отсрочки, мы вам ее дадим; если вы желаете, чтоб были представлены вещественные доказательства, они будут представлены; если вы желаете что-то сказать, мы даем вам право слова и не отнимем его.
— Я ценю доброжелательство суда и благодарю вас. Более того, извинения, принесенные мне за отсутствие защитника, в котором я не нуждаюсь, мне кажутся достаточными. Я не хочу защищаться.
— Значит, вы не хотите ни свидетелей, ни вещественных доказательств, ни отсрочки?
— Я хочу услышать приговор — и больше ничего.
— Послушайте, шевалье, ради себя самого, не упорствуйте так, — сказал д'Аржансон, — и признайтесь.
— Мне не в чем признаваться, обратите внимание на то, что на всех допросах вы даже не сформулировали точно обвинения.
— А вам нужна точная формулировка?
— Признаюсь, мне бы хотелось знать, в чем меня обвиняют.
— Хорошо, я скажу вам: вы прибыли в Париж по поручению республиканской комиссии Нанта с целью убить регента. Вы обратились к вашему сообщнику, именующему себя Ла Жонкьером, сегодня осужденному вместе с вами.
Гастон побледнел, потому что обвинение было справедливо.
— Однако, сударь, — возразил он, — будь это так, вы не можете этого знать. Человек, намеревающийся совершить подобный поступок, признается в нем только тогда, когда он уже совершен.
— Да, но за него могут признаться сообщники.
— Вы хотите сказать, что меня выдал Ла Жонкьер?
— Речь идет не о Ла Жонкьере, а о других обвиняемых.
— Других обвиняемых! — воскликнул Гастон. — А разве арестован кто-нибудь еще, кроме меня и капитана Ла Жонкьера?
— Безусловно. Это господа де Понкалек, де Талуэ, де Монлуи и дю Куэдих,
— Я не понимаю вас, — сказал Гастон, охваченный глубоким ужасом и страхом не за себя, а за своих друзей.
— Как, вы не понимаете, что господа де Понкалек, де Талуэ, де Монлуи и дю Куэдик арестованы и что в это самое время в Нанте их судят?
— Они арестованы? — воскликнул Гастон. — Но это невозможно!
— А, вам так кажется, да? — сказал д'Аржансон. — Вы полагали, что вся провинция восстанет и не даст арестовать своих защитников, как вы, мятежники, себя называете?! Так вот, провинция не произнесла ни слова, она продолжает смеяться, петь и танцевать, и люди уже интересуются, на какой площади Нанта заговорщики будут обезглавлены, чтобы заранее занять места у окон.
— Я вам не верю, сударь, — холодно сказал Гастон.
— Дайте мне вон тот портфель, — обратился д'Аржансон к секретарю, стоявшему позади него.
— Смотрите, сударь, — продолжал начальник полиции, доставая из портфеля бумаги одну за другой, — вот протоколы ареста и допросов. Вы не станете сомневаться в их подлинности?
— Все это не свидетельствует о том, сударь, что они обвинили меня.
— Они сказали все, что мы хотели знать, и их признания явно свидетельствуют о вашей виновности.
— В таком случае, если они сказали все, что вы хотели знать, мои признания вам не нужны.
— Это ваш окончательный ответ, сударь?
— Да.
— Секретарь, зачитайте приговор.
Секретарь развернул бумагу и гнусавым голосом, с тем же выражением, с каким он прочел бы опись конфискованного имущества, прочел:
«Ввиду того, что дознанием, начатым 19 февраля, выявлено, что мессир Гастон Элуа де Шанле прибыл из Нанта в Париж с намерением совершить убийство его королевского высочества монсеньера регента Франции, после чего должен был последовать мятеж против власти короля, чрезвычайная комиссия, учрежденная для расследования этого преступления, судила шевалье де Шанле и сочла его заслуживающим кары, которая применяется к виновным в государственной измене и цареубийстве, поскольку особа господина регента неприкосновенна, как и особа короля.
А вследствие этого постановляем, что: господин шевалье Гастон де Шанле будет предварительно лишен всех титулов и званий; он и его потомство будут навечно обесчещены; его имущество конфисковано; его подъездные аллеи срезаны до высоты шести футов, а сам он обезглавлен по представлению людей короля на Гревской площади или в любом другом месте, которое господину верховному судье будет угодно указать, если только не последует помилование, пожалованное его величеством».
Гастон выслушал приговор, бледный и неподвижный, как мраморное изваяние.
— И на когда назначена казнь?
— Когда будет угодно его величеству.
Гастон ощутил страшную боль в висках, глаза его на мгновение застлала кровавая пелена. Он почувствовал, что разум его мутится, и молчал, чтобы не сказать что-либо недостойное его. Но если эти ощущения и были очень сильны, они быстро прошли; понемногу лоб его разгладился, щеки порозовели и на губах появилась презрительная улыбка.
— Прекрасно, сударь, — сказал он, — когда бы ни пришел приказ его величества, я буду готов. Я только хотел бы узнать, будет ли мне позволено перед смертью повидать дорогих мне людей и испросить одну милость у короля.
В глазах д'Аржансона мелькнула лукавая искра.
— Сударь, — ответил он, — я предупредил вас, что к вам отнесутся со всей возможной снисходительностью; вы могли бы все это сказать мне раньше, и, быть может, его величество был бы настолько добр, что вам бы не пришлось ни о чем просить.
— Вы неправильно поняли меня, сударь, — с достоинством сказал Гастон. — Я прошу его величество о милости, от которой не пострадает ни моя честь, ни его.
— Вы могли бы упомянуть короля прежде, чем себя, сударь, — заметил один из судейских тоном придворного крючкотвора.
— Сударь, — ответил Гастон, — я на пороге смерти и потому обрету вечное блаженство прежде его величества.
— Итак, о чем вы просите? — спросил д'Аржансон. — Говорите, и я сейчас же скажу вам, можете ли вы надеяться на удовлетворение вашей просьбы.
— Прежде всего я прошу, чтобы мои титулы и звания, впрочем не слишком большие, не были у меня отняты; у меня нет потомства, я умру весь целиком, и мое имя — единственное, что меня переживет, да и то, поскольку оно только благородное, но отнюдь не знаменитое, ненадолго.
— Это зависит всецело от короля, сударь. Только его величество король может ответить, и он ответит. Это и все, сударь?
— Нет, сударь. У меня есть еще одна просьба, но я не знаю, к кому я должен с ней обратиться.
— Сначала ко мне, сударь, а я в качестве начальника полиции решу, могу ли я взять на себя ответственность удовлетворить ваше желание или я должен обратиться с этим к его величеству.
— Ну что же, сударь, — сказал Гастон, — я хочу, чтобы мне оказали милость получить свидание с мадемуазель Элен де Шаверни, питомицей его светлости герцога Оливареса и с самим господином герцогом.
Услышав эту просьбу, д'Аржансон сделал какой-то странный жест, который Гастон счел признаком колебаний.
— Сударь, — поторопился добавить Гастон, — я готов ненадолго увидеться с ними где угодно и сколь угодно.
— Хорошо, сударь, вы увидитесь с ними, — сказал д'Аржансон.
— О, сударь! — воскликнул Гастон, делая шаг вперед, как будто желая пожать судье руку, — вы доставили мне огромную радость!
— Но с одним условием, сударь.
— С каким? Говорите же, нет такого условия, если только оно совместимо с моей честью, на которое я не согласился бы в обмен на столь великую милость.
— Вы никому не скажете о приговоре, в чем дадите мне слово дворянина.
— Я тем охотнее принимаю это условие, сударь, — ответил Гастон, — что одна из этих двух особ умрет, узнав об этом.
— Тоща все к лучшему. Вы больше ничего не имеете сказать?
— Нет, сударь, но я хотел бы, чтоб вы подтвердили, что я ничего не сказал.
— То, что вы все отрицаете, записано в протоколе. Секретарь, передайте листы шевалье, пусть он их прочтет и подпишет.
Гастон сел за стол и, пока д'Аржансон и остальные судьи, стоя около его, беседовали между собой, внимательно прочел все протоколы допросов и проверил свои ответы.
— Сударь, — сказал Гастон, — вот ваши бумаги, они в порядке. Буду ли я иметь честь увидеть вас еще раз?
— Не думаю, сударь, — ответил д'Аржансон с той обычной резкостью, которая делала его пугалом всех осужденных и приговоренных.
— Тогда до свидания в лучшем мире, сударь.
Д'Аржансон поклонился и осенил себя крестным знамением, по обычаю судей, прощающихся с человеком, которого они приговорили к смерти. И старший надзиратель отвел Гастона обратно в камеру.
XXXI. СЕМЕЙНАЯ НЕНАВИСТЬ
— Тогда я объяснюсь яснее, — сказал начальник полиции. — Из дебатов стало бы совершенно ясно даже вашему защитнику, что вы заговорщик и убийца, это бесспорный факт. Если эти два пункта обвинения были бы установлены, каким образом могли бы вы рассчитывать на снисхождение? Но сейчас, когда вы предстали перед нами, вам будут предоставлены все возможности оправдаться: если вы попросите отсрочки, мы вам ее дадим; если вы желаете, чтоб были представлены вещественные доказательства, они будут представлены; если вы желаете что-то сказать, мы даем вам право слова и не отнимем его.
— Я ценю доброжелательство суда и благодарю вас. Более того, извинения, принесенные мне за отсутствие защитника, в котором я не нуждаюсь, мне кажутся достаточными. Я не хочу защищаться.
— Значит, вы не хотите ни свидетелей, ни вещественных доказательств, ни отсрочки?
— Я хочу услышать приговор — и больше ничего.
— Послушайте, шевалье, ради себя самого, не упорствуйте так, — сказал д'Аржансон, — и признайтесь.
— Мне не в чем признаваться, обратите внимание на то, что на всех допросах вы даже не сформулировали точно обвинения.
— А вам нужна точная формулировка?
— Признаюсь, мне бы хотелось знать, в чем меня обвиняют.
— Хорошо, я скажу вам: вы прибыли в Париж по поручению республиканской комиссии Нанта с целью убить регента. Вы обратились к вашему сообщнику, именующему себя Ла Жонкьером, сегодня осужденному вместе с вами.
Гастон побледнел, потому что обвинение было справедливо.
— Однако, сударь, — возразил он, — будь это так, вы не можете этого знать. Человек, намеревающийся совершить подобный поступок, признается в нем только тогда, когда он уже совершен.
— Да, но за него могут признаться сообщники.
— Вы хотите сказать, что меня выдал Ла Жонкьер?
— Речь идет не о Ла Жонкьере, а о других обвиняемых.
— Других обвиняемых! — воскликнул Гастон. — А разве арестован кто-нибудь еще, кроме меня и капитана Ла Жонкьера?
— Безусловно. Это господа де Понкалек, де Талуэ, де Монлуи и дю Куэдих,
— Я не понимаю вас, — сказал Гастон, охваченный глубоким ужасом и страхом не за себя, а за своих друзей.
— Как, вы не понимаете, что господа де Понкалек, де Талуэ, де Монлуи и дю Куэдик арестованы и что в это самое время в Нанте их судят?
— Они арестованы? — воскликнул Гастон. — Но это невозможно!
— А, вам так кажется, да? — сказал д'Аржансон. — Вы полагали, что вся провинция восстанет и не даст арестовать своих защитников, как вы, мятежники, себя называете?! Так вот, провинция не произнесла ни слова, она продолжает смеяться, петь и танцевать, и люди уже интересуются, на какой площади Нанта заговорщики будут обезглавлены, чтобы заранее занять места у окон.
— Я вам не верю, сударь, — холодно сказал Гастон.
— Дайте мне вон тот портфель, — обратился д'Аржансон к секретарю, стоявшему позади него.
— Смотрите, сударь, — продолжал начальник полиции, доставая из портфеля бумаги одну за другой, — вот протоколы ареста и допросов. Вы не станете сомневаться в их подлинности?
— Все это не свидетельствует о том, сударь, что они обвинили меня.
— Они сказали все, что мы хотели знать, и их признания явно свидетельствуют о вашей виновности.
— В таком случае, если они сказали все, что вы хотели знать, мои признания вам не нужны.
— Это ваш окончательный ответ, сударь?
— Да.
— Секретарь, зачитайте приговор.
Секретарь развернул бумагу и гнусавым голосом, с тем же выражением, с каким он прочел бы опись конфискованного имущества, прочел:
«Ввиду того, что дознанием, начатым 19 февраля, выявлено, что мессир Гастон Элуа де Шанле прибыл из Нанта в Париж с намерением совершить убийство его королевского высочества монсеньера регента Франции, после чего должен был последовать мятеж против власти короля, чрезвычайная комиссия, учрежденная для расследования этого преступления, судила шевалье де Шанле и сочла его заслуживающим кары, которая применяется к виновным в государственной измене и цареубийстве, поскольку особа господина регента неприкосновенна, как и особа короля.
А вследствие этого постановляем, что: господин шевалье Гастон де Шанле будет предварительно лишен всех титулов и званий; он и его потомство будут навечно обесчещены; его имущество конфисковано; его подъездные аллеи срезаны до высоты шести футов, а сам он обезглавлен по представлению людей короля на Гревской площади или в любом другом месте, которое господину верховному судье будет угодно указать, если только не последует помилование, пожалованное его величеством».
Гастон выслушал приговор, бледный и неподвижный, как мраморное изваяние.
— И на когда назначена казнь?
— Когда будет угодно его величеству.
Гастон ощутил страшную боль в висках, глаза его на мгновение застлала кровавая пелена. Он почувствовал, что разум его мутится, и молчал, чтобы не сказать что-либо недостойное его. Но если эти ощущения и были очень сильны, они быстро прошли; понемногу лоб его разгладился, щеки порозовели и на губах появилась презрительная улыбка.
— Прекрасно, сударь, — сказал он, — когда бы ни пришел приказ его величества, я буду готов. Я только хотел бы узнать, будет ли мне позволено перед смертью повидать дорогих мне людей и испросить одну милость у короля.
В глазах д'Аржансона мелькнула лукавая искра.
— Сударь, — ответил он, — я предупредил вас, что к вам отнесутся со всей возможной снисходительностью; вы могли бы все это сказать мне раньше, и, быть может, его величество был бы настолько добр, что вам бы не пришлось ни о чем просить.
— Вы неправильно поняли меня, сударь, — с достоинством сказал Гастон. — Я прошу его величество о милости, от которой не пострадает ни моя честь, ни его.
— Вы могли бы упомянуть короля прежде, чем себя, сударь, — заметил один из судейских тоном придворного крючкотвора.
— Сударь, — ответил Гастон, — я на пороге смерти и потому обрету вечное блаженство прежде его величества.
— Итак, о чем вы просите? — спросил д'Аржансон. — Говорите, и я сейчас же скажу вам, можете ли вы надеяться на удовлетворение вашей просьбы.
— Прежде всего я прошу, чтобы мои титулы и звания, впрочем не слишком большие, не были у меня отняты; у меня нет потомства, я умру весь целиком, и мое имя — единственное, что меня переживет, да и то, поскольку оно только благородное, но отнюдь не знаменитое, ненадолго.
— Это зависит всецело от короля, сударь. Только его величество король может ответить, и он ответит. Это и все, сударь?
— Нет, сударь. У меня есть еще одна просьба, но я не знаю, к кому я должен с ней обратиться.
— Сначала ко мне, сударь, а я в качестве начальника полиции решу, могу ли я взять на себя ответственность удовлетворить ваше желание или я должен обратиться с этим к его величеству.
— Ну что же, сударь, — сказал Гастон, — я хочу, чтобы мне оказали милость получить свидание с мадемуазель Элен де Шаверни, питомицей его светлости герцога Оливареса и с самим господином герцогом.
Услышав эту просьбу, д'Аржансон сделал какой-то странный жест, который Гастон счел признаком колебаний.
— Сударь, — поторопился добавить Гастон, — я готов ненадолго увидеться с ними где угодно и сколь угодно.
— Хорошо, сударь, вы увидитесь с ними, — сказал д'Аржансон.
— О, сударь! — воскликнул Гастон, делая шаг вперед, как будто желая пожать судье руку, — вы доставили мне огромную радость!
— Но с одним условием, сударь.
— С каким? Говорите же, нет такого условия, если только оно совместимо с моей честью, на которое я не согласился бы в обмен на столь великую милость.
— Вы никому не скажете о приговоре, в чем дадите мне слово дворянина.
— Я тем охотнее принимаю это условие, сударь, — ответил Гастон, — что одна из этих двух особ умрет, узнав об этом.
— Тоща все к лучшему. Вы больше ничего не имеете сказать?
— Нет, сударь, но я хотел бы, чтоб вы подтвердили, что я ничего не сказал.
— То, что вы все отрицаете, записано в протоколе. Секретарь, передайте листы шевалье, пусть он их прочтет и подпишет.
Гастон сел за стол и, пока д'Аржансон и остальные судьи, стоя около его, беседовали между собой, внимательно прочел все протоколы допросов и проверил свои ответы.
— Сударь, — сказал Гастон, — вот ваши бумаги, они в порядке. Буду ли я иметь честь увидеть вас еще раз?
— Не думаю, сударь, — ответил д'Аржансон с той обычной резкостью, которая делала его пугалом всех осужденных и приговоренных.
— Тогда до свидания в лучшем мире, сударь.
Д'Аржансон поклонился и осенил себя крестным знамением, по обычаю судей, прощающихся с человеком, которого они приговорили к смерти. И старший надзиратель отвел Гастона обратно в камеру.
XXXI. СЕМЕЙНАЯ НЕНАВИСТЬ
Вернувшись к себе в камеру, Гастон вынужден был ответить на вопросы Дюмениля и Помпадура, которые не спали, ожидая от него известий. Соблюдая данное д'Аржансону обещание, он не сказал им ни слова о смертном приговоре и только сообщил, что ему учинили строгий допрос. Но так как он хотел перед смертью написать несколько писем, он попросил огня у шевалье Дюмениля. Бумага и карандаш у него были: читатель помнит, что комендант дал их ему для рисования. На этот раз Дюмениль прислал зажженную свечу. Как было видно, ценность даров все возрастала: Мезон-Руж ни в чем не мог отказать мадемуазель де Лонэ, мадемуазель де Лонэ всем делилась со своим рыцарем, а тот, как добрый товарищ, отдавал часть своих богатств соседям по заключению — Гастону и Ришелье.
Несмотря на обещание д'Аржансона, Гастон продолжал сомневаться, что ему позволят увидеться с Элен, но он знал, что ему не откажут в исповеди. Он был уверен в том, что исповедник не откажется выполнить последнее желание приговоренного и передать два письма. Как только он собрался писать, он услышал сигнал от мадемуазель де Лонэ: ей нужно ему что-то передать. Письмо было для него. На этот раз он смог его прочесть, потому что у него была свеча. Гласило оно следующее:
«Дорогой шевалье,
поскольку Вы стали нашим другом и у нас нет от Вас секретов, расскажите Дюменилю о том, что скрывалось под пресловутым «Надейтесь», которое мне шепнул Эрман».
Сердце Гастона забилось чаще; может быть, в этом письме блеснет какая-нибудь искра надежды, ведь ему не раз говорили, что его участь неотделима от судьбы участников заговора Селламаре. Правда, те, кто ему об этом говорил, не знали, в каком заговоре замешан он.
Он стал читать дальше:
«Полчаса назад пришел врач в сопровождении Мезон-Ружа. Тот состроил мне такие нежные глазки, что я почувствовала — это добрый знак. И все же, когда я попросила у него разрешения поговорить с врачом наедине или хотя бы шепотом, он всячески этому воспротивился; его сопротивление я сломила улыбкой.
«Ну тогда, по крайней мере, — сказал он, — договоримся, что об этом никто не должен знать, потому что если кто-нибудь узнает о моей снисходительности, я, несомненно, потеряю место».
Это смешение любви и корысти показалось мне настолько странным, что я ему со смехом пообещала все, чего он хотел. Вы видите, как я держу слово. Итак, он отошел, а господин Эрман подошел поближе. И начался диалог, где жесты говорили одно, а слова — другое.
«У вас хорошие друзья, — сказал Эрман, — это люди высокопоставленные и интересующиеся всем, что касается вас».
Я, естественно, подумала о госпоже дю Мен.
«Ах, сударь, — воскликнула я, вам поручили что-то мне передать?» — «Тсс, — произнес Эрман, — покажите мне язык».
Вы можете себе представить, как забилось у меня сердце».
Гастон положил руку на сердце: у него оно тоже билось учащенно.
«Что же вы должны мне передать?» — «О, я лично ничего, но эту вещь вам принесут». — «Но что это, говорите же!» — «Ваши друзья знают, что в Бастилии очень плохие постели и особенно одеяла, и мне поручили передать вам…» — «… Что, что передать?» — «Плед для ног».
Я расхохоталась: преданность моих друзей ограничилась тем, что они постарались спасти меня от насморка.
«Дорогой господин Эрман, — сказала я ему, — в том положении, в каком я нахожусь, мне кажется, друзьям лучше было бы позаботиться о моей голове, чем о ногах». — «Это не друг, а подруга». — «Так кто же она?» — «Мадемуазель де Шароле», — сказал Эрман так тихо, что я едва расслышала.
А потом он ушел, а я осталась ожидать плед для ног от мадемуазель де Шароле.
Расскажите эту историю Дюменилю, пусть он посмеется».
Гастон грустно вздохнул. Веселость окружавших его людей была ему тягостна. Запрет поделиться с кем бы то ни было своей участью представился ему новой пыткой. Ему казалось, что слезы его соседей послужили бы ему утешением. Быть оплаканным двумя любящими сердцами, когда ты сам влюблен и вот-вот умрешь, — большое облегчение.
Поэтому у Гастона не хватило мужества прочесть письмо Дюменилю, он просто передал его шевалье и через несколько минут услышал, как тот смеется. В эту минуту он прощался с Элен. Часть ночи он писал, а потом уснул. В двадцать пять лет люди засыпают, даже если скоро они уснут навсегда. Утром Гастону принесли в обычное время завтрак, и он отметил, что пища более изысканна, чем всегда. Он улыбнулся этим последним знакам внимания и вспомнил, что их оказывают приговоренным к смерти.
Когда он кончал завтракать, вошел комендант.
Гастон вопросительно взглянул ему в лицо. На нем было обычное учтивое выражение. Он тоже не знал о вчерашнем приговоре или притворялся?
— Сударь, — произнес комендант, — не угодно ли вам спуститься в комнату совета?
Гастон встал. В ушах у него зазвенело. Для приговоренного к смерти всякий приказ, смысла которого он не понимает, ведет к месту казни.
— Могу ли я узнать, сударь, зачем меня просят спуститься? — спросил Гастон, впрочем, голосом достаточно спокойным и не выдававшим внутреннего волнения.
— Для того, чтобы принять посетителя. Разве вчера после допроса вы не просили у начальника полиции разрешения на свидание с кем-либо? — ответил комендант.
Гастон вздрогнул.
— И эта особа пришла?
— Да, сударь.
Гастон хотел бы продолжить расспросы, потому что вспомнил, что просил о свидании не с одним человеком, а с двумя. Ему сказали, что пришло одно лицо. Так кто же из двух? Но у него не хватило мужества задать вопрос, и он молча последовал за комендантом, который провел Гастона в зал совета. Войдя туда, Гастон жадно огляделся по сторонам, но зал был пуст, не было даже офицеров, которые обычно присутствовали при подобных свиданиях.
— Оставайтесь здесь, сударь, — сказал комендант Гастону, — особа, которую вы ждете, сейчас придет.
Господин де Лонэ поклонился Гастону и вышел. Гастон подбежал к окну: оно было зарешечено, как и все остальные окна Бастилии, и под ним стоял часовой. Пока он, наклонившись, рассматривал двор, дверь зала отворилась. Услышав это, Гастон обернулся и оказался лицом к лицу с герцогом Оливаресом. Он ожидал совсем другого, но и это уже было много. Если было сдержано обещание в отношении герцога, то не было и причин не сдержать его в отношении Элен.
— О, монсеньер, — воскликнул Гастон, — вы были так добры, что откликнулись на просьбу бедного узника!
— Это был мой долг, сударь, — ответил герцог, — к тому же, я должен вас поблагодарить.
— Меня?! — воскликнул в удивлении Гастон. — Что я сделал, чтобы заслужить благодарность вашего сиятельства?
— Вас допрашивали, вас отвели в камеру пыток, вам дали понять, что вас пощадят, если вы назовете сообщников, и вы все же не сказали ни слова.
— Я это обещал и сдержал обещание, вот и все, не стоит благодарности, монсеньер.
— А теперь, сударь, — продолжал герцог, — скажите мне, могу ли я чем-нибудь быть вам полезен?
— Прежде всего, успокойте меня на ваш счет. Вы не имели никаких неприятностей?
— Никаких решительно.
— Тем лучше.
— Если бретонские заговорщики будут так же немы, как и вы, я не сомневаюсь, что мое имя даже не будет упомянуто на этом процессе.
— О, я отвечаю за них как за себя, монсеньер. Но вы, вы можете поручиться за Ла Жонкьера?
— За Ла Жонкьера? — спросил озадаченно герцог.
— Да. Вы знаете, что он тоже арестован?
— Да, я слышал что-то в этом роде.
— Так вот, монсеньер, я спрашиваю, что вы об этом думаете?
— Мне нечего вам. на это сказать, сударь, кроме того, что я полностью ему доверяю.
— Раз вы ему доверяете, значит, он этого достоин, а это все, что я хотел знать, монсеньер.
— Тогда, сударь, вернемся к вашей просьбе.
— Ваше сиятельство видели девушку, которую я к вам привез?
— Мадемуазель Элен де Шаверни? Да, сударь, видел.
— Так вот, монсеньер, то, что я тогда не успел вам сказать, я скажу вам сейчас: уже год, как я люблю эту девушку. Весь этот год я даже во сне мечтал посвятить ей свою жизнь, сделать ее счастливой. Я говорю — во сне, потому что наяву я понимал, что не смею даже надеяться на счастье, и тем не менее в тот момент, когда меня арестовали, она должна была стать моей женой, потому что я хотел дать ей имя, положение и состояние.
— Не спросив у ее родителей и без согласия семьи? — спросил герцог.
— У нее не было ни семьи, ни родителей, монсеньер, и, по-видимому, в тот момент, когда она сочла должным покинуть ту особу, заботам которой ее поручили, ее собирались продать какому-то знатному вельможе.
— Но кто мог навести вас на мысль, что мадемуазель Элен де Шаверни должна была стать предметом постыдной сделки?
— Она сама рассказала мне о своем так называемом отце, который от нее прятался, о бриллиантах, которые ей дарили. И потом, вы знаете, где я ее нашел? В одном из нечестивых домов, где наши распутники предаются разврату. Ее, ангела чистоты и невинности! Короче говоря, монсеньер, эта девушка убежала со мной, несмотря на вопли гувернантки, среди бела дня и на глазах челяди, которой ее окружили. Она провела два часа наедине со мной и, хотя она осталась столь же чиста, как в тот день, когда ее впервые поцеловала мать, она теперь, тем не менее, скомпрометирована. И потому-то, монсеньер, я хотел бы, чтобы венчание, о котором мы говорили, состоялось.
— В вашем нынешнем положении, сударь? — спросил герцог.
— Тем более, монсеньер.
— Но, может быть, вы заблуждаетесь относительно того, к чему вас приговорили?
— Скорее всего к тому же, к чему в подобных обстоятельствах приговорили графа де Шале, маркиза де Сен-Мара и шевалье Луи де Рогана.
— Итак, сударь, вы готовы ко всему, даже к смерти?
— Я готов к ней, монсеньер, с того дня, как примкнул к заговору: единственное оправдание заговорщика в том, что, отбирая жизнь у другого человека, он ставит на карту свою.
— А что эта девушка выиграет от подобного замужества?
— Монсеньер, я не богат, но обладаю некоторым состоянием — она бедна, у меня есть имя — а у нее его нет; я хотел бы оставить ей имя и состояние, и с этой целью обратился к королю с просьбой не конфисковывать мое имущество и не лишать меня чести; если ему станет известно, ради чего я прошу этого, я не сомневаюсь, что мою просьбу удовлетворят. Если я умру, не женившись на ней, сочтут, что она была моей любовницей, она будет обесчещена, она погибнет, и напротив, если по вашему ходатайству или по ходатайству ваших друзей, о чем я горячу молю вас, нас обвенчают, ее никто ни в чем не сможет упрекнуть: кровь, пролитая на эшафоте за политическое преступление, не бесчестит семью; ни одно пятно не ляжет на мою вдову, и она будет жить если не счастливо, то, во всяком случае, независимо и достойно. Вот о какой милости я хотел просить вас, монсеньер; вы можете испросить ее для меня?
Герцог подошел к двери и постучал в нее три раза, она отворилась, и появился помощник коменданта Мезон-Руж.
— Господин помощник коменданта, — сказал герцог, — соблаговолите спросить от моего имени у господина де Лонэ, может ли девушка, которая ждет у дверей в моей карете, подняться сюда? Ей, как и мне, разрешено посещение. Не будете ли вы любезны привести ее сюда?
— Как, монсеньер, Элен здесь, у дверей?
— Разве вам не пообещали, что она придет?
— О да! Но я, увидев вас одного, потерял всякую надежду.
— Я хотел сначала увидеть вас наедине, полагая, что вам нужно сказать мне много такого, что ей не следовало бы слышать, я ведь все знаю, сударь.
— Вы все знаете? Что вы этим хотите сказать?
— Я знаю, что вас вчера вызывали в Арсенал.
— Монсеньер!
— Я знаю, что там вас ждал д'Аржансон, и он огласил приговор. Я знаю, что вас приговорили к смерти и потребовали от вас слова никому не говорить об этом.
— О, монсеньер, тише, тише! Одно слово — и вы убьете Элен!
— Будьте спокойны, сударь. Но давайте посмотрим, нет ли способа избежать исполнения приговора?
— Для того чтобы подготовить побег, нужно немало дней, а вашему сиятельству известно, что у меня в запасе всего несколько часов.
— Потому-то я и говорю о другом. Я спрашиваю, нельзя ли найти какое-либо оправдание вашему преступлению?
— Преступлению? — переспросил Гастон, удивленный тем, что слышит это слово от сообщника.
— Ах, Боже мой, — сказал, опомнившись, герцог, — вы же знаете, что люди всегда называют убийство этим словом, окончательный суд выносят потомки и иногда объявляют преступление великим деянием.
— У меня нет никаких оправданий, монсеньер, кроме того, что я считаю смерть регента необходимой для блага Франции.
— Безусловно, — ответил с улыбкой герцог, — но вряд ли это может послужить оправданием в глазах Филиппа Орлеанского. Хорошо бы найти какие-нибудь личные мотивы. Хотя мы с регентом и политические противники, я должен сказать, что он слывет незлым человеком. Говорят, он милосерден, и при его правлении никто не был казнен.
— Вы забываете графа Горна, колесованного на Гревской площади.
— Это убийца.
— А я кто? Я такой же убийца, как граф де Горн.
— С той только разницей, что граф де Горн убивал с целью грабежа.
— Я не могу и не хочу ничего просить у регента, — сказал Гастон.
— Я это знаю, но не вы лично можете просить, сударь, а ваши друзья. Если бы у ваших друзей был какой-нибудь благовидный предлог для оправдания, может быть, и просить бы не пришлось, герцог, возможно, сам бы помиловал вас.
— У меня нет оправданий, монсеньер.
— Сударь, позвольте вам заметить, что это невозможно. Решение, которое вы приняли, не возникает в сердце без всякой причины, без ненависти и жажды отмщения. Да, вот и капитану Ла Жонкьеру вы говорили, помнится, а он передал мне, что вы унаследовали семейную ненависть, расскажите же мне, что послужило ее причиной.
— Бесполезно, монсеньер, я не хочу вас этим утомлять. Событие, послужившее тому причиной, не представляет для вашей светлости никакого интереса.
— Неважно, вы все же расскажите.
— Ну хорошо, регент убил моего брата.
— Регент убил вашего брата?! Что вы говорите? Это невозможно, сударь! — воскликнул герцог Орлеанский.
— Да, убил, если от следствия перейти к причине.
— Объяснитесь же, говорите. Как мог регент…
— Мой брат был старше меня на пятнадцать лет, он заменил мне отца, умершего за три месяца до моего рождения, и мать, которая умерла, когда я был еще в колыбели. Так вот, мой брат был влюблен в девушку, которая по приказу герцога воспитывалась в одном монастыре.
— А в каком, вы не знаете?
— Нет, я знаю только, что это было в Париже.
Герцог что-то прошептал, но Гастон не понял или не расслышал.
— Мой брат был родственником аббатисы монастыря, он случайно увидел эту девушку, влюбился и сделал ей предложение. У герцога попросили согласия на брак, и он, кажется, согласился, как вдруг девушка, соблазненная своим так называемым покровителем, исчезла. Три месяца брат надеялся разыскать ее, но поиски оказались тщетны. Он больше никогда ничего о ней не услышал. От отчаяния он стал искать смерти и нашел ее в сражении при Рамильи.
— А как звали девушку, которую любил ваш брат? — живо спросил герцог.
— Этого никто так и не узнал, монсеньер, назвать имя значило бы обесчестить ее.
— Нет сомнений, это она! — прошептал герцог. — Это мать Элен! А как звали вашего брата? — добавил он громко.
— Оливье де Шанле, монсеньер.
— Оливье де Шанле, — повторил тихо герцог. — Я чувствовал, что имя Шанле мне знакомо. Продолжайте, сударь, я слушаю, — проговорил он.
— Вы даже представить себе не можете, монсеньер, что такое ненависть ребенка, особенно в нашем краю: я любил брата, как любил бы мать и отца вместе. И вот я остался один на земле. Я вырос в одиночестве и в надежде отомстить. Я рос среди людей, которые беспрестанно повторяли мне: «Это герцог Орлеанский убил твоего брата». Потом герцог Орлеанский стал регентом. Приблизительно тогда же организовалась бретонская лига. Я вступил в нее одним из первых. Остальное вы знаете, монсеньер. Теперь вы видите, что здесь нет ничего интересного для вашего сиятельства.
— Есть, сударь, и здесь вы ошибаетесь, — сказал герцог, — но, к несчастью, у регента на совести немало таких неблаговидных дел.
— Теперь вы понимаете, — продолжал Гастон, — что я должен покориться судьбе и не могу ничего просить у этого человека.
— Да, сударь, вы правы, — ответил герцог, — пусть все идет само собой, если оно пойдет.
В эту минуту дверь отворилась и показался помощник коменданта Мезон-Руж.
Несмотря на обещание д'Аржансона, Гастон продолжал сомневаться, что ему позволят увидеться с Элен, но он знал, что ему не откажут в исповеди. Он был уверен в том, что исповедник не откажется выполнить последнее желание приговоренного и передать два письма. Как только он собрался писать, он услышал сигнал от мадемуазель де Лонэ: ей нужно ему что-то передать. Письмо было для него. На этот раз он смог его прочесть, потому что у него была свеча. Гласило оно следующее:
«Дорогой шевалье,
поскольку Вы стали нашим другом и у нас нет от Вас секретов, расскажите Дюменилю о том, что скрывалось под пресловутым «Надейтесь», которое мне шепнул Эрман».
Сердце Гастона забилось чаще; может быть, в этом письме блеснет какая-нибудь искра надежды, ведь ему не раз говорили, что его участь неотделима от судьбы участников заговора Селламаре. Правда, те, кто ему об этом говорил, не знали, в каком заговоре замешан он.
Он стал читать дальше:
«Полчаса назад пришел врач в сопровождении Мезон-Ружа. Тот состроил мне такие нежные глазки, что я почувствовала — это добрый знак. И все же, когда я попросила у него разрешения поговорить с врачом наедине или хотя бы шепотом, он всячески этому воспротивился; его сопротивление я сломила улыбкой.
«Ну тогда, по крайней мере, — сказал он, — договоримся, что об этом никто не должен знать, потому что если кто-нибудь узнает о моей снисходительности, я, несомненно, потеряю место».
Это смешение любви и корысти показалось мне настолько странным, что я ему со смехом пообещала все, чего он хотел. Вы видите, как я держу слово. Итак, он отошел, а господин Эрман подошел поближе. И начался диалог, где жесты говорили одно, а слова — другое.
«У вас хорошие друзья, — сказал Эрман, — это люди высокопоставленные и интересующиеся всем, что касается вас».
Я, естественно, подумала о госпоже дю Мен.
«Ах, сударь, — воскликнула я, вам поручили что-то мне передать?» — «Тсс, — произнес Эрман, — покажите мне язык».
Вы можете себе представить, как забилось у меня сердце».
Гастон положил руку на сердце: у него оно тоже билось учащенно.
«Что же вы должны мне передать?» — «О, я лично ничего, но эту вещь вам принесут». — «Но что это, говорите же!» — «Ваши друзья знают, что в Бастилии очень плохие постели и особенно одеяла, и мне поручили передать вам…» — «… Что, что передать?» — «Плед для ног».
Я расхохоталась: преданность моих друзей ограничилась тем, что они постарались спасти меня от насморка.
«Дорогой господин Эрман, — сказала я ему, — в том положении, в каком я нахожусь, мне кажется, друзьям лучше было бы позаботиться о моей голове, чем о ногах». — «Это не друг, а подруга». — «Так кто же она?» — «Мадемуазель де Шароле», — сказал Эрман так тихо, что я едва расслышала.
А потом он ушел, а я осталась ожидать плед для ног от мадемуазель де Шароле.
Расскажите эту историю Дюменилю, пусть он посмеется».
Гастон грустно вздохнул. Веселость окружавших его людей была ему тягостна. Запрет поделиться с кем бы то ни было своей участью представился ему новой пыткой. Ему казалось, что слезы его соседей послужили бы ему утешением. Быть оплаканным двумя любящими сердцами, когда ты сам влюблен и вот-вот умрешь, — большое облегчение.
Поэтому у Гастона не хватило мужества прочесть письмо Дюменилю, он просто передал его шевалье и через несколько минут услышал, как тот смеется. В эту минуту он прощался с Элен. Часть ночи он писал, а потом уснул. В двадцать пять лет люди засыпают, даже если скоро они уснут навсегда. Утром Гастону принесли в обычное время завтрак, и он отметил, что пища более изысканна, чем всегда. Он улыбнулся этим последним знакам внимания и вспомнил, что их оказывают приговоренным к смерти.
Когда он кончал завтракать, вошел комендант.
Гастон вопросительно взглянул ему в лицо. На нем было обычное учтивое выражение. Он тоже не знал о вчерашнем приговоре или притворялся?
— Сударь, — произнес комендант, — не угодно ли вам спуститься в комнату совета?
Гастон встал. В ушах у него зазвенело. Для приговоренного к смерти всякий приказ, смысла которого он не понимает, ведет к месту казни.
— Могу ли я узнать, сударь, зачем меня просят спуститься? — спросил Гастон, впрочем, голосом достаточно спокойным и не выдававшим внутреннего волнения.
— Для того, чтобы принять посетителя. Разве вчера после допроса вы не просили у начальника полиции разрешения на свидание с кем-либо? — ответил комендант.
Гастон вздрогнул.
— И эта особа пришла?
— Да, сударь.
Гастон хотел бы продолжить расспросы, потому что вспомнил, что просил о свидании не с одним человеком, а с двумя. Ему сказали, что пришло одно лицо. Так кто же из двух? Но у него не хватило мужества задать вопрос, и он молча последовал за комендантом, который провел Гастона в зал совета. Войдя туда, Гастон жадно огляделся по сторонам, но зал был пуст, не было даже офицеров, которые обычно присутствовали при подобных свиданиях.
— Оставайтесь здесь, сударь, — сказал комендант Гастону, — особа, которую вы ждете, сейчас придет.
Господин де Лонэ поклонился Гастону и вышел. Гастон подбежал к окну: оно было зарешечено, как и все остальные окна Бастилии, и под ним стоял часовой. Пока он, наклонившись, рассматривал двор, дверь зала отворилась. Услышав это, Гастон обернулся и оказался лицом к лицу с герцогом Оливаресом. Он ожидал совсем другого, но и это уже было много. Если было сдержано обещание в отношении герцога, то не было и причин не сдержать его в отношении Элен.
— О, монсеньер, — воскликнул Гастон, — вы были так добры, что откликнулись на просьбу бедного узника!
— Это был мой долг, сударь, — ответил герцог, — к тому же, я должен вас поблагодарить.
— Меня?! — воскликнул в удивлении Гастон. — Что я сделал, чтобы заслужить благодарность вашего сиятельства?
— Вас допрашивали, вас отвели в камеру пыток, вам дали понять, что вас пощадят, если вы назовете сообщников, и вы все же не сказали ни слова.
— Я это обещал и сдержал обещание, вот и все, не стоит благодарности, монсеньер.
— А теперь, сударь, — продолжал герцог, — скажите мне, могу ли я чем-нибудь быть вам полезен?
— Прежде всего, успокойте меня на ваш счет. Вы не имели никаких неприятностей?
— Никаких решительно.
— Тем лучше.
— Если бретонские заговорщики будут так же немы, как и вы, я не сомневаюсь, что мое имя даже не будет упомянуто на этом процессе.
— О, я отвечаю за них как за себя, монсеньер. Но вы, вы можете поручиться за Ла Жонкьера?
— За Ла Жонкьера? — спросил озадаченно герцог.
— Да. Вы знаете, что он тоже арестован?
— Да, я слышал что-то в этом роде.
— Так вот, монсеньер, я спрашиваю, что вы об этом думаете?
— Мне нечего вам. на это сказать, сударь, кроме того, что я полностью ему доверяю.
— Раз вы ему доверяете, значит, он этого достоин, а это все, что я хотел знать, монсеньер.
— Тогда, сударь, вернемся к вашей просьбе.
— Ваше сиятельство видели девушку, которую я к вам привез?
— Мадемуазель Элен де Шаверни? Да, сударь, видел.
— Так вот, монсеньер, то, что я тогда не успел вам сказать, я скажу вам сейчас: уже год, как я люблю эту девушку. Весь этот год я даже во сне мечтал посвятить ей свою жизнь, сделать ее счастливой. Я говорю — во сне, потому что наяву я понимал, что не смею даже надеяться на счастье, и тем не менее в тот момент, когда меня арестовали, она должна была стать моей женой, потому что я хотел дать ей имя, положение и состояние.
— Не спросив у ее родителей и без согласия семьи? — спросил герцог.
— У нее не было ни семьи, ни родителей, монсеньер, и, по-видимому, в тот момент, когда она сочла должным покинуть ту особу, заботам которой ее поручили, ее собирались продать какому-то знатному вельможе.
— Но кто мог навести вас на мысль, что мадемуазель Элен де Шаверни должна была стать предметом постыдной сделки?
— Она сама рассказала мне о своем так называемом отце, который от нее прятался, о бриллиантах, которые ей дарили. И потом, вы знаете, где я ее нашел? В одном из нечестивых домов, где наши распутники предаются разврату. Ее, ангела чистоты и невинности! Короче говоря, монсеньер, эта девушка убежала со мной, несмотря на вопли гувернантки, среди бела дня и на глазах челяди, которой ее окружили. Она провела два часа наедине со мной и, хотя она осталась столь же чиста, как в тот день, когда ее впервые поцеловала мать, она теперь, тем не менее, скомпрометирована. И потому-то, монсеньер, я хотел бы, чтобы венчание, о котором мы говорили, состоялось.
— В вашем нынешнем положении, сударь? — спросил герцог.
— Тем более, монсеньер.
— Но, может быть, вы заблуждаетесь относительно того, к чему вас приговорили?
— Скорее всего к тому же, к чему в подобных обстоятельствах приговорили графа де Шале, маркиза де Сен-Мара и шевалье Луи де Рогана.
— Итак, сударь, вы готовы ко всему, даже к смерти?
— Я готов к ней, монсеньер, с того дня, как примкнул к заговору: единственное оправдание заговорщика в том, что, отбирая жизнь у другого человека, он ставит на карту свою.
— А что эта девушка выиграет от подобного замужества?
— Монсеньер, я не богат, но обладаю некоторым состоянием — она бедна, у меня есть имя — а у нее его нет; я хотел бы оставить ей имя и состояние, и с этой целью обратился к королю с просьбой не конфисковывать мое имущество и не лишать меня чести; если ему станет известно, ради чего я прошу этого, я не сомневаюсь, что мою просьбу удовлетворят. Если я умру, не женившись на ней, сочтут, что она была моей любовницей, она будет обесчещена, она погибнет, и напротив, если по вашему ходатайству или по ходатайству ваших друзей, о чем я горячу молю вас, нас обвенчают, ее никто ни в чем не сможет упрекнуть: кровь, пролитая на эшафоте за политическое преступление, не бесчестит семью; ни одно пятно не ляжет на мою вдову, и она будет жить если не счастливо, то, во всяком случае, независимо и достойно. Вот о какой милости я хотел просить вас, монсеньер; вы можете испросить ее для меня?
Герцог подошел к двери и постучал в нее три раза, она отворилась, и появился помощник коменданта Мезон-Руж.
— Господин помощник коменданта, — сказал герцог, — соблаговолите спросить от моего имени у господина де Лонэ, может ли девушка, которая ждет у дверей в моей карете, подняться сюда? Ей, как и мне, разрешено посещение. Не будете ли вы любезны привести ее сюда?
— Как, монсеньер, Элен здесь, у дверей?
— Разве вам не пообещали, что она придет?
— О да! Но я, увидев вас одного, потерял всякую надежду.
— Я хотел сначала увидеть вас наедине, полагая, что вам нужно сказать мне много такого, что ей не следовало бы слышать, я ведь все знаю, сударь.
— Вы все знаете? Что вы этим хотите сказать?
— Я знаю, что вас вчера вызывали в Арсенал.
— Монсеньер!
— Я знаю, что там вас ждал д'Аржансон, и он огласил приговор. Я знаю, что вас приговорили к смерти и потребовали от вас слова никому не говорить об этом.
— О, монсеньер, тише, тише! Одно слово — и вы убьете Элен!
— Будьте спокойны, сударь. Но давайте посмотрим, нет ли способа избежать исполнения приговора?
— Для того чтобы подготовить побег, нужно немало дней, а вашему сиятельству известно, что у меня в запасе всего несколько часов.
— Потому-то я и говорю о другом. Я спрашиваю, нельзя ли найти какое-либо оправдание вашему преступлению?
— Преступлению? — переспросил Гастон, удивленный тем, что слышит это слово от сообщника.
— Ах, Боже мой, — сказал, опомнившись, герцог, — вы же знаете, что люди всегда называют убийство этим словом, окончательный суд выносят потомки и иногда объявляют преступление великим деянием.
— У меня нет никаких оправданий, монсеньер, кроме того, что я считаю смерть регента необходимой для блага Франции.
— Безусловно, — ответил с улыбкой герцог, — но вряд ли это может послужить оправданием в глазах Филиппа Орлеанского. Хорошо бы найти какие-нибудь личные мотивы. Хотя мы с регентом и политические противники, я должен сказать, что он слывет незлым человеком. Говорят, он милосерден, и при его правлении никто не был казнен.
— Вы забываете графа Горна, колесованного на Гревской площади.
— Это убийца.
— А я кто? Я такой же убийца, как граф де Горн.
— С той только разницей, что граф де Горн убивал с целью грабежа.
— Я не могу и не хочу ничего просить у регента, — сказал Гастон.
— Я это знаю, но не вы лично можете просить, сударь, а ваши друзья. Если бы у ваших друзей был какой-нибудь благовидный предлог для оправдания, может быть, и просить бы не пришлось, герцог, возможно, сам бы помиловал вас.
— У меня нет оправданий, монсеньер.
— Сударь, позвольте вам заметить, что это невозможно. Решение, которое вы приняли, не возникает в сердце без всякой причины, без ненависти и жажды отмщения. Да, вот и капитану Ла Жонкьеру вы говорили, помнится, а он передал мне, что вы унаследовали семейную ненависть, расскажите же мне, что послужило ее причиной.
— Бесполезно, монсеньер, я не хочу вас этим утомлять. Событие, послужившее тому причиной, не представляет для вашей светлости никакого интереса.
— Неважно, вы все же расскажите.
— Ну хорошо, регент убил моего брата.
— Регент убил вашего брата?! Что вы говорите? Это невозможно, сударь! — воскликнул герцог Орлеанский.
— Да, убил, если от следствия перейти к причине.
— Объяснитесь же, говорите. Как мог регент…
— Мой брат был старше меня на пятнадцать лет, он заменил мне отца, умершего за три месяца до моего рождения, и мать, которая умерла, когда я был еще в колыбели. Так вот, мой брат был влюблен в девушку, которая по приказу герцога воспитывалась в одном монастыре.
— А в каком, вы не знаете?
— Нет, я знаю только, что это было в Париже.
Герцог что-то прошептал, но Гастон не понял или не расслышал.
— Мой брат был родственником аббатисы монастыря, он случайно увидел эту девушку, влюбился и сделал ей предложение. У герцога попросили согласия на брак, и он, кажется, согласился, как вдруг девушка, соблазненная своим так называемым покровителем, исчезла. Три месяца брат надеялся разыскать ее, но поиски оказались тщетны. Он больше никогда ничего о ней не услышал. От отчаяния он стал искать смерти и нашел ее в сражении при Рамильи.
— А как звали девушку, которую любил ваш брат? — живо спросил герцог.
— Этого никто так и не узнал, монсеньер, назвать имя значило бы обесчестить ее.
— Нет сомнений, это она! — прошептал герцог. — Это мать Элен! А как звали вашего брата? — добавил он громко.
— Оливье де Шанле, монсеньер.
— Оливье де Шанле, — повторил тихо герцог. — Я чувствовал, что имя Шанле мне знакомо. Продолжайте, сударь, я слушаю, — проговорил он.
— Вы даже представить себе не можете, монсеньер, что такое ненависть ребенка, особенно в нашем краю: я любил брата, как любил бы мать и отца вместе. И вот я остался один на земле. Я вырос в одиночестве и в надежде отомстить. Я рос среди людей, которые беспрестанно повторяли мне: «Это герцог Орлеанский убил твоего брата». Потом герцог Орлеанский стал регентом. Приблизительно тогда же организовалась бретонская лига. Я вступил в нее одним из первых. Остальное вы знаете, монсеньер. Теперь вы видите, что здесь нет ничего интересного для вашего сиятельства.
— Есть, сударь, и здесь вы ошибаетесь, — сказал герцог, — но, к несчастью, у регента на совести немало таких неблаговидных дел.
— Теперь вы понимаете, — продолжал Гастон, — что я должен покориться судьбе и не могу ничего просить у этого человека.
— Да, сударь, вы правы, — ответил герцог, — пусть все идет само собой, если оно пойдет.
В эту минуту дверь отворилась и показался помощник коменданта Мезон-Руж.